Роман (Окончание)
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2015
Наталия Черных родилась в 1969 году в Челябинске-65, ныне Озерск. Училась во Львове и в Москве. С 1987 года живет в Москве. В 2001 году – победитель Филаретовского конкурса религиозной поэзии. Куратор поэтического интернет-проекта «На середине мира». Автор восьми поэтических сборников. Публикации в журналах «НЛО», «Новый мир», «їоюз Писателей», «Знамя» и др. В «Волге» публикуется с 2009 года (стихи, проза, критика).
(Окончание)
Часть вторая
2013 год
1.
Снег шёл с самого утра, что в Москве в марте не редкость, и ничего с ним не поделать. Мягкая пасмурная погода – циклон держался уже дней пять. Весна наступала на зиму, но решительных действий пока не предвиделось.
Зина возвращалась из поликлиники, голова мигренозно ныла, отчего по всему телу разливалась почти приятная тошнота. Но снег Зинаиде даже нравился: он возвращал окружающему, как ей думалось, истинный облик.
Вокруг неё поменялось почти всё, но эти перемены уже перестали быть важными. Как ей было однажды сказано в минуту сомнительной откровенности: сплю я с ней или нет, позвонит или нет, дружим мы с тобой или нет, – уже не имеет никакого значения. Хорошо, будем исходить из того, что не имеет значения. Зинаиде было за сорок, телодвижения остались почти такими же, как двадцать лет назад. Внешне Зина мало изменилась. Хотя нет – волосы после болезни сильно поредели и поседели. Теперь Зина почти надменно носила короткую, очень короткую стрижку. Но выглядела она всё же на свой возраст – одинокая женщина чуть за сорок, не важно – сколько этого чуть. Она как-то ссохлась: не то похудела, не то стала меньше ростом. Юбки канули в прошлое. Кажется, одна чёрная – длина до колен – и есть в гардеробе. Зато появились недорогие толстовки, тёплые и нет, мягкие удобные брюки. Джинсы она не покупала.
Работа уже много лет балансировала на грани, как говорили сотрудники. Денег частными уроками было – пять тысяч в неделю, а этого хватало и на оплату однушки в люблинской новостройке, и на питание. Болезнь, с фатальным для многих диагнозом, пришла быстро, быстро была опознана и быстро подлечена. Хотя, конечно, оставила жестокий след. И необходимость раз в месяц сдавать разные анализы, а раз в год проходить полное врачебное обследование. В этом можно было найти даже опасное удовольствие. Но что за радость быть больным. Впрочем, это та же работа.
Зина вошла в подъезд, быстро вбежала на площадку к лифту. У этой новостройки слишком много тёмных окон в конце рабочего дня. Дом на самом деле страшный, несмотря на прекрасный вид из окна на реку. В лифте вдруг достала мобильный телефон – «нокиа», без интернета, и набрала номер.
– Ты где?
– Да тут вещь одну надо купить, – ответил телефон голосом Макса.
– Илюха с тобой?
Илья был сын Макса, ему недавно исполнилось десять лет.
– Нет.
– Рита дома?
Рита, соответственно, мать Ильи и доверенное лицо Зины, хотя как сказать. Им обеим много пришлось вынести, пока из болезненного белокурого младенца вылупится шумный диковатый отрок. Кстати, Илья уже разбирался в сигаретах.
– Да дома, дома. Давай до вечера.
Вместо двушки, конечно, дали однокомнатную, но Макс как-то ухитрился найти ещё одну: не то потому что сына родил, не то потому что работник метрополитена, и надо – две. Какое-то время ушло на размен, чтобы квартиры были в одном районе, в пределах досягаемости. Теперь дом, где жил Макс с семьёй, был виден из окна Зининой кухни, выходящего на другую сторону дома. Лифт остановился, потом привычно защёлкало-заклацало. Мартовский снегопад окончательно остался позади.
– Вот ведь глупость какая, – подумала Зина. – Жильё! А страсти-то были. Тепло-светло-мухи-не-кусают. И то ладно.
Восточный угол дома смотрел на реку. Между окном и стеной оставалось небольшое пространство, слишком маленькое для мебели, но достаточное для обогревателя или вентилятора. Именно там и была иконная полка. Зинаида перекрестилась, войдя – быстро, привычно. И остановилась на мгновение.
– А ведь когда-то стать монахиней хотела.
Не стала. Теперь – просто болящая прихожанка. По виду не скажешь. Она так и не решила, плохо это или хорошо, что не скажешь. Ни что – болящая, ни что – прихожанка.
Под небольшой полкой с книгами стоял уже несколько дней ящик, обычная картонная коробка, с дисками и кассетами. Зинаида хотела вынести её на помойку, но вчера забыла. И позавчера забыла. А ведь намеревалась. Подошла, села на пол и заглянула в ящик. «Дорз», «Пинк Флойд», «Кинг Кримсон», «ГО», «Аквариум». Это её диски. А кассеты все – Максовы: «Алекс Харви Бэнд». Нет, всё это не ностальгия. Ей уже не нужно слушать эту музыку, не нужно даже думать о ней. Откуда-то из мягко спрятанного объектива памяти вышло лицо Алекса, ощущение его плотных ладоней. Зина молча поздоровалась с ним. Потом встала и взяла коробку: рано или поздно это придётся сделать.
Да, одинокий вечер. Да, через неделю начинается Великий Пост. Да, теперь она как тетрадь, в которой пишется бесконечный синодик живых и усопших. Это её часть; довольно редкая. Вспомнила, как лет в восемнадцать придумала себе семью: всего будет девять человек. Когда число исполнится, она умрёт. А сколько всего сейчас в семье?
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль
Был Игорь, снова завёл разговор о том, что надо бы батюшку позвать, он и займётся. Дала согласие, подумав, что, мол, не скоро, как-то у него получится, и так далее. Однако во сне мне было сказано, что батюшка придёт и что надо исповедоваться и причаститься. Вот кто сказал; может, и сатана. Он любит такие ходы, уж этого-то я знаю. И вообще, что это за религиозные мысли такие. Я что, православная, чтобы в их Бога верить? Вроде как православная. А что про Бога писала – так это в охотку, пока меня не касалось и Игорь не спросил, согласна ли. А как спросил, так сразу началось: насилие над личностью. Зачем он так – контекстуально. Насколько помню, у нас теперь всё как в войну открывают, и всё можно и нужно. Когда по городам путешествовала, видела, как открывалось. Пасху встречали в Эстонии, в храме возле старого замка. Холодно и величественно. На мне была чужая кожаная куртка, очень тяжёлая. Чувствовала себя воскресшим мертвецом. Зомбиком. Почему – не знаю. Потом Хельмут подарил фенечку, чёрно-красную. Сказала: это “Алиса”, красное на чёрном. Блок ада. Хельмут казался очень светлым. К Богу, сказал, к Богу. Но что я-то имела в виду. Прежде чем вот так спешить “к Богу”, пойми сначала, насколько ты в блоке ада. Если не в блоке ада, то и рая не жди. Такая диалектика, такой дискурс. Из ада в рай можно попасть, жертвуя и каясь. Но вот из ниоткуда в рай – не попадают. А в том-то и смысл, что мы – нигде. И отсюда рай – то же, что и ад. Тело, крупные части тела, мелкие части тела и незаметные части тела.
А что Бог? Я вот лежу в Его пригоршни за Его пазухой, но Его не очень моя жизнь интересует. У Него просто массы и массы похожих жизней. Ведь именно в Боге и начинается настоящая дегуманизация, настоящее расчеловечивание. В Боге человек не индивидуален, он просто человек. Стал личностью – слава и тебе, и паки – Богу. Но билбордов у Бога нет. С этого-то всё и начинается. Вот Игорь понял, что он начался со своего крещёного имени, а вовсе не с того, что девчонки мимо него пройти не могли, и от него не убывало.
Впрочем, не мне о том всяком говорить. Честер был несколько недель назад, и хотя я его вспоминаю, тело молчит. Оно как-то очень быстро забыло чувства и движения. Мне даже весело так, мне даже нравится. Как растение, как дитя. Тело тянется к солнцу, расправляет руки-ноги, очень собой довольно и ничего больше не просит. Это что я – цели достигла? Как бы не так. Всё это тоже чувственная жизнь, только более тонкая. Вот сейчас лежу, и от меня пахнет пошлейшей болгарской розой, шампунем. А я довольна, как будто меня принц какой на руках несёт. И по здравом-то размышлении, не нужно мне было это моё разнообразное сексуальное жительство, потому что в сексе я всё равно ничего не понимаю и понимать не хотела. А как-то само собою пришло. И потом нравилось. Ну да я всё о своём – как о своём, о чужом то есть. Когда я спицей рисую, у меня сто рук и сто ног, я становлюсь птицей размером с дом. Хотя и это чувственное, мягкая ловушка. Но всё же возникает импульс. Это мне важно. А тогда – не было.
…Ловлю себя на мысли, что – посели меня в Штаты, я бы там освоилась очень быстро. Мне понятны их широкие ухоженные дороги с прекрасными видами, их еда в коробках, любовь к молоку и страсть к вегетарианству. Когда ставлю старую кассетку с Питом Сигером на одной стороне и Джонни Кэшем с другой, то плачу. Очень понимаю, как и зачем они поют. Люблю, как они празднуют: грубо, сыто. Люблю, что у них так много вещей на человека, так, что это даже беспомощно. Но, возможно, всё это грёзы. У нас теперь тоже есть и еда в коробках, и много вещей на человека. Но там все эти бытовые моменты подчинены единой идее. Натираешь тело новым суперкремом – приближаешь наступление мирового блага, к которому Штаты сейчас ближе всех. И так далее. Здорово! Много! Сытно! Вкусно! Мне очень понятна эта сладость за пару метров до пропасти. Это одеяло, не спасающее при психической травме. Этот вызов смерти, эта мгновенная вечность. И когда те, в шестьдесят седьмом, складывали в гроб красивейшие и грязные лохмотья, сшитые и расшитые под лсд и травкой, они поступали так же, как школяр с упаковкой бигмака. Я чувствую, как там, в этом мировом мусорнике, дышит некое новое сакральное пространство, к благополучию и правам человека никакого отношения не имеющее.
Интересно, какой будет батюшка? И можно ли ему рассказать всё то, что сюда пишу?»
Макс бродил по клетушкам четырнадцатого этажа гостиницы «Севастополь» и высматривал себе одно зарядное устройство, аккумулятор, какой можно было купить на восточном базаре, а в другом месте он бы вряд ли попался. Макс любил это здание, с его плохо работающими лифтами, странными физиономиями, вдруг возникающими из-за гостиничных дверей, с изобилием цветов и форм, уводящих воображение к рассказам Конан Дойля или Стивенсона. Этот корпус гостиницы был целиком отдан восточному базару. Подарки Макс покупал только здесь. Если всё есть, то можно найти необычное. Заряд нужен был для мобилки индийского производства, которую Макс хотел подарить Илье, поскольку сам на Савёловском приобрёл фотокамеру – мобильный телефон, у которой оптика была с цейсовской лицензией.
Крохотная, как игрушка, темноволосая девушка сосредоточенно протирала пол перед лифтом. Вдруг подняла головку, посмотрела на Макса несколько исподлобья: мол, всё равно наследишь, – и, подобрав ведро, почти такое же ярко-синее, как пластиковый фартук, прошествовала в левое крыло этажа. В правом тоже размещались клетушки с товарами, такие же, как и в левом. Такие же – да не такие. Цены, лица, отношения – всё отличалось даже на неопытный взгляд, а Макс был здесь уж в – не помнит какой – раз.
Лифт этот оставался для него загадкой. Вот, например, вызываешь его вверх. Лифт останавливается, а там внутри сидит джинн и говорит: поехали, лифт вниз едет. Иногда лифт просто не останавливался. В пешем метании по этажам было нечто даже спортивное, олимпийский пробег. Глаза у Макса начинали поблёскивать, как только он видел этот лифт.
Узкие двери клацнули, выпустив на только что помытую площадку человека. Высокий, с аккуратным хвостом, в огромной, как все они, куртке, в плотных башмаках наподобие кроссовок. Но видно, что подороже, чем у Макса. Лицо – светлые глаза, смотрящие из чего-то, похожего на развороченную дорогу. Глаза были чрезвычайно знакомыми.
– Алекс?
Алекс даже не удивился. Они обнялись. Почти двадцать лет… Связь барахлила, но иногда выпадали вот такие встречи, и оба знали, что эти встречи неизбежны.
– Ну что, куда?
– Да вот тут, – Макс повёл Алекса прямо на индуса, однако ждавшего покупателей. Назвал серию аккумулятора, спросил, есть ли. Аккумулятор был. Вещь купили.
– Вот ведь. Без тебя не нашёл бы.
– Да ладно. Идём, вон там – хочу Алёне бирюзу купить.
Бирюзу, грубое ожерелье из необработанных камней, положили в какой-то мелкий пакетик.
– Да, тут жить можно, и никто не заметит, – Макс присматривался к Алексу: как тот. Невесёлый. Что-то случилось. Об Алексе он знал сравнительно немного: что так же женат, что ребёнок Алёны умер, едва родившись, что теперь Алекс работает звукооператором отечественного отделения фирмы «Арни».
– Можно. Иногда хочется, – ответил Алекс. – А что. Идём, хотя бы в «Кофе Хауз».
– Не пью, давно, – ответил Макс, – и кофе не пью.
– А я пью, – ответил Алекс.
– Пойдём, – подумав, согласился Макс.
Сидеть у стеклянной стены приятно. Видно всех. А вот тебя под стеклом не особенно разглядишь. Эти стеклянные стены – целая философия. Как спрятаться, как спрятать. Вроде бы всё на виду, всё прозрачно – а ничего не видно. Транспарентность. Максу нравилось это слово. Наконец принесли чай-кофе. Как хороши эти френч-прессы: удобно и приятно. Но дома френч-прессов Макс не держал, а всё так же подолгу колдовал над чайником.
Вопросы не нужны были. Алекс заказал коньяк – выпил, довольно тяжело.
– Макс, ты говорил, что любил…
– Лену? – из располневшего медного лица выглянул Зигфрид. – Любил.
– Счастливчик. То есть ты счастливчик, ну мне так кажется. А вот – счастлив ли я… И да, и нет. Но пока – она со мной. Я даже любимой её назвать не могу. Трогательность куда-то ушла. Впрочем, это обычный мужской разговор. Если женишься на женщине, которую любишь, через некоторое время начинаются чудеса.
– Всё чудесатей и чудесатей?
– Вот-вот. Не люблю я жену. Уже много лет как не люблю. И, как видишь, не ухожу – а зачем, когда у меня всё есть и она красавица? Это можно назвать – люблю по-своему. Но по-своему не бывает. Это странное счастье, какого я представить не мог. Но если бы знал – не выбрал бы. Как видишь, струсил – и живу. Как они говорят – всё хорошо.
«Они» – значило ровесники. Не то чтобы более удачливые, но менее рефлектирующие. Эти ровесники вполне могли Алексу позавидовать, но в нём самом что-то не контачило.
Макс, выслушав, невольно вспомнил Риту – как он впервые у неё остался. В тот же день, как расписались. Смешно было обоим до слёз, учитывая опыт золушек и ковбоев с обеих сторон. Да, что-то подобное у него, но всё по-другому: без передышки, о люблю-нелюблю особенно-то не подумаешь.
– Я стал горой, Макс, страшной волосатой горой. Смотрю на таких как я – а нас много – и ужасаюсь. Все чего-то в этой жизни достигли. Ну, это как они говорят. Я-то как кур в ощип попал. И все какие-то ущербные, страшненькие. А сейчас почти все занимаются политикой. Я играть хочу по пять часов в день, и порой вроде бы получается. Но едва за гитару и пульт – что-то выносит. И я уже такой же, как они. Не могу сосредоточиться. Вот и хочу – как гора, а внутри кто-то сидит, очень беспокойный.
Максу про беспокойного объяснять не надо было, сам такой. Но пить не будет. Впрочем, бывших алкоголиков не бывает. Вон Алекс пьёт, а у него, у Макса, глаза наливаются.
– Я в тюбик недавно одну вещицу загружал. Сам понимаешь – когда загрузишь, потом начинаются поиски всякого разного, хотя и не всегда. Видел новый ролик Руслана. Неплохо делает, музыка для подростков. Но это не то совсем, не то, на что он претендовал. А он умел многое, не только под заказ, в тему.
– Есть что о дневниках?
– Нет, связи с Русликом ведь нет. Но в одном из этих клипов была грустная девочка-наркоманка, сидящая над тетрадью, а песня была о начале зимы.
– Всего-то?
– Да, красивая песня, красивая девочка.
– Наверно все свои сбережения из магазина на этот клип потратил. И гордится, что там непрофессиональные актёры.
Как известно было обоим, Руслик теперь жил в Осло и работал в магазине музыкальных инструментов продавцом-консультантом. Там же, в магазине, принимал участие в воскресных собраниях, где играл на белом фендере гимны, не особенно религиозные. Одевался, как все небогатые, но приличные люди, в расположенном рядом с музыкальным магазином секонд-хенде. Словом, жизнь Руслика удалась.
– Клип, конечно, красивый, но на коленке замастыренный. Там заявка на большие деньги, а слопачено двумя пальцами и в старых прогах.
Макс кивнул в знак согласия, но всё же заметил:
– Догадался о смысле твоих премудрых слов. Но какой занятный язык!
– Язык весьма зык, – отмахнулся Алекс.
Максу было довольно тяжело понять, что за настроение у Алекса: он явно чем-то недоволен, но чем, и в чём причина? В том, что на гитаре не играет по полдня? Так у него должно быть сейчас в отдельной комнате студия, и пишет, и есть кому конверты с постерами рисовать, и вообще – довольно известен в узком кругу. Но что было точно – группы у Алекса не было, и он сам ни в какую группу не входил. Не хотел входить в отношения – так и сказал когда-то. Одиночке с музыкой легче. Он же звезда, он маленький принц. Но раз в тюбик вещь загрузил – и надо будет послушать. Про Алексов канал Макс знал и даже иногда там бывал.
Коньяк – конечно, так себе; Алекс повторять не стал. Думали оба про водку, но Макс – ради шутки. Хотя в себе был не уверен. Если начнётся, то…
– Если бы не красота, Макс, мне было бы совсем хорошо. Не имею в виду музыку. Там возникает нечто выше красоты… Хотя мне когда-то было трудно представить… Да я и сам себе при случае возражу… Но красота – вот хотя бы Алёнина – беспокоит, тревожит, выбивает из колеи. Она неуместна, не нужна, даже глуповата. А что взамен? Труд – качалка для ног и рук, новые технологии получения эликсира молодости из растительного масла? Это не красота, это эстетическая медицина. А красота – другое. Потому всё самое лучшее сейчас – такое незаметное. Нелепое и дикое. Ну да ладно. Ты там же живёшь?
Было понятно, что как только расстанутся в метро, Алекс пойдёт и возьмёт. И тут над Максовым ухом словно белый соловей пролетел. Он отчего-то понял, что бутылку они выпьют, и домой он, Макс, всё же доедет. А ну как в самом деле так? Надо попробовать, так ли. Завтра на работу. Работу Макс полюбил, хотя сачок был тот ещё – знал, кому и что вовремя поручить, чтобы самому ничего не делать. Итак, оба, не сговариваясь, перед метро завернули в «Пятёрочку».
«Зелёную марку» пили во дворе Алексова дома, на сыром мартовском снегу, приплясывая вокруг новеньких собянинских лавочек: хорошо! Как встарь. От хандры не излечит, но дать заряд водка может. Пили из горла, изредка брали из пакета что-то очень пахучее и рыбное, жевали и снова пили, будто и в самом деле – жажда. Наконец бутылка опустела.
– Хорошо, – подтвердил Алекс. – Жвачку будешь?
Жвачка была – орбит, с кристаллами.
– Нет, ты погоди, – вдруг засуетился Макс и потащил Алекса к метро. Просто – взял за расцвеченный графитовыми линиями рукав модной куртки и потащил к метро. У метро оказалась столовая, в глубине которой обнаружилась закусочная с пятью-шестью столами, за которыми сидели разной степени опьянения субъекты.
– Типажи, – Макс вытер промокший было нос. – Я сюда прихожу кофе пить, потому что вообще-то я алкоголь не пью. Но типажи – хоть пиши. Наблюдаю. Вот один – взял сразу сто грамм и бутерброд. И тихо так, быстро – видно, что работяга, – употребил. И ушёл – тихо. А другой, поляк – он всё говорил, что поляк, – сидел долго и всё болтал.
Остановился:
– Алекс, а почему все пьяные такие болтливые?
– Да уж, – ответил; ему передалась Максова суетливость. – Ну, зачем ты туда?
– Кофе, – ответил Макс. – Ты же – к Алёне сейчас? А здесь долго сидеть нельзя, это такой местный этикет негласный. Выпил – и уходи.
Кофе действительно не помешал бы. Напиток оказался три-в-одном, нескафе, хуже нет, но и на том спасибо. Выпили, встали и вышли в тёмную сырость. Водкой уже не пахло, пахло кафешкой – от обоих.
Обниматься не стали, договорились, что созвонятся. Никто из них не верил, что созвонятся, и разошлись. В метро Макс задремал. И с необыкновенной живостью закрутилось время: бледное лицо Алины, кажется, совершенно забытое, затем – лицо Риты.
Ей было лет двадцать пять, когда познакомились, в больнице. Макс лежал на четвёртом – терапия, она на третьем – окнология. Полноватая в бёдрах, высокая, с удивительно белым, молочно-белым лицом, будто припудренным. Волосы тёмные, от татар, как сама сказала, и глаза тёмные, лермонтовские, почти без блеска, надрывные, но тихие. Макс представить не мог, что умеет ухаживать как приличный человек. А тут – после больницы – и кафе, и кино, и никакой пока постели. Ему, помнит хорошо, тогда всё казалось, что они ужасно долго знакомы. Рита много рассказывала о себе: жизнь бурная, игривая – сама так выразилась. И не хочет, а вокруг что-то происходит. Вспомнилось – стоит в белом халате, прислонившись к кафельной стене, одни волосы и глаза.
– О чём ты? Какая система? Да я и не знала систему. Я уже то время помню, когда ширнуться – не поступок, а развлечение. Из стрёмных, но развлечение.
А потом вдруг – позвал Риту к себе, да ещё и Зину пригласил, велел ужин готовить. И сделал предложение. Она – воспитательница в детском саду (ох как она ругала эти детские сады), он – машинист уборочной машины метро. Облади-облада.
Но что удивительно, девчонки сразу подружились, хотя Зина малость помладше Риты. Это его насторожило. Зина – она же не своей памятью живёт, она же гений чистой красоты. Что в неё дохнёт, тем и живёт. А Рита – ничего чужого не хочет. Это принципиальная разница. Со стороны – тонкая умная Зина и упрямая Рита. По сути – не то чтобы наоборот, но не Зине в плюс. Хотя – кто знает, как ей теперь. Максу было немного неприятно думать о Зине – непонятно как образовавшаяся вина его мучила. И Алекс – тут как тут.
Рита встретила, пронизав глазами, но обняла-поцеловала, велела мыть руки и садиться за стол. Илья уже поужинал, теперь – за компьютером; вышел на новый уровень игры. Но в кухне что-то висело, что-то, чего Макс пока не знал, хотя отчасти догадывался. И ещё этот Зинин звонок вечером. Что за настроение? Вот как – все с настроением.
Вдруг в детской что-то зашуршало, а потом раздалось звонко:
– Илья-пророк! Илья-пророк!
Макс и Рита метнулись одновременно, налетели друг на друга неловким объятием. Вот что увидели в комнате: Илюха стоял на стуле, на обычном стуле, перед небольшим иконостасом, смотрел туда и говорил… с иконой. Так, по крайней мере, выглядело. Когда родители появились – постоял несколько секунд, не глядя на них, а в иконостас, потом слез, подошёл и снова сказал:
– Илья-пророк. На красной колеснице.
Колесница на иконе правда была красная.
– Ну, говори, что нам-то делать, – сказал Макс и пожевал губами. Кончик носа чуть дёрнулся – от волнения.
– Наверно молиться надо, вот как ты или мама.
Рита уже встала на колени и перекрестилась. Илья сначала смотрел с изумлением, а потом и сам встал на коленки. Максу, человеку крупному, было сложнее.
– Ну так что сказал-то, – полушуткой спросил отец.
– Да ничего, – махнул рукой сын, – только проехал. Колесница красная. Я молнии ждал. А он не бросил.
Сказка такая? Поди ж ты, сказка. У Ильи с младенчества были не очень хорошие показатели крови, а с семи лет – так пару раз даже плохие. Диагноза ставить не торопились. Мальчишка рос шкодливым, умным и безбашенным, круче самого Макса в детстве. Но вот храм не любил, а иногда шутил так цинично, что папа почти пугался. И тут – на тебе, Илья-пророк. Помолились рассеянно, изумлённо, толком и не понимая, к чему да зачем. Но одно несомненно: вот такое с Ильёй впервые. Едва встали, Илюха спросил:
– Па, а ты мне новую книжку Гарри Поттера принёс?
– А кто просил ему револьвер изнутри показать? – парировал Макс. Хрен редьки не слаще.
– Ура, ура, – и снова: – Илья-пророк, Илья-пророк!
– Да ты чего?
– А он клёвый.
– Ну-ну.
Зинаида стояла у окна в полусвете длинного светильника и смотрела на окна квартиры брата, где происходила домашняя семейная жизнь. Вот ей уже за сорок, а ещё не может разобрать, почему так последовательно выбирает одиночное плавание. Окружающие называют её сильной, жёсткой, едва не трудоголиком. У неё о себе мнение совсем другое. Ленивая, почти избалованная – потому что ест что хочет и спит – как хочет. Хорошо чувствует себя только погрузившись в домашние дела. Удивительно и обидно, почти унизительно. Может быть, ей на самом деле хочется семью – большую, с родителями, детьми и внуками. Возраст – самый подходящий. Алекс однажды сказал, глядя, как гладила ему рубашку:
– Представляю, какой у тебя будет ухоженный уютный дом. Как будешь одевать своих детей – тщательно, как кукол.
Зине тогда подумалось: красиво одеть детей совсем не сложно. Важно, чтобы они тебя слышали и шли на твой зов. Это так трудно. Дети же – самостоятельные люди.
Любовь к вещам, конечно, никуда не делась; квартира действительно была уютная, но в этом уюте был одинокий, почти холостяцкий сквозняк. Зинаида не удивлялась: а почему так? Даже во время болезни, в слезах, понимая, что сейчас даже брат придти не может, а никого ближе нет, Зинаида не сетовала на то, что одна. Не получалось. Всплакнув, вставала и начинала, например, готовить или стирать. Кашу на сковородке, рубашку в душистом мыле. И потом долго-долго читала или пила чай. Нет, конечно, никакой семьи она не хочет; это ведь одна из иллюзий. С ней – всё по-другому.
Оставалось часа три на проверку тетрадей, затем, даже если не умоется – спать. А сейчас – принять лекарство. Часа через два подействует. Зинаида открыла ящик стола. Какое странное, почти неприятное интимное чувство вещи, с которой взаимодействуешь полдня. Как этот стол… он почти эротичен. Но всё чушь. Словно бы сам собою открылся и нижний ящик, где в целости и сохранности лежали два терракотовых ежедневника в чуть потрескавшейся на корешке жёсткой пластиковой обложке и тёмно-синяя тетрадь для записи кулинарных рецептов. Так она и думала, что сюда полезет. Выбросить их, что ли?
«Хорошо, выброшу. Но это что – изменит мою память? Я и так знаю, что в них написано, я переписывала эти страницы, что-то помню почти наизусть. Но иногда очень хочется устроить такое глупое восстание рабов, очень хочется. Что я там забыла, в этой чужой памяти».
Зинаида почти закрыла ящик. Полностью закрыть помешал телефон. Макс.
– Чего звонила? Я сегодня Алекса видел.
– Да так. Может, всё же дневники я тебе передам?
Пауза. Макс раздражён.
– Они есть просят?
– Да.
– Так ты покорми.
Она хотела было вскинуться, оскорбиться, сверкнуть гневом. Но не смогла. Слишком много жизни было в этом «покорми».
– Покормлю, – согласилась она.
– Некому больше, – вздохнул Макс.
Может быть, ему подумалось: мы все тут при жизни, как при деньгах, а ты – нет. Ты, Зина – носферату. Потому и силы у тебя есть, как у нечисти, выдержать эти дьявольские записки и не сойти с ума. Ты сильная, ты гений чистой красоты. Подумалось о несправедливости: они с Ритой – тоже православные, а лишь Зина причащается часто. И куда не посмотри – Зине всё можно. Свободна. И независима.
Макс любил рассуждать о различии свободы и независимости. Свобода не подразумевает независимости. Потому что можешь делать всё, что хочешь, но в рамках. А независимость – без рамок. И она может остаться даже в условиях жёсткой несвободы. Для себя определял так: в начале восьмидесятых свободы не было, все дохли от внутренней духоты. Но независимость была, и она государством охранялась. А теперь свободы много, как товаров народного потребления. А независимости нет. И снова – душно. Так что выходит, он со своей управляемой водкой (ага, вот намудрил) – свободен. А Зина с её болезнью – независима. Потому и дневники.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Джалтаранг – это любимое, Петровка – последнее. Как тело того, с кем спишь. Есть – любимое, есть – в последний раз.
У меня было так, что трахались оголтело, а он, встав и член отирая, говорил: пахнет половым актом; а ничего и не было. Это не совсем шутка была, а его принцип. Даже два принципа в одном – два счёта. Первый примерно так выразить можно. Есть трах, который за трах не считается, и есть трах как окончательный аргумент. Второй – примерно так. Есть трах, нет траха – всё равно. Разговариваем или нет, едим или нет, спим или нет – какая разница. Очень смешной был, на пуделя похож. Однажды его задело. Так, не особенно, а потому что… Стал говорить: ей можно (тупой быть, например), потому что я с ней сплю. И поспорь попробуй. Но он эту, что с ним спала, на хер по нескольку раз в день посылал, пусть и мысленно. А иногда – и не мысленно. Хотя это вроде тоже ничего не значило. Я любила его, любила бы и до сих пор – в смысле, трахалась бы. Почему так просто вспоминаю – наверно, перегорело. Именно с ним было – в последний раз. Сладко, отвратительно, больше по-настоящему, чем настоящее, – и так нельзя. Надо же мне свою ничтожность и нелюбимость оправдать.
Так что про Петровку потом расскажу. А сначала – про Джанг, Джалтаранг. Место очень известное. На втором этаже – не весьма дешёвый отличный индийский ресторан. Внизу – кафешка. Чашки – я от них балдела, глубокие, круглые, с золотой каёмочкой. И кофе – с корицей, гвоздикой и белым кардамоном, который мне не нравился. Мне нравилось, если гвоздичка в чашку попадёт. Большая чашка – сорок восемь копеек. Маленькая – двадцать четыре.
Стулья там белые, довольно тяжёлые, хотя на вид ажурные – потому что металлические. Столики летом стоят на террасе, осенью террасу закрывают. Терраса выходит на пруд, и можно смотреть, как утки плавают. Говорят, лебеди там тоже живут. Это Чистые пруды. Джалтаранг значит – водопад.
Я отличницей там впервые оказалась, мальчик один место показал. Только что экзамены сдала, поехала посмотреть объявления, зайти-поговорить: искала работу. А тут – он. В метро. И так хорошо беседовали, и мне хотелось ему адрес оставить и телефон. Но тогда к телефону мама подходила. Сидели в Джанге, в июле. Пух, птицы, гвоздичка в кофе. Он – в синей тенниске, даже щеголеватой. Я – в лёгком платье-халате. Почему так запомнилось? Красиво, тихо, неторопливо. И разошлись. А Джанг остался.
Говорят, богема – это без определённого рода занятий и места жительства. То есть – почти бомж. Но у меня, пока не разболелась, было определённое место работы и до сих пор есть определённое место жительства. Поначалу за мной долго ухаживали, прежде чем трахнуть. И потом трахаться было совсем не просто, я и слово-то это не люблю, не матом же мне писать. А что настроение: хотела ах, а вышло эх – зачем жалеть-то? То есть хотела жить вместе, и чтобы дети, – а переспав, поняла, что их не будет. Я ведь поначалу любила, надеялась; я даже в лицо влюблялась, потому что кроме лица и тела не было ничего. Я не нужна была, а мне нужно… Потом тоже – только лицо и тело.
В Джанге не нужно было думать, будет постель или нет. Там просто. Аська зимой однажды стихи читала, да так хорошо. Приходят люди – улыбаются, знакомишься. И нет ни этого: да что вы, да зачем, да я ещё не готова; ни того – ну ладно, давай трахай, только поскорее. Это ж, как моя зазноба говорил, одно и то же. В Джанге смотрят в глаза – и видят, какое у тебя – хорошее или плохое настроение. Там слова приобретают плотность, из них узоры делают. Украшения. И сидишь – в украшениях. У меня ноги длинные, потому – всегда юбки в пол, чтобы ноги видно было. Если стопы мёрзнут, можно сапоги снять и забраться ими на колени собеседнику или собеседнице. И это тем хорошо, что ломает привычное представление о таком жесте: мол, демонстрация интимных отношений. Не демонстрация, потому что интимных отношений нет и может не быть.
Иногда мне эти столы и стулья столовую напоминали, обычную дороговатую столовую. Но и это хорошо. И хорошо после закрытия кафе сидеть на лавочках – продолжать разговор. Иногда было совсем счастливо: завтра – на дежурство; снова – халат, сквозняк, вестибюль. А потом, к ночи – он приедет, ну, с кем сплю. Только в счастье надрыв иногда был – такой, что лучше Джанг, чем надрыв, даже если всё хорошо. Дурацкое это слово – окей, всё хорошо. А Джанг тем хорош, что это такая была дивизия радости. Тут умирать не больно.
Странно, чем слабее ноги, чем сильнее скованность в шее и горле, тем меньше думается о смерти. А уже пора. Всерьёз. Со стороны – ну что у меня всерьёз?
А того, пуделя, я и сейчас люблю. Иногда с утра вспомнится – так и умыла бы его, улыбалась бы, на него глядя, окутала бы теплом. А он бы что-то проворчал дикое».
2.
Из того февраля кроме двух-трёх деталей у Зинаиды ничего почти не осталось, но эти детали сложились в целую картину. Стылая, вот как сейчас, погода, большими мокрыми хлопьями. По ночам опасно подмораживает, так что деревья в парке поутру становятся из чёрного стекла. Под ноги лучше не смотреть вовсе – то лёд, то земное мясо, просящее хоть мешка прошлогодней листвы. В храме на поздней – не продохнуть, свет едва доходит, совсем откуда-то сверху. Воздух только высоким пить позволено. Ждут, все ждут – слова священника. Какая-то красивая, полная, в новом расписном платке – возмущается. Но это возмущение не кажется противным. Хотя Зинаида вполне могла бы отреагировать. Ну, потому что для нее очень уж громко и неуместно. Может, от однотонности одежды… Хотя вроде нет, масленица, все принаряжены… Может, от перенаселённости… Кажется, что все одеты в тяжёлый серый дым, очень тяжёлый и очень густой дым, и почти тонут. А сверху, бесконечно высоко – лучи. Зинаиде всегда удивительным казалось, как мгновенно вырастают солея и иконостас, если в храме очень много людей.
Священник, отец Владимир, рассказывает об известных событиях (их что-то много в последнее время), разъясняет позицию церкви. Говорит спокойно. По всему, сам ничего из ряда вон выходящего и революционного для церкви не видит. Война – дело человеческое. Она всегда есть. Бесовское, впрочем, тоже – всегда есть. Зинаида особо не слушает – смотрит по сторонам. И ведь есть это общее дыхание, как бы и что бы ни говорили, есть. Да с какой стати ей про общее дыхание думать. Выйдешь за ограду – и сказать, что была в церкви – уже неприлично. Но есть же, есть это сырое чувство начала, мартовского ветра.
Стены, мокрые, серые, уходили во внезапную новую вышину, как крылья тонущего – но в вышине – существа. Храм вблизи вообще немного пугает, а особенно старый, да ещё при кладбище. Купола совсем блеклые, а, кажется, были синими. Но вот звонница, хоть и потемнела от сырости, кажется уютной. И колокола как будто кто тряпкой протёр. Да, тот февраль был особенным, хотя и не сказать, почему.
