Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2015
Александр Беляков родился в 1962 году в городе Ярославле. В 1984 году окончил математический факультет Ярославского университета. Работал программистом, журналистом, редактором. Публикации стихов в журналах «Дружба народов», «Воздух», «Знамя», в «Альманахе Новой Камеры хранения» и др. Автор книг «Ковчег неуюта» (1992), «Зимовье» (1995), «Эра аэра» (1998), «Книга стихотворений» (2001), «Бесследные марши» (2006), «Углекислые сны» (2010). Стипендиат Фонда Иосифа Бродского за 2012 год. В «Волге» публиковались стихи (2015, №1–2).
Прозаик и поэт
Русский прозаик смотрит на себя и коллег с точки зрения вечности. Под его взыскующим взором масштаб фигур сходит на нет и просвета не предвидится. Солнце русской прозы зашло давным-давно, а когда взойдет – неизвестно.
Любимое занятие прозаика – взвешивать авторитеты и перетряхивать табели о рангах. Так ли велико дарование Набокова? Что такое Бабель, если не затяжная одесская шутка? Кто откроет миру глаза на рукоделие Саши Соколова?
Всё живое гибнет в глазах прозаика. Как проклятый, повторяет он безрадостные пророчества: «Через сто лет никто нас читать не будет. Да что там через сто – через десять!» Удивительно, что при таком мрачном мировоззрении прозаик ещё и пишет. Причём регулярно и много. Воистину тяжела жизнь русского прозаика.
Другое дело – русский поэт. Его взгляд на литературную жизнь исчерпывающе передают две цитаты: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!» и «Какой там фестиваль! Нас в русском языке от силы десять». Свой кругу для поэта – заповедник гениев. За его пределами бродят стаи графоманов.
На положение вещей поэт взирает без паники. Всё более-менее в порядке. Наследование великим традициям продолжается благодаря поэту и его друзьям. Критический пересмотр авторитетов не предвидится. Их скорее недооценили, чем наоборот.
Если поэт посыпает голову сигаретным пеплом, сокрушаясь о ничтожности своего дара, не верьте. Это кокетство и попытка набить себе цену. На самом деле поэт убежден, что его будут читать и через полвека, и через век. При этом писать он может сколь угодно редко и мало.
Единственный плюс в жизни прозаика – это гонорары. Поэт трудится безвозмездно. То есть даром.
Возвышение вещей
Я люблю, когда обыденные вещи поднимаются в цене.
Как последняя спичка на утренней кухне. Чиркнешь, а она фыркнет и умрёт. И пойдёшь на полках шарить, и замаешься искать. И, уже отчаявшись, обретёшь початый коробок. С десятком сухих, хороших.
Как спиртное в стройотряде. Позади неделя бетонных работ. Впереди баня. А потом на двоих с бригадиром бутылка «Салюта». Ничего более вкусного я не пил.
Как книги на русском после заграницы. Смотришь на полки и нарадоваться не можешь, что их так много. До смерти не перечитать.
Обычное становится роскошью, привычное – волшебной находкой. В этом возвышении вещей есть что-то воистину религиозное.
Как писал Иммануил Кант, возвышенное заключается не в какой-либо вещи в природе, а в нашей душе, и только в ней.
Выписывали и читали
Дедушка выписывал и читал газету «Правда».
Дядя выписывал и читал журнал «Вокруг света».
Тётя выписывала и читала журнал «Здоровье».
Мама выписывала, но не читала журнал «Политическое самообразование».
Папа не выписывал, но читал журнал «Роман-газета».
Бабушка ничего не выписывала и не читала.
Мне выписывали газету «Пионерская правда» и журнал «Пионер».
Кроме того, я читал журнал «Вокруг света» и даже пробовал читать журнал «Роман-газета».
Папу выгнали из партии за пьянство. Он обзывал дедушку «проституткой из Первой Конной». Мама была начальником бюро материальных нормативов. Вечерами она жаловалась мне на бабушку. Когда мама уходила на завод, бабушка жаловалась мне на маму. Дядя и тётя ни на кого не жаловались и никого не обзывали.
Однажды папа долго смеялся. В дедушкиной газете «Правда» он увидел заметку под названием «В гостях у пентарачек». На фотографии были изображены пять одинаковых девочек из Чехословакии.
– Пентарачки! Пентарачки! – повторял папа. Слово ему очень понравилось. Мне тоже стало смешно.
Мы были самой читающей страной.
Варлам Шаламов
Свидетельствующий о Колыме должен был зваться именно так.
Два грозных, угловатых, когтистых слова. Они звучат, как шаги командора. Они перекликаются: корень второго рифмуется с первым.
Варлам – имя для волхва. Привет от халдеев. С арамейского – «Сын Божий». В этом имени слышатся скалистый Валаам и неистовый Аввакум. Варварская армия и драма сломанной жизни.
Убрав одну букву из корня фамилии, получим «шлам». По Далю, «мелочь, осадок, получаемый промывкою руды». Шлак. Отходы карательного производства.
Изменив одну букву в том же корне, получим «шалом». Слово, означающее мир. Мир между Богом и человеком, между державами. Внутренний мир, в конце концов. Мир, которого не было.
Шалаш и шрам. Шамать и шамкать. Гневный шелудивый лама. Обличитель тех, кто именем идеи распинал себе подобных.
Тренды сезона
Трендами осенне-зимнего сезона стали сломанные старики и частые похороны.
Умирали в среднем раз в два месяца. Трое ушли медленно – от рака, один быстро – от инфаркта.
Дяде приладили мочеприёмник, тётя стала падать на ровном месте.
Самым памятным эпизодом осени стал визит к однокласснику, одинокому умнику. Он тоже умер той зимой, но сначала сошёл с ума.
