Опубликовано в журнале Волга, номер 11, 2015
Михаил
Бару родился в 1958 году в Киеве.
Окончил Российский химико-технологический университет в Москве. Химик и
инженер, кандидат технических наук. Стихи и проза публиковались в журналах «Арион»,
«Знамя» и др. В «Волге» публикуется с 1999 года. Автор нескольких книг стихов и
прозы. Составитель первой российской антологии хайку и трехстиший «Сквозь
тишину» (2006). Живет в Москве.
Буй
Стокилометровая дорога от Костромы до Буя существует, конечно, на картах, прописана в сметах на ежегодный ремонт и ежемесячных ведомостях на зарплату дорожных рабочих и бригадиров, для нее исправно выделяется щебенка, асфальт и краска для разметки, но… Колесо, которое, если б случилось, с легкостью доехало бы до Москвы и даже до Казани, успело отъехать лишь десяток или полтора километров по направлению к Бую… Бритый молодой человек, который заклеивал пробитое колесо на костромском шиномонтаже, после того, как пришлось вернуться, сказал: «До Буя сначала сорок километров плохой дороги, а потом шестьдесят настоящей жопы». Правду сказал – настоящее не бывает.
Единственное украшение дороги на Буй – огромное количество зябликов в кустах у обочин и в ямах на асфальте посреди дороги. Зяблики ищут в ямах… понятия не имею, что они там ищут, но не всякий водитель, не говоря о пассажирах, может сохранить самообладание, когда буквально из-под земли, из ниоткуда перед лобовым стеклом появляются два или три зяблика.
Впрочем, и кроме зябликов есть достопримечательности. В райцентре Сусанино, на полпути до Буя, стоит Воскресенская церковь – с детства знакомая каждому по картине Саврасова «Грачи прилетели». Говорят, что в краеведческом музее, который теперь в ней расположен, до последнего времени хранилось чучело одного из тех самых грачей, которых писал Саврасов. Этого грача крестьянские мальчишки поймали еще грачонком, научили разным нехитрым деревенским словам и подарили художнику на память за фунт мятных пряников. Он потом долго жил у Саврасова под именем Пашка и даже научился произносить разные живописные слова вроде «охры», «палитры» и даже целые фразы «Колер не тот», «Сурику подбавь!» или «Дешево покупаешь, Михалыч!» В Петербург Пашка ехать отказался и остался дома, в своем небе. Не захотел менять синее на свинцовое. Жил на вольных хлебах у того самого деда, у которого Саврасов снимал комнату в избе на время написания этюдов к картине. Уж как пашкино чучело оказалось в местном музее – мне неведомо. Только сейчас его там и нет. Недавно пошел слух, что музей из церкви в скором времени выселят. Приехал человек из самой Третьяковской галереи, предъявил бумагу с большой синей печатью и увез этот бесценный экспонат в Москву. Даже в Кострому не разрешили взять. Теперь пылится, поди, где-нибудь в запасниках Третьяковки.
В пятнадцати километрах от Буя находится еще одна достопримечательность –
село Борок, в котором на улице Колхозной стоит с конца четырнадцатого века Свято-Предтеченский Иаково-Железноборовский
монастырь. В этом самом монастыре был пострижен в монахи дьяк московского
Чудова монастыря и уроженец здешних мест Юрий Богданович Отрепьев, в те поры,
когда пришлось ему срочно бежать из столицы. Здесь он стал Гришкой. Здесь он
безуспешно пытался свести две бородавки на щеке и на лбу, здесь перекрашивал
свои рыжие волосы в радикально черный цвет, чтобы его не узнали ищейки
Годунова. Теперь в монастыре восстановительные работы, штабеля новеньких
кирпичей, бетономешалка, ослепительной белизны свеча колокольни, храм с
красивыми золотыми звездами на куполах, семь монахов и… такое же унылое
захолустье, как и во времена Самозванца.
Ну, вот и Буй. Поселившись в
гостинице под загадочным названием «Вариант-С», я раздобыл у администратора
несколько номеров местных газет «Буй сегодня» и «Буйская правда» и стал их
внимательно читать. Нет ничего приятнее и успокоительнее для жителя столицы,
чем чтение провинциальных уездных газет. Точно в детстве берешь каплю воды из
пруда и рассматриваешь под микроскопом чудесный и никому, кроме тебя, не
видимый мир, в котором переливаются волшебными красками полупрозрачные
инфузории-туфельки, трубачи, зеленые жгутиковые эвглены, два родных брата,
отмечавших Пасху с такой неистовой силою, что один другого пырнул кухонным
ножом, детский садик, открытый во время визита в Буй костромского губернатора,
старые деревянные дома, которые давно нужно было снести, но вместо того их
пропитывают огнеупорным составом, конец отопительного сезона, смотр-конкурс
патриотической песни «России верные сыны», обустройство детского парка с
комплексом «Кораблик», реклама натурального свиного шашлыка по цене ниже
рыночной и юбилей председателя буйского Женсовета. В «Буйской правде»
среди объявлений о продаже гусят и поросят попалось мне трогательное о
безвременной продаже автомобиля ВАЗ 1999 года рождения, в отличном состоянии с
ухоженным салоном и гаражным хранением. На ней ездили только летом! Пятнадцать
лет она верой и правдой стояла в гараже. На майские праздники, не раньше,
хозяин медленно и торжественно вел ее на поводу по городу, аккуратно переставляя
колеса, обходя ямы и рытвины на буйских мостовых, потом возвращался в теплый
кирпичный гараж, уставленный по стенам банками с солеными огурцами и
помидорами, открывал пиво и блаженствовал, слушая кассетную автомобильную
магнитолу… В какой столичной газете вы найдете благодарность
продавцу-консультанту мебельного магазина за помощь в оформлении выгодной
рассрочки при покупке дивана и трехстворчатого шкафа?
Но я отвлекся. Вернемся в Буй, жители которого, между прочим, называются буевлянами. Тот, кто назовет их буйками… Само название города произошло от татарского «буй» – место, открытое всем ветрам. Местных жителей скучное «место, открытое всем ветрам», не устраивает, и потому они придумали свою версию, по которой Буй, издавна известный как место ссылки разбойников и государственных преступников назван так именно потому, что был населен людьми буйными. Историки и краеведы не мешают пользоваться местным жителям этой легендой, а местные жители не мешают историкам и краеведам рассказывать о своей.
Без малого пятьсот лет Буй открыт всем ветрам. В 1536 году «… били челом к великому князю и его матери из Костромского уезда, волость Корега, Ликурга, Залесие, Борок Железной, чтобы государь пожаловал, велел поставить город того ради, что тамо волости многие, а от городов далече. И князь велики и мати его великая княгиня велели поставить на Кореге Буй городок». Строился Буй при слиянии рек Кострома и Вёкса как крепость для защиты от татарских набегов. Через двадцать лет после его основания Иван Васильевич взял Казань, и военное значение Буй утратил навсегда.