Звонок от Макса пришёл уже в начале двенадцатого. Зина как раз досматривала «Миссию» с Де Ниро.
– Ты Толика помнишь? Звонил и о тебе спрашивал. Дать твой телефон?
Да, к ним с Ритой теперь так просто не придёшь, как хотелось бы. Появилась политика, появились церемонии.
– Дай.
Какая разница, зачем Толик звонил. Но интересно, как люди – то появляются, то исчезают. И как там его женщина – Мария или Марина? И как там – Аська. Жива ли. Если Толик действительно звонил, то перезвонит в течение десяти минут. Он, когда надо, реактивный. И точно: звонок.
– Зина, привет.
Знакомы они были мало, и вот такой поиск дорогого стоит. Так и хочется спросить: что нужно? Но сначала – за жизнь поговорить. Однако всё получилось иначе.
– Я скажу, зачем. У тебя те дневники лежат?
Вот ведь. Молчали тетрадки, молчали себе. А тут – заговорили. Всем нужны. Ну, не всем.
– Ты кино снимать намереваешься?
– Да, что-то вроде. Проект такой. Я расскажу, покажу. Приезжай к нам на студию, только надо договориться – когда.
– С дневниками?
– Это уж на твоё усмотрение, как решишь.
Чувствуется торчок. Спросить его: а ты торчишь сейчас или нет? Вместо этого вырвалось:
– Как там Аська?
Аське ровно полтинник. Зина не видела её больше десяти лет.
– Почти не изменилась. Новый зелёный свитер купила.
Значит, всё в порядке.
– Мать у неё умерла… Ну да ты знаешь.
Зина не знала, что у Аськи умерла мать. В сети должно было бы появиться сообщение о смерти. Известная была актриса. Или что-то пропустила? Аська плыла по какой-то другой дорожке житейского бассейна, хотя Зина чувствовала её жизнь. Но интересоваться, звонить, разговаривать? Это было не равнодушие, а скорее, уверенность в Аське. Вряд ли Зина забыла бы, если бы вдруг в новостях возникла фамилия Аськиной мамы. Значит, совсем недавно.
– Вчера.
Всё же как странно это их общее: ты знаешь! Знаешь, с кем и что. Будто они все одно, как вода, снег, лёд, огонь. Но это же не так. Даже если и так – явление неоднородное.
Что-то ужасно безобразное и трогательное есть в том, как далёкие люди сблизились и стали похожи друг на друга. Но – стоп – а вдруг она встретится с Алексом, как уже было, сразу после больницы? Дыхание, подобно школьнице, привстало на цыпочки. Невыносимо, невыносимо. Господи, да что ж всё так-то. А вот Максу всё равно – как. Но Зина ошибалась.
А вот так.
– Смешная страна получилась. Всё думаю – какая смешная страна! какое смешное время!
Макс чувствовал себя довольным: новый проект дал первые ростки. Фигуранты в наличии и на местах. Макс ничуть не забывал о дневниках все эти двадцать лет. Наоборот, он выжидал. И вот теперь удачно подобрались время и возможности. Он звонил, люди отвечали согласием, а порой и сами на него выходили, вот как Алекс на восточном базаре.
– Страна что надо. Если бы уехал, было бы скучно. А тут… никакого развлечения, конечно, нет, да и работа тяжёлая. В голове гул постоянный, и это уже не лечится. Но есть в моей работе нечто здоровое. Опять-таки голова свободна, да и гарнитура телефонная – такая удобная штука. Катишь машину и по телефону говоришь. Вон Илюха мне даже песенку сегодня спел. Про красного зайца с большими зубами. И где только его увидел. Но мог ли я представить, скажем, пять лет назад, что всё сойдётся точка к точке. Что именно сейчас можно попробовать сделать нечто более существенное, чем просто передача материалов. И надо успеть, потому что времени на самом-то деле отпущено немного. Очень немного. А потом будут очень и очень большие перемены.
– Максим, – позвала дежурная по станции, – у дальнего выхода надо бы ещё пройтись. Снегопад.
– Пройдёмся, – ответил тот и развернул машину. Ему нравился грузный агрегат. Даже с тем неприятным давлением, которое его звук оказывал на голову. Слушал же он «Эй Си Ди Си». Но сейчас, конечно, «Эй Си Ди Си» это хорошо, но вот после уборки надо будет не забыть выпить капотен от давления. По всей квартире лежат кавинтон и капотен, а он их забывает и забывает.
«Это мне сейчас хорошо думать, что всё хорошо. А хорошо надолго не бывает. Вот последние десять лет… Илюха, поликлиника, поликлиника, Илюха».
3.
У Марины болела голова. Было бы странно, если бы в такую погоду голова не болела. В этой полной женщине с умащенной зрелой кожей можно было узнать прежнюю офисную мадонну – линия носа и разрез глаз не сильно изменились. Большая шикарная дама в шубе дикого цвета (скорее красного). Глядя на неё, трудно было представить, что её что-то может беспокоить. Но она очень долго к этому шла – чтобы сияющее лицо, и всё хорошо вокруг, чтобы хотя бы думали так. Но ведь для неё думали – значит и есть на самом деле. Говорят – значит, так и есть. Хотя такая наивность не исключала чисто женской, воспетой веками, ловкости и догадливости – даже материнской печали. Когда-то она отвечала Толику на его пьяный вопрос: «Рядом с тобой я чувствую себя королевой». Она бы ответила так и сейчас, но это выглядело бы уж слишком ненатурально, а она считала, что никогда не лжёт. Не лжёт, а работает над собою, и совершенно искренне верила, что так и есть. Марина сидела за столом, слушала треск сообщения в смартфоне, а поза у неё была почти та же, в которой застал её когда-то Толик, и влюбился в неё. Пальцы у виска, нос – скобкой – вниз, нижняя губа слегка округлилась.
Дома было всё сложно. Сыну Мите пришлось снять однокомнатную квартиру и её оплачивать. Митя Толика не переносил, и они уже несколько раз подрались, Марины не стесняясь. Но ведь мужчины всегда найдут общий язык. Потом Митя настоял, чтобы мать сняла для него однушку в центральном районе. Заработная плата Марины была приличной для её круга, но съём однушки – это почти подвиг. Однако согласилась. Марина любила свою работу. От неё очень много зависело на этой работе. Сын тоже от неё зависел, но ничего с ним поделать не смогла – неуправляемый. Хотя ни в деньгах, ни в общении сыну не отказывала. Дочь похоронила лет пять назад. Это была, конечно, трагедия, Маринины глаза стали пустыми, как и дом. Наденька была существом – ангелом, феей, – которое сообщало смысл Марининой жизни, да и Митиной тоже, как Марина считала. Именно тогда и начались конфликты с Митей, подточившие Маринино офисное сердце. Именно тогда поняла, что спать с Толиком можно, а жить – нет. Но спать продолжает и сейчас, потому что – королева. Иногда они подолгу бывают вместе, очень по-семейному, нежно и тупиково. Но стареющему Толику только того и надо, а она ещё очень даже ничего, и не развратная. Хотя (про Толика) как сказать. Главное – она смогла справиться с собой, она собой довольна и теперь можно излучать свет и любовь на других. А сегодня – навестить сына.
– Алло, вот, перезваниваю.
– Ну как ты там? – спросил Толик в трубке.
– Привет. Заканчиваю в семь, а потом к Мите хочу.
– Встретимся сегодня?
– Можно. Что ты предлагаешь?
Предлагает всегда Марина. Вот уже много лет эта фраза приводила Толика в ярость. И всегда точно, безошибочно, до черты ярости, за которой звучит только одно: пошла ты куда подальше.
– Ну, как тебе сказать. Я очень хочу тебя видеть.
Неправда, конечно. Но надо же думать, что он влюблён, что с ним – самая красивая женщина его жизни, и в этом он не врёт, и ничего плохого в пафосе нет.
– Тогда там же.
И началась милая трескотня о том, что она сегодня делала утром дома, что ела, что сказала подруга, что на работе, как позвонила Мите и что сказал Митя. Мите было уже за двадцать, смотрел мужиком, вполне красивым, и Толик иногда сильно задумывался над тем, как у него с девчонками. Толик циником не был. В последние лет пять чувство его к Марине было именно состраданием. Приобрели значение, большее, чем раньше, смены её настроения, перепады самочувствия. Вот и теперь его даже растрогал рассказ о том, как у неё болит голова.
Это кафе оставалось – их кафе. Они там встречались уже несколько лет, находилось оно рядом с Марининой работой. Места менять не хотели. Традиционно Толик заказывал ужин на одну персону, а себе – только кофе. Хотя бывало, что водку и закуску; не так редко, как ему самому казалось. За ужин иногда платили пополам, а часто – только Марина. Дни, когда платил Толик, были исключением, но именно они для него были главными, и он был горд собой в эти дни.
Против ожидания, у Мити бардака не было, а было чисто. Гудела стиральная машинка, а сам что-то мыл на кухне, закатав рукава подаренной матерью толстовки с «Игрой Престолов». Сын не вышел в прихожую, когда вошла мать, не помог снять дурацкую красную шубу. Но ей и не нужно было. Шубу сняла сама, по-королевски, уверенно вошла в комнату, не очень большую, но чистую и с хорошей мебелью, села на диван, показав, ногу на ногу, колени в тонких чулках, купленных в подарок Толей. Чулки, конечно, Толик выбирал вместе с Аськой, но Марина об этом не знала, да этого ей и не нужно. Затем достала конверт из большой забавной сумки, которая так не вязалась с её усталой шеей и выгнутой спиной, положила конверт на журнальный столик и стала ждать, поигрывая длинными кистями в браслетах и кольцах.
Долго ждать не пришлось. Митя вошёл, рукава всё так же закатаны, в сгибах рук Марина увидела красные точки.
– Ты был у врача? Что с тобой?
– Общее утомление. Я же теперь работаю. Прописали глюкозу, – ответил Митя. Увидел конверт, поднял его и бросил матери на колени, – Возьми. Теперь я могу оплачивать сам.
Она изумилась, встала, чтобы посмотреть сыну в лицо. Ей всё казалось, что они одного роста, а оказалось – Митя очень высокий, как его отец, и смотрит холодно и страшно. Рот у Марины скривился, углы поползли вниз.
– Да, и если можешь – уходи сейчас.
Она даже и не поняла толком, что сын ей сказал. Он много что ужасного говорил: и до смерти сестрёнки, и после. Но тут что-то случилось с ней самой. Встала, будто решила, что и впрямь пора бы уйти, засиделась. Прошла в прихожую, даже шея немного распрямилась, надела шубу, бросила шарф, который, конечно, лёг нелепым хомутом.
– Я хотел бы плюнуть тебе в лицо или побить. Но мне мерзко. Я желаю тебе только того, чтобы на свете был ещё человек, который так же, как я, – очень сильно хотел бы того же самого, что и я.
Марина не нашлась, что ответить. Она делала какие-то не вполне понятные ей самой движения ртом, лицо поплыло вниз и в сторону, но ужас – Толик бы оценил – в это самое время в нём было бабье выражение тихого изумления и горя. Сыночек, что же ты! Но вдруг:
– Я выпишу тебя, я пойду в прокуратуру, я в суд подам…
Словно кто-то другой, а не она выкрикнул эти слова. С тем же бабьим выражением лица. Митя нисколько не удивился, а сказал только, смотря прямо и почти спокойно:
– Ну да, ты можешь. Ты же гармонически развитая творческая личность.
В авто Марина остервенело набрала Толиков номер, и тот сразу отозвался. А её мучил, и уже давно, сильный цистит. Авто, цистит – писать, писать, писать.
– Я писать хочу, – так и сказала в трубку.
…Нет, так не может быть, не может. Она же – барон Мюнхгаузен, она может вытянуть себя за волосы из этого болота, уже восемнадцать лет как может… Но как же так, Митя, Митенька – сволочь моя родная. И Толик-то, Толик… Что же ты, как же ты – надо подключаться, надо работать над собою, Толик… Что же так…
Сказала, после ласкового Толикова: что ты делаешь?
– Ты помоги мне тёткину квартиру разобрать. Я сейчас к ней, в Подмосковье – а ты подъезжай часам к восьми туда, на Водный. Квартиру надо разобрать.
Тётка находилась в Доме инвалидов. Квартира по наследству принадлежала Марине.
– Мите хочу. Или там вместе жить будем, с тобою.
«Вот ещё не хватало», – подумал Толик. У него жизнь закончилась, он теперь аккуратный старый холостяк, а тут – жить. Не хочет он жить. Но прикасаться к этому словно выпачканному ушной серой телу (а ему нравилось, что жёлтое и блестит), но изгиб носа. И вспомнил, как однажды сказал Аське в одной из ссор:
– Откуда ты знаешь, может, ваш Бог Марине её тупость за её нос простит, и нас всех помилует ради неё, потому что она в Его глазах прекрасна.
Толик не помнил, что ему ответила Аська, а помнил только, что спросил он: а откуда ты-то знаешь? Бог на лицо не смотрит, а Марина – вся лицо, одно сплошное лицо.
А у неё нещадно ныл висок, и хотелось в туалет, одновременно. Однако слёз не было. Слёзы – это для Толиковых прошлых. Теперь с ним и с ней всё по-другому, восемнадцать лет как по-другому. Она сильнее, она сможет преодолеть стресс, она знает себе цену. И не было рядом никого, кто обнял бы в этот момент и сказал бы, не по телефону: родная, всё чушь, я с тобой. Но это была та комната мыслей, в которую Марина не заходила принципиально. А вы хотели бы думать только о том, что вы ничтожество, неудачник, подлец и хам? Ах, как это красиво; и это не нарочно, а я так устроен, что думаю только о том, что я неудачник, подлец и хам. А у Марины сын-красавец и любовник с ней уже почти двадцать лет. И она для него самая желанная женщина на свете.
4.
Алекс так и знал, что встретит Зину до того, как все персонажи соберутся в студии Майкла Глухого. Похудела, но окуклилась, как игрушка. И эта мальчишеская стрижка так хороша. Снег тёк в Зинины огромные карие глаза, смотревшие слишком строго для нечаянной встречи. Алексу стало неловко своего разрытого временем лица. Да, с годами и у мужиков появляется странная кокетливость. Хочется выглядеть моложе и лучше. Она подошла сама. Первая, узнала. Присматривалась, заглядывала, будто нарисовать хотела. Так не делала раньше, неприятно.
– Ну, здравствуй, – сказал и обнял, – дубль три.
– Да, – согласилась она, – какой ты стал большой.
Алекс ничего не ответил, а поднял её на руки (какая-то подозрительно лёгкая), коснулся губами щеки и, кажется, готов был нести очень долго и очень далеко.
– Что ты, что ты, – забормотала Зина, – ах.
Это «ах» Алексу понравилось.
– Ну, куда пойдём.
Зина подумала, затем сказала довольно мягко:
– Давай не сейчас, а до студии. На следующий четверг договорились?
– Да, на четверг.
– Ну, тогда – до четверга. Я, конечно, ужасно хочу, чтобы ты мне звонил, но и не хочу. Зачем?
И вдруг, совершенно без головы, сказала:
– Я люблю тебя.
И Алекс ответил, как будто ждал этого:
– И я люблю тебя, Зинда.
Она ещё секунду полувисела среди снега, в воздухе и на земле, в неопределённости, а потом, не оборачиваясь, заспешила к метро, именно заспешила. Он знал, как ей трудно было оторваться, попросить не звонить. Удерживать не стал. И вдруг улыбнулся, будто и в самом деле вспомнил июнь, жару, звёзды – «алмазы на трауре». Вот ведь.
А Макс хорош, манипулятор. Чтобы найти Глухого, особенные усилия не нужны. Но чтобы Глухой работать захотел, надо его достать. Впрочем, верил Алекс, рыжий к любому человеку подход найдёт. Манипулятор. Но может быть, и нет, а само всё вышло.
Дело-то, конечно, было в музыке. Микшер у него новый, микрофон японский: и дыхание запишет. Планшет с десятком разных хитрых прог тоже есть. Но главное – белый фендер, который уж точно ему сейчас не нужен. То есть будет нужен на студии. Но вот уж года три это белое сокровище, прямо из Японии, стояло в Алексовой комнате и выходило из чехла крайне редко, на выходные. И плакало – потому что хозяин плакать не мог. Слёз не было, чтобы оплакать свою судьбу – судьбу несостоявшегося музыканта. А ведь он маленький принц, и всегда об этом помнит. Но изнутри шло какое-то приятное свербение, оно передавалось рукам, а пальцы сами царапали изнутри карман куртки. Нет, сегодня ты у меня поплачешь, фендер, надо будет прогнать пару тем, ох как надо. А в мозгу уже подобрался ритм, и драм, и перкуссия, и ритм-гитара, и в тревожной грёзе вздохнул бас.
Но сначала по порядку. Алекс не думал, что встреча с Максом на восточном базаре будет иметь последствия, и ошибся. Макс позвонил на следующий день, ужасно серьёзный и деловой. Эта его деловитость Алекса иногда сильно раздражала, а тут и погода, и возраст.
– И что тебе надо от старого вредного бывшего рокера? Стыдно нам, рокерам, жить после сорока. Была бы команда – я бы её после сорока распустил, а мне за пятый десяток.
Но Макс довольно гоготал в трубку и всё же объяснил, что надо встретиться, что надо куда-то пойти и что-то обговорить.
– Хрен с тобою. Сейчас иду.
Встретились в районе Электрозаводской, прошли пару кварталов и оказались в довольно хорошо обустроенном под студию подвале. Аппаратура была почти новая, последних моделей. Алекс оценил, особо не присматриваясь: профессиональное. Стойки и пара микрофонов, правда, были старые, едва не советские. За маленьким, с потускневшей полировкой, журнальным столиком сидел сухопарый человек лет семидесяти с забранными в хвост волосами и не особенно ухоженной бородой. На столике стояло несколько кое-как вымытых чашек, чайничек на пол-литра – «Микма», банка «Нескафе», и лежал томик Чехова.
– Ну что ж, заходите, рассказывайте, что у вас.
Если бы Макс заранее сказал, что ведёт Алекса в студию Майкла Глухого, тот бы не согласился. Не с чем, да и кто он такой. А Майкл записывал… кого из отечественных он только ни записывал. И все считали, что лучшего звукорежиссёра нет. Майкл называл себя саунд-продюсером. Нет, это только рыжий с его детской наглостью мог вот так просто взять Алекса и притащить его к Глухому. Впрочем, они были знакомы. Когда-то.
– Здравствуй, здравствуй. Слушал, ну то, в твоём канале, – хорошо.
Речь была о недавно выложенной в сеть композиции Алекса «Романтический дневник позднего Мюллера». Видеоряд Алекс смастерил тоже сам, из одной старой видеозаписи, сделанной во время бессонницы в парке рядом с домом. Там же было спящее тело Алёны, безмятежное и почти ненастоящее, но Алексу нравилось, что ненастоящее. Похвала Глухого была приятна.
– Вы кофе делайте. Чего покрепче нет, я на диете.
Максу всегда хотелось что-то создать. Не журнал, так группу. Не группу, так альбом. В этот раз речь шла об альбоме. Макс словно вылупился из возраста, как вылупляются из яйца. Объяснял шумно, с руками, иногда вытирая рот.
– Чтобы просто было. Текст важен, конечно, его должно быть очень хорошо слышно, но важнее целое.
– Ну, это ты мне «Лигу джентльменов» Фриппа рассказываешь, – вздохнул Глухой, – Это было даже модно одно время. Или там Лори Андерсон какая. Много всего. Тут надо понять, в чём отличие, а не что именно.
– Нет, Майкл, в том-то и отличие, что это будет скорее как аудиокнига, а не как музыкальный альбом.
Глухому явно было немного лениво.
– Надо подумать. А что, и в самом деле? Она хорошо писала.
Вот ведь шкода этот Макс, подумалось Алексу. Значит, дневники Алины Глухому уже известны. Какое, однако, время хорошее. В девяносто пятом Зина переписывала от руки, а теперь, должно быть, всё в электронном виде есть. И ведь наверняка снова Зина перепечатывала.
– Зина в электронный вид переводила? – так и спросил.
Макс ответил мирно, будто ждал вопроса.
– Да. Сначала отсканировала.
– Хорошо пишет, – снова сказал Глухой и принялся за кофе. Затем, снова с неохотой: – А кто читать будет?
Макс даже подскочил на месте, хотя габариты движению несколько не соответствовали:
– Есть одна. Сумасшедшая девчонка. Поэтесса.
«Хорошо, что не Зина», – подумал Алекс.
– Но может быть, и сеструха моя прочитает…
Алекс так и знал.
– Я пока вам ничего не обещаю, что, мол, буду работать, – покопался в бороде Глухой. – Но что-то в этой затее есть. Деньги возьму: скажу, сколько. Ну, если буду работать. А что, музыку уже придумали?
– Да есть тут, – вырвалось у Алекса.
– С тобой разговор отдельный. Ты ведь у нас уже мастер.
Непонятно, что значил этот отзыв: приязнь или неприязнь. Может быть, Глухой хотел сказать, что в своём «Арни» Алекс потерял чувствительность музыканта и стал просто мастырить звуки, не переживая их. Хотя сейчас вся музыка такая.
– Когда ты транс делаешь, хорошо. И когда этно-транс, тоже хорошо. А ближе к ритм-н-блюзу или арту, ну, то есть к прошлому – уже нет.
Вот ведь горе. И чтобы он, Алекс, рок-н-ролл сыграть не мог? А Глухой всё в бороде копается:
– Хороший у тебя Мюллер, хороший.
Затем стал прощаться:
– В понедельник позвони мне, Макс. Если соглашусь, в четверг жду здесь.
Всё же в этом подвале был достаточно тяжёлый воздух. Когда вышли, Алекса повело. Перед глазами вдруг открылся кусочек прошлого, но явно очень счастливого лета, какие-то люди, человек семь, идут вниз по Арбату. Он сам с кремоной, ведёт за руку девчонку. Он помнит: Инга. Он рассказывает что-то о Егоре, а она слушает, распахнув свои прибалтийские глаза. Впереди – Кеша, Дженни Лайт и Дуглас. За ними идёт – высокая, в пёстрой длинной юбке с разрезом, темноволосая герла. Она всё оборачивается, смотрит на него, улыбается. Сейчас он понял: она улыбалась почти беспомощно, даже просто беспомощно. И такое чувство, что разговаривает он именно с этой, длинноногой, а не с Ингой. Теперь, через время, он разглядел (или сознание дорисовало?), насколько печальным и спокойным было её лицо. Так нельзя было: как нищенка. Без понта, без прикола, просто. И, кажется, она была босиком. Нет, в руках несла босоножки. Какие там босоножки – подошва одна. А верх, должно быть, сама соорудила, ремешки с бусинами. Да, именно она и есть – Алина. Лучше бы не было этой встречи, лучше бы не было этих дневников. И стало так плохо, как не было давно. А дальше – хуже.
Этот флэт на Полежаевской был похож на водоём: там скорее плавали, чем жили. Кто только не жил, и чего только там не случалось. Уксусный запах необходимого для черняшки реактива в пакет не положишь, так что приходилось держать какую-то медь, чеканку: мол, работа с металлом, травим медь ангидридом, делаем фактуру. На столе торопливо разложены бинты, в ковшике от соломы зелено, хозяева торопят: скорее, всем надо, а им в первую очередь. Да, он ещё помнил кастрюли черняшки. И Алина – в комнате, на матрасе, смотрит в потолок. Но когда подошёл, перевела взгляд на него. Почти ласковый взгляд. Будто и не ломает её. Будто так и надо – чтобы ломало. Он тогда впервые стал задумываться над тем, что всё, что происходит – необходимо, и происходит именно так, как должно быть.
– Сможешь меня поставить?
Рука у неё худая, но крепкая. Он любил такие руки. Вены вроде бы в порядке.
– Смогу.
А когда ставил, она вдруг побледнела, страшно побледнела и выдавила такую просьбу:
– Больше не надо… Бери себе.
Алекс вскинулся: так нельзя! Это же кайф! Ну, зачем ты тогда… И что теперь мне – твоей кровью трескаться?
– Пожалуйста, – попросила Алина.
В машине, плохой пластиковой луеровской машине, было три куба. Она вынесла только один. Когда вынул иглу, стекла на матрас и заснула. Бледная-бледная. А он поставил себе оставшиеся два, в придачу к двум ранее принятым и… сел играть. Он засыпал и снова начинал играть. Засыпал в обнимку с кремоной, просыпался и снова играл. Вот сейчас бы он так же поиграл, на своём фендере. Но нет, уже не поиграешь. Когда игра закончилась, Алины на флэту не было. Кто-то ответил на вопрос:
– Алина? Да она с Честером поехала, к ней. Вот номер, может вписать. Она иногда вписывает.
Кто такой Честер, Алекс не знал, хотя имя слышал не впервые.
5.
Толик не мог дозвониться до Аськи. Мало ли что. На плохое самочувствие она стала жаловаться чаще, но Толик имел в виду, что, может, она и потарчивает. А тут – он особенно суеверным не был – в «Макдоналдсе» на Новослободской увидел двух разодетых как хиппи стариков примерно его возраста. Как он не любил эти счастливые опивки первой системы, как не любил! Хотя если вдуматься – за что их не любить? За то, что давно и вдруг захотели быть не такими, как все, и ничего из этого не вышло? Эти двое были очень колоритной парой. Он – в радужной тибетской куртке, невысокий, сухой, со следом ожога на правой щеке, полуседой, с надменным взглядом. Она – в лосинах под пёстрой богатой юбкой, в светлой дубленке, белая, крашенная, с резким каким-то картонным лицом и алым цветочком на левой щеке. Наверно, татуировка. Робкая заносчивость обоих показалась Толику более человечной (слово-то нашел!), чем открытые пьяные лица Феи и Моргана, сидевших теплое время года на чужой даче, а зимой уходивших в творчески-алкогольный запой. Более скверных характеров, чем в системе, Толик не знал, но это его стороннее наблюдение. Они же наверняка всех любят. И всех учат жить. Внезапно в кафе вошел Азазелло, совершенно не изменившийся за двадцать (а то и тридцать) лет, подошёл к парочке, что-то сказал мужичку. Оба, она и он, встали и пошли за Азазелло. Вот ведь. И так прозрачно, за чем пошли, и что будут делать. Что, может быть, не один Толик понимает, куда и зачем идут эти артистичные люди.
Предчувствие было верным. Почти возле метро, при входе на Селезневку, Толик увидел Митю, сына Марины, с чехлом бас-гитары эштон. Рядом с ним шла Аська. Толику почудилось, что она услышала его взгляд. Повернула голову и, кажется, посмотрела на него. Или не посмотрела? Митя и Аська. Вот те раз. Однако Марине говорить не нужно. И квартиру ее он разбирать не станет. Через час, может, и позвонит. Договорились же в кафе в восемь встретиться.
Митю подламывало, но несильно. Присутствие Аськи неприятные ощущения почти снимало. Прикольная тётка. Нежная, заботливая. Если бы не она, Митя бы точно подсел и связался бы не с рефлексирующими тонкими психами, а с конкретными братками, и было бы ему плохо. Он уже понимал, что однажды чудом остался жив. Не Аська тому причиной, но она как-то уместно и вовремя возникла рядом. С ней есть о чём поговорить, даже о своей девчонке. Девчонка у Мити заводная, а кроме того – петь умеет, и на таких понтах, что хоть сейчас на Евровидение. Кошачья порода. Катей зовут. Кошка и есть. Именно в студию, на репетицию с Катей, Митя и шёл, и нёс свой любимый огромный эштон.
Но всё это была приятная, ночная сторона жизни Мити. О дневной не знала даже Кэт, а вот Аська знала. Именно она и свела его со стариком Майклом, а Майкл, кому-то позвонив, определил Митю в дорогущий закрытый клуб – лабать. Это была дневная сторона, рациональная и довольно любопытная. Так как надо было считать деньги. Не только зарплату, весьма приличную, но и чаевые. Надо было показать товар лицом начальству, и не халтурить. При клубе был великолепный спортзал, а Мите нравились тренажёры. И потом, аппаратура, о которой молодой музыкант мог только мечтать. А на аппаратуре новые модные проги. И вот, он бесплатно ими овладевает. Про Майкла Митя забыл тут же, но вот Аська как-то прижилась. Иногда ночевала у него, даже когда Кэт приезжала: на кухне есть удобный диванчик.
Митя не мог сказать, что Аська нравится ему как женщина, хотя с ней было приятно, скажем, пойти в кафе. Худая такая, стильная, на каблуках, и бёдрами виляет. Невысокая, потому и на каблуках. А все думают: мол, каков. Он интересен стильной тётке. В этом было утончённое наслаждение. Но та же Аська как-то (конечно, в кафе) сказала ему:
– Митя, не спи с женщинами старше тридцати лет. У них уже не очень приятное тело. И претензии на то, что им двадцать. Кроме того, они глупо ревнивы, ты это ещё узнаешь. И про то, что не очень приятное тело – тоже узнаешь. Женщины после тридцати – только для стариков, за полтинник. Требуют постоянного ухода.
Митя про тридцать лет и женщин запомнил. Решил проверить: как-то обнял Аську и стал целовать. Она не отстранила его. Но про тело понял. Она всё же очень умная, эта тётка. Больше они не целовались. А Кэт любила ходить с Аськой по магазинам. Однако была в Аське какая-то не очень понятная Мите мягкость, будто она чувствовала себя виноватой и хотела тут же раствориться в пространстве. Это был признак слабости, с точки зрения Мити, но Аську слабой не считал. Именно эта мягкость и влекла его. Мог сказать, что играет на своём эштоне не Кэт, а именно этот мягкий виноватый взгляд, возникавший вдруг, ненадолго и совершенно неожиданно. Она чем-то напоминала ему мать. При воспоминании о матери во всём Митином существе поднималась, как земля на кладбище, фраза: у меня было самое счастливое в мире детство. Если бы Митя не считал себя немного носферату, он не вынес бы этой мысли. У него было всё, даже заботливый папа в виде Толика, не пренебрегавший наказанием. А теперь они вообще говорили как мужчина с мужчиной, и Мите это льстило.
Толик относился к категории мужчин-котов, как бывают женщины-кошки. Митя считал, что у таких людей самая близкая ему энергетика. Но мать оставалась незаживающей, а всё более тяжёлой раной. Хотя Митя, несомненно, её любил и хотел любить счастливо, вот как Аську. Но мать была во всём непозволительно права, слишком хороша для своих лет, слишком любила показать, что у неё получается всё, за что ни возьмётся. И самое неприятное – это когда Митя видел их с Толиком. Не в постели; это, кстати, был не шок: Митя к тому времени уже много знал про девушек. А когда они на кухне. Особенно когда Толик достаёт из супердуховки тонкий диетический куриный пирог. И перед тем как поставить его на стол, целует Марину в губы, обязательно при этом сказав:
– Горячо!
Всё это происходило едва не с первого класса. И каждый раз лицо у Толика было такое, что ему засунули в рот одновременно луковицу и лимон. Пару недель назад Митя так и спросил:
– Тебе не надоело над пирогом кривляться?
Толик, ещё слова не отзвучали, хлопнул Митю по уху.
– Ты не понимаешь пока. А вот будет тебе как мне – под шестьдесят… И потом – что ты думаешь? Я только за её деньги с ней сплю? Я ведь и свои трачу, все, на неё…
Митя мгновенно представил себя шестидесятилетним. Таким как Толик. И свою мать. И заорал, именно заорал, совсем себя не помня, из живота:
– Да я видел, как ты её целуешь. Ты её терпеть не можешь, она тебе отвратительна, только ты себе в этом не признаёшься. Ты презираешь её, ты её презираешь!
– Сам-то, – как-то подавленно ответил Толик и пошёл доставать пирог с курицей.
Митя переждал роковой момент поцелуя в гостиной, а потом вошёл в кухню: пирог Толик готовил вкусный, мать на пирог тени не бросала.
Марина, в чём-то нежном домашнем, чрезвычайно женственном и скромном, сидела у стола и вытирала с губ (чрезвычайно нежных, по словам Толика, не оторваться) следы томатного соуса к пирогу. Митя, подавив внезапный смех, сказал:
– Ей трахаться сейчас, а она в томатной пасте извозилась.
Во фразе и в голосе Мити была какая-то последняя тонкая жалость, а вовсе не грубость. Он жалел Марину, то есть – бездельник сын жалел свою прекрасную успешную мать. И всё-таки жалел. Даже не как собаку, уличную собаку, сломавшую лапу. А как странную нищенку возле храма. Он мог бы ей подать милостыню.
Марина побледнела, вдруг нелепо дёрнулась, раскрыв рот, глаза потекли на скулы, большие глаза, совсем без выражения, а соус капнул на это самое нежное и дорогое, в чём была. Так и сидела некоторое время – с открытым ртом и большими глазами. Марина ты Марина, офисная мадонна. Большое сплошное лицо.
– Дурак, – меланхолично ответил Толик, – да я эту пасту языком слижу у неё с губ, а потом умру за этот вкус.
– Нет, – ответил Митя. Подошёл к столу, взял большой кусок пирога и тарелку. Затем вышел, бросив тихо, так что Толик не слышал: – Да ты Аське «нет» сказать не можешь, какая любовь.
Утром он заявил Толику. Именно ему, а не матери:
– Мне нужно пятьсот долларов. Я снимать квартиру хочу.
В студии Роста были все: Кэт, вытянув узкие золотые каблуки, полоскала горло чем-то тёплым. Рост, в тёмных очках, ходил из угла в угол и что-то повелительно басил. Барабанщик Паша поигрывал мускулами (он очень любит свои фотографии за установкой), и всё остальное, в том же духе.
– Время! Время! – налетел на Митю Рост и постучал по крупному циферблату наручных часов. – Мои деньги!
– Сначала кальян, – почти кокетливо ответил Митя и помог Аське снять пальто.
Кальян был готов; смесь из полузапрещённых – с травкой.
Однако тут возник совсем новый персонаж, показавшийся Мите знакомым. И то, что показался знакомым, и то, что показался, – было глупо. Но персонаж возник непонятно как, непонятно откуда, но вот он – стоит перед Митей, почти одного с ним роста, полный, рыжий до кончиков ногтей, с внезапно яркими голубыми глазами из-под бейсболки.
– Ага.
– Зигги! Время, время, – Рост взял было за локоть рыжего, но рыжий и сам вроде как собрался отчалить. В знак встречи-прощания добродушно протянул Мите руку и сказал:
– Макс. Макс Зигфрид.
– Дмитрий Хомутов, – ответил Митя как можно более официально и руку пожал.
Аська правда чувствовала себя неважно. Но не в первый раз. Торчать она никогда не торчала. То есть на дозе не была. Но вмазывалась, как и много лет назад, – «полечить спину». Сейчас чувствовала нечто вроде жара, потому картинка душноватой студии перед глазами словно плавала. Ей нравилось, как поёт Катя. Можно было уйти в свои и совсем не весёлые мысли.
«Когда я видела эту рулетку? Вот так же. В холоде, в недостатке денег, в ожидании, что будет плохо… И потом уже ничего не вернется. Но тогда была зима. Обувь была совсем плохая. Кажется, чуть только утеплённые старые югославские сапоги. А теперь весна, но тоже снег. Не важно. Рулетка. Да, ходит планка, а лампочки загораются, красный и зелёный. Почему зелёный? Тогда зелёного не было, а только красный… И думала, что умру я. С этим шприцом, найденным в складках одеяла. С тем, что в принципе не могу сделать укол в вену. Я ждала, что умру. А умерла – Алина. То есть она умерла летом, в августе. Но тогда у Толика с Мариной было всё так хорошо, что я себя не помнила… И что-то такое делала, как-то жила… Без неё. А она. Хотя нет, почему – умерла. Не надо так со мной, Аська, не надо вспоминать, что Алина умерла. Она говорила, что у Бога нет мёртвых. И зачем ей этот Бог?