Питался сухарями с минералкой. Остальное горчило. По секрету сообщил, что живет в ионизированном поле, а родня отравляет пищу. Мысли прослушиваются, адвокаты насмехаются, боли и судороги непредсказуемы. Я кивал, не зная, что ответить.
Провожая меня к дверям, он рухнул грудью в тазик с мыльной водой. Вдвоём с плачущим отцом мы подняли его на постель.
Из подъезда я свернул к винному. Фляжка коньяка опустела в три захода.
В 8-м классе я посвятил ему шуточное стихотворение. Оно начиналось так:
Когда-нибудь я, мякоть бородищи
В руке худой, как щепка, теребя,
По кладбищу пройду немытым нищим,
Узрю то, что осталось от тебя…
Не думал, что шутка окажется вещей.
Жизнь богемы
Приходил в субботу. Поил водкой с пивом, уговаривал продать пять картин за лимон. Предлагал расписаться в ведомости за два лимона и получить на руки сто пятьдесят тысяч. Говорил, что жизнь – борьба, и он любит побеждать. Хвалил калининградских проституток, смолёные снасти и большие деньги.
В воскресенье соседская овчарка укусила за руку.
В понедельник главред дал установку: «Больше говна о мастерах культуры!» Материал о выставке заклеймили как философское эссе.
Приходил во вторник. Пили чай. Читал новые стишки, смотрел новые картины. Сошлись на том, что новое лучше старого. Обнялись нескладно:
– Поздравляю, ты – гений!
Приходил в среду. Читал триптих о Маресьеве. Пили портвейн. Откровенничали:
– Как я ненавижу этот город! Веками здесь ничего не происходит. Только грузят тюки да считают барыши!
В четверг по заданию главреда начал пасквиль об академическом театре. Говна будет больше!
Читатели
– Вы пишете, чтобы шокировать читателя!
– Ваши стихи – форма ради формы!
– Это какой-то загнивающий соцреализм!
– Наполовину ирония, наполовину сатира. Ты хоть лирику-то пишешь?
– У тебя нет главной темы!
– Извини, но твои стихи шизофреничны…
– Когда вы перестаёте рифмовать, вы падаете в пропасть.Куда вы лезете?
– Очень забавные тексты.
– Понравилось мне, как вы пишете. Зло, но не злобно!
«сколько не силился его почитать – не могу.фигня бессмысленная, литературщина, свалено все в кучу – смыслы, метафоры и прочая х@йня, нагородил всего побольше, а ничего НЕТ»
– Не думала, что ты пишешь такие стихи.
– А какие, ты думала, я должен писать?
– Да нет, я вообще ничего не думала.
Маятник судьбы
С пяти суток явился просветлённый, банка джин-тоника в кармане. В неволе читал «Идиота» и Блаватскую. Такая там у них библиотечка арестанта. Грёб снег у «серого дома», грузил мешки с сахаром, наблюдал земляков.
Скрученный «ласточкой» мужик в трусах прохрипел: «Развяжи!» Развязал – и мужик ломанулся. Дверь была не заперта. Беглеца догнали и вломили. Освободителю тоже досталось. За соучастие в побеге он и получил свою «пятёрочку». Так бы отпустили через сутки.
Уходя, стрельнул на бутылку:
– Мне нравится побираться. Мне не стыдно. Я же не последнее беру…
Расписал клуб в Москве. Из трёх тысяч заработанных долларов треть потратил на шмотки и бухло, треть отдал маме, а на оставшуюся треть решил издать себя с картинками.
В воскресенье допился до боли сердечной. 140/120, наркологическая скорая, капельница, Оля-экстрасенс, пассы, забытьё, слабость, возрождение.
За триста долларов Петровна купила для дочки «Поцелуй Иуды». Той не понравился. Смутила тема. Обменял на три абстрактных моря: чёрное, красное и жёлтое. Вышло по сто долларов за водоём.
– Он такой молодёжный! – сказала Петровна о триптихе.
Новости дня
В «Роспечати» появился покетбук «Киллер и папарацци».
На столе – записка от уборщицы: «Воды питьевой нет, т.к. сгорели титаник. С уважением Наташа».
По радио – дискуссия: «Очень множество суждений. К сожалению, у нас повторяются многие вещи».
Заголовок на первой полосе: «Потенциал кладбищ исчерпан».
В музее-заповеднике открылась выставка эзотерических животных.
На последней полосе – отчёт о вернисаже: «Насколько темпераментно, ярко и экспрессивно ложатся краски на холст Валерия Теплова, настолько же мягка и женственна пастель Лидии Николаевны».
– Как трогательно пишет Сенечка! Вот послушай:
«У меня бумажек тонна.
Что в них, я уже не помню.
А когда-то думал, бомба!»
Слух и дух
Мне каждый звук терзает слух…
Ходасевич
Есть овсянку, не прикасаясь ложкой к тарелке.
Бесшумно мыть посуду.
Ходить по квартире, не касаясь стен.
Говорить так, чтобы жена переспрашивала.
Ездить на службу в плейере.
Спать в берушах.
Когда беруши разжимаются в ушах, слышится много всего. Причём одновременно. Но это фантомные звуки. Реальные слышны по отдельности. Грохоты и стуки, шёпоты и крики. Новости на Первом, дебаты на «России», криминал на НТВ.
Тембр чужого голоса невыносим. Первому встречному хочется сказать: «Замолчи!» И второму тоже.
Дух никак не может прорезаться.
Слух становится трофической язвой.
Хотелось бы слегка оглохнуть.
А потом ещё раз.
До тех пор, пока не полегчает.
Разорённый разговор
Говорил вахтёру глупости из вежливости.
Встретил друга юности. Говорил, чтобы что-то сказать.
Подумав об отсутствии дум, почувствовал отсутствие чувств.