Потянулись мирные сонные будни. Даже поползли. Один раз, правда, в Смутное время, приходили поляки и разорили город, но потом их прогнали, и буевляне снова заснули лет на полтораста или больше, за которые Буй успел украситься винным складом, соляным амбаром, питейным домом, казначейством, магистратом, острогом и прочими зданиями, без которых не бывает уездного города. К тому времени, как Екатерина Великая пожаловала городу герб с якорем и буйком, в Буе проживало едва-едва две тысячи душ. Из двухсот шестидесяти пяти домов лишь один был каменный. Несмотря на то, что все остальные дома были деревянными, пожарной команды в городе не было, как не было школ, фабрик, заводов и больниц. Немного сплавляли лес, немного ремесленничали, немного пахали землю, немного уходили каменщиками в Петербург и много пили в одном питейном доме, одном рейнском погребе и трех трактирах. Павел Первый перевел Буй из уездного города в заштатный, но через три года после его смерти при добром его сыне Буй, не приходя в сознание, снова стал уездным. Прошло еще полсотни лет беспробудного сна. К началу второй половины девятнадцатого века домов стало больше ровно на пять, а жителей на сто тридцать две души. Буй понемногу покрывался мхом, но через десять лет ни с того ни с сего какие-то шестеренки внутри города хоть и со скрежетом, но повернулись на первые пол-оборота – открыли первую земскую больницу на десяток коек, но врача не нашли и ограничились лекарем, оспопрививателем и повивальной бабкой. Наконец в восьмидесятом году буйский мещанин и почетный гражданин Александр Федотович Кудрявцев открыл первое промышленное предприятие. Какое, какое… Известно какое – винокуренное. Какое же еще. Почти семьсот тысяч ведер спирта в год. Рабочие могли получить зарплату деньгами, а могли и продукцией. Кто же польстится в такой ситуации на деньги… Теперь этот завод называется химическим и на нем производят удобрения, стиральные порошки и всякую химическую всячину вроде содержимого автомобильных огнетушителей. На самом деле завод теперь не завод, а несколько мелких самостоятельных предприятий, на которые он распался (кое-кто утверждает, что разложился) после второго пришествия капитализма в Россию.
Но вернемся во времена винокурения. Шестеренки скрипеть уже перестали, но вращались еще мучительно медленно. В самом конце девятнадцатого века в Буе двумя помещиками был открыт завод, производящий сосновый экстракт для принятия ванн. Вот тут уж никто из рабочих не хотел брать зарплату продукцией. Хвойный экстракт был такого высокого качества, что получил гран-при на Парижской выставке восемьдесят девятого года. Немного погодя открылся магазин по продаже швейных машин «Зингер», которые собирали в Буе по отверточной технологии из готовых узлов, получаемых из Петербурга, десять человек. Одна такая машинка, богато инкрустированная перламутром и стоящая на чугунных звериных, лапах украшает собой один из залов местного краеведческого музея.
После хвои и швейных машинок шестеренки стали вращаться все быстрее, быстрее – и в первом десятилетии прошлого века в Буе и уезде было уже двадцать пять кирпичных заводов, водяные и шатровые мельницы, салотопенный завод, дегтярни, красильни, сорок восемь сыроваренных заводов и девятнадцать маслодельных.
Про буйское масло и сыр надо рассказать отдельно. Правду говоря, технологию их производства принесли в город и уезд выходцы из Ярославской губернии. С помощью этой технологии получали в Буе не ярославский, как можно было бы подумать, а первосортный голландский сыр. Уже после семнадцатого года местные сыродельни были объединены государством в «Буйсырпром», который стал делать такой сыр, что его поставляли к кремлевскому столу. Да что Кремль! Буйский сыр приезжали покупать из Ярославской и Вологодской губерний, где своего сыра столько, что можно еще две луны, усыпанных кратерами, из него сделать. Старожилы утверждают, что буйский сыр при разрезании плакал просто крокодиловыми слезами. Теперь от Буйского сыра одни слезы и остались. То есть он существует, и даже завод по его производству работает. Когда все начало перестраиваться и рухнуло – завод каким-то образом сумел выкупить у государства нынешний мэр города. (Каким-то образом многие нынешние мэры сумели тогда что-то выкупить у государства.) Надо сказать, что мэр на своем заводе провел полную реконструкцию и модернизацию. Теперь там работают машины самого что ни на есть европейского качества, но… Что-то потерялось в технологии. Почему-то советский Буйский сыр, производимый в ручном, а не в автоматическом режиме, был со слезой и вкусными дырками, а в российском дырок вообще нет и плакать его может заставить только пытка.
Вообще буйское купечество, крестьянство и мещанство в начале прошлого века развило бурную деятельность. Все лихорадочно что-то производили, устраивали ярмарки, торговали красным товаром, лошадьми, сыром, маслом, кожами, хлебом и лесом. К примеру, купцы Зырины и Сытины имели свой пароход «Буевлянка» и баржи, которые они каждый год отправляли по реке Костроме до Волги, а по Волге до Астрахани за икрой, красной и белой рыбой. Только их оборот составлял полтора миллиона рублей.
Кстати, о лесоторговле. В уезде работало два лесозавода, и в самом Буе была устроена специальная лесная пристань для сплава леса по реке Костроме. В год производилось более полутора сотен тысяч кубометров леса. В музее, на втором этаже, выставлена шуба-ротонда самого богатого буйского лесопромышленника – купца первой гильдии Сипягина. Шуба крыта темно-синим бархатом, а на ее изготовление ушло семнадцать лис. Не десять, не пятнадцать, а ровно семнадцать. И каких лис! Мало кто помнит, что тогдашние лисы были хитрее нынешних раза в три, а то и в пять. Но не только этим интересна шуба Сипягина. Говорят, что застегивал он ее всего на одну, но очень большую золотую пуговицу. На пуговице этой Сипягин приказал, поскольку был заядлым охотником, гравировать в самых мельчайших подробностях сцену охоты на лису. Тяжелая золотая пуговица не раз и не два перетирала нитки, которыми она была пришита у шубе. Сипягин, чтобы не потерять драгоценную пуговицу, положил ее в сейф, а вместо нее заказал точно такую же, но костяную – из бивня мамонта. Обе этих пуговицы… так и не нашли. Вернее, нашли. Раз сто или даже двести. Дети во множестве находят пуговицы Сипягина, наслушавшись рассказов музейных экскурсоводов. Редкий год обходится без того, чтобы мальчик или девочка не принесли в музей костяную или золотую или обе вместе пуговицы, старательно изготовленные собственными умелыми ручками. Уже и городские власти попросили экскурсоводов не рассказывать детям об этих пуговицах, чтобы не разжигать золотой пуговичной лихорадки, уже они и не рассказывают, а все равно…
Неподалеку от монументальной сипягинской шубы устроен уголок крестьянского быта. Стоит в нем макет печки. Печка самая обычная, но местный обычай, с ней связанный, очень даже удивителен. В стародавние времена приходила сваха в дом, где была девка на выданье, и начинала рассказывать о том, что есть у нее на примете жених, да у этого жениха достоинств столько, и еще столько, и еще полстолька. Крикнуть: «Все! Дальше можешь не говорить! Мне подходит, беру!» – девушка не имела права. Даже прошептать. Она могла только тихонько скрести ногтями угол печки, чтобы дать свахе понять – товар хочет именно этого купца и никакого другого. Говорят, что в семьях с большим количество девочек печные углы были расцарапаны до крови.
Рядом с печкой подвешена к потолку на веревочках крестьянская зыбка, в которой до эпохи исторического материализма и во время нее укачивали младенцев. Интересна она тем, что на ее наружной поверхности вырезаны имена всех детей, которые в этой люльке плакали, смеялись, пускали пузыри, пачкали пеленки и требовали их покормить. «Родился 1912 года декобря 10 дня Павлинъ Иванычъ Иванов. Родилась 1913 года июня 14 дня Манефiя Ивановна Иванова. Родилась 1917 года июня 8 дня Марiя Иванавна Иванова. Чистяков Сергей Юриевич родился 1962 года 14 мая». Такая вот сага об Ивановых. Вернее, о трех Ивановых и об одном Чистякове. Вот и гадай теперь, кого качали в этой зыбке между семнадцатым и шестьдесят вторым годом. Или не качали, а нашли в чулане, вытерли пыль и стали пользоваться.