Она думала, что выглядит волевой, упрямой женщиной. А все видели в ней текучее нежное существо, которое не то что постоять за себя не сумеет, а нуждается в постоянной поддержке. И эта её улыбка, которая теперь у меня. Почти виноватая улыбка. И вся она была – о, не смотрите на меня, мне стыдно. Она была целомудренной. И очень влюбчивой, вот как сейчас Кэт голосом изобразила. И очень красивой. Когда она материлась или говорила резкие фразы, было неестественно. И когда нарочно улыбалась, было противно. Ей очень шло грустное, лёгкое выражение лица, будто ни о чём не думает. Но оно возникало очень редко, только иногда, когда уже лежала. А так – только этот сморщенный лоб, поджатые губы, глаза от усталости навыкате. Да нет, она красавицей не была, если судить по тому, как держалась. Всегда ведь выигрывают люди, которые лучше на фото, чем в жизни, а она была лучше в жизни. Когда я приезжала к ней и привозила кофе, у неё изо рта шёл запах очень долго не евшего человека. Я помню это по своей матери. Невыносимый запах. Трупный запах. Теперь я слышу его от себя. Удивительно слышу. Будто он у меня уже есть.
Да ладно, что вспоминать. Алина не любит таких панихид. Вот Макс тут, он весёлый и умный. Он всё наладит. А где же Зина?»
Аська даже оглянулась по сторонам несколько раз: где Зина? Но Зины не было, а Митя улыбался ей довольно игривой улыбкой. Митя её любит, она это знает. Сынок.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль 1989. Честеру всегда везло. Он и выглядит моложе своих лет, и хаер у него красивый, без седины, а ему под сорок. И баб вокруг всегда было много, так что пища и вписка – обеспечены. Стоп, а что это я снова о Честере вспомнила? Что под черняшкой на руках от метро до квартиры нёс, а я как русалка из канализации его обнимала? То-то, что русалка из канализации. Была бы не из канализации – Честер не ушёл бы. Ему, поди, плохо: квартира, место для деятельности и жизни. А меня как-нибудь обработал бы. Мне что, много надо: посмотри ласково, погладь руку, я и не откушу. А вот если бить – откушу.
Что-то сильно не по себе сегодня. И зачем вспоминается Честер, которого сама и выгнала, с визгом и слезами? Зачем теперь всё это гонево, тяга к рукам, к теплу тела, и губы сами дёргаются. Это начало агонии. Тогда будет так же. Надо готовиться, а я на его, Честера, баб дуюсь. Сколько их ещё будет. Сколько было. Или это я на сатану дуюсь? Ох и сравнение: Честер и сатана. Да сатане Честер и не интересен, его даже звать не надо. Он сам за сатаной бегает, а тот его, смеясь, отпинывает. Зачем сатане сдался Честер? За его пуделиную гриву и большой член в форме банана? Сатане бабы Честеровы нужны, а он сам так, пусть бегает. А вот из баб можно кровь попить. Бабы готовы душой торговать. Думают – мужику, ан нет – сатане. И сатана прекрасно себе новых невест приобретёт через Честера. Это на тему жизни и смерти. Честер – витальность как она есть, флюид жизни. И это хорошо, а то бы совсем невыносимо было в этом нашем лебедином озере. Хоть бы Макс пришёл, что ли. Он из истории средневековья много знает и очень интересно рассказывает. Надо его мысленно позвать. Позову. Но в дневнике этого писать не надо, глупо.
А я ведь ещё очень в своём уме, даже удивительно. Я сейчас всё что надо пишу, я умная. А когда была живая, не была умная. Но где-то всё это, кажется, было. И скучно. Нет, не скучно. Что-то другое. Это агония начинается. Это Христос обучает тому, что будет, чтобы не очень боялась. Когда сводить будет всё тело, и когда уже не добежишь. Когда я выходила из дома в последний раз? Тогда же, когда трахалась с Честером и когда начала дневник. Несколько месяцев назад. В июне. Счастливое было время».
– Митя, а ты меня примешь сегодня? – голос у Кэт севший, почти свистящий. Так всегда бывает после того, как она попоёт без страха за голос. После душевного пения – получается голос с трением. Или, как кто-то Мите сказал, с расщеплением. Кэт вообще напрягаться не любит, даже в пении. Но иногда заводится, и тогда самый кайф. Но потом у неё голос садится. Ненадолго, несильно, но садится, и она не любит, когда садится. Но петь предохраняясь не может. Вот и сейчас – невесть какая композиция, а Кэт расчувствовалась, и потому теперь голос севший.
– Поехали, – Митя будто и не придал значения просьбе Кэт, будто так всегда. Ну здорово же, когда нравишься девчонке, да ещё такой, как Кэт.
Она точно – кошка. Невысокая, с белой кожей и чёрными волосами. Глаза, как и положено, цвет меняют. Но на самом деле – серо-синие, а от волос кажутся зелёными. Волосы она не красит, у неё свои такие тёмные, что кажутся чёрными. Кожа, наоборот, белая, бледная. Тело скорее приземистое, но Мите нравится: очень нежное. Порой Кэт переживает, что небольшого роста, но недолго. Она любит, что за рост её считают маленькой девочкой. И каблуки любит, тонкие: вот как сейчас. Но Митя знает, что в сумке у Кэт лежат розовые кеды. Сейчас снимет свои туфли и наденет кеды. Тогда её догони, попробуй, да ещё с чехлом, с гитарой. Надо же было так имя выбрать! Будто знали родители, кого на свет произвели.
– Аська, что тебе надо от Мити? Неужели не знаешь, что у них с Мариной за отношения?
Толик на себя не походил: встрёпанный, бледный, глаза бегают. Ведьма она, всегда была ведьмой. И держит его на одном гвозде, на этой иголке, и на том, что слушает его молча. Ведьма, то есть Аська, сидела у торшера в кресле. Толик присмотрелся: лицо у неё такое же картонное, как было у той олдовой герлы. Но Аська не очень красится. Вон тушь наверняка коричневая, почти незаметно. Внезапно подняла голову – и вдруг возник ракурс картины Боттичелли. Толик расшифровывал этот взгляд так: не иначе задумала чего. Нет, надо решить, надо решить этот вопрос. Хотя зачем? Аська, что называется, есть не просит. Трахаться они никогда особенно не трахались. А общего много – ну и что, общее никуда не денется. Марина обещала до конца месяца вселиться в новое жильё, чтобы вместе с ним… Отчего-то вдруг Толику стало не по себе. Марина ищет уютное гнездо, чтобы без родителей и Мити (который хорошую квартиру снял), и надеется принимать Толиных приятелей как хозяйка, жить Толиной жизнью и покупать ему кремы для бритья ручной работы. Неужели не понимает, что у неё не получится? Или просто ревнует и хочет его изолировать от той жизни, которой он вскормлен, которой он есть то, что есть? Дура она, что ли? Или это последний ужасный выплеск одинокого женского отчаяния? Неужели не понимает, что он без Аськи не может ничего, даже Марину не может?
– Может быть, тебе и надо, чтобы они ссорились, чтобы Марине отомстить.
И тут Аська сказала, как только она умеет. Вроде бы не думая произвести впечатление, а насмерть:
– Так разве не отомстила?
Отомстила. Но признавать поражение нельзя. Толик гордился своей последовательностью. Если признать, что Аська отомстила, значит, надо признать и то, что Марине причинён вред, а это было невозможно. Просто невозможно, потому что – его, Толика, делало слабым и ущербным, каким он и был. Но так невозможно, невозможно.
– Ты завидуешь. Потому что у Марины есть простое женское счастье, а у тебя его не было никогда.
– Ты, что ли, ей даёшь это счастье? Я бы не хотела, чтобы так ко мне относились, как ты к Марине.
– Врёшь, врёшь, – зашёлся Толик, – мелкая дрянь.
Но зря он это сказал. Аська не злилась. Вообще не умела злиться. А Толик не любил людей, которые не злятся. Даже если она называла его сучьим потрохом, он не верил. Это она ему подыгрывала. Люди, которые не злятся, действуют. Нет, она бы не стала в него стрелять, даже если умела бы стрелять и у неё было бы оружие. Она просто возьмёт и сделает гадость. Или скажет гадость. И такую, что…
– Ты хочешь, чтобы я поговорила с Мариной? Я поговорю.
Толик замер, не от страха. Ему стало жалко Марину. Как было жалко Мите. И это-то было хуже всего; и он понял, что хуже всего.
– Она же ничего не знает, она же совсем обычная, она не… Она же ничего не знает!
Но Аська знала, что Марина если и не знает, то догадывается. О многом.
– Вик, – Марина вытерла слёзы, – как мне тяжело.
Солидный господин, сидевший на соседнем с водительским месте, покровительственно обнял Марину. В этом полуседом человеке, не полном, но с характерным животиком, не всякий бы узнал бывшего двадцатипятилетнего психа. Их любовная связь длилась недолго. Толик, разумеется, о том ничего не знал, а связь быстро перешла в деловую. Если когда что и возникало, обставлялось крайне прилично и скромно.
– Митя, – начала успокаиваться Марина, – Митя же, сын.
– Да, дети, – сочувственно вздохнул Виктор Викторович. – Вот, Манюня, договор с «Дейли Аджент». Все печати есть.
– Ах, Вик, – Марина пожала его прохладную руку.
– На Марину, может быть, развратное антихристианское общество давит. Вот она и взялась за Митю, чтобы поближе к корням. Но он же не из пластилина.
Толик замер от такой Аськиной наглости. И ведь точно: Марина в последний месяц стала часто ходить в храм, каждое воскресенье. Только и слышно: литургия!
Митя с Кэт ждали Аську, но всё же решили лечь спать пораньше. Сама приготовит и поест. А ей приятно было войти в тихую-тихую квартиру и, крадучись, включить свет на кухне. И почему люди так много уделяют внимания интерьеру, когда важнее всего два сопящих дракончика, которые ещё толком и не понимают, что между ними…
– Человек удивительно умеет связывать концы с концами, особенно женщины.
6.
– Матушка Богородица, покрой отроковицу Марию честным Твоим омофором…
Отроковица Мария взглянула поверх очков, лихо вильнула бёдрами и ответила на мамину молитву:
– Гыгымц.
Мама, тонкий выгнутый казачий нос под платком, мягкие сапожки, спросила довольно весело:
– Ну, Маша, это что такое?
– Покроет, – не сомневаясь, ответила Маша. И зашагала к храму, виляя бёдрами.
– Маша, а ведь придётся в этой походке каяться как в неблагочестивой.
– Да ну. Я ж не в короткой юбке!
Зина уже несколько лет наблюдала эту парочку. Ей нравилось смотреть, как развивается отпущенной спиралью эта небольшая совместная жизнь. Как у Риты с Илюхой. Всё же она очень правильно сделала, что перешла в другой храм. В Алексеевском было хорошо ждать, выдавливать из себя, как из тюбика, ожидание, обучаться науке невоздаяния. Чтобы, как только выйдешь за ворота подворья, это самое воздаяние взошло солнцем. И увидеть его даже в идущем рядом ленивом голубе. А здесь, на окраине, в тишине и заброшенности аккуратных газонов, шёл единый поток, от которого не спрятаться, и – светися, новый Иерусалиме.
Если бы кто-то из тех, кто пережил то же, что и она: торопливое и почти коммерческое возрождение – сказал бы, что сохранил трезвомыслие, она бы посмеялась. Зина хорошо помнила и перепады состояния, связанные с началом серьёзного расстройства, и сильные тяжёлые, до боли в груди, слёзы после причащения, в одинокой квартире, и угнетающие слухи, которые поддерживал священник. И своё беспомощное: что же он так, что же он так… И его грозное: вы неверно поняли, что такое храм и церковь, вы играете, в вас много лукавства, а таким труднее всего стяжать простую веру и приобщиться благодати. И как потом руки и ноги не хотели двигаться, и как покойная уже знакомая, прошедшая лагерь за библию, кричала в трубку на её неофитскую жалобу: это нейролингвистическое программирование, это программирование. Но благодать была. И она была утешающим вином в этом безумном труде по приведению себя ко Христу, в данное время и в данном месте. Благодать отзывалась на домашние молитвы, и на церковные, сопутствовала в поездках, сводила с людьми, нужными именно теперь и именно так. Но говорить о благодати ввиду дисков «Гражданской Обороны» и «Ролинг Стоунз» было бы почти смешно, хотя на самом деле ничего смешного в том нет и не было. Зина очень чувствовала, что противоречие надуманное, но объяснения её не устраивали. А объяснений было много. И много было (Зина чуть не подумала «нас») тех, кто так же не чувствовал противоречий в культуре. А люди напирали в две очереди. Как изнутри прихода: не такая она как мы, в ней нет простоты. И извне: во всём виновато христианство, оно забрало женщин и деньги. С тем, что нет простоты, Зина смирилась, хотя и очень трудно. И вовсе не считала, что простоты в ней нет. Так и жила: молча. С женщинами и деньгами было сложнее, потому что их у Зины практически не было. Были знакомые женщины, по большей части нецерковные и очень настороженно к православию относящиеся. И была зарплата, которой по-хорошему на лекарства не хватало.
Она очень охладела к людям, но, возможно, это было новое качество любви. Это странное «люди» оформилось в стихию: небо, стены, облака, поток. Нечто бесконечно разнообразное и вместе с тем общее, единое, но неоднородное. Она любила водить Илюху к ранней обедне в ближайший храм. Илюха был сонный, тёплый, порой больно сжимал руку, висел, но шёл и смотрел большими глазами в лицо, как будто что там читал. А она чувствовала, когда он посмотрит, останавливалась и тоже смотрела. Иногда гладила его щёки, отводя отросшие вихры от глаз. Мать, Рита, приходила в храм чуть позже: дочитывала правило или умывалась.
Зина любила стены, особенно старые, в центре города. Сырой, немного даже уксусом, запах извёстки. Тополиный пух, способный кого угодно вывести из себя. И дождь в глаза по крышам, и снег. Порой переживания погоды и ландшафта становились настолько глубокими и нежными, что садилась на ближайшую скамейку и просто смотрела. Заговаривала на улице со случайными прохожими, заговаривали и с ней.
Но иногда последним промыслом приходило… От своих, например, от Макса. Или просто со стороны: злая, свирепая, не любишь людей. Но я же только твой зеркальный щит, хотелось ответить… Я только отражаю то, что ты сейчас делаешь и говоришь… Она ощущала, что как инородная людям стихия разлита вокруг – так же, как они. Ходит, говорит, чувствует, возмущается. Зина была везде – и нигде, всем – и ничем. Казалась очень красивой – и в то же время не обращала на себя внимания.
– Иногда я понимаю Алину, как с ней было…
Но об Алине лучше лишний раз не вспоминать. Это бы нерв, тревога, почти страх. Это была совершенно другая жизнь.
Храм возле кладбища назывался домовым, выстроен был для одного из царей Романовых: небольшой, уютный, тёплый. Расположение помещений внутри сохранилось, хоры обновили, сохранив прежнюю их форму. Роспись, наоборот, после реставрации оказалась совсем смешная. На иконостасе соседствовали фигуры новописи и оригинальные, ученика Симона Ушакова, приобретшие вид совсем мультяшный. Прихожан такое разнообразие не смущало. Святитель Николай смотрел исподлобья строго и приветливо, пророки жестами придворных приветствовали Спасителя, облачённого в какое-то почти бразильское золото. Огромная Одигитрия замерла за новой голубой лампадой. В этой аляповатости было много тепла. Зине казалось, что подновлялась роспись по старинке, бабками и певчими, хотя это было совсем не так.
Приход был большой, но довольно тихий. Ни эмоциональных бесед, ни слёз, так часто виденных Зиной на Алексеевском подворье, не было. Были тихие, несколько чопорные приветствия, мушиная вежливость церковниц и очень много молодых красивых лиц. На ранней особенно жалела, что нет сил помочь поднять и потом спустить по ступням инвалидную коляску со взрослой уже девочкой – девушкой, видимо, больной от рождения, и оставленной родителями на бабку, которая о ней и заботилась. Девушка почти всегда спала. И не замечала, как ей клали на покрывало, что окутывало колени, конфеты, деньги, другие подарки. Подарков всегда было много. Девушка выражала радость тем, что кивала – часто, с блестящими глазами. Если не спала. Кладбище – одно из так называемых чумных, в зелени разрезанного на части огромного парка, от которого возможно в будущем ничего не останется. Зина так и думала, что ничего не останется. И потому ещё спокойнее и слаще были короткие часы богослужений. Летом почти не хотелось заходить в храм, а хотелось целоваться с цветами и деревьями в саду и слушать из динамиков, что читают и поют там, у солеи. В нескольких десятках шагов от выхода с церковного подворья росла старая, приземистая и очень ветвистая яблоня, которую Зина прозвала священным сикомором и плодами которой иногда лакомилась: кислющие, так что челюсть сводит. Цвела эта яблоня так плотно и густо, что казалась ненастоящей. Пасхальное дерево.
«Религия, Христос. Зачем они в нашей небольшой жизни, скорее похожей на уличный роман нового образца? И зачем поэты и писатели касаются таких страшных тем, так или иначе? Не взирая, знают что-то о том, что пишут или нет. Надеются или уверены, что у каждого есть свой личный опыт богообщения. Возможно, и скорее всего что есть. Но дело-то в пасхальном сикоморе, который кто-то посадил, и он теперь живёт независимой от своего автора жизнью, и можно уже с точностью сказать, что автор этого дерева Бог. Должно быть такое дерево. Оно прекрасно».
Однако приходская жизнь Зину отпугивала: вспоминался Алексеевский и шуточки отца Игнатия, которые забыть пока не получалось. Но возвышенное, какое-то пчелиное или муравьиное движение людей привлекало. Да и всё на подворье казалось отражением пасхального крестного хода. Зина очень ждала пасху.
Но тот февраль даром не прошёл. Он был как мелкая, частая, мокрым снегом, простуда. Он ныл, и ничего было не поделать с тем, что теперь всё изменилось, и люди другие. А как не хотелось, чтобы люди другие! В Даниловом, у ящика, подошла монетку положить и взять свечу, а тут… Церковница за ящиком сказала:
– Вы осторожнее. Видите, как теперь всё по-другому стало.
Да уж. На самом деле – страшно стало.
…И снова перед глазами отец Игнатий, вращающий страшными глазами над Чашей. Шутит он так. Зина тогда, на ранней, в обычном своём недосыпе. Ну не спит она перед литургией, не спит почти вовсе, и едет через пол-Москвы, читая правило. Выглядела перед Чашей всегда плохо, помятая очередью, с диким отчаянным выражением лица. А отцу Игнатию, понятно, не хотелось, чтобы – в недосыпе, и плохо выглядели. Не хотелось отчаянного лица. Бог знает, но потом к Чаше, которую он держал, Зина уже не подходила. В Алексеевском обычно бывало две, а постом – и все три. Пробовала было ходить на позднюю литургию, надеясь выспаться, но получилось ещё хуже. Два часа дня, а засыпает как в полночь. Однажды проснулась – десять вечера. И где спрятался день, куда делся? Но не ходить, и именно на раннюю, не могла. Пока шла к храму, да и после – была в мире с собой и ничем не возмущаема. Елену писала аккуратно, в каждой записке. Но Елена-Алина Зине никогда не снилась.
7.
Отец Ефрем испытывал к медикам особенную нежность, но сам обращаться к ним не хотел, разве что для ничего не значащей проверки и последующего вывода: всё хорошо. Глубокие они очень люди, эти медики, насквозь человека видят. Как в нём, например, желчь ходит. А тут какой-то снимок дурацкий вышел плохо, и из-за него пришлось к гастроэнтерологу идти. Сидит отец Ефрем у двери в кабинет, ждёт, смотрит на людей. Как всё же это место много смиряет.
От освещения, наверно, у всех какая-то серая тень на лицах. Люди покорны и чуть напуганы. Стадо – оно стадо и есть. Не потому что люди – скоты, а потому что трогательные очень. Жмутся друг к другу. Вот две, за руки держась, прошли. Только здесь и смогли найти друг друга. Андрей Пятницкий воспитан был в уважении к медицине, но тогда (нынешний отец Ефрем надеялся, что и сейчас) медицина к нему отношения не имела. Он знал, что есть люди, которым во что бы то ни стало надо появляться в подобного рода учреждениях, для проверки состояния и выписывания бесплатных медикаментов. И сам порой молился, чтобы родственнику прихожанина или прихожанки, да и самому просящему, выписали бы нечто необходимое бесплатное. Медики казались немного священниками. Надо и поговорить, и разъяснить, и подобрать. Но медицина оставалась до недавнего времени другой вселенной, и, честно сказать, отца Ефрема не очень трогала. По себе знал: если вовремя пособороваться, недуг обойдёт стороной. Или же, если есть, уйдёт.
А тут как раз после соборования всё и началось. Иначе как бунт, какую-то последнюю тоску тела это самое не опишешь. Оказалось, что есть он может один-два продукта. Больше, конечно, но всё – как постом. Рис-гречка-овсянка да немного молочнокислого. Всё остальное вызывало приступы небольшой нудной боли и дурноты. Думал – пройдёт, стал налегать на кефир и молоко. Не помогло. И всё время хотелось пить. Что угодно. Пил в основном воду с лимоном. На короткое время снимало ужасную жажду и дурноту. К дурноте добавились странные сны. В основном видел здание-город, нечто единое, целое, с наземными и подземными переходами, с подземными улицами. Огромное, грязноватое строение, вот как иногда в кино показывают. Множество раскрытых крыш над улицами. Крыши в основном плоские, на них порой какие-то скверы и торговые точки стоят. Иногда – кафешки со столиками. Вниз с крыши к улице ведёт лестница. С улицы на улицу можно перейти по узкому, с низкими окнами, переходу-трубе. Тесный, душный, и окна закрыты. На улице – дикое солнце и жарко. Странное место. Там порой возникают люди, которых когда-то знал и не уверен, живы ли сейчас. Один раз увидел даже Матушку. Он так считал, что это Матушка. Высокая, в широкой одежде, как та ходила: платье и штаны с вышивкой. Вчера вообще котят видел. Спят в его комнатёнке, там, в этом здании-городе. Уже глаза открыли. Ползают по лохматой подстилке. А он там, во сне, думает: нет ли в этой подстилке моли, ибо это нехорошо для маленьких, чтобы моль в подстилке. А котята обычной тройной дворовой расцветки, и даже кот один есть, тройственный. Кто-то из своих, кажется, Лиза, дочка, говорит, радостно так:
– Смотри, смотри, трёхцветка. Говорят, что только кошки трёхцветными бывают, а коты – нет. А у нас – котик трёхцветный!
А дальше – интересно. Котят пока нечем прикармливать. То есть всякого вискаса для котят ещё не купили. Едят они гречку с чем-то, кажется, с луком и грибами. Один, как раз, кажется, кот, с большими белыми лапками, уплетает так, что иначе не скажешь – за ушами трещит. Бодрые толстые котята. Кутята настоящие.
– Пятницкий! – позвала медсестра.
Доктор оказался красивым и довольно молодым человеком. Отец Ефрем знал, что теперь таких много – молодых, красивых, не очень пока знающих, но уверенных в себе медиков. У этого было что-то такое в лице, что отец Ефрем тут же ему поверил и, поверив, испугался. Будто ему уже сообщили страшный диагноз. А тот внимательно прочитал карту, потом довольно долго рассматривал рентгеновский снимок, а потом ещё дольше писал, словно отца Ефрема не было в кабинете. Затем спросил вдруг:
– Как мне сказать: батюшка, благословите?
– Бог благословит, – ответил жестом отец Ефрем.
– Аминь? – спросил доктор.
– Аминь, – кивнул отец Ефрем.
– Ну как мне после вашего аминя говорить. Но тут – самое дело. Я не уверен, так что через пару месяцев исследование повторим. Вот тут у вас так и так. Это вот почему…
Дома встретила та самая, из сна, гречка с небольшим количеством жареных шампиньонов и лучком, а также любимый мацони. Матушка Вера заглядывала в глаза, молчала, ждала. Отец Ефрем не любил, когда у неё, в общем, малоподвижной, так начинает ходить тело. Очень волнуется. А ему что? Доктор всё очень детально объяснил.
– Анна приехать хочет из деревни. Звонила.
– Пусть, пусть, – оживился отец Ефрем.
Матушка облегчённо вздохнула. А он сказал:
– Я о чём думал дорогой. Что всё правильно на самом-то деле. Вот я причащаюсь раза три, а то и четыре в неделю, потому что служу. А готовность как у школьника, нулевая. То есть кому и не нулевая, но всё равно в чёрном теле причащаюсь. Тут и книги, и компьютер, и на требах разные беседы. Вот это так и образовалось. Помнишь ведь, что Апостол говорил: многие из вас недужливы, и спят довольными. Так это про меня. Восприимчивый очень. И доктор тоже сказал. Мол, с привратника всё и началось. Это у нас во чреве есть такое: привратник. Может, я и знал в школе, но забыл. Напомнили.
После литургии пришлось ехать на требу. После требы, как водится, позвали на чай. К чаю была тонкая, домашнего приготовления, сырная пицца. Без колбасы, без мяса, а с зеленью и травами. Небольшой круг, четыре сыра. Хозяйка, молодая мать, собрала на стол и отделила кусок от пиццы:
– Это ей.
Она – болящая, её бабушка, к которой отец Ефрем и приезжал.
– А вы ешьте, ешьте. Выходить скоро.
Отец Ефрем и стал есть. Удивительно, что дурноты не было, и в горле не было обычных спазмов с царапаньем. Тонкий довольно мягкий пирог с нежирным сыром, зеленью и кусочками томатов. Казалось, невозможно было бы отцу Ефрему его есть, а он ест. Прибежала хозяйка, налила себе кофе из турки, а отцу Ефрему – некрепкий чай. Ему отчего-то стало уютно и хорошо. Было и то хорошо, что эта мать помогала ему на требе – пела, читала молитвы. И то, что не церемонится с ним: мол, священник. Что… почти как дома. И что пиццу может есть, как раньше, и боли нет. Только потом, уже в метро, когда дурнота накатила густой волной, подумалось:
– Вот это и есть утешение. Подготовка.
Анна приехала к ночи. Отец Ефрем видел её сравнительно редко. Показалось, что не изменилась совсем: та же складочка на веках, та же воркующая малопонятная речь. И так же повисла на ней матушка, стала расспрашивать и долго-долго поить чаем:
– Тётьань, а я воду так и так наливаю. Так можно? И ещё – семян в «Пятёрке» много, только покупай. Можно ли?
– Можно. Всё равно – земля главное.
«Меня-то про святую воду никогда не спросит. Однажды так и сказала: ты, мол, священник. А с Анной говорит», – вздохнул отец Ефрем и принялся разбирать Аннины сумки с банками. В одной было до десятка патиссонов, уже обветренных подполом.
«Удивительно как Господь открывает это, будущую жизнь. Я у отцов много читал, лучше всего – рассказы оптинцев, записанные Нилусом, разъяснение старца Варсонофия. Мол, рай – это вкус. Да, со вкуса всё и начинается. Но есть у него и временно-пространственное выражение. Вот, скажем, полчаса мы с Матушкой в Печорах, идём к отцу Иоанну Крестьянкину и ещё не знаем, что он нам прямо с канона пачку «Мишки» даст. Делите, говорит, как хотите. Всего полчаса. А в эти полчаса все наши многочасовые разговоры помещены, да так ясно. И что тогда не проговорили, замяли, заболтали по человеческой тупости, теперь проговорено, и нет уже ни зависти, ни ревности. И моя матушка с детьми тут же, и к той Матушке не ревнует, и все сейчас чай с конфетами отца Иоанна будем пить. Всего полчаса. А и свет солнца, и даже облака на небе, и запахи – всё то же. Рай! И всё вместе: что ещё не знаем про конфеты, но они уже есть в чувствах, они растворены как единый поток. И то время, и тот возраст, и матушка с детьми сейчас. А ещё она – как тогда в хипповой юбке, как её встретил, и это ещё уверяет в том, что именно то время вернулось. Но что вернулось – не важно. Важно то, что оно восполняется до целого рая, пока что доступного мне вот так, скажем, в ощущениях. Бывает ещё – на басу играю. Но это уже другие воспоминания».
И тут по спине слегка прошёлся холодок.
Когда встал, чтобы выйти на своей остановке, ясно-ясно увидел покойного Егора. Егор шёл прямо на заходящее солнце, в этих своих дурацких кедах, на которые тогдашний Андрей Пятница умудрился поставить усилок. Вдруг Егор остановился, обернулся, снял очки, протёр и весело посмотрел. Не позвал, ничего. А так… И пошёл дальше.
Анна с матушкой решили отдохнуть и потом заняться кухней. Из приоткрытого окна – отец Ефрем даже нарочно прислушался – потянуло дождём, тополем и сиренью. В марте?
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль
Приходил священник, молодой, но очень трогательный. Руки у него – музыканта: ровные длинные пальцы с чуть увеличенными суставами и припухшим запястьем. Как подцепит, так и заиграет. Игорь сказал: вы друг друга поймёте, он раньше рокером был. Вообще, похож на принца. Тоже мне – батюшка. Сначала я хотела рассказать всё подробно. Потом как-то сами собой возникли слова, так скажем, из его языка. Их оказалось – много не надо. Я всё что нужно прочитала накануне, красивые песни. Вот бы мне гитару, я бы на этот богородичный канон сама бы музыку написала. Но это почти шутка. Жду, когда будет роковой вопрос. Он и спросил, принц:
– Вы кушали?
– Нет, – говорю. Это-то правда. Но я ж ему не сказала, что нарочно не ем, чтобы умереть. А тут Игорь чортиком возник:
– Да она чудит. Нарочно не ест. Умереть хочет, что ли.
Священник кивнул и попросил встать. Что он там себе подумал, не знаю, но по виду милый очень. А как мне встать? Меня шатает. Вот сейчас, перед жарой, так плохо, что даже лёжа голова кружится. И куда мне падать – им на руки? А всё-таки летом хорошо. Легче живётся, даже если иметь в виду, что легче только одежда.
У священника – жёлтый маленький металлический сосуд.
– Сложите, – говорит, – руки крестом.
Сложила, как он сказал. Просто больница какая-то. Правую на левую, ладонями на плечи. Такое получается объятие.
– Шире рот откройте.
А вот с этим сложно. Он как-то засох, рот. Отдельная у него с некоторых пор жизнь. Но ничего, открыла. Причастил. Потом дал вина глотнуть. Я тут засмеялась и стала засыпать. А Игорь уже чай сделал. Пьём чай с тортиком, беседуем. Принц мой не расспрашивает, только поддакивает. Вы иначе не могли, да не такое бывает. Будто равнодушный. Это заводит, раздражает. Но он всё верно делает. Я щас его сама спрашивать начну. Нет, конечно, спрашивать не стану. А он:
– Вы кашу кушайте, молочную. Вам теперь твёрдое не очень полезно будет. А, знаете, я читал у Петра Дамаскина, такой замечательный древний подвижник, что мясо в слабости скорее вредно, чем полезно. Особенно отвар, который мы так любим за аромат.
Тут и представила себе бульон с яичком, пахнущий лавровым листом и укропом. И посмотрела на Игоря голодными глазами. Как он тут же банку шпрот не открыл, не знаю.
– И преподобный Исаак Сирин тоже подтверждает: мясо больным не полезно. А каша вам сейчас в самый раз будет. И пейте больше, несмотря на жару, больше пейте. Желательно тёплого, а не холодного. Литра три, и не смотрите на меня так. Литра три в день выпивайте.
Вот так рокер. Врач он, а не рокер. Принц этот наверно мысли читает:
– Я в первом меде учился. Можно яйцо всмятку добавить, это очень хорошо. Не любите яиц всмятку?
Всё-таки я самая счастливая женщина на свете. Ну вокруг кого ещё такие красавцы на цыпочках ходят? И мне платить им нечем. Вот и сижу, сияю на них глазами, бесстыдно счастливая и красивая. А он своё, уже ближе к теме:
– Евангелие читайте. Молитвы пока вам освоить трудновато будет, привыкайте сначала к Писанию. А потом уже надо будет сполна утренние и вечерние читать.
Тут я не выдержала:
– И месячные тоже.
Этот, рокер из первого меда, а ныне принц и священник, даже ухом не повёл:
– Да, и месячные тоже. В идеале вам причащаться хорошо бы раз в месяц.
Что ты с ним делать будешь. Но я счастлива».
Двадцать минут первого. Алекс проверил загрузку: вроде пока всё прилично. Но мысль перейти на вражеский интернет не оставляла. В графе «ваш город» указать Сан-Франциско. При воспоминании об этом названии сразу же, отскочив от невидимой клавиши, возникла сценка. Какой-то лохматый 91-й, Кенигсберг, выпивший Олди в «Дарах Моря». И спрашивает: ну как, завтра на басе. И повторяет: на басе… Концерт, понимаешь, у Комитета. И нужен бас. Ну, будет Алекс играть на басе. Договорились. А потом, когда уже вышел из «Даров» и пошёл через магазин, ему подмигнул мужик лет пятидесяти, несший что-то за пазухой. Алекс на этого мужика и внимания бы не обратил. Но тот уж как-то особенно подмигнул и сказал, показав большой разноцветный рыбий хвост из-за пазухи:
– Корюшка. Из Сан-Франциско. Город цветов.
Город цветов. А у нас… Что же это – мысли за восемнадцать лет не переменились? И снова вспомнился майор, в новых погонах, с ужасно светлыми глазами. И холод. Собачий холод.
Вдруг – звонок на мобилу. Мобила-то на тихой вибрации, но всё равно: как это, кто? Алёнушка спит. Ей теперь много спать надо, для красоты, а это главное. Это её творчество.
Отец Ефрем.
– Я щас приеду. Спать ложишься?
Все знают, что Алекс пишет до трёх и встаёт в девять. Потому и старый.
– Нет. Приезжай.
Что случилось – потом спросит. Но ясно, что что-то случилось.
– Взять чего?
Не пьёт батюшка, конечно. А вдруг?
– Нет. Аппаратура готова? Я бас везу.
Бас! Вот так вот: и тут бас. Пятница играть собрался. Пятницкий, потому и Пятница. Один Алекс знает, что за басист Пятница. Знает, потому что сам на басе умеет. И с Пятницей играл. Было это в Череповце. Отравившийся водкой Питон валялся где-то на вписке, да ещё и температура под сорок. И тогда Дух наехал на Руслана: мол, вынь да положь мне бас. Руслан искал недолго, притащил из тусовки симпатичного молодого пипла с «Уралом». Когда репетнули и Дух услышал бас – расплакался, не стесняясь. Вот ради чего Питон заболел, все оплачено. Симпатичным молодым пиплом был Пятница. Но потом он как-то быстро исчез. Ушел автостопом в Москву. Только вот что теперь играть будут?
– Привози, запишем.
Отец Ефрем действительно приехал с басом, старой советской гитарой, в старом же, брезентовом, самосшитом чехле непонятного цвета и узора. Узор был из надписей шариковой ручкой – поклонники автографы оставляли. Ну, инструмент в порядке?
– Я проверял. Он может.
Начали тыкать и подключаться. Гнёзда в старом басу оказались новые. Алекс не сказал, но видно было, что заметил.
– Да я тут его реанимировал.
Настроились, проверились.
– Кофе?
– Кофе.
В комнатке Алекса были и чайник, и маленькая тумбочка с банками и чашками. Это чтобы по кухне не ходить и Алёну не беспокоить.
– Ты что, Пятница, из священников ушёл? Моральный кризис?
Вот они, православные. Он так и знал, что церковь душу не кормит. Хотя как сказать.
– Дурак ты, Алекс. Оттуда не уходят. Да и мне – зачем. Но тут такое… В общем, «Собак» флойдовских щас играть будем. Фендер-то у тебя – как у них.
За фендер Алексу было немного стыдно. Ну очень хорошая гитара. Профи.
Вдруг как в открытую форточку потянуло тем деревенским закатом, и козами, и Савкиным, идущим по небу. Его и сыграем.
– Минусовки делать? Там ведь много всего: колокольчики, клавиши, эффекты.
Отец Ефрем улыбнулся, широко, даже немного рот открыл. Колокольчики!
– Да нет. Давай по-серьёзному, вдвоём. Это задача – вдвоём сыграть.
Задача. Вдвоём – и психоделическую композицию на восемнадцать минут. Пятница толк в музыке знает. Проверили каналы записи и воспроизведения. Всё в норме, всё слышно.