Когда началось, казалось бы, самое главное, то есть совсем зрелая жизнь, мы вдруг начали терять друг к другу интерес.
Лю-ди. Че-ло-век. Два слога против трёх. Неужели вместе мы меньше, чем в отдельности?
Говорящие камни на всех путях. Остановимся и мы. Поговорим как брэнд с брэндом. Эх, раз, ещё раз, ещё много-много фраз!
Автоматическое письмо Онегина. Не Татьяне, а вообще.
Пьеса о гибели коммуникации. Герои с трудом дослушивают. Вскоре начинают перебивать друг друга. Нетерпение растёт, реплики становятся короче, разговор – бессвязней. До слова, до слога, до полной зауми.
Дальше – Рай тишины.
Садовники картин
В процессе работы Бэкон неоднократно менял замысел. Точнее, замысел менял себя сам. Художник подчинялся: «Внезапно линии, которые я проводил, предположили нечто совершенно отличное. Из этого предположения родилась картина».
Начал пейзаж, но пришлось малевать шимпанзе, потом прятать его под зонтик, а сверху растягивать, как знамя, бычью тушу. Воплощать в жизнь непредсказуемый сценарий.
В конце концов маршруты всех идей сошлись. Образы срослись в один – слоящийся, но пугающе плотный. Проникающий раньше всякого понимания. Так работал в кино Дэвид Линч.
«Картина 1946» сама о себе свидетельствует. История её создания сохранена на полотне. В литературе и музыке подобное невозможно. Только в живописи.
Бэкон не писал картину, а выращивал её. Позволял замыслу проклюнуться из первоначального зерна. Так приходят в мир гениальные стихи.
Филонов пошёл ещё дальше. Он пытался растить на холсте протоплазму. Минералы, растения, животные, люди – все объекты на его полотнах должны были жить, развиваться, меняться. Непрерывно обновляясь, переписывать себя.
Бэкон и Филонов, каждый по своему, надеялись перехитрить природу творчества. Это была великая мечта. Оттого ли их проигрыш так похож на победу?
Зерно картины – в голове художника. Художник обречён быть собой. Филонов всегда похож на Филонова, Бэкон на Бэкона.
Творец, с которым они состязались, не похож ни на кого. Или сразу на всех.
Формула Магритта
Светлый верх, тёмный низ. Схема парадной формы. Знакомая с детства формула праздника.
Эту формулу многократно воспроизводит Магритт в «Империи света». Версию 57-го года он назвал самой красивой своей картиной. Последней, незаконченной работой Магритта стал очередной вариант «Империи света».
Ночной пейзаж и голубое небо над ним. Это ли не алгоритм творчества? Тёмный низ – первичное состояние художника. Светлый верх – продукт созидательной работы его фантазии. Чем темней на душе, тем острее потребность в символическом свете.
Он был и остаётся в вышине. Светлый беспричинный праздник. Вся надежда на него.
Ты живёшь в Империи света. Но в нижних её слоях всегда слишком сумрачно. Не обойтись без неба поэзии.
Альтернативная версия Вселенной носит у Магритта название «Божья гостиница». Там всё наоборот: тёмный верх, светлый низ. Солнечный пейзаж под ночным небом.
Здесь впору вспомнить «Изумрудную скрижаль» Гермеса Трисмегиста:
«То, что находится внизу, соответствует тому, что пребывает вверху; и то, что пребывает вверху, соответствует тому, что находится внизу, чтобы осуществить чудеса единой вещи».
Дождь Бэкона
На Венере всегда идёт дождь. Спросите Брэдбери. Этот дождь подобен китайской пытке. Конечности немеют, кожа дрябнет, сон невозможен. Человек выцветает до белизны. Становится ходячей статуей. Наступает глухота, а следом сумасшествие.
На полотнах Фрэнсиса Бэкона дождь – не редкость. Он напоминает то занавес, то клетку. Походит на щупальца спрута и растёт из земли, как ковыль.
В клетке заходится криком папа Иннокентий Х. Сквозь занавес проходит, раздвинув его плечами, обнажённый мужчина. «Этюд человеческого тела», 1949 год.
Название следует понимать буквально. Герой картины – не человек, а именно тело. Мы видим его со спины. Лицо не имеет значения, когда тело становится лицом.
Дождь Бэкона имеет цвет семени. Это не тот золотой ливень, обернувшись которым, Зевс оплодотворил Данаю. Скорее, мёртвая вода. Угрюмый тусклый дождь желанья.
Под этим дождём не отмыться. В этой клетке не успокоиться. За этим занавесом не спрятаться. Последний шанс – шагнуть на ту сторону. В одиночество, в искусство.
Туда и уходит от нас мраморный бог античности. Он не светел и не весел. Он тёмен и угрюм. Телесная одержимость становится наказанием для души.
«Нельзя быть ужаснее, чем сама жизнь».
Бальтюс и его сёстры
Посмотрим на «Трёх сестёр» Бальтюса через призму «Трёх сестёр» Чехова. Картина 1954-го года похожа на пролог к пьесе. С поправкой на время, разумеется.
Генерал-отец ещё жив. Три его дочери позируют провинциальному живописцу. Они юны и беззаботны.
Старшая уже созрела для любви. В её вызывающей позе и апельсиновом платье звучит эротический вызов. Начальницей гимназии она и вправду станет, а вот личная жизнь не сложится. Весь эротизм пойдёт прахом.
Средняя много читает. Начитанным девочкам на роду написано быть женами одних, а влюбляться в других. Через пару лет её выдадут замуж за местного учителя. Семейная жизнь не принесёт счастья. Роман с подполковником артиллерии закончится ничем.