Читал я все эти надписи и думал о том, что наши личные вещи умирают вместе с нами. Вернее, они мрут, как мухи. У них почти нет ни прежних, ни будущих владельцев. Ни у мобильных телефонов, ни у компьютеров, ни у кроватей из древесно-стружечных плит. После нас не остается ничего, кроме фотографий, да и те представляют собой кучку ноликов и единиц на жестком диске компьютера. Нажал случайно на кнопку «удалить» – и… тут я перестал думать ерунду, поскольку экскурсовод стал рассказывать о железной дороге из Вятки в Вологду, которая прошла через Буй, хотя и должна была пройти через Кологрив. Она бы точно прошла через Кологрив, кабы не буйские купцы и промышленники во главе с Сипягиным в лисьей шубе, застегнутой на золотую пуговицу, не подмазали, где надо, и не договорились, с кем нужно было договориться. В результате в Кологриве так и стоит с начала прошлого века здание железнодорожного вокзала, к которому не подходят рельсы. Теперь в нем художественно-краеведческий музей, и кологривские экскурсоводы, которые ничего не забыли и ничего не простили, рассказывают о коварстве и интригах буйских купцов. Зато в буйском музее целый железнодорожный зал. Тут тебе и форменные шинели железнодорожников с красивыми пуговицами в два ряда, и фуражки с кокардами, и красивый станционный колокол, в который разрешают звонить посетителям музея.
Железнодорожная станция с вокзалом, станционным буфетом, сельтерской водой, шустовским коньяком, бутербродами с копченой осетриной, цейлонским чаем в мельхиоровых подстаканниках, усатыми кондукторами и путейскими инженерами способствовали много украшенью Буя. Вокзал и теперь неплохо смотрелся бы, кабы его подкрасить, подштукатурить и вместо водки, фанты, чая «Липтон» в пакетиках и бутербродов с засохшим сыром завести в станционный буфет хороший коньяк… и далее по списку. Отчего-то пассажирских поездов стало проходить через Буй куда как меньше, чем в прежние годы, а те, что проходят, и не думают останавливаться1. То ли какую-то стрелку внутри РЖД перевели не туда, то ли какой-нибудь новый Сипягин из другого города… Раньше через Буй проходили поезда на Владивосток, на Благовещенск и Иркутск. Именно в Буе проезжающие отчетливо понимали, что водки, которую они взяли с собой до Иркутска, не хватит, и выбегали с больной головой и деньгами в кулаке на перрон в трениках и шлепанцах. Теперь поезда в Сибирь и на Дальний Восток идут без остановки в Буе или вовсе через Нижний Новгород. Как, спрашивается, продавать проезжающим вареную картошку с укропом, огурцы, пирожки с капустой, копченых лещей и щук, вылавливаемых в Костроме и Вексе? В окна забрасывать? То-то и оно. Сплошные убытки. В скобках замечу, что копченые лещи в Буе очень хороши. Их там умеют коптить ровно на столько, сколько необходимо, чтобы захлебнуться слюной, пока вытаскиваешь мелкие косточки из нежного бело-розового… Нет, лучше вернемся в музей, в зал, где стоит неподъемный пулемет «Максим» времен гражданской войны. По словам экскурсовода, возле него больше всего любят позировать школьницы. Натурально ложатся на пол, берутся за пулеметные ручки и изображают Анку-пулеметчицу, о которой они и слыхом не слыхивали. Кавалеры их в это время фотографируют на камеры мобильных телефонов.
Позировать в комиссарской кожанке, которая висит рядом с пулеметом, или подержать в руках кулацкий обрез детям, к счастью, не разрешают.
Есть в музее зал, в котором представлены работы преподавателей и студентов Буйского областного колледжа искусств. Это не поделки. Это настоящие произведения искусства. Инкрустированные в технике маркетри письменные столы, буфеты, умопомрачительной красоты напольные часы, украшенные затейливой резьбой, шахматный столик, стоящий на четырех драконах, исполненная в натуральную величину копия трона Тутанхамона, которую богатым русским туристам в Египте продавали бы, как подлинник… Власти говорят, что колледж содержать невыгодно. Учеников в каждой группе всего ничего – меньше десятка. Кому теперь нужны все эти резчики по дереву, мебельщики, кукольных дел мастера и вышивальщицы? Кому они и не теперь нужны… Да и денег у города кот наплакал. Вода из кранов течет такого цвета и такого запаха… Центральная улица Октябрьской Революции вся в ухабах и рытвинах.
Тут надобно все же сказать, что разбитая улица Октябрьской Революции приходит на центральную площадь города, которая тоже носит имя Октябрьской Революции, и вот эта последняя Октябрьская Революция и все старинные дома, что на ней находятся, приведены в надлежащий порядок. В центре большой круглой2 площади устроен вместо памятника Ленину трехъярусный фонтан. Бывшего кумира не сдали в утиль, а просто перенесли на соседнюю улицу и поставили там во дворе. Фонтан, облицованный гранитом, очень хорош. Правда, в тот день, когда я был в Буе, фонтан болел – работал в нем только один ярус. Ну, да это ничего, поскольку прохлады в этот майский день было в Буе хоть отбавляй – с неба падали хоть и редкие, но снежинки.
Между площадью и местом слияния Костромы и Вексы есть крошечный холм, на котором полтысячелетия назад поставили Буй-городок. Еще видны остатки рва, который окружал крепость со стороны суши. Если перейти Кострому по мосту, то можно с того берега понаделать отличных фотографий с видами старого Буя, городского собора, белой ротонды, поставленной у места слияния Костромы и Вексы, деревянной крепостной стены, построенной недавно для красоты и туристов, которые когда-нибудь как понаедут в Буй… А можно и не фотографировать, а просто смотреть, как солнце прячется за огромную соборную колокольню, как гуляют мамаши с детьми по высокому берегу Костромы, как начинают светиться в сумерках окна кафе «На набережной»… передернуть плечами от холода и побежать туда пить горячий чай с баранками.
____________________________
1 Как бы там ни было, а хорошо
оплачиваемую работу в Буе можно найти только на железнодорожной станции, да еще
и на заводе «Экохиммаш». Хорошо оплачиваемая – это тысяч двадцать или двадцать
пять на станции, а на химии и того меньше. Про музей и говорить нечего. Если
музейный экскурсовод, к примеру, мужчина или незамужняя женщина, то он может
спокойно класть зубы на полку. Все, кто не железнодорожники, не химики и не
работники государственных учреждений, едут на заработки в Москву охранниками и
строителями.
2 Буевляне называют свою главную
площадь «костромской сковородкой». Может быть, потому, что главную площадь
губернской Костромы, тоже круглую, костромичи называют «сковородкой».
Солигалич
В уездные города костромской губернии всегда въезжаешь с облегчением и радостью. Чем дальше вглубь губернии заберется город – тем облегчение больше, поскольку пытка костромскими дорогами наконец-то заканчивается. В Солигалич, который расположен на самом севере области и дальше которого дороги нет, въезжаешь с облегчением таких размеров… что оно уже и по-другому называется. Директор местного краеведческого музея в ответ на мои жалобы касательно качества дорожного полотна, которое, кажется, состоит из одних перегородок между дырами в асфальте, посмеялась и сказала, что до восемьдесят четвертого года прошлого века никакого шоссе между Костромой и Солигаличем вовсе не было, а были бревна, которые укладывали в дорожную колею между этими городами. Езда по этим бревнам была сущим мучением – автобус мог пройти (именно пройти, а не проехать) девяностокилометровое расстояние от Солигалича до Галича только за полдня1. Впрочем, при советской власти тем солигаличанам, которые хотели быстро попасть, к примеру, в Кострому, достаточно было купить за три рубля билет и на рейсовом кукурузнике долететь до столицы области меньше чем за час. Теперь след этих кукурузников в небе над Солигаличем не только простыл, но даже и заледенел. Приходится ездить по дороге, которую как заасфальтировали почти тридцать лет назад, так и… гостиницу «Солигалич», построенную лет сто назад, не ремонтировали, кажется, лет триста.