Слышно. Алекс любил эти мгновения. Когда записываешь. Тогда слышит весь космос, а не только земля и Сан-Франциско шестьдесят седьмого года. Ну и дался ему этот Сан-Франциско. Тем более что собачки – английские. Глухие, как путешествия Гулливера.
Алекс начал, не дожидаясь отца Ефрема. Понемногу, мягкой ночной рукой, чуть плавающей, как первый сон Алёны. Не слишком высоко, превратив колокольчики в потрескивающие радиосигналы. И дальше пошёл-пошёл, и не заметил бы, как вступил бас. Бас начал говорком, жалобой старика, так внятной Алексу, каким-то жабьим и совиным призвуком, так что захотелось повращать ручки, чтобы звук почистить. Но Алекс не стал: бас был отличный, а партию отец Ефрем знал прекрасно. Этот бас умудрялся ухать там, где должны быть ударные, а это требовало, чтобы фендер Алекса изображал и клавишные, так что на лбу Алекса выступила предутренняя роса.
Вокала не подразумевалось. Но оба чувствовали, где он может быть, и пробовали играть выколотыми звуками – как можно рисовать выколотыми точками. Они играли пустоту вокала, а не замещали вокал звуками гитар. Как это получилось, они не смогли бы объяснить, но это происходило. Вряд ли кто-то из них смог бы повторить потом такую игру.
Композиция сложена из нескольких частей. Напоминала маршрут поезда, который удачно летит под откос в конце. Самое сложное – сыграть перед поворотом, сам поворот и финишную прямую, на которой второй вагон наезжает на первый, а вторая линия вокала выходит в первую. Алекс не очень любил флойдовских «Собак», но этот ход в конце уважал. И побаивался его.
«Вместо нас? Кто вместо нас? Нет, это мы вместо – кого? Живые и мёртвые, мёртвые и живые… Но ведь мёртвых нет? Или есть, потому что я не вижу их как живых?»
Отец Ефрем шёл довольно скорым ритмом, может быть, чуть быстрее, чем в оригинале, слишком точно, почти нечеловечески. Но Алекс за то и любил басиста Пятницу: играет как робот. Он вытаскивал на поверхность проклятые вопросы, от которых Алекса уже двадцать лет тошнило: почему не уехал? Почему Алёна? Счастлив ли он на самом деле? Не есть ли вся его музыка – заместительная терапия одиночества, несмотря на Алёну и это: навсегда вместе? Ответов не было, быть дрянью очень не хотелось. А отец Ефрем спрашивал и спрашивал, и уже шёл несколько впереди. Этого композиция позволить не могла.
Алекс рванулся вперёд. Поворот начинался с хрестоматийных аккордов, которые любая урла в конце восьмидесятых могла сыграть в подворотне и которые Алекс по пьяни неоднократно брал как молитву от нечестного мордобоя. И в этот раз он не вынес их, уже не вынес. А надо было играть, а руки чуть подрагивали. Фендер страдал, дёргался в Алексовом теле и, наконец, издал тот самый очень высокий звук, с которого начинается собачий вой.
А дальше, проваливаясь по колено в деревенском снегу, пошёл отец Ефрем с ведром, неся Анне воду, а за ним бежала чёрная дворняга Пальма. Но это было уже в каком-то совершенно другом пространстве, потому что Пальма была в детстве Алекса. Она падала на лапы, что-то объясняла, предупреждала, почти ругалась, показывала, куда идти, звала. А за столом домика сидела больная воспалением лёгких Анна. Она что-то говорила и говорила про то, как разбирают крышу её дома, про дохнущих индюшат и про то, как пять из них выжили, и один превратился в красавца Орла, Орлушу.
Еда, храм, потолок. Вот и всё, что видел за последние двадцать лет отец Ефрем. Почти аскеза. Дети – да, дети. Матушка – да, матушка. Но – вот такая крамольная мысль – это самостоятельные и не зависящие от него жизни. А вот Анна была связана с ним и, можно сказать, была человеческим воплощением его жизни. Ну что он знает о христианстве после двадцати лет священства? Да ничего. Он новичок в христианстве, мать сирофиникийской девочки. Он ожидает исцеления всем и сразу. И он бесконечно чужой этой церковной жизни, которой когда-то так хотел. Он такой же неофит, как и его прихожане, и ему не стыдно это признать. Не унизительно – признать свою неспособность быть. В признании собственного недостоинства – признания не дежурного, а не дающего спать по ночам – и есть нечто христианское. Если верить святым отцам. И потому у отца Ефрема есть эта самая надежда спастись. Потому он здесь, и играет сатанинскую с чьей-то точки зрения музыку, ибо понимает про царя Давида не от ума, а от баса, гудящего ему в живот, как ракетная установка.
Затем бас и ритм разошлись, каждый ушёл в своё житейское путешествие. Но скорость дороги уже выросла, и сойти с трассы невозможно. Нет, эта композиция не для балдежа, не потому что просто хорошо и классные аккорды. Это какое-то движение в поле очень высокого сопротивления, где даже сгореть не получится, хотя и возможно. Просто выбросит на обочину. И останется – немного быта и пива. Алекс видел, как это происходит. Так отчасти и с ним самим. А отец Ефрем брал басовые аккорды, как складывают дрова в поленницу, и всё слушал, слушал, что лопочет Анна о том, как у неё вдруг весной случился сердечный приступ. Как пришли двое светлых юношей и стали её поднимать к воротам, которые ей показались чёрными. И Алекс тоже слушал этот бред, это странное напевное повествование, поднимающееся до молитвы, и шёл уже выше в тональности, уже к финальному повороту. Там было всё вместе: и бледное лицо Алины с бесцветными от передоза губами, и узкий рот Аськи, смотрящей на Толика, и руки Макса, сжимающие Алинины тетрадки. Там была вся их совместная история. И было бы глупо замыкаться в ней, и было бы глупо её не закончить.
Отец Ефрем вдруг, согласно ходу композиции, тормознул, пару раз стукнул по деке крепкой фалангой и полетел под откос, увлекая Алекса с его фендером, сдирая кожу с ещё живой пьесы. Катастрофа наложилась на катастрофу, война на войну и смерть на смерть. Всё мироздание летело вниз по насыпи, и самое лучшее, что можно было сделать – пережидать шок и забыть о жалости. Может быть, получится выжить.
Вспомнилось, как Алина рассказала про первый и последний в её жизни перелом кости. Летом, в сильнейший июльский дождь, ехала с работы. Вышла из метро, зашла в магазин, купила красивую майку, индийскую. В окно магазина увидела, как подошёл автобус. Побежала, наступила в лужу и… сломала ногу. Присела, но не упала. Ещё не понимала, что произошло. И всё же дошла до остановки. Со сломанной ногой влезла в следующий автобус, поддерживаемая людьми. А потом молодой человек с обручальным кольцом нёс её на руках до квартиры. Идущий изнутри гул шока – он, кажется, всегда один и тот же.
Отец Ефрем уже выделывал с партией что-то такое, отчего стало почти страшно, но уж точно восхитительно. Алекс, полностью положившись на монотонную мощную силу баса, начал выписывать второй эшелон, выходящий на место первого, этот нестройный хор, сменивший пронзительное вытьё. Всё это они: недопёски, отребье системы.
Шестьдесят седьмой – точка смерти. Хотя после шестьдесят седьмого написано было много прекрасной музыки. Но то были похороны. Странные похороны, из которых потом развился росток. И вот эти «Собаки», написанные в семьдесят седьмом – панихида к той панихиде.
– Да, панихида, – согласился отец Ефрем. «Собаки» и ему напоминали панихиду.
«Кто подох, сжав телефон».
Бас отца Ефрема шел всё так же ровно, только чуть устало, и от этой небольшой усталости звук слипся. Превратился в единый голос в единой точной команде. Или даже – не команде, а фразе. В короткой емкой фразе, неожиданной, и все же ожидаемой. «Собаки»! Тоталитаризм! Это часто приходилось слышать. Но тут было совсем о другом, и это скажет каждый, кто хоть раз играл «Собак». Все, по ком была панихида, возвращались на свои места – новые текучие сгустки силы. Сквозь эту стену ничто не могло бы пробиться.
Отец Ефрем вёл на ледяной подъём. Успеть за ним было почти невозможно. И Алекс сделал второй рывок. Приходилось скидывать вещи, приходилось забывать и отказываться, а это противоречило принципам. Ну не любит он собак, не любит он терять. Но иначе за этим басом не успеть. Алекс снова, как когда-то, играя это же место, увидел собаку. Она отчасти напоминала ему Алену. Почти волчьи глаза, которые иногда становятся глазами Богородицы. Ну так ему виделось. Собака то припадала на лапы, то рвалась сухой яростной грудью вперёд с поводка. Он ждал, когда цепь, наконец, оборвётся, а собака прыгнет на дуло оружия… Цепь оборвалась. Фендер поднялся так высоко, как ещё не поднимался, и повёл-повёл, превращая всю композицию в один яркий всплеск пламени…
«Кто сгинул в улицы города,
Кто замер в каменной стойке».
Посидели, смотря друг на друга. Алекс закурил, забыв открыть форточку. Отец Ефрем не напомнил, да и сам посмотрел на Алексов «Честерфилд». Но курить не стал. Потом Алекс проверил, как записалось.
– Шибает, конечно. Но это ж сразу не ясно, что наваяли. Будешь ещё кофе?
– Нет, – сказал отец Ефрем и посмотрел на плакат с Ленноном: вдруг и удивительно счастливыми глазами, – а полежать можно?
– Конечно!
Алекс вспомнил, что на столе в кухне осталось немного нарезанной горбуши.
– Я сейчас. Поесть… Горбушу будешь?
– Буду.
Алена, должно быть, видит чудесный сон. Да и запись должна быть удачной. Как хорошо, как же хорошо, и этот снег, и Зинины глаза… Когда Алекс вернулся, отец Ефрем лежал как будто в глубоком сне. Рука, только что ведшая Алекса по ледяным горам гениальной музыки, касалась пола и была почти синей.
– Пятница, ну-ка ты, Пятница…
Вызвал скорую, позвонил Максу. Всё происходило так тихо, будто кроме студии, в обычной жизни можно выключить звук. Машина приехала довольно быстро. Открыла Алёна. Как услышала? Или не спала?
– Иди спать, Алекс, тебе на работу. Я сама в Склиф поеду.
Макс помог санитарам, упаковал бас, но забирать не стал:
– Это теперь реликвия. Мощи. Береги.
В рыло ему дать бы… Да всё никак не получается.
Уехали. Алекс походил, без мысли в голове. Лег на то место, где только что лежал Пятница. И заснул. Так сразу и заснул. А во сне бэк-вокал рос и выходил в первую линию, нестройный хор, странное собрание. И уже не разобрать, где кончается один человек, а начинается другой. Откуда-то из верхней глубины возник рассказ Алины, с того же флэта на Полежаевской. Алина рассказала свой сон. Про то, как пришли солдаты. Такие же, как и те, в кого надо было стрелять. Две шеренги, одна против другой. Нестройная и чёткая. А она, подставившись под пули, бежит вдоль своей шеренги и кричит: становитесь, становитесь, сейчас в нас будут стрелять. Вот детство-то. Сколько ей было? Двадцать пять?
Кто сказал – больше никакого рок-н-ролла? Кто-то сказал. Так его и не будет, рока. И не было. А музыка – как назови, всё музыка. Хотя нет. Не просто музыка. В этих звуках возникало давно забытое пространство, назвать которое отчего-то было стыдно.
8.
– Похоже на гепатит це. Полимеразно-цепная реакция подтверждает, но у меня сомнения.
Именно сомнения и не дают человека спокойно похоронить. В сомнениях Алёна была уверена. Хотелось сказать: да не торчал он, вообще никогда и никак не торчал, и с проститутками не был никогда. А кто поверит, даже если всем ясно – священник. Никто не поверит, потому что – анализ крови.
– Очень странное дело. Мгновенный отёк лёгких. Хотя были предпосылки; он явно болел пневмонией несколько раз.
– Да, – подтвердила матушка Вера, – в марте. С температурой по требам ходил. Два раза болел, и потом, врач сказал, что было осложнение.
– И это странное небольшое внутреннее кровотечение, в правой части. Один из печеночных сосудов лопнул.
– Кровь и вода? – переспросила матушка Вера. И повторила, обернувшись к Анне и Алёне: – Кровь и вода.
Вот ведь жёны-мироносицы.
Приехал заспанный флегматичный священник, прошёл в палату. Никого более не допустили, так и ютились на стульях. Вскоре священник вышел.
– Удалось причастить батюшку? – Вера не то что постарела за пару часов, но как-то особенно оформилась, будто все лишние крылья отпали.
Священник посмотрел немного свысока, но ласково.
– Удалось, глотать мог. Храни вас Господь, благословите.
Попросил у матушки благословения. Все поняли, что и им надо – к батюшке под благословение. И все подошли под благословение. Макс тоже. Но всё время ожидал, что вдруг запоёт или засвищет. Свистеть он умел. Очень живо представил себе, как целует благословляющую десницу и вместо «аминь» выдаёт странную звонкую трель. Батюшка был молодой и, видимо, очень неглупый. Понимал, что его отеческая рука не одно восхищение вызывает. Несмотря на рост, двигался степенно и почти с опаской. Макс свистеть не стал. Но о несправедливости подумал.
«Это тогда была несправедливость. А теперь происходит так, как должно быть. Всё так, как должно быть. Возможно, и война будет. А как скажу – не дай Господи войны, когда я её вижу, вот так и вижу. Небольшая такая война, гнусненькая, вот как в Грузии была. Где-то я это читал. Теория пятен Роршаха, проекция в социологию. Техники всякие, английская школа. Всё так, как и должно быть. Пятница понимал, что молчать о добре и зле – не значит отрицать добро и зло. И много ещё чего понимал, про молчание. Он вот счастливым ушёл. Больную причастил, сам причастник, а вечером любимую музыку играл. Но в том дело – как играл. Эта музыка в его руках была наполнена смыслом погребальной песни. Потому и счастливый. Ушёл в мире, с песней, без противоречия. Хотя противоречие, конечно, нашли бы – у кого противоречие внутри. А тут только кровь и вода».
Скончался отец Ефрем ближе к рассвету, уже автобусы бегали. Женщины всё время, пока была надежда, то сидели, то вставали со стульев. Как на всенощной. А когда исход наконец определился, вроде бы даже повеселели. Впереди были волны документов и хлопот. Поиск места для захоронения, необходимые вещи. И деньги нужны.
Зина с Ритой и Илюхой шли вдоль стены искусственных ярких цветов. Часть – матерчатые, даже красивые. Часть – пластиковые, пахнущие валерьянкой, как казалось Илье.
– А что теперь будем делать? Нужно духовника искать. И рассказывать…
– Не надо рассказывать, – Рита порезче, мыслит проще, – всё уж рассказано. Что тебе – опять про Алекса вспоминать? Да он и не денется от тебя никуда.
Эта странная фраза застала Зину возле куста роз. Замерла, и было почти неприятно. Ну что она – какие-то усилия прилагает, чтобы Алекса добыть? И Алёна, которая их подвезла сюда – его жена. Он же любит её. Зачем так Рита говорит? Потом вдруг, сжав свою беспомощность в кулачок: да что ты. Пусть говорит.
– Какая разница, к какому священнику, Зина. Бог найдёт.
– Этот, – указал Илюха на обитый лиловой тканью гроб с красно-белой отделкой.
– Губа не дура, – вздохнула Рита, – кардинальские цвета.
И, обернувшись к Зине:
– Набери Алёну, что скажет.
Алёна сразу выделила из всех собравшихся в больнице утром женщину с карими глазами и короткой стрижкой. Лицо болезненно бледное, но оттого ещё более выразительное. Возможно, в молодости она была хороша роскошной весенней красотой, а теперь казалась хрупкой. Однако просвечивал взрывной характер. Моложе Алёны, но не намного, года на четыре. Подумалось: а ведёт себя как девочка. Но почему ж – как девочка? В этом возрасте распахнутых глаз вроде бы не должно быть, а эта… Она и есть – Зина. Сестра Макса. И волосы с рыжиной, как у Макса. Алёне хотелось смотреть на Зину, и было неприятно. Встреча – вдруг, у тела отца Ефрема. Перевела взгляд в оконное стекло, чтобы не смотреть на Зину. В оконном стекле отражалось тонкое лицо женщины без возраста – лицо Алёны. Владимирская, говорил иногда Алекс. Но она слишком гладкая для Владимирской, и это знает. Но любит свою гладкость. Кто первым начал сравнивать одну внешность с другой? Чем одни карие глаза лучше или хуже других? Несправедливо, несправедливо. Сравнивать несправедливо.
– Хорошо, – сказала в трубку Алёна на Ритин вопрос по телефону Зины. То, что номер именно Зинин, сообразила, – было несложно. При случае позвонит. Надо бы с Зиной поговорить. Она даже знает, где. Может быть, вообще пригласить Зину домой. Вот так и решаются многолетние задачки.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль
– Если увидите Махно, не здоровайтесь с ним. У него – платяные вши. Вчера все чистили мою хатку.
Махно уже лет пятьдесят. Бомж-художник. Красивый крепкий мужик с невыносимым запахом. Но этот запах – часть перформанса, что, кстати, неприятно – глупый, по-моему, перформанс. Говорят, его картину продали за сто тысяч долларов в Израиле, а ему самому денег не дают, потому что бомж. Но деньги лежат в банке на его имя. А пользоваться он ими может только по разрешению еврейского своего продюсера. Махно и сам еврей. Порой рассказывает о евреях такое, что уши вянут. Я не люблю ни сионизма, ни антисемитизма, хотя вроде как мне положено быть антисемиткой. Но Махно очень прикольный и заботливый. Деньги ему дают раз в месяц. Тогда он покупает еды и едет к кому-нибудь в гости. Я его вписывала, и со всеми последствиями. Пили португальский херес и ели сардины с оливками. Господи, неужели мне только это и писать: где и с кем. А вот свет в “Этажерке”, плотный как молоко, водой разбавленное, им залита галерейка, на которой всегда маячат три-четыре забавных фигуры… И запах только что помытого пола. Немного хлоркой, немного посудой и мылом. Всё думала, что это за материал такой, из которого сделан пол и ступени лестницы. Топнешь ногой – гудит. Гулкий. Вроде бетон. Но с крошкой внутри, мрамор. Мне кажется очень важным запомнить этот материал, словно его больше никогда не будет. Смешно.
Макс влюбился. Её зовут Мирка. Она поёт блюзы и родом из Сербии. Худая брюнетка с огромным, но красивым носом. Глаза – влажный чернослив. Ночевала у меня несколько дней, и, как я, ничего не ест. Только воду и чай пьёт. Иногда кофе, когда Аська привезёт. Вернее, ест она после концертов, там, где играет. Её, что называется, кормят. Это очень трогательно, когда музыкантов кормят там, где они играют. Мирка говорит: на небе Бог, а на земле Россия. Да пошла она с этим своим Богом. Верующая вроде, а как с Максом, так и забывает о Боге. Нет, так нельзя. Если уж веришь, то – со всеми последствиями. Вот, например, если ты веришь и не трахаешься, а выглядишь как нормальный человек. Всё равно от тебя идёт такая вибрация, что тебя люди как будто не замечают. Не такая, как все, что-то с ней не то. Я это очень понимаю. Не все выдерживают. Потому и Аськин Толик, потому что она боится, что к ней будут – как к нелюди. А я нелюдь, я Богу верю. Хотя зачем Он мне теперь. Был принц, причастил, а теперь что – второго его визита ждать? Как второго пришествия? Я тут с Богом на диване, и мне хорошо. А этот цирк уже надоедать стал. И ногтями пора заняться. Пока могу. Скоро ведь и обстричь их трудно будет.
Был Игорь. Очень они с Миркой спелись. Решили устроить благотворительный концерт: Миркины канты. Она заботливая, нежная. Моет меня, чай наливает. Только вот с Максом не останется. А кто с ним останется, когда меня не будет… Вот ведь нашла в себе мамочку».
Дом Алекса без Алекса казался дремотным, спящим. А как ещё должно быть? Зине очень понравилось, что мало вещей. Светлые стены, светлые широкие окна с рулонами светлых же штор. Вот бы у себя такое же устроить. Устроит. Теперь видит – как надо, ориентир получен. Но этот овсяный цвет, кажется, немного скучноват. Хотя фактура интересная, деревенская, холстинка. Зина так и сказала немного настороженной Алёне:
– Хорошо, когда вещей мало.
«Вот о чём говорить с ней? О том, что я восемнадцать лет считала себя его музой и единственным близким существом? Что на самом-то деле я и не живу после смерти ребёнка? Как вампир, живу Алексом, потому что не хочу своей жизни без ребёнка? Что муза-то на самом деле она, но быть с ней он не хочет? Что она сама не понимает, чего хочет от него? Всё это так ясно, так пошло, что даже мило. Да и как с ней говорить, когда она – как девочка. Приехала ведь на бабскую беседу – или не понимает?»
Неестественность встречи ощущалась обеими. Алёне трудно было справиться со своим лицом, под которым ходила судорога внезапного утомления. Ну да ладно, пусть лицо будет какое есть. Зина, по пути в кухню, взглядывала на Алёну, будто чего ждала, открыто и тоже напряжённо, большими глазами. Заговорила первой, коротким жестом попросив Алёну сесть. А та вознамерилась чай делать. Зелёный пьёшь? Конечно, зелёный! Вот какое у них взаимопонимание.
– Нет, садись, посидим. Чай потом. Я сразу выговориться хочу. И думаю, что ты меня поймёшь. Нет, чушь всё это. Алекс у нас остановился впервые, когда вы ещё знакомы не были, а мне было семнадцать. Возникло что-то родственное. А потом вы встретились, и он полюбил тебя. А потом я его полюбила. И люблю. Но мне так странно это люблю говорить. Ведь был один только всплеск желания, и то только моего, от отчаяния. Алекс мне словно руку подал, по канату через реку перейти. И я была счастлива такой помощью. Мы ни разу даже не поцеловались. Цинично и пошло говорю, да?
«Точно – как девочка. Это хуже всего, что может быть. Была бы стерва – было бы понятнее и интереснее. А с этой – что взять?»
– Да нет, скорее целомудренно.
«Обидится на это целомудренно? Да не должна вроде. Она умная».
– Поняла твою шутку. Мы никого ведь не делим. И дружить с тобой не станем, это было бы унизительно для обеих.
«Умеет уколоть. Хуже всего – что ненарочно. Таких людей надо бояться, они непонятно чем защищены».
– Унизительно! Впервые слышу такое слово. Но мне нравится. Ладно, давай тему прикроем. Слишком дорого всё досталось и обходится, нам обеим. Вот я на тебя посмотрела. Ты хорошо сделала, что высохла и подстриглась. Я так не смогла – выйти из себя, переродиться. Фото могу тебе показать – что восемнадцать лет назад, что сейчас.
– Красавица!
– Да уж.
И Алёна повернулась к шкафу: достать чашки, отгородившись от оживлённого Зининого возражения. Разница в два месяца, а расстояние – в целую жизнь. В конце мая Алекс познакомился с Зиной и Максом, а в июле – с ней, с Алёной.
Потом пили чай, выясняли план действий относительно похорон отца Ефрема, а потом Зина ушла. Алёна, заперев дверь за гостьей, пошла в ванную: к зеркалу. Оттуда смотрело всё то же строгое лицо с крепеньким розовым подбородком. Лёгкая задумчивость, морщин почти нет. Вернулась в кухню почти веселой. Однако над раковиной, когда мыла чашки, остановилась, и даже воду выключила. Перед глазами возникла давняя картинка.
Тогда они только познакомились. Алекс ухаживал, повёл в кафе. Кафе находилось недалеко от Арбата, в переулке. Кроме них, в кафе оказалось трое или четверо знакомых и три или четыре девицы. Алекс только что отыграл на Арбате свою обычную программу. Сбор оказался удачным. Алекс намеревался поесть шашлыка и покормить народ. Девицы в момент появления Алекса и Алёны веселились, допивая пиво. Летняя территория кафе огорожена была небольшой металлической оградкой. И в неё вдруг зашла довольно высокая герла, темноволосая, со лбом в мимических морщинах и странно запавшими большими глазами. Алёна поначалу ничего особенного в ней не заметила. Герла здоровалась со всеми, и все здоровались с ней. Но потом Алёна вдруг поняла, что возле этой герлы будто всё летало. И эта длинная юбка в цветах, с разрезом едва не до бедра, и голубая с кружевом рубашка, и какие-то нелепые феньки, и уставшие непонятно отчего волосы, густые и когда-то прекрасные. А так же оградка, стулья и люди. Все приобретало неустойчивость, иллюзорность. В герле было что-то очень знакомое, что Алёна видела у пьющих или торчащих системных девиц. Но все же что-то не то. Алёна даже не заметила, а почувствовала, как Алекс напрягся. Словно и он знал эту герлу (неудивительно, что знал), но что-то между ними было. И – недаром актриса – сама встала и подошла к ней, предварительно налив в стакан белого вина:
– Ну что ты всё ходишь. Садись, выпьем.
Герла подняла глаза, странно светлые, но, возможно, только из-за солнца, идущего прямо ей в лицо:
– Спасибо. Нет, а то просто упаду.
Тут в кафе вошли Аська и Толик, которых Алёна знала по театральным делам, особенно Толика. Аська бросилась к герле:
– Ты что, одна сюда приехала?
Та покачнулась, как-то странно, словно ветром шатнуло от резкого Аськиного движения. Будто спала на ходу. Налетела плечом на стену и опустилась на оградку, осторожно, как будто и в самом деле боялась упасть.
– Нет, Кьюс привёз. Он на Арбате.
И улыбнулась. От этой улыбки Алёна вдруг почувствовала себя последней сволочью, и ей стало очень неприятно. Спросила:
– Алекс, что за герла?
– Алина, – просто ответил он, – Её зовут Алина. Ленка. Вахтёром в типографии работала.
– Наркоманка?
– Да нет. Как все.
Больше Алёна спрашивать не стала. Алёна-Алина. Вот ведь мука-то мученическая.
В заключении о смерти отца Ефрема было написано: ураганный отёк лёгких и острая сердечная недостаточность. Однако врач, выдавший заключение, сказал:
– В общем, у него гепатит це был. Ничего не понимаю, но точно был.
9.
Толик узнал это темноглазое приятное лицо: Руслан. Он совсем не изменился за двадцать лет, да и странно было бы, если бы Руслан изменился. Но его появление в этой новой стране, в предгрозовой сумрак, в ожидании не то новой целины, не то новой войны казалось совсем нереальным. И вдобавок на Рижской, где переулки и домики были Толику знакомы, как Маринино тело. Руслан сосредоточенно прошёл к выходу, впереди Толика. Невысокий, в джинсовке, видимо, родной, с небольшой сумкой. И – скрылся. Толик его догонять не стал. Но то, что это Руслан, не сомневался. И такое бывает. Надо бы сказать Алексу. Кажется, ещё сохранился его телефон.
Митина квартира – вот она, во двор. Третий подъезд, третий этаж. Тридцать пять тысяч в месяц, вместе с коммунальными, и это недорого. В квартире наверняка теперь Аська, а этого бы не нужно, потому что Толику нужен именно Митя. Однако всё оказалось не совсем так, как Толик предполагал. К подъезду с другой стороны дома шли Аська и невысокая черноволосая девушка, несли две небольшие сумки.
– Привет, – Аська заулыбалась. – Ждали. Вот Катя.
– А Мити нет пока, он на репе, – сообщила Катя.
– Как?
– На репетиции. Звонил, скоро будет.
В подъезде пахло той особенной сыростью, которой уже очень скоро в Москве не будет. Это был один из запахов канувшего в небытие мира, который Толику нравился, но возвращать который он не хотел. И этот лифт с сеткой, возможно, один из последних – с сеткой. Квартира, он уже знал, вылизанная ремонтом, не очень дорогим, но под долгую сдачу. Техника элементарная, но работает. Что ещё нужно. Женщины разобрали сумки, посовещались насчёт салата и разошлись по углам. Аська впилась в свой нетбук: дописывать какую-то рецензию, а Катя что-то мурлыкала на кухне. Не то по телефону, не то просто так. Толик походил по комнате и вдруг замер: на диване увидел книжку стихов. Этих книжек со стихами теперь было целое море, но его привлекло имя. Этого поэта он знал. Иннокентий Герик. Кеша. И ведь издано в каком модном издательстве!
– Ася, оторвись на секунду, спрошу.
– Да?
– А что, Кеша теперь – актуальный поэт? В его-то годы.
– А ты думал. Недавно даже поэтический вечер был на этой, как её… Гуманитарной Веранде.
– Ни за чем следить не успеваю!
– То-то.
Толик открыл книжку. Стихи оказались ломаные, вязкие, но настоящие. Боль, отчаяние и любовь. Вроде бы игра – но так всерьёз. Нет, эта книга – чистая случайность. Никто не поймёт особенности данного страдания. Толику понятно, потому что – сам такой. И ещё десяти-пятнадцати на сундук мертвеца понятно будет. И всё.
– Как он, не знаешь?
Аська подняла голову, помолчала и ответила, будто сцедив что-то:
– Я не очень в курсе. Говорят, живёт один в родительской квартире. Дети его почти не навещают. Жена, кажется, тоже.
– Пьёт?
– А ты думал.
Толику отчего-то очень живо представилось, как Кеша смотрит в окно и говорит: «Здравствуй, большой и очень здоровый мир, который нас всех очень скоро съест и выплюнет. Но мы ведь как вишни, у каждого из нас есть косточка, которой вполне можно подавиться. Даже такому чудовищу, как ты. Что важно – быть женщиной печали и не расслабляться, когда тебя насилуют, чтобы не получать удовольствия. Так называемая психологическая травма будет и с удовольствием, а вот без удовольствия появится нечто вроде пафоса победы. И это хорошо, это достойно воспевания. Я не люблю пьяный бред, но пьяный бред – это как чай от запора. И проклятое это извращённое здоровье».
Макс немного стыдился набежавшей за годы полноты. Он был по-девчоночьи придирчив к своей внешности, и никак это качество с годами не уходило. Однако сумел создать видимость безразличия к своему внешнему виду. Слабая, однако, защита. Даже Рита знала, что это – только игра с самим собой. Любой сказал бы, что Макс даже на работе и даже в рабочей одежде выглядит стильно. Однако годы принесли смирение. Брюки стали на несколько размеров больше, хотя покупались в тех же хитрых магазинах, что и раньше. Если магазин закрывали, Макс начинал поиски нового равноценного магазина, и всегда находил. На джинсы у него было чутьё. Так же, как и на секонд-хенды армейской одежды.
Митя натягивал чехол на свою любимицу-гитару, а Макс невольно представил себе Илюху, только Митиного возраста. Вот Илюха точно на гитаре играть не станет. Он будет оружие проектировать. Жёсткий будет парнишка, уже сейчас ясно, в отца. А вот Митя – мягкий, хотя и с заскоками, привязчивый. Вон какой у него аккуратный чехол. И гитара блестит. И майка свежая, а как ему идёт. Они хороши, эти новые люди. Хороши их лица и фигуры, их небрежная яркая одежда; Макс такую носил бы. Так что взгляд Макса на Митю был почти восхищённый. Макс уловил двусмысленность своего восторга, но и посмеялся: ну да, проснулся во мне на старости педофил. Илюха через несколько лет станет таким же, как Митя: высоким, ужасно самостоятельным, и вот тут-то придётся Максу выслушать, кто он на самом деле.
Митя стоил даже громкого восхищения. На фоне крашеных кирпичных стен подвала он казался ожившей картинкой. За последний год юношеская худоба ушла, появилась стать. В лице Мити было не много от Марины, но было много женственного: мягкий лоб, узкий нос и красиво вырезанные глаза. Небольшое сходство с Мариной вынимало из сердца Толика самую дикую ярость, а Митя обладал необыкновенной способностью вывести человека из себя. Что, по рассказам Марины, было свойственно его отцу, который иногда возникал на горизонте. Но то, что в Марине казалось неуместным (а для Толика – прекрасным), – в Мите было даже утончённым. Катя, когда хотела подольститься к Мите, говорила: «Вот сейчас ты похож на Сида Барретта». Митя не был кокеткой, соглашался, не набивая цены (да что ты, нет) и просьбу Кати исполнял. Тем более что отдалённое сходство с Барреттом действительно было. И Макс это сходство тоже заметил.
«Возможно, затея не провалится. Уже то хорошо, что Митя так доволен собой и видит себя в этом проекте. Минус, конечно, что до дневников Алины ему особенного дела нет. Но я, может быть, ошибаюсь. Митя сделал несколько полезных замечаний, когда подбирали партию баса, и эти замечания показали, что текст он почувствовал. У него сложная задача: лидер и басист. Две гитары, хотя он предпочёл бы только бас. И всё же – хорошо, что он не очень рефлексирующий. Хотя если поторчит ещё несколько времени, засомневается. Про нынешние торчалки мне мало что известно, но всё равно: дело это серьёзное».
Митю немного подламывало. И он прикидывал, есть ли у Кати хотя бы травка. К ночи надеялся найти нечто более существенное. Макс угадывал по немного напряжённому взгляду, по движениям, что Мите нужен допинг. Как мало, в сущности, изменился мир, и как сильно изменились люди! Допинг так же ищут, долго и хлопотливо, хотя, конечно, вариантов больше. Но как сказать: вряд ли современный молодой человек, вот Митя, например, станет варить джеф или мульку. Принимают, как и тогда – все вместе. Только вот эти все вместе очень отличаются от тех котят вокруг кастрюли черняшки, которых помнил Макс. Не особенно-то котят, если вспомнить, что системные наркоманы были всегда тесно связаны с уголовниками. Однако эти, новые – какие самостоятельные. Почти все – при своих деньгах. Трудятся. Да, это не тысяча девятьсот семьдесят пятый, и Макс – молодой специалист. Денег нет, вышел утром к метро:
– Мужик, не выручишь двадцатью копейками?
– На. Иди работай, чем попрошайничать.
– Спасибо. Пусть конь работает, он железный.
Да, эти покрепче будут. И давление на них гораздо более сильное: работы нет, денег нет, общество почти виртуальное.
В последние дни к Максу вернулась лёгкость в словах, которой он уже давно не чувствовал. Это радовало. Однако новое словесное изобретение его несколько тревожило.
– Я люблю Гоголя. Недавно перечитывал. Он поразительно точно описал русские архетипы. Например, унтер-офицерская вдова.
– Гоголя? – длинно улыбнулся Митя. Он был рад отвлекающему трёпу. Может, ничего и не понадобится, а плохое самочувствие заболтается. – Гоголь крут!
– Вот, – Макс поправил очки, – синдром унтер-офицерской вдовы. Это удивительно глубоко и верно.
– Это которая сама себя высекла, из «Ревизора»?
– Да! Синдром унтер-офицерской вдовы. Наблюдаю и вижу, что есть люди (прежде всего, извини, политики), которые ведут себя, как унтер-офицерская вдова. Я их называю – мужики-самосеки. Они готовы сами себя сечь! И они будут себя сечь!
Митя рассмеялся почти счастливо и даже приобнял чехол с гитарой.
– Круто!
– Однако этот термин: самосеки – на телевидении и радио, а так же в так называемых органах печати невозможен. Народ простой, может и в суд подать за пропаганду половых извращений. Самосеки! Как звучит.
Максу нравилась его шутка, хотя, конечно, на его вкус была плоской и двусмысленной. Но что тут поделать, человек вообще довольно плосок.
– Мужики-самосеки! – Митя явно переменил настроение. – Это повеселее бдсм. Это тема!
Толик, услышав смутно знакомое гоготание в прихожей, насторожился. Макса он никак не ожидал увидеть. Этот человек всегда был где-то на горизонте, как язык пламени далёкого пожара. И вот теперь, после встречи с Русланом (односторонней, но всё же встречи) этот пожар оказался совсем рядом. И уж совсем странно было то, что Митя вошёл, сияя улыбкой, хотя и несколько бледный, что говорило о наркотическом подголадывании. За Митей, свитой, вошли Макс, Аська и Катя, с которой Митя недвумсысленно переглянулся. Значит, всё уже есть и нечто состоится. Времени и в самом деле нет. Всё – как двадцать лет назад.