Младшая – этакая девочка с персиками, самая инфантильная из трёх. Смолоду не находит себе места и, похоже, так и не найдёт. Возненавидит службу в городской управе, будет презирать коллег. Хрупкую надежду на счастливый брак разрушит меткий выстрел пошляка-дуэлянта.
Бальтюс не прописывает лица. Он как будто сообщает нам о том, что сёстры устроены просто. Они – лишь иероглифы условной сложности бытия.
Упрощая фигуры, Бальтюс уплощает их, как на фреске. Может быть, утверждая плоские формы, он намерен, как и его современник Марк Ротко, разрушить иллюзии и обнажить правду?
Того же хотел и Чехов, работая на стыке комедии и мелодрамы.
Душа-левретка
Вас когда-нибудь целовали и кусали одновременно? Этот опыт мне подарили левретки Евгения Владимировича Витковского. Одна лизала щёки, другая грызла пальцы. Не до крови, но весьма болезненно. Обе трепетали.
Эта пара левреток – модель декадентской души. Ей нужно сразу и ласкать, и мучать. Нервность – синонимом её сложности. Чем двусмысленней, тем сложней. Чем сложней, тем лучше. Психопатология вместо психологии.
Декадентскую душу я вижу на портретах Эгона Шиле. Не зря в его имени слышатся агон и агония. Шиле пишет людей, измученных противоречивостью своих желаний. Их существование – вечное сражение. Трепет пронизывает их тела с головы до пят. Кожа истончается до предела. Сквозь неё проступают нервы и сухожилия.
Линия тела дрожит, как душа. Кажется, слышен тектонический гул. Сейчас оно пойдёт трещинами, развалится на части, ощетинится углами и гранями. Начнётся кубизм. А там один шаг до абстракции. Лишь она исцелит плоть от дрожи.
Катастрофа первой мировой вершилась на глазах художника. Вторую он не застал. По ту сторону бойни, как радиоактивные грибы, выросли персонажи Люсьена Фрейда и Фрэнсиса Бэкона. Страшное случилось, ад стал обыденностью.
Европейский портрет веками лелеял цветущую сложность. Затем начался цветущий распад. Быть может, лучшие его плоды нам подарил Эгон Шиле.
Плюсы и минусы
Мир победил меня численным преимуществом, а я его – буквенным.
Идей у меня немного, зато все навязчивые.
Перекись ума обесцвечивает мир, позволяя обнаружить в нём структуру.
Переставая винить, отучаешься жалеть.
Демисезонные песни хороши уже тем, что годятся как для весны, так и для осени.
Упадок сил. Быстро повторяй название недуга – получишь лекарство от него.
Когда умерла моя последняя старуха, я сам почувствовал себя старым.
Надо мной парит черный, крепкий, нерастворимый ангел.
Чтобы оставить след, надо долго стоять на своём.
Кровь, желчь и слёзы
Писать стихи кровью неудобно. Вязкая, быстро сворачивается. Буквы расплываются, дело стопорится.
Писать стихи желчью неприлично. Дурно выглядит, скверно пахнет. Напоминает об излишествах и телесных немощах.
Писать стихи слезами непрактично. Пишется легко, но высыхает без следа.
Лучше смешать эти три жидкости. Пропорция – дело вкуса.
Желчь и слёзы разжижат кровь. Кровь и слёзы перебьют запах желчи. Кровь и желчь позволят сохранить следы слёз.
Красный с жёлтым дают оранжевый. Любому стихотворению гарантирован солнечный оттенок.
Чай с Некрасовым
– Как же без «ордынок» обойтись, если все пути ведут в Москву? – не без ехидства спросил меня Всеволод Некрасов.
Мы познакомились случайно на исходе октября 2003-го года у поэта Александра Левина. Я был у Саши в гостях, когда позвонил Некрасов. Неожиданно отказал его ноутбук, требовалась помощь. Вскоре после звонка явился Всеволод Николаевич.
За чаем мы вроде бы сошлись на том, что питерские поэты в массе своей паразитируют на вытоптанной предшественниками культурной почве. Оттого она чаще всего никакая – ни хорошая, ни плохая.
Некрасов прихлёбывал чаёк, говорил коротко и метко. Постреливал словечками.
С Питера на Москву стрелки перевёл я. Дескать, и столица не без греха. «Ордынки», «полянки», «никитские ворота». Приметы местности, чуждые всему остальному населению России.
Некрасову мой ход мысли не понравился. Тогда и прозвучала вышеуказанная реплика в защиту «ордынок». Мою ремарку о грехах тусовочной поэзии Всеволод Николаевич вывернул весьма ядовито:
– Как же, как же, знаем! Лицейская лирика…
Он всё приправлял этим «как же», с разными интонациями. Крепкий, сутуловатый, с резким лицом. Медлительный по-стариковски, но совсем не похожий на старика.
Левин угощал «мишками косолапыми», и Всеволод Николаевич дурашливо спрашивал у жены по телефону: брать – не брать?
Саша провожал меня на маршрутку, когда я завёл разговор о Некрасове:
– Довольно язвительно переиначил. С ним трудно. Похоже, был не в настроении…
– Что вы! Он был очень дружелюбно настроен! Иначе мог бы одной фразой поссорить с собой. С ним надо чётко формулировать мысли. Он сам изъясняется очень точно и требует этого от других.
Кто бы спорил! А с Некрасовым мне больше встретиться не довелось.
Контекст
В маршрутке – «водители Чинарин и Меньшуткин».
На рынке – кофе «Святой ангел».
На кассете – «научно-фантастический ужас».
В ресторане «Поплавок» – «дэнс-группа “Дежавю” и очаровательная Диана».
На заборе – «Постройте будущее с нами! Ярославский строительный техникум».
«В настоящем сборнике несколько разделов, включающих любовную лирику, стихи о деревне, Великой Отечественной, афганской и чеченской войнах, поэму “Праздник Покрова”, рассказы, юмор и сатиру».