За дверью, обитой еще советским дерматином, сквозь дыры в котором торчала коричневая от старости вата, находились, кроме нескольких гостиничных номеров, парикмахерская «Мечта», местное отделение «Ростехинвентаризации», нотариус и пункт выдачи полисов. Внутри, в холле, рядом с современным телефоном-автоматом висел на стене еще один – древний и угловатый, с диском и давно умершей трубкой на витом шнуре. На другой стене висела репродукция «Утра в сосновом лесу», на которой давно состарившиеся медведи лежали у поваленной сосны и не шевелились. Холл второго этажа украшали обои с лебедями и стоящая на подоконнике пятилитровая кухонная кастрюля с растением фикус. На боку кастрюли масляной белой краской было написано: «Окурки в горшке не тушить!» Из кранов в гостинице текла ледяная и такая железная вода, что струйку можно было бы отклонить магнитом, если бы я его догадался взять с собой. Из удобств постояльцам предоставлялись электрические чайники, советские трюмо с одной зеркальной створкой, нескрипучие полы и тишина за окном. Тишина в Солигаличе такая, что обычные наручные часы, тиканье которых в столице не услышишь и со слуховым аппаратом, можно легко услышать невооруженным ухом. Впрочем, тишина предоставлялась лишь на время. Часам к девяти вечера в бар «Ручеек», расположенный напротив гостиницы, сошлись и съехались его завсегдатаи и не могли разойтись, разъехаться или хотя бы расползтись без помощи полиции и полицейской собаки до четырех утра.
Оставим, однако, и гостиницу, и бар «Ручеек» с его шумными завсегдатаями и переместимся в те далекие времена, когда на их месте шумели вековые сосны и дубы. Дата основания Солигалича известна точно – пятое мая тысяча триста тридцать пятого года. Эта дата написана в летописи Солигаличского Воскресенского монастыря. Основан он был галицким князем Федором Семеновичем. Около трети капитального труда замечательного советского историка науки и солигаличанина Н.А. Фигуровского «Очерки истории Солигалича» посвящено вопросу – был ли на самом деле галицкий князь Федор Семенович. С одной стороны, был не только он, но даже и родной брат его Андрей, с которым Федор Семенович без устали враждовал, а с другой, по версии директора Солигаличского музея… Федором Семеновичем звали боярина Морозова, одного из тех Морозовых, которые заведовали солеварением в Галицком княжестве. Просто его решили уважить монахи Солигаличского Воскресенского монастыря и написали в своей летописи его имя и отчество. Их можно понять. На самом деле версий этих еще больше, чем списков с «Воскресенского летописца», которых на сегодняшний день существует не меньше восьми. Жаль, оригинал летописи так и не нашли. Одну из первых копий «Воскресенского летописца» сделали для Карамзина в те поры, когда он работал над «Историей государства Российского». Николай Михайлович летопись почитал, почитал… и сказал, что все это новая сказка. И князей таких не было, и в других летописях они-де не упоминаются. Правду говоря, все эти разборки между историками и архивистами могут завести наш рассказ в болото, а этих болот вокруг Солигалича…
Так или иначе, человек, похожий на галицкого князя и по имени Федор Семенович, приказал расчистить место в дремучем лесу, в ста километрах севернее Галича, и на этом месте заложить церковь Воскресения Христова, от которой пошел Воскресенский монастырь, от которого, в свою очередь, пошел поселок Соль, от которого пошел и до сей поры идет город Солигалич2. Легендарный Федор Семенович переселил из галичских вотчин и приписал к Воскресенскому монастырю самых обычных, нелегендарных крестьян, которые основали деревни и села, многие из которых существуют и по сей день. Тут надобно сказать, что в самом начале своего существования Солигалич назывался Солью Галичской3.
Соль в этих краях добывали еще с незапамятных времен. Бурили глубокие колодцы, бадьями поднимали из них рассол, который наливали в большие железные сковороды, разводили под ними огонь и вываривали соль4. Потому-то и на гербе Солигалича нарисованы три кучки соли. Потому-то и к концу восемнадцатого века в окрестностях Солигалича повырубили не только дремучие леса, но и те, которые только собирались стать дремучими, но не успели.
Пока Воскресенский монастырь был маленьким и деревянным, пока строились мельницы, пока копались соляные колодцы, пока строились варницы, пока рубились для них дрова, пока были пусты соляные, зерновые и мучные амбары, закрома, сусеки и кладовые – мало кто интересовался Солью Галичской. Но как только… Первыми, еще до татар, пришли вятские и ветлужские черемисы. Они же пришли и вторыми, и третьими. Этих охотников до чужого добра кое-как отогнали. Уже через двадцать лет после основания монастыря сын Федора Семеновича Андрей Федорович устроил вокруг него острог и поставил во главе острога боярина Золотарева. Еще через двадцать лет Андрей Федорович умер, и княжить стал его сын Иван Андреевич, которому было двадцать лет отроду к моменту вступления в должность. И тут в четвертый раз пришли битые, но упорные черемисы, прихватившие с собой для верности ногайцев и их воевод. Монастырь был разграблен и разрушен до основания, монахов поубивали, посад и окрестные деревни пожгли, разграбили и многих увели в полон. Не прошло, однако, и нескольких лет, как жизнь в эти места вернулась, и новые мешки с новой солью заполнили новые амбары.
На этом месте легендарные времена кончаются, галичские князья через малое время теряют свой удел, и Галич вместе с Солью Галичской входит в состав Московского княжества. На смену легендам приходит скучная и дотошная московская бухгалтерия. Дмитрий Донской хоть и отдает своему сыну Галич, но Соль Галичскую отписывает своей жене Евдокии, а соляные колодцы, варницы, дровяной двор, двор для приезжающих старцев, село Борисовское с деревнями достаются московскому Симонову монастырю в качестве вклада «по своей душе на поминок, в наследие вечных благ»5. Вслед за Симоновым монастырем поближе к источникам соляных доходов подтягивается и Троице-Сергиев монастырь, которому Василий Второй дал большие льготы по части солеварения. Вслед за Троице-Сергиевым монастырем на вкус соли в эти места пришло еще четыре монастыря. В это же самое время, в четырнадцатом и пятнадцатом веках, к крестьянам, работавшим на соляных промыслах, рубившим дрова и пахавшим землю несколько раз приходили неурожай, засуха, ранние заморозки, проливные дожди, голод, холера и легочная чума из Германии.
Татары из Казани приходили ко всем – и к бедным, и к богатым. В конце пятнадцатого века пришли и, как писал игумен Воскресенского монастыря Парфений, «Сожгли погост, да двор монастырский, да церковь», а в 1532 «Приде рать велика поганых варвар в Галичские пределы и доидоша варвары до града Соли Галицкой зело величахуся и хваляхуся град тот взять». Не получилось у них. И на штурм крепости ходили, и пытались ее поджечь – не получилось. Три дня и две ночи жители посада и окрестных деревень кричали татарам неприличные слова, которым у них же и научились за столетия ига, стреляли в них стрелами, лили со стен крепости на головы атакующим кипящую смолу и кипяток. Между прочим, один из толстостенных двадцативедерных котлов-кипелиц, в котором солигаличане кипятили воду и смолу, по сей день хранится в запасниках местного краеведческого музея. Изготовили его местные мастера. Те, которые в мирное время клепали огромные сковородки для выпаривания соли. Даже и железо выплавили из местной болотной руды. Говорят, что этот котел за пятьсот без малого лет почти не заржавел, а все оттого, что изготовлен был из очень чистого железа без примесей серы, фосфора и углерода. В точности, как знаменитая железная колонна из Дели, которая не ржавеет уже полторы тысячи с лишним лет. Про делийскую-то колонну доподлинно известно, что изготовили ее инопланетяне, а про котел из Солигалича… Ну кто, спрашивается, поедет смотреть на котел, изготовленный обычными мужиками…
Вернемся, однако, под стены крепости. Через три дня безуспешной осады татары начали понимать, что из-под стен Соли Галичской придется им уходить несолоно хлебавши. «Начаша полки своими мятися и зело страх велий нападе на ня и не ведаху: камо бежати…». Через три дня и час с небольшим они поняли это окончательно, оседлали своих низкорослых кривоногих лошадок, взмахнули нагайками, свистнули разбойничьим посвистом и ускакали домой в Казань рассказывать, о том, что соль – это белая смерть. Особенно та, которую получают в Солигаличе.