Макс энергично поздоровался, сделав серьёзно-забавную мину, которая никак не шла к его тяжёлой рабочей лапе. Руке Толика стало немного больно от такого трудового рукопожатия. Макс тут же заметил книгу Герика, что-то сказал о том, что он стихи этого поэта знает, и уселся в углу дивана. Будто выключился ненадолго. Аьска, Митя и Кэт ушли на кухню. А Макс, выждав время, спросил Толика. Вежливо, но настойчиво:
– А ведь именно вы снимали в восемьдесят девятом… ну там.
Толик этого вопроса ожидал.
– Давай уж на ты. Да, снимал и хотел тогда сделать фильм о русских хиппи. Но сам же помнишь. Тогда много чего было. «Йа-Хха», «Исповедь» с Гуру. Учитель с «Роком». «Игла» с Цоем. «Асса». Много всего было. Я тогда хотел быть неповторимым, но, посмотрев материал, понял, что не смогу. Торчки, гонево, флэты, кафе. Тогда казалось – ничего особенного. Да и сейчас. Ничего особенного. Один мой знакомый, олда, журналист и писатель, внедряет идею, что хиппизм не ушёл, а только растворился в городской жизни.
– Пол, что ли? – Макс совсем отложил книгу.
Пол – Паша Шмидт, действительно довольно известный журналист. Учился, как выяснилось, с Максом на одном курсе, а потом поступал во ВГИК, где и познакомился с Толиком, но из ВГИКа ушёл в журналистику.
– Пол, – Толик вздохнул: конечно, круг должен был замкнуться. Вот и общие знакомые нашлись, – Пол немного ностальгист. А я не люблю реанимацию.
– Однако плёнки ты держишь?
– Ну да, – Толик пытался понять, к чему такой разговор. Макс напоминал прожектёра, у которого всегда полно идей, но ни одну он осуществить не может.
– И в цифру, наверно, перевёл?
– Да, пятьдесят гигов, – машинально ответил Толик.
– А нет ли там…?
Только не это. Перед глазами возник пару часов назад увиденный в метро Руслан, а потом сцена с тетрадками и книгой для записи кулинарных рецептов, на вечеринке у Лизы. Русланова речь о значении культуры русских хиппи и его же речь о ненависти к совкам. И ненависть к этой самой девушке, которую он сравнил тогда с Ульрикой Майнхоф. Нет, не надо. На плёнке, той, июньской, снятой на Гоголях, перед рассветом, были Аська, ещё молодая, боттичеллиевская. И другое лицо, улыбающееся в кадр сонными глазами, будто унижено, будто просила хлеба. Этой Алины всего-то было – как она бессильно опустилась на косо стоящую синюю скамью, потом легла, будто не было сил сидеть, и вдруг подняла ногу с идеально вытянутым носком и так же стрункой вытянутую руку. Это был жест всего тела – жест полёта, жест беспримесного счастья и радости. А ведь она совсем одна, совсем-совсем одна… Или нет?
Аська не вошла, а (как показалось Толику) ворвалась. Вихорьком, небольшим смерчем. Будто что услышала. И посмотрела на Макса. Рыжий к рыжему ходил. Толик знал, что они очень хорошо знакомы, но встречаются случайно и редко. Хотя как сказать.
– Макс, ты ведь не вегетарианец? А то тут молодые…
– Среда; я молока и мяса сегодня не ем, – просто ответил Макс.
– Постишься что ли?
– Сказал – не ем, – беззлобно.
– Ну и хорошо. Салат с креветкой. Идите, готова еда. Толик, тебе кофе сделала.
Вот и конец. Толик в который раз отметил про себя, что в такие моменты Марина куда-то девается, и вернуть её в себя потом довольно трудно. Хотя это и повышает цену Марины: служение, усилия. Толик любил свои усилия, потраченные на завоевание Марины. Ему казалось, что он завоёвывает Марину каждый день, и думать не хотел, что это не так. Даже если это не так (а точно было не так, не завоёвывал), ему нравилось, что он думает, что завоёвывает. Значит, действительно завоёвывает. У Марины на этот счёт было другое мнение, но Толик его успешно игнорировал. А теперь – нечто вроде отдыха и блаженного забытья. Дом, пусть съёмный, Митя с героином, Аська кофе готовит… И всё на своих местах. Даже Макс не мешает, он удивительно уютно сидит с книгой Кеши на диване. И ничего Толику больше не надо. Вот только тот фильм покоя не даёт. Но так и должно быть.
Но стоп. В сегодняшнем сейшене была странная складка. Макс рассказал о смерти отца Ефрема, Пятницы, о котором Толик слышал от Руслана когда-то. Тоже лет двадцать назад. Рассказ получился вскользь, а может быть, Толик думал о своём, и значения сообщению Макса не придал. И, видимо, зря.
– В высшей степени странный случай. Но эту странность я назвал бы чудесной, – услышал Толик, войдя на кухню. Его одновременно трогала до слёз и раздражала эта обывательски-нонконформистская обстановка. Аська и Катя со шприцами, Митя с блаженной улыбкой, и тут же на столе салат с креветкой. И тут же непьющий и неторчащий Макс, который вроде бы не замечает, что вокруг творится. К салату пока никто не притронулся.
– Зина сказала, что врач, по секрету (а я, как знаете, люблю выбалтывать секреты) поведал, что умер отец Ефрем от гепатита це.
Митя, Кэт и Аська, как в мультипликационном фильме, сначала посмотрели на Макса, а потом переглянулись. Вот что значит общая для всех присутствующих мысль.
Покушали мирно и молча. А потом началось то, ради чего большинство людей и собрались в этой квартире. Понятно, что Кэт, Аська и Митя немного раскумарились перед ужином. Но нужно же было принять, и принять хорошо. Толик, ожидая своей очереди (и тут очередь), наблюдал за ловкими и даже приятными движениями Кэт. Как она кипятит, как выбирает, как делит. Как изысканно опустилась на коленки перед Митей и вмазала его, прижав вену резинкой для волос, как потом преданно посмотрела ему в лицо: всё ли в порядке? Аська, как и прежде, никого не вмазывала, ждала Катю. Макс продолжал читать сборник Герика в комнате и только изредка авторитетно покашливал.
– Чистый, подозрительно чистый, – сказал Митя, – вроде бы и не чувствуешь, но уделан я на самом деле по уши. Так нельзя.
– Нельзя, – согласилась Аська.
– Блевать будешь? – насторожилась Кэт.
– В том-то и дело, что пока не мутит.
Но только сказал, тут же поднёс руку к своей красивой шее и стал поглаживать.
– Нормально.
– Смотри, – сказала Аська и повела Митю в ванную.
Толик даже и не заметил, как Кэт поставила саму себя. На ней была майка с рукавом-половинкой, не очень шла, но подчеркивала игривый характер. Вмазавшись, Кэт положила голову Мите на колени (он уже вернулся из ванной), немного подремала и потом повернулась к Толику – вмазать?
– Нет, я сам.
Взял эту самую резинку для волос, быстро нашёл нужную дорогу и вмазался. Раствор действительно был чистым, как будто и не было ничего. И только потом Толик понял, что накрыло не на шутку. Да, после такого очень подумаешь, вмазываться ли ещё, или уж бросить совсем. Было сладко и страшно, а ассоциации возникали самые неприличные.
Аська в комнате о чём-то шепталась с Максом. Кэт и Митя ушли спать, кроме шуток: Мите вставать в семь, репетиция нового джазового номера в клубе. Толик некоторое время посидел на кухне, подогрел недопитый кофе. Кофе настоялся, стал совсем крепким, но это было даже хорошо. Из комнаты донеслось:
– Меня интересует диск, аудио. Я могу опираться только на то, что есть. Я не видел Толиковых записей. Сколько ведь лет прошло, а я о них не то знал, не то не знал. А вот с аудиозаписью очень вероятно, что получится, и это то, что пока мне нужно. Это цель в потоке. Потом, возможно, возникнет и другая цель. У Алекса вон канал хороший в ютубе, и он его холит и лелеет. Можно там выложить записи. И даже клипы сделать.
– Всё же мне кажется не вполне гуманной эта идея: сделать из когда-то жившего человека артефакт. Что за игра с покойником? И насколько это интересно вне круга?
– Вот об этом думать как раз не надо. Будет интересно, потому что будет великолепная музыка. Уверен, что будет. Уже слышал, как они играют. Глухой – местный божок в звукозаписи. У него на сайте висит отзыв Алана Парсонса. И они вместе звукарили пару раз. Это не просто работа с дневниками покойницы, это искусство.
Возникла пауза. Вдруг Аська заговорила негромко, чуть расслабленной речью; у неё язык немного заплетается под кайфом.
– И всё-таки, Макс, я не понимаю. Ты ведь очень её любил. И она бы вышла за тебя замуж. Она мне так и сказала: если замуж, то только за Макса, потому что он меня любит. Другое дело, что она не хотела замуж, а хотела умереть. Вместо этого мучилась два месяца. Не понимаю, чего ты ждал?
Толику вдруг ясно представились тихие, рыжеватые морщины на Максовом лице. Он словно увидел, как тот поблек. Но Макс ответил довольно твёрдо:
– Человек не сундук. Его нельзя переставить с места на место. Алина не хотела замуж. Потому я и не предлагал.
Переступив через Аськину паузу, договорил:
– Ты думала, она нарочно не ела и ждала, что умрёт? Это она так считала. На самом деле у неё был тот же самый гепатит це. От него и скончалась.
Толика укололо это «скончалась». Слово рисовало совсем другого Макса, не куражливого, а серьёзного, даже по-детски серьёзного, зануду.
– Да ты-то откуда знаешь? – зашипела Аська.
Это уже стойка. Всё-таки Аська невыносима. И почему все вещи в какой-то момент стали так тяжелы? Пора вмешаться. Толик, однако, побаивался Аськиного узкого рта и внезапно потемневших глаз. Он вошёл в комнату.
– Знаю, – ответил Макс, – потому что все симптомы её недомогания были узнаваемы. И потом, она вмазывалась не раз с Махно, а у Махно (всем было известно) гепатит. У кого его не было тогда. У тебя вон наверняка тоже есть. Но про Махно было известно, а у них с Алиной что-то было. Махно и сейчас жив, ему уж за семьдесят.
Аська, видимо, хотела сказать что-то резкое, но, увидев Толика, промолчала.
– Ты, Макс, так и скажи, что тебе нужны мои пятьдесят мегов и разрешение делать с ними всё, что заблагорассудится. Я не возражаю. Но, видишь ли, я сам ещё не решил, как поступить с этим материалом. А я всё же его отснял. И потом, тебе должно быть известно, какой магией обладает никому не нужный архив никому не нужного человека. Он есть не просит, но от него дышать невозможно. В печени он у меня, и Алина твоя в печени. И будет там сидеть, пока вдруг не появится кто-то, кто займётся созданием культа твоей героини. Но такой вопрос: ты представляешь культ Алины? Культ бесконечных умерших, вопиющих к нам день и ночь?
– Это правда, – Макс ответил довольно мирно, – покойников много. И я бы не сказал, что Алина так уж подходит на роль культовой фигуры. Но тут другое.
– Кстати, – вдруг вырвалось у Толика, – я сегодня Руслана видел. В метро. Деловой такой, прошёл – не заметил.
Глаза Макса вдруг вспыхнули давним синим пламенем.
– Это хорошо, это очень хорошо. Руслик, значит, здесь.
И – через паузу – задумчиво:
– Всё идёт так, как должно. Но какой странный, какой медленный пульс.
И стал собираться домой, погружённый в свои мысли. После того, как Макс ушёл, Аська попросила Толика:
– Ты всё же покажи ему эти съёмки. Видишь, какую он суету поднял.
Толик и сам думал: надо показать.
Марина была очень расстроена. Но Толика на этот раз её расстройство почти не задевало. Ну, бывает.
– Вместо того чтобы стать его старшим другом, ты с ним вмазываешься.
А то она не догадывалась, что Митя торчит, и даже иногда вместе с Толиком. Вот и сейчас. Ей никто ничего не говорил, одна интуиция. Но негоже вину с одного человека перекладывать на другого. Грязненько. Торчит-то Митя, а Толик виноват. Вот чему Марину офис научил. Лучше, чем любая другая организация научила бы. И не в маминой любви тут дело, Толик про мамину любовь всё знает. Много лет видит, как Марина Митю любит. Нет, в такие минуты в ней именно защитный механизм менеджера включается. Вот что ты будешь делать. Спать с ней после таких разговоров – как с банкоматом. Но в этом есть шарм. У него никогда не было женщины-банкомата. Ну, до Марины, конечно.
– Да, Марина, у тебя прекрасная интуиция. Ты знаешь меня почти двадцать лет, восемнадцать мы живём практически под одной крышей. Я вмазывался всегда. Но Митю этому не учил.
Толиково спокойствие было связано с тем, что в данный момент его больше волновала повторная оцифровка и сжатие видеофайла, который, зараза, всё же очень большой. Марина выглядела прекрасно, как всегда, и Толик уже подумывал, когда бы её поцеловать, чтобы в койку. Но Марина пока в койку не хотела.
– Он мой сын. Тебе не понять, что значит – мой сын. Я болела им. Мы вместе с ним и с тобой пережили смерть девочки. Я считала тебя родным человеком.
– Милая, я он и есть. Ты как всегда зришь в корень.
И всё же, как это странно. Бомж-художник, у которого теперь дом с террасой на море в Яффе, больной гепатитом. И девушка, вдвое моложе него, которой уже нет, и у которой в принципе не могло быть дома с террасой в Яффе.
– Марина, ты хочешь дом с террасой на море, в Яффе?
– Я не поняла…
Всё-таки есть в ней что-то неприятное. Но возможно, ему только кажется, что неприятное. Сутулая спина, подгрудная жировая складка. Впрочем, ей по возрасту полагается. Но вот это… Так кассирши говорят: не поняла.
– Дорогая, не надо понимать, иди ко мне.
Файл придётся отложить. Но – стоп – удача. Оцифрован полностью. Или нет? Потом прогонит.
Уверенный и всегда желанный жест Марины вызвал волну приязни ко всему окружающему и почти счастья. Не забытья, как в Митиной квартире, а счастья. Обычного бытового счастья, беспечного и немного расслабленного. Вроде как в долгом пути привал: всё готово, ни о чём не надо думать. Толик любил это чувство и очень его ценил. Но тут вдруг из фильма, наваждением, выглянула голова Алины с косыми от усталости глазами. От усталости люди пьянеют сильнее, чем от водки и наркотиков. Алина смотрела на самом-то деле в объектив, а не на него. Лицо её было невыносимым. Почти неприятным, с идиотической морщиной на лбу. Вот ведь привязалась ведьма, и Аська – такая же. Марина повторила жест. Когда-то Толик обожал этот жест. Но теперь всё было не то. Всё стало слишком дорого и доступно. А если дорого, то и не доступно. И этот Маринин жест – издевательство. Он не может его оплатить, не может! И он не хочет, чтобы его вот так просто покупали, как автомобиль. Он двадцать лет не хочет, чтобы его покупали. А рука сама собой взлетела, схватила всей пятернёй Марину за нос, обхватив пол-лица, так что это лицо оказалось как бы в маске. И нервный голос вскрикнул:
– Как же ты мне надоела, если б ты знала. Дрянь офисная. Полжизни на тебя ушло, и толку никакого.
– Я, я, я, – вырвалось у Марины.
– Да ты, ты. Куда ж я денусь, – сплюнул на покрывало Толик и ушёл на кухню курить.
Когда Марина вошла в кухню с его сумкой, обернулся, посмотрел на её грозное лицо, в котором ходили длинные ноздри и сказал:
– Я наркоман. Ты что, только об этом узнала? Двадцать лет живём вместе. Не дури, пошли трахаться.
Вырвал из Марининых рук сумку, бросил на диванчик и увёл женщину в спальню. Ему стало легко, как давно не было. Какие-то вещи наконец встали на места.
…Но ведь он не лгал ей, или почти не лгал. И сколько коварства в этом почти. Теперь в главном не лжёт.
…Вот ведь кто на самом деле добрая и несчастная женщина.
…И больше не надо было производить сомнительные процедуры по разъяснению себе, что такие как Аська и Алина – сами собой разумеются.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль-август
Когда встаёшь, тело кажется очень тяжёлым, и его отбрасывает назад и вниз, влево. Колени, локти и запястья онемели, кажутся чужими. Но надо заставить их двигаться. Тогда можно устоять на ногах, не хватаясь за спинку и не поднимаясь снова, пошагово, от подлокотника к спинке, перебирая руками, как букашка лапами.
Так вот, о снах. Наверно мне так интересно спать, потому что я не смотрю кино. Если бы смотрела кино, было бы не интересно. Всё же между фильмами и снами есть сходство. А так – откуда что берётся. И эти два разные пространства, и интерьеры, и дорога. Очень часто вижу зиму. Наверно, потому что мёрзну. Постоянно мёрзну. А на улице вроде бы выше тридцати. И ещё эти тополихи с пухом, который по всей квартире и в носу. Когда идёт дождь, намного легче. Всё, на сегодня хватит писаний.
А если просто лежать, есть, что приносят, толстеть. Даже читать особенно не надо. Может, ещё раз священник приедет. Хорошая была бы жизнь. Но зубы всё равно кажутся прозрачными и запах изо рта сильный. Интересно, это всегда так от нескольких месяцев плохой пищи или только у меня? Или всё же есть конкретная болезнь, о которой я не подозреваю. Однако заниматься собой уже нет сил. Только мыться».
10.
Похороны отца Ефрема оказались трогательными и вместе нелепыми. Священники старательно пели и кадили, все молодые, статные. Откуда-то шёл сильный запах свежесваренной гречневой каши, что смущало собравшихся людей. А людей было много. Матушка Вера с Анной не ожидали, что отца Ефрема так помнят и ценят. Были родители детей, которых он крестил в реанимации, были люди, которые у него исповедовались и считали себя его духовными чадами.
Марина с Митей и Кэт приехали на машине, заполненной свежими цветами. Всю дорогу на кладбище Митя слушал, что мать страдает за грехи своих детей, и что надо каяться. Митя всему этому верил. Но Марина, как всегда, была невыносима. На этот раз невыносимость немного смягчалась мыслями об отце Ефреме. Митя знал, что отец Ефрем умер, записав уникальную партию баса. Удивительно! Какие замечательные бывают батюшки. Интересно, есть ли ещё такие.
Алёна держала под руку Зину, бледную и очень молчаливую, совсем не похожую на ту молодую женщину, которая недавно сидела у неё на кухне и оживлённо, с восторженным придыханием говорила. Никакого придыхания, конечно, не было. Алёна так и подумала, что Зина – открытая, разговорчивая. А тут – как ожившая статуя. Медленная, чуть сонная и неприятно спокойная. Однако Зинина рука была горячей.
– Температурит она, что ли.
Температура у Зины действительно была, но это была не простуда, а одно из первых проявлений той коварной болезни, от которой Зине уйти так и не удалось. Тёмное, мутноватое пламя бродило по суставам, и от него неприятно ныли зубы. Мышцы подрагивали, иногда сводило икры. Так что если вслушаться во все эти мелочи, создавалось ощущение ожившего мертвеца. Нечто величественное. Зине всё это было не в новинку, но обезболивающее ещё не подействовало, и потому она довольно остро переживала волны боли, то находившие, то отступавшие. Вот бы дома, с кошкой на ногах, в постельке. И спать.
Алекс старался не смотреть на Зину с Алёной. Видеть их вместе, и под руку, было почти унизительно для него. Что он не смог выбрать из двух, кто ему ближе. Хотя, конечно, вопрос праздный: с Алёной он живёт, а Зина – это Зина. Алексу одному из четырёх предстояло нести гроб и закапывать могилу. Макс и Толик стояли тут же.
Макс как Макс, будто и не случилось ничего. Риту Максова бодрость немного настораживала. После череды бед человек вообще вряд ли что понимает, а отец Ефрем для Макса много значил. Как отца потерять, во второй раз. Однако спросила:
– Максим, вот кашей пахнет. Живой такой запах. Очень живой.
– Хорошо, Илюхи нет, – отозвался Макс, – а то бы сказал про кашу. Это, Рита, уже не наша трапеза. А гречка – еда. Ну, сварят, ну, съедят. Мы тоже можем дома гречку сварить, если запах так нравится. А здесь – может быть, это знак такой. Только я про знаки ничего не знаю.
Всегда он так: не знаю.
Толик был мрачен и сосредоточен. Четвёртым был Игорь, который и руководил всем.
Совершенно неожиданно рядом с Толиком возник Кеша, которого никто отчего-то не замечал до этого момента. Возможно потому, что его давно никто не видел. Вид у Кеши был как у странника, живущего при монастыре. Борода, еле приглаженная, какая-то спортивная тёмная шапочка, тёмная, давно нестиранная курточка и дешёвые грузные ботинки.
– Привет, – раздалось сразу и скомкано. Скупо обнялись.
Погода слезливо просила солнца, и солнце, наконец, выглянуло. Для первых чисел марта было сравнительно прохладно, ветер был по-весеннему резким. Развороченная земля оказалась льдисто-седой, хрупкой, так что заступ порой отчаянно звякал. Красивый гроб опустили, на него полетели комья и хвойные ветви. Вскоре рыжеватая могила стала вровень с почвой. Марина, отойдя в сторону, что-то уверенно разъясняла рабочим насчёт креста и ограды.
– Как красиво, – неожиданно сказала Кэт, глядя на ворох цветов, – и как хорошо, что венков нет. Очень не люблю эти венки.
– Говорят, отец Ефрем не хотел венка. И матушка Вера настояла, чтобы только живые цветы, пусть самые дешёвые, – отозвался Митя.
– Да, так и надо.
Аська держалась немного в стороне, тихо, но Толик не спускал с неё глаз. Она явно плохо спала и сейчас была утомлена и очень взволнована.
Поминок делать не стали, к возмущению Марины. Её очень раздражала несистемность мероприятия. Надо было заказать такси, чтобы сначала собрать, а потом развезти всех по домам. Можно было бы найти и арендовать место. Кафе, скажем. Заказать там стол с умеренной выпивкой и закуской, всё сделать прилично. А тут – кто во что горазд. И ещё этот странный невысокий человек в спортивной шапочке, который крутился вокруг Толика и Алекса и к которому они относились как к равному. Непорядок.
– Да что ж это, по-человечески похоронить батюшку не можете!
Но Анна на это возразила:
– Блинов мы вам и так сделаем, масленица скоро. А теперь давайте лучше кафизму прочитаем. Потому – просим к нам, на кафизму.
Игорь Анну поддержал, добавив:
– Да, просим. Чай точно будет, после кафизмы. И пироги будут.
Марина знала, что Анна поёт в церковном хоре. Это было авторитетно. И потому на поминках больше не настаивала.
Разъезжались все – кто как мог. Место в Марининой машине освободилось. Толик, добиравшийся на кладбище автобусом, вместе с Максом, в утренней трудовой тесноте, смог наконец сесть на привычное переднее сидение. Кэт и Митя устроились на заднем. Алекс намеревался было взять такси, но Алёна сказала, что лучше автобус. Алекс согласился. Однако всё думал, зачем Алёна довольно долго разговаривала с Кешей, и о чём. Не скажет ведь. И тут – случилось.
Зина шла обнять-поцеловать Алёну. Она совсем было решила поехать домой. Вдруг – оступилась, рухнула на жидковатую глинистую землю, встала и заплакала. Молча, не рыдая. Вытерла слёзы и пошла дальше, к Алёне. И снова оступилась. Но не упала. Её подхватил на руки Кеша и… понёс к Марининой машине, та только рот раскрыла. Зина, конечно, в машину не села, принялась извиняться и благодарить, сделала даже пару шагов, но снова пошатнулась, и снова её поймал Кеша. А она высвободилась из его рук и почти уверенно, так и не простившись с Алёной, зашагала к выходу, скорей-скорей. Догонять её уже не было смысла. Аська метнулась вслед, но потом сникла и вернулась. Алекс, который неожиданно для себя оказался рядом, услышал, как Зина сказала Кеше, тихо, почти на ухо:
– Ты бы умер, узнав, какие она сказала последние слова. Это смешно. Но я поняла, что гармонии они не нарушили. Она же была очень гармоничной натурой.
– Слова? – встревожено переспросил Кеша. – Алина?
– Да. Она сказала: Войцех Ярузельский.
Алексу понравилось, что квартира отца Ефрема осталась в том же виде, что и перед его кончиной. Даже стол из кухни в комнату не перенесли. Только цветов больше: везде цветы. И лампады горели, как, должно быть, горели только на пасху. Алтарник и Игорь прочитали семнадцатую кафизму, с последованием, с поклонами. Затем Игорь и матушка Вера с Анной обнесли всех пирогами и чаем. Пироги были с луком и шампиньонами, а чай с сушёным шиповником. Марина довольно долго сидела с чашкой, знакомой по детским воспоминаниям, и пирогом, который казался скорее артефактом, чем угощением, не решаясь это съесть. А Кеша нахваливал:
– Хороши пироги. Матушка, можно ещё?
– Кушайте-кушайте!
Матушке явно было приятно такое внимание.
Алекс помнил что-то подобное. Грубо вязаные кружева салфеток и занавесок, согнутая спина, жидкий пучок волос и голый пол. И тоже: кушайте-кушайте! Тогда тоже было множество конфет, печенья и пирогов. Лёше казалось, что женщина с прозрачными глазами, которая обносит всех угощением, разложенным на дешёвом жостовском подносе, на котором раньше стоял электрический самовар, заглядывает каждому в лицо. Что это взгляд униженный, заискивающий: помните ли? Будете ли помнить? Но здесь и теперь голого пола не было, а были полки с книгами, грубая тканая дорожка из «ИКЕА», два неновых дивана, один напротив другого, да стол с компьютером возле балкона. Но вот это: кушайте-кушайте – было из детства. Тогда ему сказали:
– Заходи, попрощайся с ней, – и дали карамельку.
Алекс помнит, что был третий этаж. Умерла девочка, чуть старше него.
Всё из-за неё, всё из-за Алины. Вот ведь несчастье.
Внезапно рядом оказался Макс, по виду довольный, и с пирогом. Сообщил, едва ли не пережёвывая слова вместе с пирогом:
– Поступили верные сведения. Руслан в Москве. Так что мы точно его встретим.
Алекс возмутился. Но потом успокоился так же, как и возмутился. В рыло я тебе, Макс, когда-нибудь точно дам.
Алёна помогала наливать чай матушке и Анне. Даже увлекалась размеренным и деловитым ритмом трапезы. Как вдруг Анна слезливо сказала:
– Вот и оставил меня мой ангел. Ни разу ведь даже голоса не повысил. А я его просила: то сделай, это сделай. Матушка, ведь я его у тебя забирала.
В Алёне что-то ёкнуло. Матушка Вера ответила спокойно, но твёрдо и очень тихо, с глубоким волнением:
– Да, это как со святыми жить. Мне вроде и вспомнить нечего, а с ним – как при солнышке. Да что там, у Бога мёртвых нет ведь. Он и не ворчал даже никогда. А сидел со своими примочками, то играл, то писал. Бывает, и засыпал с басом. Вся злость в нём, что ли, умирала так. Конечно, это как с ребёнком жить. Может, для мужчины и не хорошо. А мне нравилось. Я ведь – то шить, то стряпать…
Матушка Вера и правда очень много готовила, и готовить любила. Однако глядя на её сухое тело, трудно было представить, что большая часть её дня проходила в окружении съестных припасов. То подавала на стол, то развозила нуждающимся.
– Вот как псалтирь ему Бог эту гитару дал, – вдруг улыбнулась Анна, – ну и Богу – хвала. Обнимемся.
Женщины ещё раз обнялись, обняли Алёну, взяли подносики и понесли в комнату новые чашки с чаем.
– Вы уж простите нас, – вздохнула матушка Вера, – Господь за то вас не оставит.
«И вспомнить-то нечего», – отозвалось у Алёны в ушах.
– Да что ж это за жизнь такая.
11.
Кеше нравилось иногда поддаться внезапной необъяснимой тревоге. Позволить себя нести течению. Ненадолго. Но тут случилось непредвиденное. С переменным напряжением тревога волновалась в нём уже несколько недель. Тревога поднимала со дня много прошлого, но уже распавшегося на философемы и образы хлама, так что было даже забавно понаблюдать за тем, как обычное утреннее приветствие вырастает до проклятия или благословения. Или, например, овощной суп открывает культурно-психологический код повара, и оттого может оказаться даже ядовитым. Всё это было глубоко и метафорично, но вот тревога никуда не девалась и сильно, хоть и сладко, ныла. Впрочем, сам виноват. Во всём сам виноват, но это особенного значения не имеет.
«Мне не понятно было, и не понятно сейчас, как можно отделять себя от мира. Слышал от людей, не намного меня моложе, странные выражения, которые даже как стихотворные метафоры меня не устраивали. Я улыбнулась миру. Или: привет, мир. У меня такие или другие отношения с миром. Что есть мир? Мир это ты. Так что я и мир – это раздвоение личности. Мир не может существовать без тебя, раз уж ты есть. И он не может принять решения об извержении вулкана или мировой войне без тебя.
У Макса некогда замечалась мною симпатия к людям Третьего Рейха. Он собирал всё, что только мог найти. Показывал мне все эти вырезки и ксероксы. При этом очень любил своего деда, красного генерала. У этого деда был старший брат, военврач, наполовину немец, как и он сам. Брат воевал в Первую мировую на стороне Германии. И вот теперь, когда нам случается встретиться, Макс нет-нет, да и заговорит о новой мировой войне. “Точечная”, “сетевая” война, так он называет её. Крови и ужаса в ней не меньше, чем в масштабных военных действиях. Но ведётся она совсем другими способами. И им нельзя дать оценку: подлые они или нет. Макс уверен, что случилась со всеми нами какая-то большая новость. И мне эта шутка ближе, чем “мир и я”. Макс понимает, что он участник новой войны. А молодые люди, говорящие о мире и себе, не вполне понимают, что они и есть заказчики и участники всего ужаса, происходящего в мире.
Мир прорастает изнутри, и он меняется, как цена на хлеб, в зависимости от того, каков ты. Мысль эта сформулирована давно, не мной, но мне симпатична и кажется очень действенной. Мир – это ты. Отношения с миром – отношения с самим собою, но только отчасти, потому что кроме тебя в мире слишком много людей, явлений и предметов. Они могут не учитывать тебя, как ты не учитываешь их. То, что они есть, и как они есть – не вызывает благоговения или проклятия… Но я растёкся. И это абхазское вино слишком хорошо, оно не заменит мне “Солнечного берега”. Однако “мир и я” – признак времени. И будь я проклят, если скажу слово: тотальная шизофрения. Или тоталитарная шизофрения, последствие тоталитарного романтизма? Интересно, как заиграло, слово на мелкой воде. Тот, тод, тотал».
Кеша сидел, обоими локтями на стол, глядя вниз, на кроны парка, а за ними не было видно ни домов, ни каких-либо других признаков города. Эта хрущёвская двушка на юге столицы казалась ему почти колыбелью. А Царицынский парк огромен. Москва вообще очень южный город. Южное лицо Москвы лучше всего заметно, когда утром, часов в пять, летом, возвращаешься из аэропорта. Сегодня утром проводил жену и дочь в Черногорию. Шёл мокрый снег, неожиданно прекратившийся в день похорон отца Ефрема, но эта мокрая чернильная темнота грела. Это было – как Зина, от которой спасения нет и не будет, потому что он так хочет, и, конечно, это уже клиника.
Любит? Конечно. В той же степени, что и холоден. Это для него ново, с женой так не было. Так не было и с той, при воспоминании о которой возгорается физиология. Он себя теряет в присутствии Зины, а этого не было никогда, и терять он себя не хочет, но Зина ему нужна. Зачем? Он не хочет объяснять. И сейчас уже – возможно, от усталости – думает иногда, что зря тогда не устроил ей сцену, не объяснился. А всё подарки, еда, трусики кружевные. А она их носила, сама ему сказала, что носила. И благодарила слепым детским поцелуем в лоб. Вот проклятье-то на самом деле. Интересно, носят ли православные кружевные трусы?
Впрочем, всё чушь. Он сегодня же позвонит Зине и объяснится. Всё равно, есть время, или нет, прошло оно или нет, уместно или нет. Это – из тех действий, для которых нет временных отрезков. И вдруг возникло эхо множественных сомнений: а ты уверен, а она поймёт…
Кеша взял телефон и набрал номер, выведанный когда-то у Макса. Она взяла трубку на втором звонке. Как будто ждала. Может быть, ждала, что Алекс позвонит? Иннокентию стало очень неуютно и холодно, как когда-то, едва только подумал про Алекса.
– Зинда?
– Ах, вот ведь. Мысли читаешь. Я о тебе тут вспомнила.
Не врёт – зачем ей. Но вспомнила-то по другому поводу!
– Макс о тебе тоже вспоминал. Он собрал людей, чтобы записать альбом, дневники Алины. И у него до тебя дело, а какое – точно не знаю.
Кеша вспыхнул, был обижен. Он звонит с чувством и в порыве, а она – про дневники.
– А тебе до меня дело есть?
Ответила мгновенно, волнуясь, но кто ж их знает…
– Конечно. В любое время.
– Тогда я приеду.
Сухо, почти со скрипом – скрепя сердце:
– Приезжай.
«Ну что ж, поговорим, – вздохнула Зина, положив трубку, – Это какая-то дурная неизбежность. Но удивительно, что я не могу сказать, для кого из нас отношения остались прежними: для него или для меня. Для кого из нас время остановилось?»
Ей очень трудно было признать, что Кеша любит её. Что очень мучительно жить много лет с этой ненужной, тяжёлой любовью, тихой и гнетущей, как могильная плита. Но, может быть, Кеша – единственный человек, которому она нужна как есть. Вот эта точка плоти и психики.
«Что он найдёт, когда приедет? Дневники, на которых я торчу, стыдливость и страх? Я даже не знаю, о чём с ним говорить».
Она хотела встать на колени и помолиться, но потому вдруг подумала, что это будет нелепо, почти кощунственно: молиться перед визитом человека, который едет к её телу. Но ведь молиться полагается всегда. И потом, что-то у Кеши было в глазах, что Зина, несмотря на плохое самочувствие, заметила. Что-то остановившееся, странно спокойное.
А он знал, что не будет того, что обычно происходило у него с женщинами, и не настраивался на это. Он ждал внимания, хотел смотреть в неё, ему было важно, как это всё происходит. Как она дышит, как ходит, как отводит глаза.
Она открыла, позволила себя поцеловать. Оказалось, они одного роста, хотя ему всегда казалось, что Зина выше. Оказалось также, что волосы у неё короткие. А он представил, что на затылке схвачен простой заколкой девственный русый хвост, а волосы – на прямой пробор. Руки оказались намного более худыми, чем он помнил, и это неприятно поразило.
– Отощавшая муза. Совсем Бодлер.
– Ну да. Или Джармуш.
– Кстати, в точку. Я не люблю фильм «Мертвец».
– Да, – изумилась она, – а я…
– Я так и думал.
Потом она что-то готовила, смешивала, а он смотрел. И был разговор. Конечно, всё не о том, ненужно, и вообще не понятно, зачем он приехал. Но он знал, зачем. И видел, что ему нужно. Как она ходит, как смеётся, как дышит. Смеялась она как та Зина, смех не изменился. С дерзкой нотой, как красавица. Но она красавица и есть. Движения стали плавными и более приятными. А вот в лице появилась странная сероватая отёчность, что на контуры пока не влияло, лицо всё же было сухое, но он был слишком пристрастен.
– Как ты себя сейчас чувствуешь?
– А ты как думаешь, себя чувствуют с моим диагнозом? – почти весело ответила она.
Кеша теперь понял, что его раздражало, когда она даже просто упоминала о своей болезни. Она не может болеть, она не может прятаться за болезнь, как домохозяйка.
– Ну да, ты любишь поговорить о своём диагнозе. Это удобная позиция в жизни. Чтобы не жить нормально, чтобы тебя жалели.