Довесок Стюарта
У Джеймса Стюарта – избыточное лицо. Уже в 30-е великолепно сложное на фоне остальных. Актёр с опережением. Самая износоустойчивая деталь классических вестернов. Вписалась бы в любое десятилетие. И как он умудрился сыграть завтрашний день в самом консервативном жанре?
Великие актёры выживают во времени за счёт довеска, который выламывается из любого амплуа. Довесок Стюарта очень весом. Герой сложней событий, выпавших на его долю. Его лицо бросает на сюжет тень недосказанности.
У позднего Гэри Купера тоже лицо на вырост. Такому драматургическое насилие противопоказано. На съемках вестерна «Ровно в полдень» Купера попросили «просто ходить». Результат превзошёл ожидания.
«Искать второй башмак» – так окрестила манеру игры Стюарта его партнёрша Марлен Дитрих.
Если бы Дитрих осталась в Третьем Рейхе, она могла бы стать Марикой Рёкк. Не пришлось бы садиться на диету, худеть, удалять коренные зубы. Но масштаб был бы уже не тот.
Саму Марлен Дитрих придумал Джозеф фон Штернберг. А ещё он придумал приставку «фон» к своей фамилии. Для пущего аристократизма. Как Эрих фон Штрогейм. Как позже Ларс фон Триер.
Чтобы кем-то стать, профессионализма недостаточно. Нужен довесок.
Загробный завтрак
Бывают странные сближения.
Через 160 лет после пушкинского «Графа Нулина» вышел «Count Zero» Уильяма Гибсона.
В мельвиллевском «Стукаче» Бельмондо прикуривает совершенно так же, как Штирлиц в «Семнадцати мгновениях».
Босоногие ботинки «Красной модели» Магритта рифмуются с охотничьими сапогами Уайетта.
Собака, тонущая в океане по милости Гойи – родная сестра «Очень одинокого петуха» Карлсона, который живёт на крыше.
Нестранных сближений гораздо больше.
Возьмём смысловую пару – Пал Синьеи-Мерше «Пикник в мае» (1873) и Эдуард Мане «Завтрак на траве» (1863). Два лика импрессионизма: венгерский и французский.
У венгра правят бал простор и светотень. Четверо мужчин и две женщины отдыхают в тени огромного дерева. Платья дам светятся безмятежностью.
У Мане такой же пикник, но в лесу. И хотя женщины разделись, мужчинам до лампочки.
На полотне всё само по себе. Люди будто наклеены на пейзаж. Женщина больше лодки. Правила композиции нарушены, законы перспективы попираются.
Вентури считает «Завтрак» неудачей. По его мнению, это следствие компромисса между возрожденческим и средневековым подходом к изображению.
Но если представить, что Мане писал загробный мир, огрехи картины получают объяснение.
Изображённая речушка – один из притоков Стикса. Здесь мёртвых художников встречают музы. Эти дамы должны вдохновлять, а не возбуждать. Да, и какой секс после смерти? Поэтому мужчины беседуют.
Что касается искаженной перспективы, то это особенность атмосферы загробного мира.
Школа взгляда
Близорукость сделала его
импрессионистом.
Нервность сделала его экспрессионистом.
Пьянство сделало его фовистом.
Обыденность сделала его натуралистом.
Любовь сделала его символистом.
Отчаянье сделало его абстракционистом.
Взгляд не только кадрирует,
но и стилизует.
Он смотрит на мир по-разному.
В зависимости от.
Похвала Джону Кейджу
Можно музыку слушать, а можно в ней пребывать. Тут не всякая сгодится.
Музыка пребывания неагрессивна. Она не наступает, не насилует, не выжимает эмоции. Она похожа на мир. Столь же произвольна, сколь и закономерна.
Джон Кейдж уравнял закон и случай. Ты ныряешь в поток мелких длительностей. Названия не имеют значения. Уединяться не обязательно. Бежать от уличного шума не надо. Он становится частью музыки.
Впрочем, есть золотая середина. Кейдж особенно хорош на ветреной набережной с редкими прохожими и автомобилями.
Есть музыка засоряющая, а Кейдж очищает. В конце концов, начинает казаться, что звучит он не в наушниках, а непосредственно в голове. Значит, эта музыка впору твоему телу. По размеру, по возрасту, по износу. Как будто жизнь, сама не сознавая, уже давно идёт под музыку Кейджа.
На грани тишины и шума. На грани того, чтобы перестать быть музыкой. Не демонстрирует возможности, а вводит в состояние. Бедность как честность.
Джон Кейдж – собрат Льва Шестова. Тот тоже писал книги пребывания, а не знания. Спиралевидный маршрут его текстов никуда не приводит. Оглядываясь, нечего вспомнить. Буддизм, рисование на песке, апофатическое богословие. Говорит, что не то. Что то, не говорит.
Кейдж как будто вообще ни о чём не говорит. Точнее говорит ни о чём. И это ничто незаметно становится всем.
Пустота, как и полнота, хороша тем, что для неё нет подробностей.
Структура памяти
У него кинематографическая память.
Сложный монтаж. Чередование черно-белого и цветного, ручной камеры и фотографии, долгих крупных и коротких общих планов. Вспышки и зернь, графика и акварель, немота и взрывы звука, разрывы повествования и остановки времени.
Щелкнув выключателем, он мгновенно переходит из чёрно-белого фильма в цветной. В первом ему нравится больше. «Да будет цвет!» – сказал бог кино. И всё испортил.
Искусству трудно поймать реальность, потому что в ней много пустоты. Моментов, когда человек не думает, не чувствует и, как бы, не существует.
Люди мерцают: то появляются, то исчезают. Искусство изображает их существующими всегда. В этом его главная ложь.