На радостях богобоязненные солигаличане победу над врагами приписали не столько своему мужеству и упорству, сколько чудесному заступничеству преподобного Макария Унженского. Кто-то из жителей города видел или кто-то слышал от того, кто видел, как преподобный Макарий во время осады появлялся на валу на коне и багряным плащом своим прикрывал город. Татары, судя по всему, тоже видели преподобного Макария, но никому рассказать о виденном уже не смогли. В «Житие преподобного Макария Желтоводского и Унженского» сказано, что «погани ослепли и сами себя изрубили». По случаю чудесного избавления от страшной напасти солигаличане постановили каждый год праздновать это событие в день памяти преподобного Макария и при церкви Успения, которая находилась внутри земляного вала крепости, построить особый придел во имя Макария. И построили. Деревянная церковь стояла, стояла, да и пришла в негодность. Ее заменили новой, которая сгорела дотла. Наконец в конце восемнадцатого века на этом месте построили каменный храм, который простоял до тридцать седьмого года прошлого века. Перед его входом можно было видеть стоящие на земле, надетые друг на друга два котла-кипелицы. И тут власти решили устроить в Успенском храме местную электростанцию…
Теперь на этом месте только развалины храма, развалины каменного дома, да крепкий двухэтажный деревянный жилой дом, возле которого можно видеть на диво ухоженный огород с грядками по линейке, да чуть поодаль от дома одинокая сосна.
Что же касается подземного хода, который соединял крепость с другим берегом реки Костромы, то в его существование в Солигаличе верят не только люди, но даже и кошки с собаками. Сколько раз принимались копать в том самом месте, где он должен обязательно быть… В начале прошлого века московский археолог Дунаев вместе с местными жителями, от помощи которых он так и не смог отказаться, прокопал длинную, глубокую траншею на юго-восточном углу вала и… ничего не нашел. И хорошо, что не нашел. Легенде о подземном ходе подземный ход не нужен. Может, археологам он и нужен, чтобы писать о нем ученые статьи в ученых журналах, а вот солигаличанам нужна легенда, чтобы и через сто и через двести лет ставшие взрослыми солигаличские мальчишки могли при встрече сказать друг другу:
– А помнишь, Петька, как мы с тобой подземный ход искали из крепости? У меня тогда неделю от лопаты волдыри на ладонях не проходили.
Через двадцать лет после неудачной осады Соли Галичской была взята Казань, и с набегами татар было покончено. Москва вздохнула спокойно… а до медвежьего угла, в котором находилась Соль Галичская, спокойствие медленно шло не год и не два. Мелкие шайки татар и черемисов через пять лет после взятия Казани внезапно подошли к Соли и сожгли посад вместе с Воскресенским монастырем6. Спаслись только те жители посада, которые успели затвориться в крепости.
В следующий и последний раз Соль Галичскую разорили во времена Смуты. Сначала солигаличане поддержали Галич, который поднял восстание против поляков, и призвали к тому же жителей Тотьмы и Вологды. Хитрые Тотьма7 и Вологда обещать обещали, но собирались на войну так долго, что поляки под командой пана Лисовского успели разгромить и Кострому, и Галич и послать к Солигаличу отряд пана Пудковского, чтобы привести город к присяге Тушинскому вору и заодно потребовать от жителей контрибуцию в двести пятьдесят рублей. Солигаличане сначала ни присягать, ни тем более платить не хотели, но как пересчитали свои запасы пороха, ядер и пуль, как осмотрели свою обветшавшую крепость… и присягнули, и заплатили. Увы, Солигалич это не спасло. Город, посад и торговые ряды были сожжены, а жители разбежались по окрестным лесам. К счастью, тогда они еще были вполне дремучими и в них было множество хитро устроенных засек на случай войны. В объяснительной записке по поводу своих действий царю Василию Шуйскому солигаличане писали: «И мы сироты твои государевы, слыша от воров и литовских людей и от бояр великое разорение, и жон своих и детей великий позор, да побегли от них на лес, в засеки, и животишка свои пометали… И после нас, как мы побежали в забеги, на посаде дети боярские животишка наша, и по деревням пограбили. А бегали, государь, в забеги для того, что у нас у Соли около посаду острогу нет, а город сгнил и развалялся, и твоего государева наряду и зелья нет, крепиться нечем…».
Потом снова была война, потом галичане и солигаличане из лесу, из засек, слали письма в Тотьму, Вологду, Великий Устюг и звали, просили, требовали подмогу, и опять была война, и Лисовский с поляками, литовцами, казаками и перешедшими на их сторону детьми боярскими ушли к Москве и подошли, наконец, подкрепления из Тотьмы, Сольвычегодска, Великого Устюга, Перми и даже из невообразимо далеких, находящихся на другом конце света, Кайгорода и Выми, о которых никто и не знал даже, что они существуют, потом солигаличане бились под командой Скопина-Шуйского, Прокопия Ляпунова, Минина и Пожарского до тех пор, пока поляков не прогнали насовсем.
Через год после того, как поляков прогнали насовсем, оказалось, что это насовсем касается Москвы, а Солигалича не касается вовсе. И снова повторилась история почти столетней давности с татарами и их друзьями черемисами. Только на этот раз были шайки поляков, литовцев и казаков, которые сожгли и разграбили Соль Галичскую в самый последний раз, а через два года они сделали тоже самое в тот раз, который идет за самым последним.
После того, как все, что можно и даже то, что нельзя было сожжено, разграблено и разрушено, наступил долгожданный мир. Через три или четыре года был восстановлен посад и городская крепость, а вместе с ними ударными темпами были восстановлены и соляные промыслы. Уже в первом послевоенном десятилетии варницы Соли Галичской давали не менее двухсот тысяч пудов соли ежегодно. Только промыслы Симонова монастыря давали двадцать тысяч пудов в год из двух колодцев и пяти варниц. Доходов от продажи соли стало поступать столько, что кое-кто из монастырской братии понашил себе дополнительных потайных карманов на рясах.
В середине семнадцатого века, в эпоху расцвета солеварения промышленный Солигалич представлял собой довольно неопрятное зрелище. Штабеля дров, ручьи рассола, текущие по земле, насквозь прокопченные и просоленные соловары и подварки с их мужицкими солеными шутками, чад и дым, непрерывно валивший клубами из варниц… Правду говоря, особенной дружбы между соловарами не было. Конкуренту могли и варницу поджечь, и водоотводную трубу продырявить, а могли и бадью, которой поднимали рассол на поверхность, на голову надеть по пояс. Вместе с рассолом. В повести о том, как поссорились соловары Симонова и Троице-Сергиева монастырей, есть рассказ о том, как троицкий старец Тихон и его слуга Гаврила Опочинин шли мимо варниц Симонова монастыря с дровами, а Симоновский соловар Богдан Григорьев «учал их лаять всякою неподобною лаею и крикнул из своих варниц многих незнаемых людей ярыжных и учали де того старца троецкого и слугу бить и грабить». Замирить монастыри удалось только Патриарху.