Это, конечно, было хамство. И как она его воспримет? Но это была и проверка. Если Зина сделает вид, что хамства не заметила, но станет говорить с ним как мамочка, всё совсем плохо. Это значит, что она никогда не воспринимала его всерьёз. И даже этот её юный страх, который когда-то будил и поддерживал в нём надежды, – не более чем брезгливость.
– Меня и так жалеют, – ответила она. – Знаешь, один в метро пристал: ты такая красивая и такая жалкая.
Отразила. Немного ушла в сторону, но отразила. Ему оставалось только – устроить гнусненькую истерику, и всё ради того, чтобы упасть на колени и просить: прости, прости. Она, видимо, это почувствовала и продолжала:
– Болезнь это ведь как талант. Или бессмертный возлюбленный. С болезнью возникают отношения, которые иногда требуют выяснения. И тут жалость со стороны просто отвратительна. Тебе же не нравится, когда тебя жалеют…
Так и есть. Не мамочка, а сестра, и это в каком-то смысле ещё хуже. И почему она так тупа? почему они все так тупы, и он тоже. Всё пытается объяснить и даже показать ей вещи, о которых она должна бы знать и на которые должна реагировать. А ей всё – как с гуся вода. Не об Алексе же ей напоминать. Это был ад, то утро, когда Алекс шептал ей: спи, когда она сама пришла и, кажется, готова была трахаться у всех на глазах. А может быть, мещанская её сущность подсказала ей, что можно вести себя распутно, всё равно Алекс её и пальцем не тронет. Не тронет. А может, и тронет. В любом случае, виновата она.
Кеше не составило бы труда разложить вещи на то и на это. Вот ты, Зина, – даже не б..дь, а так, недоб..дь. Потому что б..дь – желанна и своего добивается, к своей выгоде. А тебя даже никто и не хочет, хоть ты сама и стелешься, и стараешься вызвать интерес. Чуть было так и не сказал, но она точно прочитала всё это в его глазах.
– А что бы я потом с Алексом делала? Ты подумал, зачем он мне нужен?
Всё равно он не мог и не желал верить, что так можно – долгие годы. Не жить, не желать, не страдать, потому что…
– Тебе никто не нужен, и никогда нужен не был! Ты всегда любила только себя!
Вот и истерика. Не дожидаясь, чтобы она хоть на какой-то момент растерялась, Кеша упал на колени:
– Прости, прости, любимая!
Зина замерла в какой-то горькой складке, ей было неприятно. Но потом попросила:
– Встань, да встань ты… Лучше расскажи…
Всё свелось к дневникам и, конечно, к Максу. А из этого пространства уже всплывали картины, одна кошмарнее другой. Аська, например, нашедшая на каком-то флэту утром в кресле машину с раствором. Раствор был вчерашний, и его в общей радости забыли. А Аська нашла.
– Поставь меня, – попросила Кешу.
– Имей в виду, что раствор не лежал не в холодильнике, и он, может быть, разложился.
– Ну и что?
– А если тряханёт?
– Разложившимся раствором?
Но Аська себя сама втрескать не умела, так что раствор, и весь, достался Кеше. Однако Аське он как-то нашёл куб, из холодильника. Найденный же Аськой раствор отнюдь не был разложившимся и вставил Кешу весьма хорошо. Боли в спине у Аськи после куба стихли. Пошла в магазин – купить кофе и творог.
– Ты кому это?
– Алине. Ты её знаешь.
Алина жила по той же ветке, едва не на конечной, дом в окружении кустов сирени. Как тут хорошо в мае, должно быть! Квартира оказалась почти пустой, только полки и диван, да коробка для одежды, в каких отправляют посылки. Непривычно. Однако было опрятно, а оконные стёкла казались только что вымытыми. Ни растений, ни животных, что на хипповом флэту странно. Алина лежала, забросив ноги на спинку дивана. Ноги были в синяках, выглядывали из обрезанных чуть выше колен плащевых брюк. Кеша чувствовал себя бодро, но утренний раствор и предыдущие употребления другого раствора сказались. Его чуть не стошнило, когда увидел эти ноги.
Длинные, как наползающие друг на друга капли, действительно стройные. Но такое было чувство, что по ним прошлась война, по этим ногам. Одно колено было круглым и плотным, как яблочко. Другое казалось распухшим, бесформенным и, наверно, болело. Но главное – кожа. Такая бывает только на отечественных курах. Синюшная, шелушащаяся, поросшая волосами, с венами наружу. Эти вены выглядывали то тут, то там, из-под синяков и волос. То зеленоватыми выпуклыми полосками, то лиловой мелкой сеткой. И было непонятно, зачем нужна стройная форма. Всю жизнь в плотных чулках ходить? Бедра были почти одной длины с икрами, но совсем чуть-чуть короче, отчего в определённом ракурсе нога казалась бесконечной. Узкая щиколотка, высокий подъём, высокий свод стопы и аккуратные ногти. Эти ногти вызывающе не сочетались с сухой синюшной кожей и волосами. Кеша наконец отвёл глаза. Всё же в этой дисгармонии была магия. Края штанин были довольно грубо обработаны, но, как видно, с усердием.
Как Аська рассказывала, в июле Алина уже не снимала ночной рубашки. Но ещё был июнь. Сверху на Алине была обычная спортивная белая футболка, расписанная шариковой ручкой. Волосы, стекая с подушки, доставали пола. Когда Алине рассказали историю с раствором, она начала смеяться. И Кеше стало страшно, а потом становилось всё страшнее смотреть на смеющуюся Алину. Её лицо корчилось, закатывалось, как безумное солнце, слёзы текли прямо в рот. Она то приподнималась, то мотала головой, то извивалась. И ведь ни щепотки анаши, так просто. Иногда казалось, что Алина отделяется от дивана и парит, левитирует. Или просто ведьма, и смех у неё ведьминский. И ноги.
– Ну, вы меня порадовали, друзья, теперь точно не усну.
Затем Аська готовила кофе и поила-кормила Алину. А та иногда принималась хохотать, отчего творог сыпался изо рта на подбородок. Аське было или всё равно, или не показывала, что неприятно. Однако вдруг, Кеша даже не понял, когда – до кофе или после – Алина успокоилась и попросила. Совершенно другим голосом:
– Приезжайте ко мне завтра. Отвезите на Петровку. Это очень важно и очень нужно.
Да будь она проклята с её дневниками!
Зина слушала, и лицо у неё было тихим, совсем не Зининым. Потом сказала, будто очнулась.
– Это же почти гениально. Абсолютный ход. Ведь ей и памятник нельзя поставить, словесный. Нельзя сделать культовой фигурой, которая будет говорить своим фанатам: я для вас, я всё для вас. Алина осталась очень живой и подвижной субстанцией. Она миновала все препятствия, все ловушки, она победила!
Это было невозможно слушать, тем более от Зины с её православием.
– Но ты-то должна знать, как всё это называется и как церковь относится. Это же бесовщина! Вампиризм, ведьмачество!
– Нет, – только сейчас Кеша заметил седину в локонах Зины, – не может быть.
Но Кешин гнев уже разгорелся.
– А ты сама, ты сама? С твоим православием? Ты что – живёшь своей жизнью? Или там церковной жизнью? Да ты живёшь её жизнью, ты и есть то, что ей нужно было: куколка, из которой рано или поздно вылупится новая Алина. Смотри, у тебя ничего своего нет, а всё её. Ты её мыслями думаешь. Скоро её языком говорить начнёшь. И после всего этого ты себя верующей считаешь? Да любой поп тебя запретит. Впрочем, им всё равно, ведь таинства десакрализованы.
Зина сначала посмотрела ему в лицо. Затем снова склонила голову и замерла, сложив руки на коленях. Вся фигура выражала усталость. Но лицо было страшным. На такие лица смотреть нельзя. Кеша понял, что имел в виду тот пьяный мужичок, решивший познакомиться с Зиной в метро. Жалкая. Потому что столько грусти в одном лице не бывает. Это получается – ниже всех. Нельзя, нельзя, так можно самоуважение потерять. Как она вообще так живёт…
– Да ладно тебе, – вырвалось у неё бесцветным голосом.
Кеша снова упал на колени:
– Прости, прости, прости.
– Да ладно…
И тут раздался телефонный звонок. Резкий, с какой-то совсем другой стороны жизни. Зина встрепенулась, подошла.
– Да?
Звонила Аська. Хриплый, простуженный голос.
– Я рядом тут. Примешь?
– Заходи.
Как оказалось, раствор действительно был чистым. Митя, покрепче телом, отходняк пережил, взяв в обед сто граммов коньяку. А вот Аське пришлось несладко. Кеша поймал себя на том, что в первый раз заметил, что Аська говорит в нос. Так она говорила уже очень давно, и эта гундосость необратима. Когда-то ему нравился её высокий голос и учительская манера проговаривать все буквы. Теперь Аська говорила тихо, так что порой приходилось переспрашивать, немного заплетаясь языком. Как люди, у которых слух слабнет.
– Развалины. Одни развалины остались.
Аська, несмотря на плохое самочувствие, влетела. Сразу же заговорила про горячую ванну. Но потом замолчала, а после короткой паузы добавила:
– Нет, я к себе поеду. Только вот посидеть, чуть оклематься. Ну, подумай сама, как сказать: я больше не буду трескаться. Не буду вот, а что потом делать? Рисовать картинки? Писать статьи? Или полы в твоём храме мыть? Я, может, только тем и живу, что Макс учинил, и надеюсь, что он доведёт эту беду до конца.
Речь шла, конечно, о композиции по дневникам Алины.
Внезапно Аська повернула голову, будто какой звук услышала, метнула взгляд на Кешу. И вдруг набросилась на Зину:
– Он что – свои чувства тебе объяснял? А ты что – не понимаешь, что он кончит оттого, что ты его шваброй побьёшь. А ты, жестокая, и шваброй его не побила. Так, Кеша?
– Да иди ты…
– Нет, Кеша, не пойду. Как хочешь, а не пойду. Ты что это, что у тебя такое…
И замерла.
– Ты не болен?
Как сказать.
– Да нет.
– Смотри ты мне.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«1 августа
Ужасно захотелось новых вещей, одежды. А сейчас так много красивых тканей! Лежу себе, пахну потом и представляю, как сочетаться будет ультрамариновый хлопок с сине-бирюзовыми огурцами и белый набивной батист, провансальский узор. Изысканно. Я бы такое платье сшила. Обязательно длинное, без оборок, но с небольшими вставками. Нужны именно небольшие вставки. Крупные части смотрятся дешево; не люблю крупные вставки. А тут аккуратные контрастные фрагменты – на груди, на рукавах. Можно добавить защипы и складочки. Но это уже другая тема. Защипы и складочки – выражение трепета, робости и восторга. Как стихи Эмили Дикинсон. Это детали философские. А вставки, просто или с небольшой узкой тесьмой – это как песни. Или, например, думаю, что можно соорудить из трёх тончайших шёлковых платков. Нечто вроде блузки, открытые плечи. И так приехать на Петровку. Углы летят как крылья, в жару – будто прохладный ветерок. Но к желанию одежды слишком много примешано грусти. Так что ничего не нужно.
Ничего не хочется, совершенно ничего, и кроме этого «ничего не хочется» писать не о чем. Вспоминать любимых актёров? Фильмы? Так ведь я не так много смотрела фильмов. Помню, сидения в кинотеатре были жёсткие, красные. На таком три часа не высидишь, двухсерийный фильм. Отчего-то вспоминается именно тот кинотеатр. Потому что первый, в который ходила сама, без взрослых. Десять копеек стоил билет, детский. И осень, солнечный день, весь в берёзах. И вот бегу на сеанс: это моя тайна. Смотреть фильм “Король-олень”. Никто не знает, что я иду в кино. Домашние задания вроде бы сделаны, кое-как. Потом попадёт. Но кино всё равно посмотрела.
Какое чудо – кино, как меняет человека. Человек с кино – и человек без кино. Если кино есть, человек надеется, ждёт и, может быть, даже дождётся. А вот без кино – будет буянить. Помню ещё городской лагерь. То лето, когда были дожди. Примерно как сейчас – мощные дожди. И от дождей жара спадала. Я всё смотрела по утрам, на линейке, на тополя: какие высокие. И хотелось спросить: а бывают ли деревья ещё выше, чем эти тополя? Не бывают, конечно – не бывают. Оттого что дождь, на улице – ни души. Больше ничего не помню, только какие-то выступления днём на открытой эстраде. «Машину Времени» слушают по вечерам везде, но я не слушаю. Для меня эта дворовая жизнь идёт как за стенкой, как и теперь. Кажется, в лагере был сончас. Но можно было уходить домой, отпросившись с сончаса. Отпрашивалась, уходила домой – есть и читать книги. Теперь с тем и с другим – сложности. Шла по улице, ожидая, что сейчас начнётся дождь, и мы вместе с дождём добежим до моего подъезда. Невесть почему, мне нравилось слово «подъезд».
А когда впервые пришла на Гоголя, и со мной стали здороваться как с давно знакомой, было совсем другое. Вдруг поняла, что красива, что нравлюсь, что много умею. А потом это ощущение так же быстро ушло, и я оставалась в системе только потому, что там проще, чем вне системы. Поначалу то, что до тебя дела нет, нравится. Потом тоже нравится, потому что одна и всего добиваешься сама. И совсем потом, когда понимаешь, что системная жизнь – пустота, тоже нравится. Ведь всё равно умирать одной. Даже с семьёй – как без семьи. Но иногда бывает – в окружении друзей, как я. И это сделал Бог, потому что люди так свести все нити в одну феньку не способны. Потому и верю Богу. Впрочем, Кеша говорил, что таинства церкви десакрализованы. Но он поэт. У него есть две-три струны, он на них – всю жизнь. Мне-то какое дело до таинств? Вот был священник, приехал, мной не погнушался. Вот Игорь, этот вообще за красивые глаза обо мне заботится. Не написано же на мне, что умру и ему жильё оставлю. Всё это Бог делает. Человек так не может. Впрочем, одно интересно, про пустоту. Мужчине, наверно, труднее мириться с чувством опустошения, потому что физиологически он не бывает пуст. А для женщины опустошение (в том числе и сердца) – состояние естественное. По себе знаю, что сказать «я никого не люблю» приятнее, чем «я люблю». Люблю – это уже беременность.
Но я что-то много сегодня написала. А самое-то главное: придёт Макс, принесёт сок без сахара. Нашёл где-то. И вишни. А вот ему я очень должна. И с чего мне так встрелилось это: должна, и именно Максу, у которого муха в голове, а в сердце – зайчик. Он ведь, несмотря на свою серьёзность, очень влюбчивый и к долгому чувству неспособен. То, что он возле меня столько лет, года три – это аномалия. А то, что я с ним как старшая разговариваю – нормально?»
12.
Глухой назначил Максу день первой записи, а участники, кажется, и готовиться не думали, даже Зина. У Аськи, которая должна бы читать большую часть дневников и которой отведено быть едва ли не голосом проекта, сильно заложена была носоглотка. «Так, что по утрам гноем отплёвываюсь», – посетовала гундосо в телефон. Однако работать не отказалась. Это кокетство просто выводило из себя. Зина, наоборот, была слишком торжественна и серьёзна, а этого как раз и не нужно. Один Митя сиял, ясен и чист, как новорожденное солнце, но Макса всё же грызло чувство неуверенности в отношении него. Один Алекс готов был писаться хоть в шесть утра, хоть после работы.
Толик, против ожидания, отснятое скопировал на съёмный диск, диск дал в долг (верни). А материал можешь себе хоть на лоб перекатать. Но Макс тоже купил съёмный диск, и теперь у него есть свой персональный носитель. Чуть не подумал: с Алиной! Вот ведь Геннадий Хазанов. Сценарий готовили вместе с Алексом и Толиком. Максу пришлось побегать по Москве: то к Толику, то к Алексу, то к Марине, в квартире которой Толик оставался довольно часто. Купленный съёмный диск так и жил в Максовой сумке.
И снова Макс поблагодарил… свою работу. Ведь если бы не выходные, два к двум, не смог бы везде успеть. Вот и сейчас – ехал к Толику для отлова нужных кадров и их перегонки в отдельный файл. Важно было, что материал очень нравится Глухому. Запись не получится такой, какой задумывалась, если материал не нравится хоть кому-то. А Глухого Макс считал полноправным участником проекта. Названия у проекта всё ещё не было. «Алина»? Ничего не говорит. С названия начались первые трудности.
Макс не мог отвязаться от мысли, что готовит действо циничное, никому не нужное и вдобавок пошлое. Человечнее было бы забыть об Алине. Или вспоминать её изредка, с кроткой молитвой об облегчении её посмертной участи. Хотя, если верить читанному из православных святых отцов, человек покаявшийся, то есть оставивший прежние страсти, прошедший через исповедь, сподобившийся причащения – в ад не идёт, а спасается. Возможно, но что касается Алины, у Макса уверенности не было. Ему всегда казалось, что в ней есть нечто ненадёжное, дурное, злобное. Что она-то как раз о содеянном и не сожалела, а всё, что с ней произошло – произошло по ненависти к самой себе. Отчего порой становилось до слёз жалко. Хотя какая-то странная интуиция подсказывала, что Алина ужасно умна, намного умнее Макса. Но как признать это? Порой она вела себя как подросток и как пэтэушница, какой на самом-то деле и была. Хотя, например, «Осенний крик ястреба» знала наизусть. И много ещё чего знала. Но её привычка чай пить так, чтобы изо рта на грудь текло. Или, например, в кафе вдруг положить свою ногу ему на колени и щекотать большим пальцем. Это зачем? Она что, хотела показать, что умеет разные изысканные вещи делать. Но если умеет, то должна бы знать, что такие вещи делаются не в зимнем отечественном кафе, а хотя бы в тепле на диване.
Алину нужно было спрятать в шкаф, и ей бы там было хорошо. Но отчего-то никто из тех, кто знал Алину, не пожелал её упрятать в шкаф. Макс довольно скептически относился к идее шизофрении после того, как прочитал исследование одного американского врача о том, что есть другое заболевание, которое часто диагностируют как шизофрению, но это не она. А шизофрения – это такой склад личности, увы, в последние годы очень часто встречающийся.
– Общество шизоидов, – проворчал про себя Макс, – да, общество шизоидов.
«Ну, так вот, раз общество шизоидов, то и сам я не вполне нормален. Я тоже шизоид! И мне нравится со стороны смотреть, как они топчутся по этой моей ране, и у каждого – своё выражение лица, приоткрывающее сердечные намерения. Как трогательно! Как смешно! И какие перспективы открываются! Вот Зина-то моя, сердобольная сестрёнка, вторая мамочка моего Илюхи. Она же монашка. Она холодна и безжалостна на самом-то деле. Она любит идеи, как Руслан, но по-другому, по-женски. А ведёт себя как мамочка всем, и ученикам своим – прежде всего. И это не актёрство, ведь одно следует из другого. Заботливость растёт из холодности, и это логично. В возбуждённом состоянии и стакан не нальёшь, а не то что английскому языку не научишь. Или Алекс. Вроде всё при нём: и талант, и ум, и устроился. А всё уходит как в песок. Потому что не дотянул до того размера, который для него был определён. Он-то думал, что он звезда, а оказалось – галогенная лампа. Можно поговорить, что лампа хороша и нужна. Но не звезда, не звезда. А мог бы. Или Аська. Подросток такой, дурочка с переулочка. Абсолютно иррациональное существо. А порой мне кажется, что она ближе всех мне. Что только она и понимает. Но смешно же: оба рыжие. Она думает эмоциями, она манипулирует, она многое умеет в этой жизни лучше, чем Алекс, и она полностью равна самой себе. Вот чудеса-то.
И все мы, кораблик идиотов, оказались в совсем новом и очень нервном мире. Говорят: война, а войны-то на самом деле нет. Есть общий процесс, который можно назвать войной, но только приблизительно. Говорят: человек, и тут, как в книге: а был ли мальчик? Был ли человек? Волна набегает на волну. Не справились с одним – настали два других горя, и это норма жизни. Ничего другого уже не будет, море уже не успокоится до конца. А до какого конца? И что значит: не успокоится. Надо привыкать жить в постоянном напряжении: а что случилось? где? имеет ли ко мне отношение? Все эти мысли и чувства рождаются из ожидания новостей. Не помню, чтобы люди когда-нибудь так ждали новостей и с таким удовольствием их делали, как сейчас. Хорошая была бы фраза для какого-нибудь рассказа: со всеми нами вдруг случилась большая новость. В такие периоды начинаешь думать, а есть ли то, что не может измениться. Есть ли нечто незыблемое. Хоть что-нибудь из усвоенных всеми нами идей, оценок, правил, принципов. И оказывается, что в человеческом мире такого почти нет.
Иерархия? Кто Фрейд (или Юнг) и кто я? Какая разница тому, кто не знает ни Юнга, ни меня, а таких – большая часть населения планеты. Человек, которому я дам сигарету сейчас, согласится, что для его жизни в этот день я сделал больше, чем Карл Густав Юнг. И наоборот. Прочитавший Юнга может заявить, что испытал второе рождение. Такая вертушка возникла не потому, что изначально было несколько точек зрения, а потому что вещи стремятся одна к другой, и от этого становятся почти на одном уровне, уплотняя и уничтожая иерархию. Хам, пишущий письмо Нобелевскому лауреату, может завоевать большую аудиторию, чем сам лауреат. И никаких причин для сетования не вижу. Узнаю, хотя и отчасти, то, к чему они все, мы и я стремились тогда, в том прошлом царстве-государстве. Мы хотели быть услышанными. Теперь эта возможность есть, но теперь и говорят все.
Что за чушь, однако, лезет мне в голову».
У Толика сидел Кеша. Бледный, глаза блестят влажным стеклянистым блеском. Что-то возбуждённо рассказывает.
– Ты здоров ли? – после приветствия.
Резко, раздражённо:
– Да здоров, здоров. Курить меньше надо.
– Ты ещё за этим следишь? Я уже не помню, кто курит, а кто не курит.
– Хорошо тебе.
Толик почти нехотя развернул экран. Вместо экрана была плотная рулонная штора, укреплённая над кроватью.
– Алекс тоже хотел подойти.
Все в сборе.
Но вот какая странность, подумал Макс. В Кеше сейчас было что-то очень напоминающее юного Андрея Пятницкого. Или они все до безобразия стали похожи, как, говорят, бывает на съёмках трудной картины? Но он не снимал кино. Надо будет у Толика спросить. И всё же Кеша нездоров. Не вынесла душа поэта.
Толик прикрыл дверь в комнату.
– Марина скоро придёт. Не важно. Так что ты, Кеша?
– Стихотворение хотел вам прочитать. Вчера написал.
– Ну?
– Баранки гну.
– Да ладно тебе.
– Не ладно. Не уверен. Но вот.
ползучие листья липы ослабли перед
рассветом
в их ладонях прошлая почва
беспечных юных газонов
а птица всё так же клюёт семена
возможно она смеётся
но кто услышит смех птицы
промелькнув над гнездовьем
другая птица захочет спрятаться
вверить себя ветвям
но в мире остались
только ползучие листья
липы напротив моего дома
– Дай, дай посмотреть, – оживился Толик, – а пишешь что, совсем без знаков? по-американски?
– Почему по-американски? Это свободный стих, иначе – верлибр.
– Интересно. Так кто писал, Игорь Холин? Помнишь, Холина читали?
– Спрашиваешь! Но у Холина, кажется, знаки были.
В дверь позвонили. Толик подобрался, как будто внезапно озяб. Подумал: Марина. Грядёт ещё один обычный разговор, не приносящий ничего, но немного, совсем чуть-чуть, совсем незаметно, уменьшающий её красоту, на его глазах. Это невыносимо. Но Марина всё равно прекрасна и будет прекрасная всю свою жизнь. Однако что ей взбрело в голову именно сегодня напроситься к нему домой, бросив с какой-то Митиной капризностью: мол, ты давно мне не рассказывал, чем занимаешься. Будто Максово подземное копание её задело.
За дверью оказалась не Марина, а Митя с Катей и Аськой. Митя выглядел собранным и серьёзным. Теперь слова его хозяина о том, что «этот мальчик будет очень богатым» не казались шуткой. Впечатление было бы не таким сильным, если бы Митя появился в костюме и рубашке с галстуком. И всё же в нём сквозило нечто, что очень отличало его от детей офисов. Не успел Толик объяснить про носки и тапки, что не хватает, но пол мытый, зазвонил мобильник. Алёна везла Алекса с каким-то количеством аппаратуры и спрашивала, где парковаться. Машины у Толика не было, да и водить он никогда не хотел, но объяснить, где припарковаться, мог хорошо: Маринина школа.
Однако вошли втроём: Алёна, Алекс и Зина, которую подхватили у метро.
– Алёна углядела. Я в такой снег не заметил бы.
Зина несла большой пакет со шнурами.
Макс когда-то видел Алёну, возможно, те же самые лет двадцать назад. Но тогда впечатления почти не осталось. Гибкая девушка в чёрной водолазке. Теперь Макс сказал себе, что если он и видел в жизни красивую женщину, то это Алёна. Это была красота сама по себе, без приложения к чему-либо и скидок на возраст и характер. Без толстовского: «не удостаивала быть красивой». Красота и должна быть такой: тяжеловатой, с хорошей резкостью, напоминающей статую. Как струя пламени, глядя на которую нельзя уловить его движение. Зине не удалось вот так же застыть в собственном величии. Но на Зину можно было смотреть, в отличие от Алёны.
Сознание музыкантов заработало сразу. Митя помог Алексу принести из машины усилитель, микрофоны и ещё что-то. Катя с Аськой, хотя та музыкантом не была, занялись тем, что уже было. Толика этот беспорядок смутил.
– Ладно вам. Кино ведь смотреть приехали.
– Нет, у нас военный совет в Филях, – ответил Алекс, пища усилителем, – готов.
– Задержка, – не согласился Митя.
– Как хотите, а я пускаю запись.
Толик выключил свет. Сидели – кто на полу, кто на диване, Макс, конечно, на Толиковом стуле.
И началось.
Это было невозможно, невозможно – сколько бы раз для упразднения смысла и действия не было бы написано это слово.
– Честер уехал? И ты теперь одна?
А поделом тебе, Алина. Макс ужасно на самом-то деле волновался. Он не любил, когда из него вырывались бабьи интонации. Это случалось всегда, когда говорил с женщиной, которую чувствовал и к которой был привязан. Алина, например, ему даже не снилась. Уже не нужно было снов. Порой он переживал её плохое самочувствие сильнее, чем она сама. Он был – Алина. А она понимала, что он – Алина, и только улыбалась на его бабьи интонации, как будто её застали врасплох.
– Нельзя требовать от человека больше, чем он есть. Значит, одна.
– Молодая женщина! Девушка. Ты что на себе крест ставишь?
Он боялся, что вместо «креста», о котором он так просто сказал, дело в поганой судьбе, или как там ещё называется сочетание характера и обстоятельств. Год назад, всего год назад, глядя на нарядную длинноногую девицу, можно было предположить, что она вот-вот (ну через год – максимум) выйдет замуж за красивого хипаря, занимающегося бизнесом, и родит ему много мальчиков и девочек. Но Макс не был бы Максом, если бы с какой-то – опять бабьей, нутряной – интуицией не почуял бы, что ни замужа, ни детей не будет, а будет какая-то беда, и ему, дураку, до этой беды есть дело.
– А почему он на тебе не женился? Ведь он тебя любил, судя по твоим рассказам.
– Да ты и сам видел. А потому что женат.
Что Честер женат, Макс точно знал, но подробности ему известны не были. Что значит слово женат на системном языке? Ну, есть у него вайф. Вайфов бывает много. Может, он с прежним вайфом разбежался, а на Алине женится.
– Нет, Макс, там всё порядочно.
Так и сказала – порядочно. Убийственная манера употреблять слова неверно, но таким образом, что это неверно вызывало не соответствующее промашке возмущение.
– Штамп в паспорте?
– Ну да. Он же сын академика, и она – дочь академика.
Что Честер – сын академика, знали все, кто с Честером приятельствовал. В достоинства Честера входило среди прочего и то, что порой он устраивал большие вписки в двухэтажной квартире на Ленинском проспекте, и сам же потом устранял последствия вписки. Конечно, помощники добровольно находились. Честеру оставалось только руководить процессом. Ну, и опохмеляться, и другим подносить.
– А ты – что, тряпочка? Юбочка? Он тебя на руках носил.
– Меня и ты на руках носил. И спали вот на этом диване вместе.
Это правда. Но Макс всё время ждал, когда начнёт она. А она не начинала. В какой-то момент он понял, что надо начать самому, но что-то смутило. А потом появилась какая-то цыганистая герла, кажется, сербиянка, Мирка. Эта Мирка то уезжала, то появлялась, и Макс ждал, когда она появится снова. Именно в один из приездов Мирки Макс понял, что ничего в отношениях с Алиной не изменит. Поздно. Как только понял, стало сразу же страшно. И уже прилип к ней навсегда.
– Пить хочешь?
Он точно знал, чего она хотела всегда, и что он умел делать как никто. И потому ему было спокойно за своё место в её жизни, как будто это невесть какая ценность.
– Да, воду.
И он пошёл на кухню делать воду с лимоном. Он точно знал, сколько сока из свежего лимона (небольшого, сморщенного плода) нужно добавить в большой стакан воды, чтобы она пила и напивалась, а не просила новый. И точно знал, что сахар не нужен.
В этот раз она не напилась. Он увидел по глазам. Как будто она ещё не поняла, что выпила целый стакан воды.
– Ещё принести?
Покачала головой.
– Нет. Так сразу нельзя. Я вчера под взглядом Игоря шпроты поела.
– Попросила бы его кашу сварить.
– Ты не понимаешь. Я ем только то, что надо, чтобы я съела. Он принёс эту рыбу и надеялся, что если я её съем, мне станет лучше. Так вот, я её съела. Станет мне лучше или хуже – вопрос второстепенный. Обо мне речи уже не идёт, важно только то, как окружающие себя чувствуют.
– Ты дура или ты зомби?
Макс и представить не мог, чтобы человек мог так думать. Конечно, она его разыгрывает. Но та Алина, которая отображалась на нём, как на экране, уверила его, тихонько и в самое сердце, что она именно так думает.
– Понимаешь, я всё время выдёргивала, да и сейчас – выдёргиваю. Себя. Из этой квартиры, из своей семьи, из системы. Из всего, с чем связана очень прочно. Это называется – слепота, глубокая внутренняя слепота. Я от неё не избавлюсь. И вот мне представилась возможность жить так, чтобы эта слепота работала на укрепление связей, а не на разрыв. А для этого надо не мешать людям – жить рядом с собой. Пусть приходят, приносят, делают, что хотят. Меня используют. Но ведь, ты знаешь, все используют всех. Когда-то, не так давно, меня использовали цинично и жёстко, а теперь гуманно. И я тоже использую вас. Когда-то я разрывала одни связи, чтобы установились новые. Мне казалось, что новизна скрадывает унизительное чувство страдательного залога. Теперь считаю, что не нужно мешать отношениям. Пусть живут, как если бы это были хомячки. Даже ты мне не веришь. А у меня такая хорошая фора в эти последние мои времена.
Кажется, она начала бредить. Да вроде нет. Температуры не было. Сама взяла его руку и поглаживала. Сухой жестковатой рукой, как из картона.
– Понимаешь, сейчас у меня нечто вроде льготы. Потому что мне немного осталось, и потому мне всё удаётся.
Он понимал. Правда, не всё. Понимал только – то, что работает у всех, у Алины работать не будет. И наоборот. Что не работает у всех, у Алины заработает. Например, человек говорит, что скоро умрёт, и очень много об этом думает. Это болезненное явление. Но Алина радуется, и у неё получается донести людям, которые к ней приходят, часть своей радости и любви. Но принять, что Алина скоро умрёт… Он понимает, он на её стороне. Но он слаб. Он не хочет её терять.
– А замуж за меня пойдёшь?
И тогда она в первый раз обняла его шею, встала, легко, чуть только локтями помогла, и поцеловала. В первый раз сама его поцеловала. И губы у неё как бумага. Даже от кожи возле губ шёл душный болезненный запах. Макс запомнил его. Он не сказал бы, оттолкнул его этот запах или вызвал прилив жалости. Нет, он просто принял его как новый, доселе незнакомый вкус и цвет. Это был сигнал. Сигнал, что всё закончится скоро, скорее, чем он ожидает. Но когда? Если бы он знал, когда именно.
– Конечно. Когда поправлюсь.
– Вот и хорошо.
– Знаешь, Бог говорит через врага. Он показывает свою волю через врага. Это как раз и свидетельствует, что Бог не зол. Потому что у Него нет понятия зло и враг. А понятие воля есть. Враг лучше, чем кто-либо, укажет на слабости и пороки. Он для этого сделан. Я имею в виду, конечно, не сатану. А людей, просто людей. А люди не все как боги.
Бред, привязчивый бред, и с ним живёшь. Макс потёр лоб и взглянул на экран.
На экране у Алины на лбу сидела бабочка. Обычная капустница, нежная и робкая. А Толик снимал это лицо, осторожно водя глазом камеры, как если бы танцевал вокруг Алины. Бабочка тоже поворачивалась. Крылья дрожали, с них, видимо, что-то сыпалось, а у Алины текли из глаз слёзы. Бабочка чувствовала, что на неё смотрят: движения выражали тревогу. Аська сидела рядом на скамейке и тоже смотрела в объектив. Изображение против ожидания вышло довольно чёткое. Толик решил, что это оттого, что снимали на рассвете. Красавец Честер курил возле липы, и, судя по всему, не сигарету. Он время от времени что-то кричал девушкам, но Аська только отмахивалась. На лавке, порой попадавшей в кадр, спал кто-то из дринчкоманды. Кажется, Достоевский.
Новый звонок в дверь. Теперь это точно Марина.
– Почему у вас так темно?
И подставила для поцелуя висок.
Её кожа всё так же пахнет вишней и ванилью. Толик любил этот запах. Помог снять шубку, поставил к ножкам домашние туфли. У них был ритуал: Толик помогал Марине снимать и надевать сапоги с высокими голенищами, полуобняв её или просто держа за руку. Теперь Марина была не в сапогах, которые они вместе покупали, а в новых ботильонах. Но на высоких каблуках, вполне нелепых и модных, как и вся её обувь.
– Так почему у вас так темно. Не слышу.
– Кино смотрим.
– Не поняла!
Из темноты комнаты вдруг выступила Алёна. Секунду постояла в проёме, не больше, пока был открыт рот Марины и на нём трепетала форма последнего сказанного звука. Затем подошла и почти приветливо протянула руку:
– Здравствуйте, меня зовут Алёна, помогаю в написании сценария. Вы подруга Толика?
И затем, мгновенно повернувшись к Толику:
– Алекс сказал: фрагмент с бабочкой минуты на две. Он точно нужен.
Толик едва не рассмеялся, несмотря на странность такого приветствия. Вот кого постоянно ставят на место – Марину. В ней тоже есть что-то от Алины.
А Марине было ужасно неуютно. Подруга Толика? Да она его кормит, поит и любит… Она мать, сестра и любовница; она, она, она…
– Да ни о чём, – донёсся из комнаты голос Мити, – ни о чём. А вот то нужно…
В присутствии хотя бы одного из Толиковых знакомых Марине становилось не по себе, хотя исключения, конечно, были. Когда-то у Толика был знакомый, с темными волосами, собранными в забавный пышный хвост. Кажется, его звали Русланом. В его присутствии Марина чувствовала себя спокойно. А сейчас было явно не её время. Во-первых, эта женщина, конечно, моложе неё. И очень красива. Хотя Марина абсолютно уверена была в своей фантастической красоте. Не абсолютно, но всё же. Что эта частичность глупа, и что Толик совершенно искренне врёт, Марина и думать не хотела. Ну как подумать о том, что ей вдруг понизят зарплату на работе. Офисная мадонна села на заботливо подставленное Толиком низкое кресло. Совсем как девочка; в прозрачных колготках, к которым ещё не привыкла. А её присутствия почти никто не заметил. Алекс и Митя ползали по полу, скрежетали и свистели аппаратурой – проверяли каналы. Митя только поднял голову и довольно холодно сказал, впрочем, с сыновней ноткой:
– Привет, ма.