Монтажная структура памяти полностью соответствует монтажной структуре восприятия реальности.
Линия Дега
Художник Дега смолоду страстно влюбился в изысканную линию. Она была для него линией фронта между красотой и всем остальным.
В поисках совершенной линии Дега обращался к портретной, исторической, жанровой живописи. В конце концов начал писать танцовщиц. Они подарили Дега то изящество линий, о котором он мечтал.
Чем больше работал Дега, тем жирней и глубже становилась его линия. Сначала она походила на шрам, потом на борозду, затем на колею. Наконец, так разрослась, что превратилась светотень.
Светотень поглотила линию. Линия фронта перестала существовать. Красота и всё остальное проникли друг в друга, чтобы окончательно смешаться.
Дега понял, что пропавшая линия была линией его жизни. Тогда он взял и умер.
Универсальный Том
Том Уэйтс – хлеб ушей моих.
В апреле – Кейдж, Шёнберг и The National. В мае – только Уэйтс. Универсальный заменитель. Когда он есть, остальное не обязательно.
Как долго я его догонял! Чем старше, тем ближе к Уэйтсу. Чтобы дальше идти рядом. И то сказать, тринадцать лет возрастной разницы значат всё меньше.
Мне было слегка за тридцать, когда я начал слушать его на кассетах. Не выдерживал больше стороны. Его шершавая музыка вгоняла меня в депрессию.
Десятилетие спустя, в эпоху компакт-дисков, я мог слушать любой альбом целиком. Это было время выбора. Я дифференцировал Уэйтса. Отделял любимое от нелюбимого. Составлял избранное.
В конце концов, возобладал интегральный подход. От первой до последней вещи он стал для меня просто Уэйтсом. Я не запоминаю трек-листы, путаюсь в дискографии. Это лишнее. Том Уэйтс стал саундтреком моей жизни. Я не слушаю его музыку – я живу под неё.
Он называет рэп «музыкой от земли». Но сам земнее, чем рэп. Кто ближе к земле, чем Уэйтс? Кто ближе к небу, чем он?
Найти ему соратников нелегко. В голову приходит только Беккет. Его потерянные герои хрипят, как Уэйтс.
Если в теле моём есть душа, она тоже поёт голосом Тома Уэйтса.
Огни рампы
– За металл! – пропел Мефистофель и взмахнул плащом. Поднялась туча пыли. В первых рядах зачихали.
Маргарита стояла, как пивная кружка с двумя ручками. Фауст потерялся на её фоне.
У Щелкунчика не гнулись ноги. Прыгать не давал чугунный зад. Он маршировал по сцене, поднимая и опуская партнёршу. Мышиный король, напротив, был избыточно прыгуч.
Кордебалет радовал глаз разнообразием конституций. От юркой сушёной брюнетки до русокосой великанши в теле.
Героический Змеелов прятал секретную тетрадь на обширном животе. Чтобы извлечь её на свет, ему приходилось изрядно повозиться с рубахой. Не меньше усилий требовалось, чтобы спрятать тетрадь обратно.
Когда в финале Змеелов получил ножом в живот, в его гибель не верилось. При такой комплекции повредить внутренние органы просто нереально.
Скульптор и диссидент
По углам палаты лежат два Димы. Каждый лицом к своей стене. У них – депрессия. Из точки, где лежу я, композиция кажется почти симметричной. Почти, потому что левый Дима накрылся одеялом до плеч, а правый – с головой.
Левый Дима – скульптор. В больницу он попал не по болезни, а по протекции. Димина мама хотела, чтобы он пришёл в себя. Недавно у Димы убили жену.
Правый Дима – диссидент. По образу мысли, а не жизни. Час назад Диме сообщили, что у него почечная недостаточность. А дома – жена и два малолетних сына.
Дима-скульптор никому не известен. Но одна его работа уже попала на выставку в Манеже. Среди монументальных людей труда затесался маленький бронзовый Пушкин. Растрёпанный, нахохленный, несолидный. Не масштабный и не советский.
Дима-диссидент считает, что «вся история страны – история болезни». Он приносит в палату прозу Высоцкого и стихи Галича. Он умеет находить антисоветские кукиши в стихах Вознесенского.
Дима-скульптор читал Набокова. Об этом писателе я узнал недавно – из статьи Аверинцева в «Литературной газете». Тот считает, что «Лолиту» печатать не стоит, но другие романы Набокова можно.
– «Лолиту» тоже надо печатать, – сказал Дима-скульптор, – это не порнография, а роман о любви.
Скоро так и будет. Дима-скульптор достигнет степеней известных. И даже в Швейцарских Альпах поставят памятник его работы.
Дима-диссидент надолго пропадёт из моего поля зрения. Но четверть века спустя я получу от него письмо из Канады.
Бекман и Дикс
Макс Бекман оттеняет совершенство Отто Дикса. Я это понял на выставке в мюнхенском Кунстхалле.
Бекман
на фоне Дикса кажется невнятным, тусклым,
усреднённым.
Дикс на фоне Бекмана
кажется ослепительно точным. Сплошным попаданием в десятку.
Портреты Дикса напоминают «Карнавал зверей» Сен-Санса.
Дикс быстро обогнал Бекмана, но потом остановился и пошёл ему навстречу. Это случилось уже после второй мировой войны.
Возможен и другой подход.
Дикс
на фоне Бекмана кажется примитивным, карикатурным,
лобовым.
Бекман на фоне Дикса
кажется воистину глубоким. Благодатным хождением вокруг да около.
Портреты Бекмана напоминают камерные симфонии Шёнберга.
Дикс долго не мог даже приблизиться к достижениям Бекмана, и только вторая мировая война открыла ему глаза.