Тем не менее весь семнадцатый век город богател, богател… пока более дешевая соль из Соликамска, Соль-Илецка и других мест не сделала производство соли в Солигаличе убыточным. Поди, потягайся с Соликамском, если в тамошних рассолах почти двадцать процентов соли, а в солигаличских всего три. Тут в пору горько заплакать солеными слезами. Власти, однако, привыкли к большим налогам, которые поступали в казну от соляных промыслов и вовсе не желали их терять. В царствование Алексея Михайловича надзор за соляным делом был передан в ведение Тайного приказа. Московские особисты считали, что соль можно добывать везде, где прикажет начальство, а потому было приказано возобновить солеварение даже там, где оно было давно заброшено. Бурить надо глубже, а не кивать в сторону Соликамска, – сказало руководство Тайного приказа. Солигаличане бурили, не кивали, а толку от этого… Тогда начальство приказало привезти в столицу необходимое для бурения колодцев оборудование вместе с обслугой и устроить сначала показательный, а вслед за ним наказательный мастер-класс по добыче рассола прямо в Москве. Почему-то они в Тайном приказе думали… Нет, тут, видимо, нужен другой глагол. В Солигаличе ослушаться приказа не посмели. Привезли и трубы, и бадьи, и сковородки для выпаривания соли. Пробурили три преглубоких скважины, но почему-то оказалось, что рассола в них…
Наказывать солигаличан не стали, хотя было и понятно, что некому быть виноватыми, кроме них. Ограничились тем, что отослали их восвояси со строгим наказом продолжать бурить дома. Не то чтобы они не бурили. Бурили. И государство их бурило то новым Соляным уставом, то штрафами по полкопейки за каждый недоданный пуд соли, то повышением соляного сбора, то обязательством создавать запасы соли, то ограничением продажи соли для домашних потребностей… К началу девятнадцатого века соль в Солигаличе добывали лишь домохозяйки в количествах, потребных для засолки огурцов, капусты и рыжиков, да дети, когда играли в соловаров, да купец Василий Кокорев, которому в 1821 году решением Государственного совета все солигаличское Усолье было отдано в вечное и потомственное владение «для учреждения на оном солеваренного производства». Еще на десять лет вперед Кокорева освободили от соляного акциза – лишь бы взял. Расчистили старые колодцы и сразу поняли, что рассолы в них слабые и надо бурить глубже, как некогда завещал Тайный приказ. Кокорев надеялся добраться до таких пластов, где рассол не будет сильно разбавлен грунтовыми водами. Бурили девять лет и за эти годы смогли продвинуться по направлению к центру Земли на двести пятнадцать метров. За это время Кокорев понял, что процесс достижения цели интересен гораздо более ее самой. На Костромской губернской выставке он даже представил модель рассольной трубы с присовокуплением моделей всех употреблявшихся при бурении инструментов. На глубине около семидесяти метров из скважины забил на высоту трех метров источник минеральной воды – чистой, прозрачной и солено-горькой на вкус. Больше в этой скважине не было ничего.
Стало понятно, что солигаличскую контору глубокого бурения надо закрывать как убыточную по всем статьям. Ее и закрыли в 1840 году. Пятисотлетняя история солеварения в Соли Галичской закончилась… и началась история солигаличских минеральных вод. Еще Василий Кокорев утверждал, что он сам попробовал минеральную воду и выздоровел. Надо отдать должное его практической смекалке. Василию Александровичу на тот момент было двадцать два года отроду и здоровьем его Бог не обидел8. Самое удивительное, что солигаличане тоже стали пить эту воду с лечебной целью и принимать из нее ванны. Через малое время к солигаличанам присоединились жители окрестных деревень, а через год после закрытия солеваренного завода Медицинский департамент Министерства внутренних дел по представлению Кокорева официально разрешил пользование водами артезианского колодца для лечения. Для пущей убедительности к представлению было приложено свидетельство Костромской врачебной управы и «Книга о лечении водами» с собственноручными расписками семидесяти четырех особ, коим лечение помогло. В том же году Кокорев открыл в Солигаличе водолечебницу и через несколько лет пригласил для химического анализа воды не кого-нибудь, а самого Александра Порфирьевича Бородина. Тот как раз только что получил степень доктора медицины. Целое лето провел Бородин в Солигаличе, анализируя местную воду, наблюдая за лечебными процедурами и не забывая при этом сводить с ума игрой на рояле местных дам и девиц.
Водолечебница существует и по сей день. Называется она «Санаторий им. А.П. Бородина». Отдыхающие говорят: «Бородино». Им так проще. Рано утром и вечером, при отходе ко сну, из санаторных динамиков раздаются могучие звуки арии князя Игоря из одноименной оперы Александра Порфирьевича. Не всем отдыхающим, особенно тем, кто страдает расстройствами нервной системы, нравится эта мелодия. Уж они просили администрацию заменить Игоря на половецкие пляски или хотя бы на плач Ярославны и даже писали коллективную жалобу в Москву, в Минздрав, но тамошние чиновники никогда дальше Костромы и не ездили и про слово Солигалич думают, что это название танца вроде хали-гали, не говоря о санатории. Бородин, вишь, им не нравится… Между прочим, в начале прошлого века у входа в санаторий каждый вечер играл приглашенный местным земством струнный оркестр слепых из Костромы. И никто не жаловался.
Более всего, однако, лечебница Кокорева помогала здоровью учеников духовного училища, окна которого находились напротив водолечебницы. По воспоминаниям профессора Московской духовной академии Е.Е. Голубинского, который учился в этом училище через несколько лет после открытия санатория, «учителя секли нас с осторожностью, так как крик лежащих под лозой слышен был в ванных, где сидели больные».
Вообще говоря, событий в захолустном Солигаличе в девятнадцатом веке было крайне мало. Вот разве что после русско-турецкой войны прислали в город пленных турок, которые построили мост через Шашков ручей, несколько домов и понашили местным модницам кожаные туфли отменного качества. Если бы турки не занесли в Солигалич эпидемию возвратного тифа, которой переболела часть населения города и уезда, то о них бы и вовсе вспоминали с благодарностью. Как и о сосланных поляках, которые туфель шить не умели, зато давали уроки музыки, поскольку среди них были скрипачи и пианисты. Вообще Солигалич был музыкальным городом. При каждой церкви был свой хор, певший в выходные и праздничные дни, регулярно давались концерты в общественном клубе, пелись романсы9 и даже арии из опер, а в летнее время офицер делопроизводитель местного воинского присутствия устраивал прогулки на лодках с солдатами из местной воинской команды, умеющими играть на духовом инструменте. Сам он при этом играл на флейте…
Июльское солнце бесконечно долго садилось за громаду Рождественского собора10, по набережной Костромы прогуливались мужчины в мягких шляпах и форменных фуражках, дамы с кружевными зонтиками, мужики в смазных сапогах и носились в разные стороны мальчишки с семечками. На крылечках домов, украшенных затейливой резьбой, сидели кошки и намывали гостей. По стеклянной воде плыла лодка, в ней сидел молодой краснощекий солдатик и старательно выдувал на теноровом тромбоне или валторне вальс «Осенний сон», или «Ожидание», или «Над волнами», а флейта ему так подпевала, так подпевала… что чувствительные дамы нет-нет, да и подносили к уголкам глаз крошечные надушенные носовые платки с еще более крошечными вышитыми монограммами, а их кавалеры смущенно покашливали.