Вокруг Алекса и Мити ходила невысокая полноватая девушка с пакетом шнуров и подавала то один, то другой. Это и есть Кэт, поняла Марина.
Фильм тем временем бежал своим чередом, а Макс делал пометки в блокноте.
Алина улеглась на скамейку, вытянув одновременно руку и ногу, и смеялась, смеялась, а её голосок тонул а шуме и птичьем пении, и в Аськином резком: Алина, ну вставай, Алина. Макс помнил, что голос у Алины был глуховатый, как почти у всех, кто пробовал опий; севший, потому тихий. Но поразительно мелодичный. Однажды Рита пересказала разговор монахинь, подслушанный в трапезной при монастыре, куда они с Зиной возили Илюху. Разговор был о верхней соль.
– Сестра Татьяна младшая берёт верхнюю соль. Прям зависть берёт, но что уж. Хоть ты двадцать лет пой, голос даёт Бог. Очень хорошо берёт.
Если возникал в памяти голос Алины, возникала потом и эта верхняя соль.
Потом Алина сидела в кафе на Петровке. Съёмки были очень ценные, но некачественные, темные. Толик тщательно обследовал интерьер кафе: столы, широкие низкие окна, похожие на витрины, лица, высокую стойку бара, баки, где варилось и разбавлялось водой кофе. Но стоит ли вспоминать о такой мелочи? Время было около десяти утра, июнь в начале. Кафе только открыли. Борода из Красноярска, Вова Орский, Тони Француз. Под столом (Толик – подлец, конечно) зафиксирована бутылка разливного пива, вчера ополовиненная, но всё же с содержимым, тёплым и кисловатым. Невесть как это вкус проснулся в Максе, но он даже поморщился. Съёмки точно были очень хороши, что-то даже от Джармуша, которого Толик тогда, кажется, и не видел: 1989. Камера слабовата, но Толик нашёл фишку.
– Аська под столом с фонариком ползала, – неожиданно прокомментировал оказавшийся рядом Толик.
Нормально, рабочий процесс идёт: началось взаимное чтение мыслей, или что там.
И вот это: Алина садится за стол к Бороде, Орскому и Тони. Тони нет, берёт на всех кофе. Что-то начинает рассказывать, а Орский с Бородой явно не всё слышат. Но заглядывают ей в лицо, как и она, с бесконечной доверчивостью, животной доверчивостью. Переспрашивают. Она отвечает – и возникает разговор. Звук очень плохой.
– Бабочка? Круто.
– Как хороша бабочка!
Её лицо, возможно от того, что ей вдруг стало плохо, начинает странно морщиться, собираться внутрь, крупными складками, как у пожилой актрисы. И это невыносимо. Макс намеревался пропустить этот фрагмент. Но тут над ухом возникло:
– Бери, бери и не думай. Какая драматургия! А звук вытянем: Алекс бог, Алекс может, да и Глухой – саваоф тот ещё.
Как оказалось – Алёна. Но откуда взялась у неё напряжённая складка между бровей, этот вытянувшийся нос? Не может быть, чтобы она так переживала. Переживает!
Вернулся Тони с чашками, несёт сразу три. Алина вскидывает глаза, огромные, будто никогда не видела ни Тони, ни кофейных чашек. Тони смущён: сесть не успел, а ему уже в загс предлагают или что-то в этом духе. Алина вдруг целует Тони руку, ловко, никто и не ожидал. А он, поцеловав её в темя, идёт за новой чашкой кофе. Она светится, лицо – крупно. Видно, Толику нравилось её лицо. Максу казалось, что оно вытянутое. А на плёнке оказалось почти круглым, с большим количеством складок, которые так и ходили. А когда складки ненадолго замирали, включались глаза. И Толик искал тень, которая обрисовала бы весь разрез. Если тени не было, снимал волосы.
Затем появилась Полежаевская, флэт Данилы. Алина с Аськой в обнимку лежат на матрасе и целуются, дурацки. И вдруг Алина засыпает. Аська начинает что-то Толику объяснять, а он всё ходит с камерой вокруг, отчего спящее лицо Алины становится грозным, а снятое сверху лицо Аськи кажется почти уродливым и неестественным.
– Да, ведьма я, ведьма.
– Дура ты, – отвечает Толик.
Алекс не сразу понял, что это он – там, с кремоной. Какой-то светловолосый чувак, сидящий на полу, ноги прижаты едва не к подбородку. В такой позе играть нельзя, а он играет. Стоп, но тогда, на Данилином флэту Толика вроде не было. Или был? Уже не помнит. А Алина спала точно так, в центре довольно широкого матраса, раскинувшись, и ноги грязные, это помнит. Чувак на экране был совершенно счастлив. Глаза не закрыты, нет – он смотрит то на струны, то в сторону: на Аську или на Алину. Останавливается, а потом снова играет. Подстраивает, подкручивает ушки кремоны и доволен той музыкой, которая из неё – из них обоих – идёт. Струны нейлоновые. Что там мог быть за звук! Только подобие звуков любимых групп. Но тот чувак был счастлив с кремоной и написал песню. Глядя на него, сомнения в том, что песня удалась, пропадали сразу.
И точно, это была песня о девочке, переодевшейся мальчиком-юнгой и отправившейся в первое и последнее в жизни плавание. «Ахтунг» пел эту песенку везде, где выступал. Песнь о смерти девочки-подростка, вдохновлённая «Смертью пионерки» Багрицкого. Юнга, разоблачённая матросом, в которого была влюблена, не выдержала страданий и прыгнула в море. «Но ей шла тельняшка и клеша, а глаза были синего цвета». Даже не биг-бит, а почти регги. Песня называлась «Ядерный матрос». Матрос понемногу забывает девочку, но иногда у него вырывается: «Где ты, моя Хиросима?»
Чувак в кадре взглянул в объектив и улыбнулся. Красив, и глаз так задорно прищурился. Хоть сейчас на обложку. И всё это было? Безоблачное, хотя и стрёмное, счастье? Как это можно было соединить? А он вообще тогда не думал ни о чём. Ни об опасности (руки-то исколоты), ни о славе («Ахтунг» знают все), ни даже об Алёне (у меня самая красивая женщина в мире). Конечно, в записи такие мысли – плохая дурь. Без записи – просто бред. Чувак на экране поиграл гитарой, перебросив её, дочкину куклу. Только вот дочки нет. Майка-борцовка подчеркнула, какие шикарные этой кремоной играли руки. Таких у Алекса сейчас нет. Неужели же это действительно он? Красив, красив. И песня-то – из его любимых. Вон что он из неё сделал: пять десятков тысяч просмотров на канале. И Алёнины рисунки для клипа отличные. Но с тем чуваком спорить бесполезно. Он улыбался, перебирал струны, как будто так – всегда, без конца и края. Как в анекдоте: коды не будет.
А коды действительно не будет. И не хочет Алекс туда, в эту молодость и в это тело. Нет, не хочет. А куда хочет? И чего хочет? Пока не возник на экране молодой Алекс, нынешний боялся признаться себе, что всё уже позади. Что жизнь закончилась. Что тот, из воздуха и огня, пластичный, гибкий Алекс застыл в этого человека, который смотрит на того красавца почти равнодушно, не жалея и не желая преодолеть его чары.
«Опираться на пустоту. Да, опираюсь на пустоту. И чувствую основательность и даже, возможно, радость этой пустоты. Теперь понимаю, как отказываются от писания стихов и музыки. Творчество не бесконечно, оно подвижно, очень подвижно, однако всё же конечно. Но как стало свободно, как хорошо, что ничего не случилось. Этот парень мог бы умереть».
Алекс на экране подошёл к матрасу и довольно, положив кремону в изголовье, улёгся между Алиной и Аськой. Помнит ли Аська? Скорее всего – да, но не скажет. Однако лежать было явно скучно, и тот Алекс снова взял кремону и снова стал играть. Алина, не размыкая глаз, повернула голову и прижалась ухом к боку гитары. Слушала.
Затем Толик пошёл на кухню. Картина сменилась. Холодильник, стол, раковина с одной-единственной тарелкой.
Толику от просмотра было физически больно. Может быть, подламывало. Или так болело, что называют волей или душой. Пульс явно за семьдесят, ноги ледяные, во рту всё высохло. Он только теперь понял, что на самом-то деле снял, что сделал этими съёмками.
…Всё равно, что разделить случайно найденный во время голода свежий труп, обжарить части и выложить в сохранившуюся ещё посуду. Кажется, пока понимает этот ужас только он, но от этого не легче. Всё равно, что сказать Алексу: ты постарел и стал бездарен. Всё равно, что сказать Марине: Алина прекрасна, а ты животное. Вот что он сделал. Он оскорбил тех, с кем рядом половину жизни. Эти съёмки нельзя считать правдой. Это запечатлённая на плёнке галлюцинация, пьяный бред. Мир чудовищ, в котором нет места человеку с его представлениями о порядочности и непорядочности, о зле и добре. Это даже не животные, движимые чувством продолжения рода, страсти и страха. Это милые демоны. Оборотни. Упыри.
Так нельзя, нельзя так. Это болезнь. Это то, обо что ломались и более сильные люди. А он держится только потому, что у него любовь с кинокамерой, и он знает, что его объективом смотрит Бог. Откуда знает, он ведь в Бога не верит. А знает. И не в искусстве дело. А в том, что, сколько бы он не отвлекался на другую жизнь, он всё равно вернётся к камере, и это его миссия здесь. И называйте хоть инопланетянином.
– Хорошие съёмки, – сказал Алекс.
– Берём того чувака, с кремоной. Он мне нужен. Он для фильма музыку написал.
Толик всё больше нервничал. Только бы не подраться, хоть с Максом.
– Ну, если музыку написал… – Алекс улыбнулся без напряжения и сам удивился: надо же.
Но всё же не выдержал. Встал и пошёл на кухню курить. Курил, сжав сигарету двумя пальцами, вниз, как беломор – так зэки курят. И очень было грустно.
Макс возник тихо, что при его комплекции было странно, бледный и улыбающийся. Алексу показалось, что сейчас подойдёт, похлопает по плечу и скажет что-нибудь вроде:
– Да ладно тебе…
И неизвестно откуда взялись те пружины, которые помогали Алексу разбираться с гопниками. Левая рука осторожно приподнялась и метнулась, как будто кто другой послал. Макс хорошо получил бы в рыло, но кулак Алекса попал аккуратно в широкую рыжеватую ладонь: Макс поймал удар.
– Ну вот, так и не дал я тебе в рыло.
– Ещё есть время, а рыло моё свободно, – ответил Макс, – ты уж знаешь, что Руслан в Москве?
Кажется, сегодня об этом говорили.
– Шумный ты очень, Макс. И суетливый. Вон чего наделал.
Толик надеялся, что на кухне никого нет. Так что пришлось делиться коньяком, стоявшим в духовке. Чтобы Марина не видела. Она не любила его, пьяненького. Налили в водочные стопочки, выпили. Толик пил, постукивая зубами, и это вызывало почти стыд. Большой ведь мальчик. Потом налили ещё.
– Сейчас Аська читать будет. Алекс, как пишемся, на твой?
– Да.
Первое, что увидел Толик в комнате – белое лицо Кеши, смотрящего в экран. Кажется, поэт не видел, что на экране, а смотрит свой собственный фильм. Захотелось подойти к нему и, как мама, потрогать лоб: нет ли температуры? Толик спросил тихо:
– Всё в порядке?
– Да. Я недавно чуть поболел.
Но тут явно было что-то не то. «Вот так же было с Пятницей», – мелькнуло в мозгу. Перед Толиком сидел не Кеша – мрачноватый, всегда немного настороженный, почти злобный. А человек, которого только что выпустили на улицу после многих дней домашнего ареста. Немного сонный, расслабленный, чуть улыбающийся.
Фильм закончился. Последние кадры – ночной Арбат, вереница огней, художник-тусовщик Осколок машет рукой, а в руке – одна из его работ, кажется, «Лестница». Этого уже не нужно.
Митя подгонял стойку, чтобы Аське удобнее было читать. Распечатка крупным шрифтом была уже изрядно помята. Микрофонов было два.
– Скажи что-нибудь.
– Митя!
Голос показался Марине б..дским, неприличным.
– Так, высоких много. Теперь?
– Митя! – и Аська закашлялась. «Эм» выходило у неё больше похожим на «бэ». Бидя.
– Да батя, батя, – отозвался Митя и поменял микрофоны. – А теперь?
– Митя!
– То, что надо, – повернувшись, увидел Алекса: – Так?
– Сойдёт.
Оба, Алекс и Митя, занялись каналами записи.
– Дыхание тоже будет записано. Дышите.
Ну, раз так – дышим. Толик взял ручную камеру и начал выставлять свет. Придётся снимать на ночном режиме.
– Читай.
Про пюпитр Аська будто забыла, но потом положила на него распечатку. Кеша, услышав её голос, вздрогнул. Приятно было находить в самых неожиданных вещах и людях немного потустороннее напоминание о прошлом. Хотя как это может быть – немного потустороннее? Это как – немного мёртвое? Но теперь он уверен, что это возможно. Приятна именно косвенность таких упоминаний, смягчённость. Будто в некоторой войне установлен договор: не касаться больного места. Но когда вот так, бреющим полётом, идёт тот самый голос из того самого времени и теми самыми словами, становится очень плохо. Потому что всё равно виноват, виноват и должен. Потому что падаль, а не человек. Да нет же, это она, Алина, во всём виновата, а Аська только её поддерживала.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Август 1989. Есть запахи, свет и время года, завязанные в один узел. Потом он теряется. Но не совсем. Он вдруг выходит в сознание, и тогда наступает чувство глубокого покоя. Я люблю такие минуты. Вот, скажем, зачем бродить одной по пустым улицам летнего города в каникулы и что-то слушать-слушать. Но что? Я не люблю детство и детские воспоминания, хотя из них и выросло то, чем я живу. Тогда закатное солнце, воздух и запахи приготовляемой пищи завязались в такой важный узел, что без него я не пережила бы этих недель. Смысл в том, что теперь я не сомневаюсь, что места хватит всем даже на небольшом клочке земли, и все будут сыты и довольны.
То же и с Петровкой. Джанг – любимое, Петровка – последнее. Что интересно. Петровка для большинства тех, кто говорит на русском и слышит это слово – отдел по борьбе с бандитизмом, следователи, война, тоталитаризм. А для меня – всего-навсего кафе. Если бы кто из моих знакомых узнал, что сегодня я там была, не поверил бы. И точно. Как я ехала в метро, надо описать. Описать не получится, потому что выйдет чушь, модная чернушная чушь. Несколько раз меня трясли за плечи: девушка, вам не плохо? И каждый раз мне было удивительно, что люди не брезгуют мной, с таким выражением лица и одеждой. Впрочем, одежда-то свежая, даже подглаженная… Юбка с рубашкой… Утром голову мыла. Однако так наши граждане не одеваются. И проститутки так не одеваются. И бомжи так не одеваются. Но граждане за бомжа с проституткой принять могут, всё вместе. А меня к тому же шатало из стороны в сторону. Несколько раз едва не упала с платформы, потому что шатало очень сильно. Почему не упала – не понимаю. Как преодолела лестницу перехода – тоже не знаю. Все шли, и я шла, потому что надо было идти. При выходе на Пушкинской по-настоящему испугалась, что на Страстной не дойду, собьёт машиной. Не сбило. Вышла на Страстной и пошла вниз, к Петровке. Кафе на углу. С другой стороны угла, к Цветному, – сосисочная.
Помещение прямоугольное, со входом в дальней от угла части внешней стороны прямоугольника. Низкие широкие окна. Деревянные, в скандинавском, что ли, стиле, столы и стулья. А бар обычный. С баком, с чашками. Кофе наливают дородные сердобольные женщины. Представила себя несколько лет назад, в брючках и новой курточке. Как они на меня смотреть-то смогли. Жалкое было существо. В атмосфере есть нечто театральное, кто-то скажет: богемное. Харчевня или таверна.
Народ здесь собирается к вечеру. Каждая компания облюбовывает столик, и начинаются разговоры. Курят здесь же, полулегально, а так – на улице. Впервые, когда оказалась, не могла понять, как они могут сидеть несколько часов, говорить, говорить и чувствовать, что занимаются делом. Пыталась представить, что разговор о том, о чём молчит пресса и образование, – то же самое дело. Нет, конечно, не так. Смысл всего этого копошения был в том, чтобы создать нечто вроде театральной постановки, со спонтанным сценарием. В действе участвовали все. Сначала оно, как и в других местах, кружилось, а потом выплёскивалось наружу, на флэты и стриты. Иногда мне везло: заставала замечательные сейшены. А иногда – никого. И вот это «никого» оказалось самым важным.
Мою привязанность к этому месту можно было бы объяснить, что здесь познакомилась с теми-то и теми-то. Отчасти верно, но только отчасти. Я и сама думаю, что Честер или Макс для меня без Петровки невозможны. Но что-то случилось с моим личным пространством-временем. Именно эта точка меня беспокоит, и я её люблю. На “Бисквите” нет твоего отчаяния, там есть отчаяние, разделённое на всех, оно общее. Джанг, наоборот, подаёт надежду. Или у меня так всё сместилось, потому что я оказывалась в Джанге в благоприятных обстоятельствах, а на Петровке – наоборот. На Петровке размыкались связи, обрывались концы, стирались прошлые записи. Точка перемены, точка мутации.
Зимой ныряешь сразу в тепло, вокруг – люди и одежда. Плотно, и греешься. Пока здесь – греешься. Смотрят, разговаривают. Но чаще всего заговаривала я. Подсаживалась, включалась в беседу, знакомилась. И это было приятно. Так познакомилась с Честером. Мол, вон какой красавец, с седой прядью, а волосы вьются. В косухе и грубом скандинавском свитере (ну или под скандинавский). И герлы вокруг, три, кажется. Из тех, у кого всё складывается, но до определённого предела. Отношения в семье, учёба, тусовка, замужество. Самая тусовочная ткань, без которой фактуры тусовки не узнаешь. Наиболее яркие мужики в тусовке выбирали спутницами именно таких, фактурных.
Опять противопоставляю себя тусовке. Это неправда, потому что я тоже там была. Много тех, кто значительно меня моложе. У них другая манера одеваться, другие цели. Они приходят в эту советскую харчевню как в европейский клуб, в надежде на новый, но ещё гонимый комфорт. Поговорить о том, как бывшая жена приготовила завтрак своему бывшему мужу и его новой жене. Как одна девушка страстно любит другую. А что-то ценное исчезало.
Но меня снова понесло не туда. Завела песню о деградации или о чём ещё. Именно на Петровке становилось ясно, что люди живут, живут и умирают. А со мной происходит нечто, что назвать не могу, но совсем по-другому. И что удивительно, не сомневалась в том, что некоторые мои знакомые здесь чувствуют то же самое, но это чувство не общее, оттого и считаю более чистым. Именно от этого чувства: нечто чрезвычайно важное проходит мимо – и возникали обрывы связей. Как можно понять это: обрывы связей? Как обрывки верёвки. Нет, я не ссорилась здесь ни с кем. Хотя помню, что много раз была в тяжёлом, угнетённом состоянии. Но, может быть, действительно это место обладает свойством – изменять. Что – судьбу? Её у меня нет.
И всё же – как хорошо, что я сюда доехала, а здесь пока никого из знакомых. Сколько раз я переживала, брала ещё одну чашку кофе в надежде, что хоть кто-то из «своих» появится. А своих нет. И Петровка этому учит: нет своих и чужих. А сегодня сижу с кофе и бутербродом, отвратительным сухим бутербродом, и счастлива последним нерадостным счастьем. Может быть потому, что есть нечто выше радости?»
– Стоп, – Алекс пошевелил регулятором. – Пять минут. Хороший кусок. Аська, ты как?
– Кайф!
Глаза блестят, даже бледные щёки разрумянились. Читала она гундосо, но эта гундосость отчего-то Алексу очень понравилась. Голос у Аськи высокий, резковатый, совсем не такой, как у Алины. А гундосость придала ему не то чтобы сходство, а такую интересную нотку, что текст прозвучал, как будто его читала сама Алина.
– Может быть, и хорошо, что голос не похож, – прочитала его мысли Аська.
Потянулись было в кухню: перекур. Но вдруг Кеша сказал громко:
– Нет, так нельзя, совсем нельзя.
– Ты чего? – насторожился Макс.
– Понимаешь, она же, Алина, – всё о другом, совсем о другом. Она же не додумала мысль до конца. Весь отрывок, вся запись – о том, что она хотела успеть на последний поезд в бездну и не успела. Она-то думала: хоть в бездну. Хоть куда-то. А получилось, что она сама – то место, куда надо идти. Она испугалась – и не додумала. Страшно быть местом.
Кешу немного лихорадило. Он неожиданно провёл рукой по лицу, как раньше никогда не делал. Толик оцепенел: какой колоритный литературный жест! Вот настоящий поэт! Но с Кешей явно было что-то не то, сколько хочешь раз повтори – не то. А в Марининых глазах появился испуг. Она вообще мало понимала, что происходит. Что-то сказала об организаторах мероприятия, но, по счастью, её никто, кроме Алёны и Толика, не услышал.
Алёна вошла с туркой кофе для Алекса и Толика, пока возятся с аппаратурой. Но увидев бледного Кешу, направилась к нему: показалось, что ему как раз кофе нужен, хоть и лихорадка. Толик, поймав Алёну, шепнул в ухо:
– Коньяк в духовке, плоская бутылка.
Алёна метнулась за коньяком.
Кеша взял чашку и глотнул. Потом понял, что это хороший кофе с коньяком, и глотнул ещё. И очнулся.
– Да, всё это было слишком… это бесчеловечно.
Марина нервно засобиралась: я домой, домой, Митя, едем…
– Да куда ты. Ты меня бросишь? – Толику очень хотелось Марину ударить.
– Нет, я завтра, обязательно завтра приеду.
Говорила напряжённым голосом, как на работе.
– Марина!
– Я не знаю, что тут у вас, не знаю…
– Хорошо, езжай, позвони мне обязательно…
А по комнате уже плыл негромкий, коварный голос Кати.
– Выше, Катя, мне низковато, – настраивал Алекс.
Хлопнула дверь квартиры, а вскоре послышалось и хлопанье дверцы автомобиля: Марина уехала.
– Вот, написал, – Кеша снова провёл рукой по лбу.
мне нравятся слабые люди
я глажу их они как волны
то есть то нет
мои люди-волны.
слабый понимает чужую нежность
чувствует чужой голод
и чужое влечение
сильным что делать рыдать одиноко
дайте им хлеб меч и крест
слабый человек прогнёт под себя и камень
под сильным даже трава не склонится
– Записал, – неожиданно вырвалось у Алекса. И только тут наступила секунда тишины. – Согласны?
Все были согласны.
– Сейчас Митя и Катя. Зина, готовься, ты читаешь последнюю запись. Толик, мы ужинать будем?
У Толика немного отлегло от сердца. Да ну ее. Поспешный, почти истеричный отъезд Марины.
– Баклажаны с фасолью и сыром.
– О!
13.
– Вик, ты не понимаешь. Это было невозможно, как… ужасно.
Виктор гладил Марину по волосам, заправлял пахучую лакированную чёлку за ухо.
– Девочка, тебя же никто не обидел?
– Нет, но они… они злые, ненужные. Я их не понимаю. Я хочу жить с Митей и Толиком, потому что мы очень много вместе прожили. Целая жизнь.
Сидели в кафе, в тусклом свете разноцветной арабской лампы.
– И знаешь, что я ещё решила?
Счёт был за хороший ужин, но Виктор хотел заказать ещё текилы, себе и Марине. Водить машину под алкогольными парами не совсем хорошо, но отсюда до его дома не далеко. И он надеялся, что в этот раз они к Марине не поедут. Во рту ещё плавал вкус курицы, которую Марина поднесла на широкой вилке: угощаю, кушай. И потом – целоваться. А что, у неё всегда так – еда и секс вместе? Или это Толик её так воспитал? А была ведь весёлая женщина. Говорит, Толик хорошо готовит.
– Да, милая, что ещё ты решила?
– Я всё же уйду от него. Мне уже не будет стыдно, что вот, сколько возилась с ним, а всё без толку. Пусть один живёт. Или с этой своей, рыжей.
– Да, милая, ты у меня просто королева.
«Двадцать лет не прошло, – вздохнул Виктор. – Как интересно устроен человек. Они же так привыкли друг к другу!»
– Поедем ко мне?
Всё же очень много значит это расслабленное в животе, жёлтое, будто измазанное ушной серой, тело. А ещё больше значит то, что он получается хорошим и верным. Это важнее.
Рита пила из большой чашки слабый зелёный чай с лимоном. Чашка, в пол-литра, уже однажды опустела, и в неё снова налили прохладного зелёного чаю. Если бы рядом стояли бутерброды с маслом, колбасой и сыром, она бы их ела и не замечала бы, сколько съела. А так – пьёт слабый чай. Напиток Рита готовила сама. Заварила в стакане ситечко, некрепко, выжала дольку лимона и вылила этот стакан чая с лимоном в бутылку с питьевой водой, два литра. Удивительно, как порой у человека проявляется волнение. Да какое волнение: истерика, сильнейшая истерика с электрической слабостью в пальцах, локтях и коленях. А ну и пусть, надо будет Макса на коньяк раскрутить. Пьёт ведь, скотина, она чувствует.
Рита шлифовала стыки фрагментов видео и писала титры. Работа самая неприятная, хотя как сказать. Толик физически всё не успевает. А ей было интересно, что и кто в фильме. Шлифовала и смотрела, и постепенно пришла в то самое состояние, в котором теперь находится. Как вшей ловить. На вшей походили и Максовы мысли, возникавшие по касательной к видеоматериалу. Образы-метафоры: ясные, точные, почти злые. Она так и сказала в экран:
– Злые мысли.
Ну, например, о девочках с рюкзачками. О тусовщицах, вышедших замуж и ходящих на работу. Работа – утром, тусовка – вечером. Где это: изменить себя, изменить жизнь? Просто так, потому что все – хорошие люди и у каждого найдётся кусочек для другого. Убого? Ну почему. Скорее, человечно. Может, они тогда-то и были счастливы. Они все – с трудными судьбами, все любящие и борющиеся за то, чтобы всем было хорошо, и чтобы мир улыбался. Все, все, все. А мужички, намазанные как масло на хлеб, на желание нормальной жизни? С мечтами об адекватности и мирном семейном круге, катастрофически ни к чему подобному не способные? И всё же заполучившие без труда, но с элементом продажи доставшийся комфорт? Не их ли дети поднимутся как гвозди из половицы, чтобы, наконец, планета осуществила тайную мысль их отцов: пусть всё рухнет, скатится в тартарары. И скатится, и всё рухнет, потому что мотив – ненависть. А когда катастрофа начнётся… Впрочем, они все – трусы, и Макс – трус.
– Да что ж у вас там такое творилось-то?
Видео ни о какой идее не говорило. Там были только люди, мягкие и привязчивые, живущие бесхитростно, покорные как овцы. Но совсем не то, что помнила она, и не те, кого она знала когда-то. Не было людей в косухах, пьющих и засыпающих под столами, образцово-показательных в своём маленьком беспределе. И она сама отчасти такая же, именно отчасти, потому что не принимает, не любит того пивного и концертного прошлого. На видео – всё не так, хотя там тоже есть пиво.
– Всё не так. И что я озлобилась, на кого? На Квадрата? На Зайку? Или на Фрау, старшую из трёх? На Катерину третью? Они же все – сильные люди. Катька вытащила свою дочь в жизнь, хотя у той при рождении началась сильнейшая кожная инфекция. Ника работает монтажником по рекламе, всё равно, что альпинист. Герои!
Рита налила ещё чашку чая из бутылки и увеличила титры, поменяв цвет. Написала Толику в личку, прицепив скриншот: не белый, а циан. Толик ответил: хорошо. Всё-таки она очень похожа на свою кошку Тигру. Тигра понимает, что с ней на её языке никто разговаривать не станет, и потому лезет под ноги всем, чтобы хоть «мя» получилось. Макс неоднократно говорил об этом же Ритином качестве, почти криком: ты опять на те же грабли наступила, ты тупая. А она отвечала: к тому, что считают тупой, притерпелась. Как его это «притерпелось» выводило из себя. Теперь она так не говорит. И уже поняла, что это врождённое – любой результат истолковывать в свою пользу. Она умеет. Макс – нет. Но может найти пользу для ситуации в целом. Значит, не для себя одного. А это многого стоит.
И тут раздался вежливый звонок на мобилу. Номер неизвестный, но Рита ответила. На той стороне – приятный, довольно высокий и какой-то кудрявый мужской голос:
– Добрый день. Рита? Я Руслан Зарайский.
Вот как. Кто такой Руслан, Рита знала от Макса.
– Так вам Макс нужен? Он на работе.
– Нет, Рита, я именно с вами хотел бы повидаться и поговорить.
– Телефон от Толика узнали?
Пауза. Странная пауза. Рита по этой паузе догадалась, что что-то с Толиком произошло. Или совсем рядом с ним.
– Нет. От… Иннокентия.
Врёт, конечно. Макс предупреждал, что Руслан врёт всё время, у него такая болезнь. С ней надо мириться, если уж судьба свела с Русланом. Но дай-ка она проверит одну свою мысль; просто спросит, ничего в виду особенного не имея:
– Так вы говорите, Марина телефон дала? Плохо слышно.
Слышно было действительно неважнецки. А Руслан на той стороне обмяк. Как будто вдруг ему захотелось оправдаться.
– Что ж вы так? Да, Марина. Но я её случайно встретил. А у Кеши был. И предлагаю вам переговорить у него дома.
– Так что ж Максу не позвоните?
Снова пауза. Холодная, искренняя.
– Пока не могу. Пока не время.
Он и сейчас его боится. Стороной обходит.
Макс на сообщение: «Руслан объявился и просит встречи», – ответил просто: «Договорись, поддержу». Алексу они оба написали почти одновременно, а тот едва не обрадовался и даже ответил игриво Максу: «У меня утром руки чесались».
Но всё повернулось совсем неожиданной стороной.
Войдя в Кешину хрущевку, вполне чистую для одинокого и пьющего мужчины выше средних лет, Рита уловила тонкий, но отчётливый больничный запах. Это был не спирт, останки вчерашней выпивки, не салициловая кислота, а что-то в запахе самого человека, достигавшем даже прихожей, хотя и крохотной. Кеша лежал на кухонном диванчике, свежий, после душа, с закрытыми глазами. Спит или не спит? Руслан осторожно раскладывал на столике коробки с пищей: пицца, салат. И красивый пакет дорогого кофе.
– Кеша, вот Гватемала. Гватемальский кофе, Кеша. Ты сделаешь нам кофе?
Кеша открыл глаза.
– Сделаю. Сейчас встану.
На стол с едой даже не взглянул. А на столе стояла бутылка виски. Купленного явно не в отечественном супермаркете. И не в дьюти-фри. Возможно, Кеша услышал знакомый звук стекла, когда Руслан переставил бутылку, чтобы освободить место для небольшого пакета с вишневым соком. Вытянув шею, посмотрел на стол. Перевел взгляд на Руслана, потом – на бутылку виски. Руслан Кешин взгляд уловил.
– Из Дублина.
В интонации Руслана нечаянно всплыла нежность. Не к Дублину. Рита вдруг поняла, что ему хотелось увидеть Москву, но он боится её. Увидеть, нюхнуть воздух и снова убежать к себе, на историческую родину. Но всё же нюхнуть. Увидеть. Коснуться. Вот ведь несчастье с человеком.
– Вижу, что не из «Стокманна». Ты её в жопе вёз?
Руслан вздрогнул. А Кеша сел на диванчике. И только тут Рита увидела, как он похудел за несколько дней после похорон отца Ефрема. В этом осевшем воздушным шаром, сдувшемся теле вдруг проступило глубокое изящество и даже грациозность. Но это был уже призрак. Слова исчезли, Рита опустилась на диванчик в ногах у Кеши.
– Рита, выпьете виски? – спросил Руслан. А сам провёл последний, третий стакан над газом. Виски надо пить из тёплой посуды.
– Выпью.
Кеша взял со стола пакет кофе, внимательно прочитал, что на нём написано, и сказал:
– Всё равно ацетоном пахнуть будет. Куда без ацетона в кофейной индустрии.
Вдруг встал и пошёл к шкафу – ноги заметно были слабые.
Руслан, наконец, налил виски в стаканы, а Кеша нашёл не только турку, но и сушёный имбирь. И мгновенно передумал.
– У меня же есть корень имбиря! Будете кофе с имбирём?
Достал из холодильника растительного человечка в ладонь размером.
– Кеша, ты хоть это, возьми – поправься… И шоколад бельгийский…
Руслан видимо волновался. Рита представляла его совсем не таким. Маленький он какой-то, детский. Смешной.
Кеша выпил виски и шоколадку съел. Так пьют водку и закусывают огурцом. Рита, как и Руслан, держала стакан с виски, сохраняя руками тепло. Отпила полглотка, даже не глоток.
– Так о чём вы хотели поговорить?
Очень темноволосая, даже седину видно, три волоска, как у него когда-то. Кожа на лице молочного цвета, бугорки-прыщики не заметны, потому что сияет. Фигура не худая, но длинноногая, складная. По глазам, по жестам – решительная. Руслан не любил решительности в женщинах. А Рита, судя по всему, Максу пара абсолютная. Так и хочется ей сказать: ты разрушаешь мой мир. Как теперь ей объяснить, в чём дело, чтобы он не казался себе нищим, циничным и пошлым? Он – нищим, и здесь, в этой русской помойке? С невозвратно гаснущим будущим, про которое ему всё рассказал его ученик-политтехнолог?
Руслан вспыхнул.
– Полагаю, догадываетесь, о чём. У меня есть песня по мотивам дневника Алины. Песня получила некий местный приз, который помог мне выйти на круг продюсеров, которые заинтересовались проектом «Алина». Я так назвал этот проект.
Макс говорил когда-то, что Руслан обязательно что-нибудь замутит.
– И что вы им сказали, продюсерам?
Руслан вспыхнул снова. Такого рода материал очень нужен. Героиня из Москвы, вышедшая за пределы нации и идеологии.
– Жизнь Алины – это протест против государственного строя и тех изменений, которые ввёл этот строй. Её дневник – исповедь зрелого, нашедшего себя человека, не побоявшегося поставить над собой смертельный эксперимент. Алина не только показала, что абсолютная свобода может быть достигнута в рамках тоталитарного идиотического режима, но и смогла дать понятие о свободе тем, кто рядом с ней. Протест Алины – самый действенный. Это тихий протест, в который поверят многие и многие люди, потому что имя Алины не использовала пропаганда, и о ней не писали газеты. Теперь есть возможность показать, что Алина – замечательная, сильная личность, великая женщина. Как, скажем, Ульрика Майнхоф. Только Алина выбрала метод более гуманный, настоящий либеральный метод.
Рита удивилась своему спокойствию. Кажется, её такие слова должны были бы взбесить, а она слушает. Хотя – зачем возмущаться?
– У вас же есть её дневники, делайте с ними, что хотите.
Руслан просто, почти по-детски вздохнул.
– Вы не понимаете, какие они дотошные. Им нужно свидетельство, что публикация разрешена наследниками. Или наследником.
– Да охренел ты, Руслан, – сказал Кеша. Во внезапной изумлённой паузе расставил чашки и налил в них кофе.
– Кеша, тебе-то что не нравится? Ты же газетчик, хоть и в прошлом. Должен понимать, как дела делаются. И у нас, и там – пропаганда разная, но методы похожи.
– Всё не нравится, – Кеша сел. А потом облокотился о подоконник и сполз вниз по диванчику, почти лёг. – У неё ноги были грязные, и лицо такое, что твой продюсер ни за что его не покажет. Ты хоть помнишь, как вы с Максом приходили к ней, в последний месяц? Что это было? А ты – Ульрика Майнхоф.
– Вот ведь, так и знал, что встречу прежнюю тупость.
– Так забирай свои объедки и катись отсюда.
Кеша снова лёг и закрыл глаза. Говорить ему трудно. Рита вдруг, будто захотела помочь Кеше подняться, протянула руку.