Устроители выставки подают Дикса и Бекмана на равных и в равных пропорциях. Они правы. Ведь всё только кажется.
Желание танца
В полдень гулял под музыку.
Нёс через бабье лето своё мужицкое тело.
Закрывая глаза, видел себя танцующим.
Хотелось кружиться, раскинув руки.
Качаться, меняя ноги.
Клониться вперёд-назад.
Индейцем у тотемного столба.
Дервишем на грани транса.
Крестиком возле нолика.
Усталый ставит крест на прошлом.
Крест начинает танцевать.
Танец – это уже победа.
Ангел Караваджо
Ангел Караваджо просится на полотно Веласкеса с той стороны зеркала.
– Пустите!
– Нет, ты слишком юный и красивый.
– Но я скоро повзрослею!
– Тогда ты будешь слишком старым. И снова красивым, но уже по-другому.
– Я постараюсь не быть ни тем, ни другим!
– Отстань. От тебя веет тревогой. А у нас тут спокойно.
– Я не нарушу полноту вашего покоя!
– Мы тебе не верим. Ты – сладострастный, ты – червивый, ты – слишком подробный.
– Может, и так. Но мы – существа одного мира!
– Нет. Мы живём на фоне обыденности, а ты выступаешь из мрака. Мы обживаем приглушённость, а ты пребываешь среди контрастов. К тому же, у твоих спутников слишком непристойный вид.
– Как же Вакху удалось к вам проникнуть?
– По недосмотру. Но сейчас нам более всего нужна уравновешенность.
Ангел Караваджо неохотно возвращается в зазеркальную тьму.
Капитуляция бреда
«Сдача Бреды» Веласкеса – для меня «Сдача бреда». В смысле «Капитуляция галлюцинации». «Крах мечты», короче.
Войско бреда – слева, армия реальности – справа. Она и победила за численным преимуществом.
Солдаты бреда – растерянные оборванцы. Держат оружие вкривь да вкось. Не знают, как жить дальше.
Воины реальности элегантны. Модельные стрижки, шмотки от-кутюр. Сразу видно, что реальность следит за собой. Её конёк – регулярность, её символ – поднятые вертикально копья. Частокол одинаковых дней. «Копья» – второе название картины.
Но ближе всех к зрителю – широкая конская задница. Она и кажется главным символом победившей реальности.
Капитулируя, бред сдаёт реальности ключ к своему истолкованию. К счастью, ни один ключ не является универсальным.
Невозможность истолковать бред до конца является залогом его непобедимости.
Открытие Печорина
В фильме Исидора Анненского 1955-го года княжна Мэри за роялем исполняет романс «Белеет парус одинокий». Этот краткий эпизод так и хочется развернуть.
– Чьи стихи вы только что пели? – спрашивает Печорин.
– Михаила Юрьевича Лермонтова, – отвечает княжна.
– Не знаю такого.
– Не удивительно. Это наш автор, и живёт он в ином мире.
– Что значит «автор»?
– Это значит, что он всех нас выдумал.
– Он и о вас написал, княжна? – иронизирует Печорин.
– О себе я ещё не читала, а о вас, Григорий Александрович, узнала немало. Ведь вы у него – главный герой!
С этими словами княжна Мэри достаёт из секретера тоненькую книжку и протягивает её Печорину. На обложке значится – «Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Часть первая».
Так Печорин узнаёт о своём будущем. И об истории с Бэлой, и о последней встрече с Максимом Максимычем, и о грядущей кончине на дорогах Персии.
Клаус Кински
Клаус Кински вещает, как фюрер, а профиль у него, как у дуче.
Самое прекрасное в фильмах Клауса Кински – его лицо. Мы видим в кадре чудеса природы: горы и леса, пустыни и реки. Лицо Клауса Кински содержит в себе все эти магические ландшафты. Может быть, Кински – от слова «кино»?
Когда Кински играет Христа, неуместность происходящего прямо пропорциональна его значительности. В толпу брошен катализатор эмоций. В общем теле живут мессия и шарлатан, так что не отделить одного от другого. Кажется, в мире всё настолько запуталось, что спасёт его только разрушение.
Самое ужасное, когда Клаус Кински становится режиссёром. В этот момент мы понимаем, что перед нами всего лишь великий лицедей. Гениальная обезьяна.
Кажется, сейчас позвонит Вася и скажет:
– Саш, послушай, что я тебе скажу. Клаус Кински – лучший актёр в мире!
Кирико. Блудный сын. 1922
Блудный Сын вернулся к Блудному Отцу.
Блудный Отец вернулся к Блудному Сыну.
Каждый ищет избавления от собственной ущербности.
Блудный Сын пришёл из будущего.
Скитания сделали его механической куклой.
Лицо его стало зеркальным.
Блудный Отец застоялся в прошлом.
От неподвижности он стал окаменелостью.
Сам себе он кажется призраком.
Рука Отца на плече Сына.
Рука Сына на плече Отца.
Они решают, танцевать или обняться.
Может быть, в объятии родится полнота?
Может быть, танцем исцелится настоящее?
Тишина ждёт их решения.
Классификация молчаний
Герои Тарковского молчат многозначительно. Как властители дум, как соль земли, как совесть человечества. Хотя соли среди них мало. По большей части, обыкновенные неврастеники.
Они молчат так, будто намерены изречь откровение. Время от времени они и вправду произносят что-то подобное. Но так пафосно, что думаешь: лучше бы дальше молчали.
Искусству молчания они учились у героев Антониони. Хотя сам Тарковский ни за что бы в этом не признался. Он всю жизнь восхвалял Бергмана. Хотя герои Бергмана знамениты тем, что трещат без умолку.
Герои Антониони молчат отчаянно. Они никого ничему не пытаются научить. Им бы со своими проблемами разобраться. Да и сказать им особенно нечего. Они и мыслят без слов – как больные животные.