Кстати, о мужиках в смазных сапогах. Они в Солигаличе и уезде летом бывали редко. После того, как соляной промысел приказал долго жить, подались они в отходники. Можно было, конечно, сеять пшеницу, рожь или даже выращивать в теплицах помидоры с баклажанами, но земля и лето здесь не такие, как в Курске или Воронеже, а зимой случаются морозы до сорока и больше градусов. Тем более, что еще при царе Петре ездили на строительство Петербурга чухломские и солигаличские каменщики и плотники. Не по своей, правда, воле. Начало развиваться отходничество еще при крепостном праве. Оброк был помещику куда как выгоднее барщины. Ехали крестьяне в Петербург не на авось, не в надежде на любую работу, хоть бы и дворником, а готовились к этой поездке загодя, еще с детства. Мальчиков в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет отправляли обучаться ремеслам в столицу. Учились иконописному, водопроводному, малярному, бондарному, плотницкому, слесарному и токарному делу. Кого-то отдавали в учение мяснику, а кто-то шел по торговой части. Из Солигалича шли преимущественно кузнецы11 и слесари. Отдавали в обучение петербургским родственникам, имеющим ремесленное хозяйство или петербургским ремесленникам, которые набирали мальчишек в обучение прямо в Солигаличе и окрестных деревнях через своих поверенных из местных крестьян. Родственникам отдавали просто так, под честное слово, а с чужими людьми родители мальчика заключали письменные условия. Условия простые – мальчика дерут за уши, таскают за вихры, показывают каким гаечным ключом открутить гайку или каким колером красить стену, кормят так, чтобы с голоду не помер, обувают, одевают, лечат не больше месяца, а он не моги от хозяина уйти, гулять без его разрешения, и гайку откручивай быстрее, и ключи подноси, и краски, кисти, водку, закуску, и сапоги с него сними, ежели он пьян. Особо оговаривалось, что родителям хозяин единовременно уплатит сумму от двадцати пяти до пятидесяти рублей. Одну часть ее давали в виде задатка, а другую часть мальчику по окончании учения. Кроме того, на выход мальчику хозяин должен был купить приличное случаю пальто и «пинжак». Каковые пальто и «пинжак» были прописаны отдельным пунктом в условиях. Все вместе это называлось «окопировкой».
Года чрез три или четыре мальчик заканчивает ученье и приезжает домой на зиму к родителям настоящим «питерщиком», как их называли в Солигаличе. Весной он снова возвращается в Петербург, но уже для самостоятельной работы. Через пару-тройку лет он уже и мастер, и завидный жених. Зимой женят его дома, и станет он ездить из Солигалича в Петербург и обратно до самой старости. Особым был ритуал возвращения питерщиков домой. Не дай Бог молодому, особенно холостому парню прийти домой пешком, в дорожной одежде, забрызганной грязью, – не только засмеют, но еще и замуж за такого никто свою дочь не отдаст. «Чоткий» солигаличский пацан подкатывал к дому на тройке с колокольчиками и бубенцами. Такой выходил из саней в шубе и костюме, увешанный, точно елка, свертками с подарками для родственников. На самом деле бывало по-всякому. Бывало, ничего не заработает отходник или заработает, но пропьет или проиграет в карты, и тогда родители, не желая ударить в грязь лицом перед соседями, сами покупали сыну костюм, для себя подарки, и даже нанимали на соседней почтовой станции в Чухломе тройку. В таких случаях соседи, уже давно прознавшие обо всем от питерских знакомых и родственников, делали вид, что ничего не знали и не слышали. У самих тоже были взрослые сыновья…
Благодаря отходникам в Солигаличе даже простые бабы ходили летом с дождевыми зонтиками, привезенными мужьями из Петербурга. Мужчины щеголяли в жилетках, манжетах, пиджаках, кожаных ботинках и галошах. Какие уж тут смазные сапоги. Нечего и говорить о сапогах. В домотканом и лаптях ходили только во время работ. В редком доме не было бумаги, чернил или карандашей.
В нынешнем Солигаличе отходничество снова расцвело. Вот только мальчиков не отдают в обучение в Петербург. Едут уже взрослыми мужиками работать охранниками и строителями. Теперь едут и девушки. Эти, в основном, по торговой части. По старой привычке едут в Питер, а не в Москву. Во время перестройки пробовали, было, в Москву, но… в Питер привычней. Там у многих солигаличан родственники. Да и весь двадцатый век ездили, чтобы с голоду не помереть. А в сорок первом и сорок втором Петербург, который к тому времени стал Ленинградом, сам приехал в Солигалич. Приехали те, кто успел вырваться из осажденного города. В каждом доме проживало по четыре, а то и пять семей эвакуированных. Детский дом был переполнен. С продуктами в Солигаличе было немногим лучше, чем в блокадном Ленинграде. Уже через полгода после войны начался голод. На всю оставшуюся жизнь наелись картофельных очисток. В многодетных семьях, где продовольственного аттестата отца, ушедшего на фронт, никак не хватало на всех детей, девушки подходящего возраста бросали между собой жребий – кому идти воевать, чтобы не умереть с голоду. Холода в сорок первом стояли суровые даже для здешних мест. Температура опускалась до сорока шести градусов мороза. И в этот мороз надо было валить лес для фронта. Даже школьникам велено было стать сучкорубами. Они и стали. Сколько погибло их на лесоповале от голода, от того, что ходили в лютый мороз в обносках…
Если разобраться, то в Солигаличе и уезде последние несколько сот лет безвылазно жили только дворяне. Земли боярам и дворянам стали давать в этих местах еще при Михаиле Романове – тем, кто отличился при освобождении Москвы от поляков. В царских жалованных грамотах писали «за московское осадное сидение королевичева приходу». Именно тогда возле соседней с Солигаличем Чухломы получил поместье шотландец Юрий Лермант, от которого и пошел род Лермонтовых. Перед отменой крепостного права в Солигаличском крае проживал восемьсот двадцать один дворянин. Правду говоря, некоторые из этих дворян были даже не мелко-, а микропоместными. Их называли голышами, и владели они зачастую двумя или тремя крестьянами, а то и вовсе одним. Голышей в уезде было около полутора сотен. Порой голыши занимали целые деревни. У такого, с позволения сказать, дворянина из недвижимости только и были изба, огород, несколько десятин пашни и сенокос, а из движимого – лошадь, кошка, собака, иногда куры. Образования они не имели, служить нигде не служили, руки вытирали о посконные штаны и сморкались в занавески, если они у них, конечно, были. Мелкопоместными считались те, у кого было от десятка до полусотни душ. Дворян, имевших более пятидесяти душ, называли многодушными. Многодушные за глаза презрительно называли мелкопоместных малодушными, а голышей и вовсе бездушными. Справедливости ради надо сказать, что в Солигаличе и уезде многодушных дворян было раз-два и обчелся. Самыми богатыми в уезде были семейства Черевиных и Шиповых. У Черевиных было семнадцать с половиной тысяч десятин земли. Они были, что называется, военной косточкой – лейтенанты флота при Елизавете Петровне, потом кригскомиссары, бригадиры, при Екатерине полковники лейб-гвардии и флигель-адъютанты при Павле. В музее портретами Черевиных кисти устюжанина Григория Островского увешаны стены целого зала. Заходишь в него и под взглядами Черевиных уже через минуту чувствуешь себя неловко от того, что ты не в напудренном парике, не в военном мундире и не при шпаге. Впрочем, там не только военные. Жены, матери, дети, бабушки и дедушки. И еще думаешь – черт бы побрал фотографию. Никто и никогда не скажет, глядя на твой портрет, – посмотрите, как тщательно выписаны шнурки на его кроссовках или надкусанное яблоко на телефоне…