– Да что ты…
– Нехорошо мне, – ответил он. – Руслан, тебе точно к Максу надо. И к Алексу. Они уже почти записали диск с Алиной, я тоже участвовал, даже читал что-то.
И потом, через паузу:
– А до тебя так и не дошло, что тебе дали копии, которые Зина от руки переписала?
Руслан довольно резко поднялся, залпом допил виски и пошёл к сушилке: взять тарелки, чтобы разложить пиццу.
– Дошло. А какая мне разница?
– Вот блин, наш человек.
Мобильник Руслана подал признаки жизни.
– Алло?
До Риты долетели нотки знакомого голоса: что твой генеральный секретарь. Макс. Она даже немного ждала, что он сам позвонит Руслану.
– Привет! Ну что, заинтересованное лицо, приглашаю на репетицию к Глухому.
Руслан поднял подбородок, словно готовился к бою. Небольшая грудная клетка выгнулась парусом. А он, мятежный, просит бури.
– Алекс будет?
– Мы все будем. Хороший диск получается. У тебя фендер с собой?
А это уже засада. Не взял он в Москву свой белый фендер.
– Ничего, у Алекса – белый стратакастер.
– Ну и пусть на нём играет.
Они все – умница Макс, звёздный Алекс – тупицы. Ограниченные люди. Не в фендере дело. Что дело не в фендере, надо было объяснять самому Руслану, но он боялся. У него давно под ногами всё ходило ходуном.
Договорились о времени и месте.
Кеша лежал, закрыв глаза, и будто что-то слушал. Не спал, а именно слушал. Когда разговор окончился, поднял голову:
– Едете? Когда? К Глухому?
Руслан плеснул в стакан виски, сел возле Кеши.
– На вот. Надо ждать, пока не решили. Через час, сказал, позвонит. Ты бы поел.
– Поем. Поем твоих объедков в картоне.
Кеша на самом деле любил фастфуд, особенно «Фрайдис». Но и в «Макдональдсе» бывал часто. А ещё есть «Бургер Кинг». Там пища жирнее, а по деньгам – то же, что и в «Макдональдсе». Так что объедки – ласковое слово. И пиццу Кеша любил. Но вот незадача – во рту собралась коварная горечь, и еда просто не шла внутрь. Хотя есть очень хотелось, а запахи еды вызывали во всём существе Кеши громкое бурление жизни. Например, травянисто-сырой запах виски, с нотой молока. Или шоколад, горький. Но с инжиром. Инжир он очень любит. Или, наконец, пицца с салями.
– Ношпа, – сказал Кеша, глядя на пиццу, – в ящичке под столом. Руслик, достань мне ношпу.
– Там только дротаверин, – сказал Руслик. В ящике были и старые луеровские шприцы.
– Ну да, ношпа, – согласился Кеша и выпил две таблетки.
…Всё так же, как было тогда. Болезни, угасание, какая-то особенная и мало описуемая неряшливость во всём. Родина. Он на родине, вот ведь что. Руслан едва не плакал. Ему было мерзко, стыдно и унизительно. А забыть, что прожил здесь тридцать лет, не мог. Не мог!
– Руслан, а перестройка-бэби – это ведь про нас. Про тех, кто ломанулся, как черепаха из анекдота, и до сих пор ломится, ничего не понимая вокруг. Я вот что подумал…
Кеша зашёлся каким-то странным кашлем, будто слюной поперхнулся или кто ему горло сдавил.
– Мы очень культурны и абсолютно не цивилизованы. Это я к чему. Есть такой социолог Дэниэл Белл. Впрочем, не только он описывает антагонизм культуры и цивилизации. Но я читал именно Дэниэла Белла. Мне как метафора понравилось. Мы очень культурны, но не цивилизованы. Но нам цивилизация и не нужна, мы ломанулись, и это наше самое большое достижение. А настоящие перестройка-бэби – как раз те, кто родился в восемьдесят пятом – восемьдесят восьмом. Вот они нам покажут кузькину мать. Я по сыну вижу. И по Мите. Они ужасно цивилизованные, от рождения. И потому все – врождённые демагоги. Я знал одного чувака, он почти мой ровесник. Лучшего демагога я не встречал. Блестящий, тонкий, увешанный научными степенями. Но Митя уел его одной своей тупой фразой. Так вот, настоящие перестройка-бэби – это наши дети. А мы только подготовка, опытный материал. Они не любят культуру и её боятся, все. Потому что понимают, как опасна для цивилизации культура. Культура строится на понятии жертвы. Возделывание, удобрение, уход. А какой уход в цивилизации? Только за собственным лицом и телом. И никакого внутреннего мира. Зачем им внутренний мир, когда и так вокруг не всё хорошо? Но они считают стильным и правильным писать стихи, музыку, рисовать, делать инсталляции. Это поднимает их в рейтинге цивилизации. По-твоему – антигуманно? В высшей степени гуманно, потому что все их действия: отказ от религии, мистики, любого понятия о внутреннем мире – имеют в виду только одно. Чтобы не было лишних переживаний. А это гуманно. Эвтаназия гуманна, потому что не надо отвечать за свою жизнь. Сексуальные извращения гуманны, потому что смысл секса исчерпан. Бездуховность гуманна, потому что религия мешает техническому прогрессу и, значит, поиску новых лекарств. Я считаю себя атеистом. Однако послушав Митю, едва не был перевербован Господом Богом в Его лагерь. Руслан, я не против такого взгляда на мир. Но мне в таком мире места нет. Вот что.
Час как-то сам собой прошёл. Бутылка уходила медленно, выпита была всего половина. Рита, внезапно утомившись, калачиком легла на ноги Кеши и задремала. А Кеша всё говорил и говорил, и Руслан слушал, как когда-то. Концепция крохотного существа, на которого давит большой бог. Концепция существа, к нуждам и чувствам которого мироздание равнодушно. Если отстраниться, ничего более бредового придумать нельзя. Но ведь он и сам так считает.
Ровно через час позвонил Глухой. Вежливо пригласил.
– Ну, дверь ты легко найдёшь. Там «Опорный пункт» написано. Моя – следующая, и в подвал. Я там буду. Мы все там будем.
Кеша поднялся с трудом. Виски пить не стал, только рукой махнул. Сделав первый шаг, едва не упал. Рита всё порывалась его обнять-поддержать, но не получилось. Руслан выпил антиалкогольную шипучку и, волнуясь, пошёл готовить машину. Машина была взята у знакомых, так что было бы нехорошо попасться гаишникам нетрезвым. Кеша с Ритой сели на заднее сидение.
Как и предчувствовал Руслан, при въезде на мост оказалась пробка. Встали, в машине немного душно. Рита мирно клевала носом, а вот Кеша разволновался.
– Я выйду. Я знаю – куда. Пешком дойду.
– Да сиди ты. Осталось-то пять минут.
– Руслик, в Москве пробки по три часа бывают. А ты – пять минут.
– Ну, через полчаса приедем. Девушку лучше обними.
– Ритуля пусть спит. А я выйду.
– Не бузи.
И вдруг:
– Да останови ты, я выйду. Тошно мне.
Внезапно дорога открылась. Руслан дал газ, ловко переменил передачу, прислушиваясь. Кеша как-то странно сопел, всхлипывая, ругаясь. Неужели так сильно пьян? Не похоже. И – однако. Но Руслан был за рулём.
– Господи!
Рита почувствовала, что по ногам что-то течёт. Кеша сползал с её плеча куда-то вниз, колени уже под сиденьем, но из последних сил одной рукой старался удержать тело, а другой зажимал рот.
– Руслан, останови, Кеше плохо…
Но Руслан снова дал газ.
– Пять минут, вот эта улица.
Подъехали, припарковались. Кеша – без сознания. Рита выбралась кое-как в другую дверь. Позвала Макса и Алекса. А Руслан всё кружил возле Кеши, будто не верил, что случилось что-то серьёзное. То голову Кеше приподнимет, то снова положит. Он и не знал, как в таких случаях поступать: класть голову выше ног или нет.
Кеша очнулся ненадолго, услышав голоса. Оттолкнул Руслана, попытался подняться. И мягко выкатился на асфальт, на руки Алекса. Уложив Кешу, Алекс распрямился. Полный, одутловатое лицо. Переглянулся с Максом. И вдруг засветил Руслану в глаз. Потом – ещё.
– Ого, готов чувачок, – Глухой уже вызвал скорую. Он был, по-видимому, спокоен, но какое уж тут спокойствие. – У Кеши хоть живот не раздуло. У Дядьки Коли живот был, как у беременного. Ну, бог даст, обойдётся.
Скорая приехала – полный весёлый еврейчик с мягкими большими руками и худющий рыжий студент. Что-то померили, что-то вкололи. Макс попросил:
– Руслан, поезжай с ним. Чтобы – хоть кто-то.
У Руслана под глазом светился сочный бланш.
– Вам бы лёд приложить к вашему оку, – засуетился врач.
Установили носилки.
– Включи сирену, – попросил врач водителя, – нам в реанимацию.
Добавил, обернувшись к студенту, висевшему над Кешей и державшему капельницу.
– Можем успеть.
У Руслана внутри похолодело. А машина, ревя, лавировала, будто исполняла ритуальный танец.
Потом было что-то совсем непонятное. Руслан сидел и ждал, когда Кешу приведут в сознание, прижимал лёд к скулам. Противно, потому что пакет со льдом был мокрый. В Дании или где там было бы всё совсем по-другому, не так скоротечно. В Христании Руслан видел разных людей, видел, как умирали. Но тут – будто самого подрезали, как в фильме о бандитах советского времени. И вот он сидит со льдом, тихий, как мальчик, ждёт совершенно чужого человека и… ни о чём не думает. Думать вредно. Но какая же крепкая связь, какая ужасно крепкая связь, какие морские узлы. Надо их разрубать. Или не надо.
Затем вдруг вспомнилась комфортная квартирка с низковатым потолком, где сейчас, должно быть, спит или рисует его молодая подруга. Его квартирка в Копенгагене. Без стенок, как у Кеши и Макса с Зиной, но с перегородками: кухня, студия. Везде светло, кондиционер и очиститель воздуха. Подруга – аллергик, но почти никому про аллергию не рассказывает. Когда купили очиститель воздуха, завели британского кота Шеро. Подруга его очень любит, вычесывает, и аллергии нет. Там хорошо, где она сейчас, там плотный утробный мир, где свежее молоко можно купить в семь утра, в восемь дать пару уроков и спать до вечера, когда начинается настоящая жизнь. А здесь.
Он узнал её и не хотел признаваться, что это именно она. Подозревал, что она вот так и бродит от человека к человеку, заглядывает в лицо, спрашивает осевшим тихим голоском, непонятно – что спрашивает, и потом уходит. В тот день Руслан шёл по Арбату с Машей Володиной, уже довольно известной певицей. Одна из песен Маши начиналась так: «Мама, в этой стране пожирают своих детей». Руслан прочил ей великое будущее и знакомил со всеми, кого знал сам. Но знал он не многих. Маша, наоборот, как оказалось потом, знакома была со многими, но Руслана ни с кем не знакомила. Руслан так и не узнал, что через месяц после того, как он уехал, Маша с ее басистом выступили на концерте перед самим Петром Мамоновым. Но всё равно у неё что-то не сложилось. Теперь Маша пишет ему в фейсбуке: рокер, настоящий музыкант, твоя судьба – музыка. И метит все его фото. Так вот, день был жаркий, пили пиво. У «Бисквита» Кеша в окружении девиц что-то вещал. Девицы посторонились, когда Руслан с Машей подошли. С Кешей поздоровались тепло. Тогда по Арбату ходила просто волна взаимной приязни. Обнялись.
– Морда любимская, – поцеловал Машу поэт.
Сказал девицам:
– А вот чувак, который написал песню про гепарда.
В этом месяце песня про гепарда пелась на Арбате круглосуточно. Даже Алекс со своей «Сансарой» не был так популярен. Девицы заволновались и стали просить песню. Гитара у Маши была. Руслан, чувствуя себя на коне, сделал красивый жест:
– А вот гениальная Маша Володина. Пишет самые крутые песни. Надеюсь, она тоже споёт…
И всё бы хорошо, но на подоконнике сидела темноволосая герла, на которую Руслан бы и внимания не обратил. Внезапно, едва не ему под локоть, влетела Аська, оттолкнула его, толкнула Машу и метнулась к этой самой герле. А та была словно выключена из всего происходящего. То поднимает руку и плавуче проведёт ею перед собой. То попробует сползти с подоконника, испугается и снова поднимает руку.
– Алина! Домой. Сейчас домой едем, сейчас.
Атмосфера мгновенно переменилась. Девчонки, конечно, продолжали просить песню, но как-то кисловато. Как не к месту и нелепо! Аська в её военторговских тряпочках, эта герла, кое-как прикрытая цветастым ситцем… Да она ещё и на ногах-то не стоит. Руслан пришёл в ярость, на них глядя. Герла поднялась навстречу Аське, но не удержалась и села на землю.
– Очень кружится голова.
Руслан расслышал эти слова интуитивно. Он уже не мог не смотреть в это чудовищное лицо. Оно одновременно притягивало и отталкивало, как будто кто зло пошутил над ним, Русланом, задел за живое. И отомстить за это хамство уже невозможно.
Однажды он ждал подругу на лавочке у подъезда. Рядом с ним пристроился толстый дворовый котище вполне флегматичного вида. К подъезду подошла хрупкая старушенция с пудельком. Вдруг этот пуделёк встал на задние лапы и потянулся к коту, задышав порывисто. Он бы прыгнул на лавку, если бы старушенция не поймала его. Так и стоял на задних лапах, смотря на кота. Руслан вспомнил глаза этого пуделька. Вот такие же были у той герлы.
– Нет, – сказал старушенция, как бы обращаясь к Руслану. – Мы не будем драться. Мы только посмотреть подошли, что ж это за объект такой ненавистный.
Аська звала герлу, но та не сразу поняла, что зовут именно ее. Попыталась было встать, но не получилось, и легла рядом с подоконником.
– Алина, вставай, идём…
Опустилась рядом, обняла лежащую. Девчонки посматривали с беспокойством; песни – потом. Алина, наконец, встала, сама, без Аськиной помощи. Обернулась и посмотрела на Руслана. Глаза встретили глаза. В лице уже застыло не то жалкое, не то жалостливое выражение. Будто её только что уличили в преступлении, которого она не совершала, но наказание уже определено. Она, видимо, волновалась, но страха в ней не было. Было то самое искренне изумление, как у пуделя при виде кота.
– А Честер красивее. И у него волосы вьются.
Фраза прозвучала неожиданно громко. Но это не важно. В голосе Алины было слишком много чувств. Боль, радость о счастливом воспоминании, любовь, отвращение. Слишком много. И никакая песня не могла бы перевесить этой фразы. Но песня потом всё равно была, и девицы, конечно, запомнили песню, а не Алину.
Из странного оцепенения Руслана вывела жена Кеши, шумная, невысокая грудастая женщина. Она успела купить нужные лекарства и весьма строго требовала отчёта о состоянии мужа. Врач-ординатор, молодой крепкий мужик с военной выправкой, выслушал её.
– Ну что я могу сделать. Судя по всему, гепатит це. Печени почти не осталось. Бога благодарите, если выживет.
Через час всё было кончено. Кеша заснул, когда подействовала анестезия. Видимо, у него были сильные боли. И вот – расслабился.
Руслан набрал смс подруге, просил заказать билеты на завтра. Хотел побыть в Москве хотя бы неделю. Нет, нет, не может он здесь оставаться.
Марина сидела в Толиковом кресле при свете ночника.
– Сумерничаешь?
Толик не ждал её. Сама приехала. Что бы это могло означать.
– Жду тебя… Хочу попросить помочь собрать вещи.
– Так собирай.
Он пошёл на кухню за коньяком. Выпил.
– Я помогу. Машина внизу?
Вещей оказалось довольно много. Бельё, пеньюары. Часть – вещи нестиранные, пахнущие кисло и тяжело. Как он мог забыть, не постирать. И что – он может поверить, что вот так, спокойно, собрав вещи, она уедет? Что он так просто от неё откажется? Конечно. Он давно ждал удобного момента. Но это не отменяет влечения к ней. Она прекрасна.
– Мы с Виком…
Да, это его всегда интересовало. У них ведь с Мариной довольно плотная сексуальная жизнь. А её, как выясняется, хватило на двух, со всеми её вагинальными свечами, гинекологами, эрозиями и циститами. Удивительно.
– Нет, ты не думай, мы не…
А вот это ещё хуже. Про е.лю он понимает, но про другое…
– Ну, может, один или два раза…
Какая разница. Какая теперь разница. Он потерял себя и время. И теперь не знает, о чём жалеть. О себе или о времени. О себе – потому что идиот, о себе жалеть нельзя. Он много может в кино, он мог бы стать знаменитостью. Отвратительно было поджелудочное копошение общих с Мариной знакомых, для которых он оказался вне игры, но это переживаемо. А как она стремилась когда-то показать его своим подругам и сотрудникам, какие многолюдные пикники он помогал устраивать. Ну что ж, теперь надо жить без пикников. Пусть она считает себя полной сил молодой женщиной.
«Дайте мне металлокерамический нож, я отрежу половину себя. Только надо верить, что я ей больше не нужен. Это единственное обезболивающее, которое сейчас подействует. То, что она мне нужна, – просто газировка, баловство. Это ничего не стоит. Но надо уверить себя, что я ей не нужен. Крупным планом. Потому что именно в это очень трудно поверить».
– Может, бельё пока в машинку бросить? Ты выбирала машинку. «Индезит».
Когда всё закончилось, сумки были упакованы в багажник, Толик позвонил Аське. А кому ещё? Аська приехала осипшая, бледная. Рассказала про Кешу.
– Одно к одному.
Выпили коньяку. И потом просто, нехотя Толик сказал ей:
– Живи тут.
А после того как она приняла душ, нагрел молока и обнял.
– Проси чего хочешь. Только одного.
Она не ответила. Толик внезапно пришёл в ярость:
– Ты что, думала, я вот так Марину и забуду?
– Ничего я не думала, – ответила Аська и ушла спать на диван в кухню.
– Сумасшедшая, – крикнул вслед Толик. Допил коньяк и уснул.
«Вот усну навсегда. Умру во сне, и вы все виноваты. Особенно Аська. Нечего ей было меня поддерживать все эти годы».
Утром Толик вышел на кухню за кефиром. На Аську смотреть не хотел, потому и зашел спиной к дивану. Дрыхнет. У нее совесть чистая, потому что никогда и не было совести. Живет как птичка, за чужой счет. Но в самом воздухе было что-то не то. Оглянулся.
Аська лежала на полу, головой под стол, подобравшись, будто группировалась во время падения. Кроме белого халата, кстати, ее халата, а не Марининого, но Марина иногда его надевала, тела видно не было. Толик наклонился и едва не потерял сознание. Подступила жестокая дурнота. Аська была неподвижной и синей, и теперь совсем не рыжей. Куда-то делись золотые оттенки кожи и волос, которыми он любовался даже… Чуть не сказал – сейчас. Аська была как лен, почти серая. Рука, протянутая к телу, отдернулась сама собою. Трогать нельзя. Полиция, скорая помощь… Но сначала набрал Алекса. И сказал:
– Аська…
Звонок застал Алекса на работе. Пообещал, что приедет как можно скорее. Через несколько минут, Толик едва умылся, звонок: Алена.
– Уже еду.
Толик понял, что снова здесь соберутся все, только без Кеши и Аськи. Так и получилось: Алена подхватила Макса, Зину и Риту. Зачем все, зачем? Неужели они все так любили Аську, так заботились о ней. Да и он сам-то – разве понимал, что ей нужно, разве его волновали ее переживания? С Мариной было удобно: холодная женщина. Раньше в самые интимные моменты она думала о Мите, а теперь – о мастерах маникюра и прически. Толика это совершенно устраивало. С одной стороны – легко возбудима, с другой – думает всегда о своем, и значит они оба свободны от выяснений о том, кто же кого разлюбил. А удовольствие и забота, так или иначе, сформируют ровную мягкую привязанность.
Аська не шевелилась. Рука тянется к щеке, будто ее хозяйка очень устала и легла на пол, не дошла до дивана. Будто была очень сильно удолбана.
– Наркотики есть? – Макс ещё не разделся, бледный, в ботинках пробежал в кухню. Про наркотики Толик забыл. А могут и оказаться. Вот ведь стерва.
– Но ведь трогать нельзя?
– Это тебе нельзя. Есть тряпка из замши? Ну чем ты экран протираешь?
– Есть.
– Неси и намочи.
Макс открыл Аськину сумку и начал поиск. Шёлковая сумочка с документами, крохотный кошелёк с единственной тысячей рублей и, вероятно, на месяц. Расчёска, тюбик с кремом. Шприцов и травы нет. И то ладно. Обтёр все вещи хорошо отжатой мокрой замшей, сложил обратно в сумку и положил, где была, на диван.
Полиция и скорая приехали почти одновременно. Время смерти установили тут же, три часа ночи, были какие-то характерные признаки. Смерть наступила от удушья.
– Возможно, эксcудат закупорил дыхательные пути. У нее был насморк?
– Был.
И только тут Толик заметил вещь, до которой Аська так и не дотянулась. На столе стоял маленький флакон санорина с антигистаминными компонентами. Полицейский взял его, осмотрел и снова поставил на место.
– Раньше она задыхалась?
– Не замечал. Она жаловалась, что порой трудно дышать.
Раздался звонок, истеричный звонок. Митя.
– Что с ней? Где она?
– Приезжай скорее, – больше Толику было нечего сказать.
Но вдруг, вопреки всему, заплакал.
– Она однажды мои очки спрятала в книжном шкафу. Я так злился. Я ее боялся. Я хотел нормальной жизни, а не как они… Нормального человека хотел…
Когда Аську выносили, образовалась настоящая пробка. Митя буйствовал и не пускал санитаров.
– Нет, я поеду, поеду.
– Мы поедем, мы будем тихо, нам очень надо поехать, – вторила ему Катя.
Толик не поехал. Он внезапно ослаб так, что даже идти не смог.
Когда все стихло и все разошлись, позвонила Марина.
– Соболезную.
Толик вздрогнул от звука этого когда-то желанного голоса и понял, что если бы она сейчас захотела приехать, он бы согласился. Но ответил резко:
– Тоже мне генеральный секретарь.
И дал отбой. И сразу же нервно закусил губу. Придётся перезванивать, извиняться. Впрочем, Марина тоже когда-нибудь закончится.
14.
Всё-таки люди очень любят цепляться друг за друга. Как плети летнего растения. Но очень редко получается, когда такой человеческий клубок катится по времени.
– Вот сколько у меня сегодня гостей, – Глухой обошёл вокруг Зины, замершей у стойки микрофона, и что-то поправил. Этот обход, по часовой стрелке, показался Алексу шаманским ритуалом. Макс, Алена, Рита, Толик и Митя с Кэт разместились – кто где.
– Нет, лучше пока не курить. Девушка может закашлять, получится некрасиво. Так что потерпите. Текст небольшой, недолгий.
Зина знала, что недолгий, сама переписывала.
– Поговори, – попросил Глухой.
– Антициклон, – сказала Зина.
Глухой бочком подошёл к Алексу, сидевшему возле пульта, поднял вверх какой-то рычажок и сделал знак писать.
Зине казалось, что читать Алинин дневник будет трудно. Что текст вдруг покажется чужим, что внутри поднимется бунт против Алины, что просто холодно и неуютно. Ничего подобного. Она как будто и не читала, а просто стояла у микрофона и наблюдала.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«3 августа 1989. Скоро день рождения. Футболка уже высохла. Надену эту, чистую, с рисунком Честера: Дорз. В такую жару одежда сохнет очень быстро. Приятно надеть на тело, озябшее от постоянного пота, озябшего даже в такую жару, нагретую солнцем одежду. Эта футболка уже не белая, а желтоватая, от мыла. Когда были деньги, купила сразу несколько кусков очень душистого розового мыла. Чтобы руки всегда приятно пахли. Теперь даже стираю розовым мылом. Всё равно мне Игорь шампуни покупает, я ими моюсь. На день рождения можно надеть любимую немецкую рубашку в радужную клетку. Но боюсь брать из шкафа чистую одежду. Придётся стирать, а сил не много. Одну рубашку я постираю, или футболку, но три – уже нет. Надо будет просить Аську или Макса. Это нарушение правила. Но не лежать же голой. Хотя почему?
Впрочем, всё это бред, бытовой бред. Говорят, что это – жизнь. Накануне дня рождения приходят в голову разные интересные мысли. Например, что я увидела и что поняла за эти двадцать пять лет. А поскольку нет точного ответа, возникает вопрос, правильно ли задан вопрос. Не бред ли подводить итоги? Есть ли они, эти итоги, хоть в чем-то? Может быть, и есть. Но я слишком четко могу ответить на вопрос, что видела и что узнала. Именно эта четкость и смущает. Выбор между красотой и уродством здесь и сейчас будет всегда в пользу уродства. Не знаю, почему, но если бы было иначе, я не лежала бы больная на диване. Выбор между любовью и равнодушием всегда будет сделан в пользу равнодушия, так диктует инстинкт самосохранения. Выбор между войной и миром будет в пользу войны. Всё это инструменты, влияющие на расстановку сил и иерархию или анархию внутри общества. Уродство, равнодушие и война – это тот скелет, на который крепится мясо каждого конкретного человека. Но в том-то и дело, что тянется человек к любви, покою и красоте. Он желает их, но никогда не сделает выбора в их пользу, потому что этот выбор пугает, этот выбор требует ответственности.
Очень я стала умная со своим розовым мылом. Пишу какой-то ненужный трактат. На самом деле всё очень просто. Возможно, я умираю, и теперь мне ясно видно то, что я не хотела замечать когда-то. Если бы я не умирала, не желала бы признавать всего этого. А теперь у меня есть возможность сказать, что получилось выбрать красоту, и заплатила за нее жизнью. Получилось выбрать любовь, и заплатила за это жизнью. Жизнь, как оказалась, нужна мне была как средство оплаты красоты и любви. И еще – очень люблю писать бред. А этажом ниже пекут пирог с яблоками. Очень хочу горячего пирога с яблоками и молока. А Игорь снова принесёт рыбу, потому что рыба – белковая пища, она укрепляет ослабленный организм. А я хочу пирога с яблоками».
Эпилог
– Аленушка, ужинать будем?
– Да, иди скорее. Я уже тут.
Алекс не узнавал Алену. За неделю из его жены вылупилась совершенно другая женщина. Но в чём это проявилось, он до сих пор не понял. Не красится? Так она вообще красилась довольно скупо, и только в дорогих салонах. Одежда? Это ближе к сути перемены, но Алена не носила ни слишком ярких, ни слишком дорогих вещей. Прическа? Ещё ближе. Прежде Алена никогда не собирала волосы в хвост, такую роскошь прятать нельзя. Выражение лица. Именно спокойное, но бабье выражение лица. Вот что с ней произошло.
Рита и Зина появлялись в доме теперь довольно часто. Алекса это приятельство Алены раздражало. Скорее Рита, чем Зина. Зину, как ни странно, он был рад видеть, и она всегда отвечала ему доверчивым распахнутым взглядом.
– Сестренка по жизни, – думалось ему, – такое тоже бывает.
Рита определенно влияла на Алену, Алекс это заметил, но понять, насколько далеко может зайти ее влияние, не мог. Да и Алена – камень для любой косы. Однако вот уже вторые выходные женщины, пошептавшись, сбегали утром в храм.
– И что им там надо? Медом, что ли, намазано?
Плюсы в такой рокировке были. Когда женщины приезжали к Алене, Алекс звонил Максу. Сначала просто выпивали, а потом Максу пришла в голову идея раскрутки Алексова канала. Вполне бредовая идея, но оказалось весело.
Диск получился красивый и стройный. Сделанная Ритой обложка с размытым изображением Алины, на лбу которой сидит бабочка, соответствовала самым высоким требованиям полиграфического дизайна, уж в этом Алекс разбирался. Только непонятно было, кто будет слушать диск.
– А ты не пытайся определить аудиторию. Пусть диск висит, люди найдутся, – посмеивался Макс.
Количество просмотров было всё же впечатляющим. Тут явно не без Мити. И не без Глухого. А тот, подначивая, сказал:
– Ну, ребята, боюсь, что скоро могу вас обрадовать.
Что бы это значило.
В комментариях к диску появился Руслан и написал латиницей поздравление с прекрасной работой. Затем просьбу: хотел связать Алекса с продюсерами, которые помогли сделать тот самый клип, с грустной девушкой. Алекс отказал, сославшись на Глухого. Клип на песню Руслана действительно был милый, немного печальный и очень лиричный. Но совсем не про Алину.
«Удивительно, что после того, как диск завершен, я про нее и не вспоминаю. И никто не вспоминает. Только пару раз от Макса услышал ее имя. Но так и должно быть. Говорят, живым – живое. А она превратилась в художественный объект».
Рита переживала подъём. Анализы у Илюхи оказались отличными. Едва ему это сказали, попросился в секцию фехтования. И теперь каждый вечер нападал на Макса с катаной и учебной шпагой. Но нет-нет, среди счастливого потока возникала тень смущения. Вот она живёт как нормальный человек. У неё есть дом, сын, муж, на которого можно положиться. Кто бы мог подумать, что из Макса получится такой муж. Но всё это не ей принадлежит. А она лежит на дне реки и смотрит через прозрачную воду на женщину, еще очень привлекательную, которая проверяет тетради сына, готовит Максу ужин, ходит в храм и вдобавок зарабатывает себе на шпильки.
– Это пройдет, – уверяла она себя, – это скоро пройдет.
Все происшедшее еще сильнее сблизило Риту с Зиной. Теперь соотношение между ними изменилось. В Зине оказалось гораздо больше устойчивого и гораздо меньше лишнего, чем в Рите. И потому тонкое расслоение, которое теперь испытывала Рита, Зину не беспокоило. Додумать эту мысль было страшно. Получалось, что лишнее – семья, сын, муж. Получалось, что Рита живет чужой жизнью в своей семье. Что она обманывает домашних. Зине обо всём этом думать не надо было.
Толик даже поминок по Аське не стал устраивать. Ему тяжело было всё, что хоть как-то напоминало происшедшее. Но с фильмом установились очень странные отношения. Толик бросался в эти съёмки со страстью. Порой, окончательно заморочившись, подбирал эффекты. Например, сцену с бабочкой сделал наподобие раскрашенного вручную фильма. Но потом отказался от эффекта и вернул чёрно-белый цвет. Он просматривал съёмки по нескольку раз, не надоедало и хотелось смотреть ещё. Особенно нравилась сцена, где Алекс играет на гитаре и потом ложится на матрас. В результате всего этого безумия получилось сорок минут медленного и мягкого рассказа о людях, влюблённых друг в друга и совершенно счастливых, воздушно и ласково счастливых. Фильм дышал и смотрел в зрителя беззащитно и доверчиво. Марина, безусловно, появлялась. То чаще, то реже. Но ее появления уже не значили то, что значили, когда Аська была жива. Пирога с курицей Толик уже не готовил.
А Мите через Глухого был предложен неожиданный контракт с одним легендарным исполнителем. Предстояло довольно трудное турне. Митя в предвкушении репетиций со звездой совсем забыл о Марине, а когда оказалось, что наступил день ее рождения, испытал даже облегчение. Он очень хотел разорвать эту связь. Если он не позвонит и не поздравит ее, она обидится и устроит сеанс молчания. А там он уедет. И кто знает, может у него появится новый номер телефона, который она не знает.
Но Марина позвонила сама:
– Поздравляю тебя с днем моего рождения!
Неожиданно Мите вспомнилась Аська, и он ответил с ее интонацией:
– И тебя тоже.
Конечно, отношения с матерью будут длиться всю его жизнь, и Катя так говорит. Но какое ему дело до Марины в преддверии новой жизни?
«Вот и разошлись по углам. Каждый – на отведенное ему место».
Макс был очень доволен диском. Он побелел как старый пух, рыжина стала почти незаметной. Над висками кружились бледно-абрикосовые кудельки, которые он сам в хорошем настроении называл пейсами. Возможно, этот диск оправдывает всю его бестолковую жизнь. Двадцать лет он не знал, на что себя употребить, а теперь есть прекрасное произведение. И ведь не только диск. Рядом – люди, которыми можно восхищаться. Их музыка. Алексово уникальное – мрачноватое и вместе с тем лёгкое звучание с поразительной гитарой, графичной и не резкой. Небольшой голос Зины явился совершенной точкой к диску. Толик завершил всё-таки фильм, в который включена была музыка Алекса. Однако такой гармоничный финал вызывал нерадостные мысли.
«Все по местам, как во время войны. Каждый при своем деле. Как будто прошлое было придумано. Всеми вместе, в несколько часов репетиции. А ведь есть момент, что прошлое было всё же придумано, и не было ничего. И Алины не было. Не было ее записных книжек. Как говорят дошлые культурологи: произведение искусства начинает существовать отдельно от автора. А мне интересно, как оно может существовать отдельно от автора? Да и что такое автор? А если у произведения нет автора, как оно может существовать отдельно от автора?
Впрочем, всё не то. Была иллюзия, что между не похожими друг на друга людьми могут возникнуть прочные отношения. Что есть нечто, людей объединяющее. Скажем, искусство. Но опыт, связанный с дневниками Алины, показал как раз обратное. Первое, что нельзя полагаться на отношения. И второе: искусство скорее причина раздора, чем средство объединения. Ведь если описать все произошедшее более холодно и отстраненно, получится, что все персонажи, и я первый, вели себя неестественно. Что вся выплеснувшаяся забота была чужой, надуманной, искусственной. И как вывод – Алины не было.
А если только она и была? Если только тогда, когда трудно купить мыло, когда она до крови стирала руки, пытаясь поддержать чистоту в своей нищей квартирке, и были отношения, и была забота друг о друге, потому что – иначе не выжить? Однако это всё глупости. Не глупости, как мы вместе купили кожаные белые туфли в комиссионном отделе, за двадцать пять рублей, взятые из её последней зарплаты в пятьдесят пять рублей. Не глупость и не сон, как мать Честера увозила на дачу Алинин холодильник, купленный у нее, чтобы хоть как-то ее поддержать и оплатить использование ее сыном живого человека. Такова была ее материнская совесть. Тут нет ничего аморального. Может быть, только эта женщина и понимала, что такое ответственность, и что ответственность неизбежна. Старомодный и по-своему нравственный жест. Но когда нам с Игорем выдали еще теплую урну с прахом Алины, мне казалось, что в мире что-то нарушилось и уже никогда не вернется на свои места. Так и случилось, и даже возрастающая красота жизни не может скрыть этого искривления. Нет, у меня нет ощущения несправедливости. Что мы с Алиной поступили несправедливо, или Бог несправедлив к ней. Но в том, что случилось, есть чрезвычайно ясное и чёткое отражение какого-то давнего и очень страшного события, катастрофы. Именно это и тревожит, как звонок в будущее, а не сама смерть. И как бы ни был хорош диск, ничего уже не поделать с тем, что это искривление есть и постоянно дает о себе знать, как хронический недуг. А так – все по местам, как того требует техника безопасности».
Зина возвращалась из «ИКЕА». Она любила эти долгие поездки и мрачный склад вещей. Место пробуждало в ней военную бодрость. С Алексом установилась робкая и осторожная переписка. Начала, конечно, она. Просто написала: я думаю о… Потом: «Обожаю такую погоду. Хочу посидеть в кафе в центре». Алекс против ожидания ответил. Конечно, в кафе она посидела одна, но и хотелось быть одной. А потом пришло сообщение от Алекса: «Я очень злился на тебя, когда вы долго болтали с Аленой». Она ответила с улыбкой: я понимаю. Вот и теперь он спросил: «Купила?» Она ответила: да. Железные коробки для двух терракотовых записных книжек и одной тетради для записи кулинарных рецептов. «Не стоит продолжать эту переписку. Надо жить, как будто ничего не было. Какая глупость – ничего не было».
– Да, и почему я не сказала Максу, что ее последние слова были: Войцех Ярузельский? Там, на первой же странице книги для записи кулинарных рецептов, Игоревой рукой написано, что она сказала «Войцех Ярузельский», когда ненадолго пришла в сознание. Но это моя тайна.
20.03.2002 – 20.09.2014