Лучше всех молчат герои Мельвиля. А чего болтать? Они делом заняты. Преступления надо вершить в тишине. Мельвиль начал «Молчанием моря», а закончил молчанием криминала. Это честное молчание.
Братание модерна
Горожане Хоппера выходят на площадь Кирико. Крестьяне Малевича дерутся с крестьянами Гончаровой.
Обнажённые Модильяни знакомятся с обнажёнными Дельво.
Аристократки Климта искушают пролетариев Риверы.
Горы Сезанна и Ходлера меняются местами.
Над ландшафтами Магритта вырастают кувшины Моранди.
В мерцающей субстанции Поллока медленно плывут весёлые скульптуры Кандинского.
Наглядная агитация
На Кирова – ресторан-бар «Счастье есть!». 21 ноября – певец Анатолий Счастьев.
Под Знаменскими – граффити: «Гоняй за “Шинник”! Убивай за “Шинник”! Питер – не город, “Зенит” – не команда!»
Далее по Свободе – караоке-бар «Графин»: «Пой как звезда!»
Через дорогу – реклама «Горки»: «Каждую пятницу и субботу ты не одинока! Шампанское каждой одинокой девушке в неограниченном количестве!»
Выставочный зал имени Нужина: выставка «Египетские мумии».
Во дворе у «Ковчега» – снова граффити: «Рай – смирение. Я всё, что хочешь, выдержу».
Три пейзажа
Первый живёт в натуралистическом
пейзаже.
Здесь всё мясисто и увесисто.
Каждый предмет чётко очерчен.
Мир залит ровным светом, но этот свет бескрыл.
Здесь нельзя отчаяться – только заскучать.
Второй плутает в пейзаже пифагорейском.
Он прозревает структуру мира.
Он видит прозрачные рёбра, вертикали и горизонтали.
Здесь тихо и чисто, ясно и холодно.
Здесь так легко замёрзнуть.
Третий – узник экспрессионистского пейзажа.
Он живёт, как в дремучем лесу, не зная покоя.
Его искушают демоны, пугают чудовища.
Его пространство всегда в движении.
Он мечтает, чтоб оно успокоилось.
Иногда эти трое сходятся за одним столом.
Три пейзажа накладываются друг на друга.
И тогда ненадолго случается рай.
Многоликий Распутин
Григорий Распутин – это русский
Гражданин Кейн.
История о нём должна быть посмертным расследованием.
Что ни свидетель, то новый взгляд.
Это верно поняли создатели сериала с Машковым.
Кому подвижник, кому охальник.
Кому даритель, кому стяжатель.
Кому патриот, кому идиот.
Жаль, что актёр на всех один.
Вот бы учесть опыт Бунюэля!
«Смутный объект желания» играют двое.
В нашем случае актёров нужно больше.
Сколько свидетелей, столько и разных Распутиных.
Погибая, Григорий Ефимыч должен поочерёдно принять
все свои обличья.
Как Терминатор, тонущий в расплавленном металле.
Непонятно, каким будет его лицо, когда он умрёт.
Может быть, он станет безликим?
Только без общего знаменателя.
Чтоб ничто ни с чем не сходилось.
Чтоб отовсюду торчали нитки.
О таком герое можно думать вечно.
Оскорбление второсортности
Помню себя уже в омуте второсортности.
Пионером смотрю в окно.
Девка из кулинарного бьёт по лицу другую.
Когда началось, не помню.
Как проходило, догадываюсь.
Второсортность вошла в меня, как радиация.
Никто не мог ей противостоять.
Отец пил, скандалил, терял работу.
Потом удавился.
Школа, улица, магазин.
Обыденность была второсортностью.
Мать жила в ней, как дома.
Временами второсортность отступала.
Это случалось, когда я влюблялся.
Потом сгущалась вновь.
Способом борьбы стала письменность.
Второсортность нельзя победить.
Её можно оскорбить словесно.
Несчастливое счастье
Счастлив ли ты? Кивну и обосную.
Несчастлив ли? Отвечу утвердительно.
Здесь не софистика, а диалектика.
Я благодарен жизни за её непрерывное давление.
Им сформирован мой нынешний стиль.
Плотность, краткость, ясность.
В существовании под спудом, конечно, есть свои издержки.
В люди культуры я так и не вышел.
Зато получил прививку от растекания вширь.
Жизни почти не было.
Всегда было некогда.
Помощь не пришла.
Для стихов это оказалось благом.
Нуар Одзу
Мастера нуара
снимали с потолка.
Ясудзиро Одзу снимал с
позиции сидящего на татами.
Он мог бы стать автором самого спокойного нуара.
Камера неподвижна.
Сыщик и его жена пьют чай.
Разговор идёт об убийстве.
В комнате меняются гости.
Родные, знакомые, сослуживцы.
Каждый что-то знает о преступлении.
В финале сыщик говорит жене: «Теперь я знаю, что это ты».
Разоблачённая встаёт и молча уходит.
Сын является с известием, что она отравилась.
Сыщик опускает голову в бесконечной печали.
Девушка-зеркало
(Ян Вермеер. Девушка, читающая письмо у открытого окна. 1657)
Весёлым кажется, что она весела.
Грустным кажется, что она грустна.
Спокойным кажется, что она спокойна.
Глядя на неё, каждый видит своё.
Девушка Вермеера – живописное зеркало.
Размещается строго параллельно реальности.
Воплощение промежуточности.
Апофеоз неопределённости.
Универсальный сосуд для эмоций или мыслей.
Минимум намёков на фабулу.
Минимум предметной реальности.
Максимум возможных трактовок.
В зеркале Вермеера правит бесконечность.
Девушка никак не может дочитать письмо.
Мы никак не можем дочитать девушку.