Но вернемся к портретам. В 1918 году из рук балерины Мариинского театра Анны Александровны Черевиной они перешли в руки антиквара по фамилии Апухтин, который немедля повез их в Солигалич и там, в водолечебнице, устроил выставку для всех желающих. Через шесть лет коллекция портретов попала в местный краеведческий музей и пролежала там в запасниках, понемногу осыпаясь и отсыревая, до того самого момента, пока директор Костромского музея-заповедника Игнатьев в конце шестидесятых годов не увидел, не восхитился и не отвез несколько портретов в Кострому, чтобы определить их истинную ценность. В Костроме на них глянули… В следующую поездку в Солигаличский музей Игнатьев поехал уже с самим Савелием Ямщиковым. Отобрали еще десять портретов для реставрации, а когда отреставрировали, то возвращать обратно в Солигалич эти портреты никто не захотел не только в Костроме, но даже и в Москве. Каких только порогов не обил директор Солигаличского музея, пока коллекция портретов кисти Островского выставлялась в Москве, Ленинграде и Париже. Кострома стояла насмерть. Надо отдать должное Савелию Васильевичу – он понял свою ошибку и приложил все усилия для возращения работ Островского в Солигалич. И через долгих восемь лет они вернулись. В краеведческом музее имени адмирала Невельского зал, где находятся портреты Черевиных…
Кстати об адмирале Г.И. Невельском, имени которого музей, который мог бы быть имени издателя И.Д. Сытина. Оба они – и Невельской и Сытин – уроженцы здешних мест. В шестьдесят третьем году, когда шла речь о том, чье имя присвоят музею, разгорелись нешуточные споры. Как ни крути – Невельской был из дворян, а Сытин из крестьян, хоть и стал потом миллионером, но… Вспомнили краеведы, у которых память долгая и даже еще длиннее, давнюю историю, связанную с Сытиным. В 1924 году послали солигаличские краеведы ему в подарок роскошно изданную чуть ли не в единственном экземпляре книгу «Обследование села Гнездникова». Село это – родина Ивана Дмитриевича. В ответ краеведы ожидали, что Сытин подарит селу библиотеку, а он в ответ им тоже прислал книгу. Какая разница, какую… Ну и что, что прошло с тех пор сорок лет. Хоть сто сорок. Никто ничего не забыл Ивану Дмитриевичу. Невельской подарил России целый Дальний Восток с устьем Амура и проливом Невельского, а Сытин… В следующий раз будет знать. У заведующей музеем на этот счет есть своя теория – она считает, что…
Воля ваша, а рассказ о Солигаличе, как и ремонт, невозможно закончить – его можно только прекратить. Прекратить, несмотря на то что я не успел сказать еще ни слова о том, что в Солигаличе жил квартальный по фамилии Рыжов, который был прототипом главного героя повести Лескова «Однодум», что в нем жила Анемаиса Орестовна Чалеева, с которой Чехов списал Любовь Ивановну из «Дома с мезонином». Та самая, что рыдала мужским голосом. Она оставила воспоминания, в которых…
Вот только еще одна цитата – и уж точно все. Это отрывок из письма солигаличанки Анны Ивановны Жижиковой своему мужу Василию Петровичу в город Петербург. Написано оно в начале прошлого века.
«Милому моему дорогому супругу Василию
Петровичу от супруги твоей Анны Ивановны нижаючи кланиюсь и жалаю быть
здоровым. Милый мой дорогой супруг Василий Петрович, получила я от вас
гостинцы, не знаю, как я вас благодарить и как за вас бога молить: 10 аршин
ситцу, 7 аршин ткани, 2 плотка ситцовых и бруслет, получила серешки, фартук,
Милому дорогому нашему тятики Василию Петровичу кланиются тебе детки твои Иван, Петр и Алексей и дочь Шура. И просим у тебя заочного родительского благословения, которое может существовать по гроб нашей жизни, и благодарим вас на гостинцах и дай бог здоровие, дорогой наш тятика…
В дому все благополучно. Детки очень шибко бегают и Шура за ними бегает, не отстается. Макару отдано часы и пальто в горошек. Покуда хорошо все исправляется… И затем прощай, дорогой мой Василий Петрович. Остаемся живы и здоровы и тебе желаем от бога доброго здоровие и всякого благополучия»12.
________________________
1 Улицы
самого Солигалича были заасфальтированы только в девяносто пятом году. Если
точно, то заасфальтировали чуть больше половины – тридцать восемь улиц из
шестидесяти четырех.
2 Понятное
дело, что в летописях все просто не бывает. Сначала Федор Семенович в
Пасхальную ночь увидел на севере огненный столп и услышал гром, но не сразу
понял, откуда он, и еще неделю блуждал со свитой по лесам, пока монах-отшельник
не показал ему точное место, из которого этот самый огненный столп зародился.
На этом месте и была заложена церковь. Кое-кто из современных историков
утверждает, что в том месте еще до закладки церкви был соляной колодец и Федор
Семенович и не думал блуждать, а сразу направился… Ну и пусть утверждают. С
огненным столпом и громом все куда как красивее.
3 Достоин
удивления тот факт, что впервые Солигалич упомянут в летописи не по случаю его
разорения татарами или поляками, не по случаю междоусобной вражды между
многочисленными князьями, их детьми и родственниками, не по случаю упоминания в
духовной грамоте Ивана Калиты, а по случаю собственного основания. Редкий, надо
признаться, в нашей истории случай.
4 Колодцы и
варницы, в которых выпаривали рассолы в Солигаличе, имели свои имена, порой
довольно затейливые. В дозорной книге Солигалича 1614 года упомянуты колодцы
«Бочкин пуст», «Швак», «Чертолом», «Неволя», «Детинец Большой», «Детинец Малый»
и варницы «Сутяга», «Погорелиха», «Позориха» и «Засериха».
5 Не все,
конечно, могли себе позволить такой богатый вклад «на помин души». В книге
«Очерки средневековой истории Солигалича» Н.А. Фигуровского описан случай,
когда некая черница Анна за внесение в поминальный синодик ее мужа и ее самой
передала в качестве вклада Троице-Сергиевому монастырю принадлежавшую ей
половину соляного колодца и четверть варницы. Там же написано о том, что вдова
некоего Зиновия Кононова по прозвищу Сирена Толстоухова передала монастырю
дровяное кладище и еще дворище, а Иоиль Подосен Тимофеев Касаткин передал
монастырю дворовое место и дровяное кладище, а Плохой Григорьев сын Успенский…
Нет, вы только представьте себе женщину по прозвищу Сирена Толстоухова… Ох,
не зря она была вдова. Так и вижу ее покойного мужа Зиновия, тщедушного,
плешивого и гундосого, похожего на лесковского Зиновия Борисыча из «Леди Макбет
Мценского уезда». Уж она и орала на него благим и самым обычным матом (за что и
была прозвана соседями Сиреной Толстоуховой), и кулачищем своим пудовым
прикладывала, и «Зиной» дразнила, и даже сыпала соль на раны, подмигивая из
окошка проходящим мимо солидным плечистым соловарам и молоденьким подваркам, а
как помер муж – так сразу монастырю на помин его души и отписала дровяное
кладище вместе с дворищем. И то сказать – кто его знает, как он помер? Может,
спьяну упал по весне в полынью на реке Костроме, может, зимой в дремучем лесу
задрали волки и его самого, и лошадь по дороге в Чухлому, а может, просто на
ночь поел грибков с кашей, а наутро глядь – он уж весь синий и не дышит.
6 Как если
бы сейчас мелкие шайки коммунистов нападали на райкомы единороссов, грабили их,
отнимали у них бизнес и привилегии, уводили в плен мелких партийных
функционеров и продавали в рабство их самих и их голоса другим партиям.
7 Самое
удивительное то, что тотьмичей в Солигаличе не жалуют и по сей день. Говорят,
что в одном солигаличанине совести столько, что хватит на десяток тотьмичей. И
землю тотьмичи никогда не обрабатывали, и ремеслом никаким не известны, а все
больше торговали да были приказчиками. И вот еще что. Никто их тотьмичами и не
зовет. Только толшмяками*. Солигаличские старики так и говорили:
«Там, где толшмяк прошел, там …»
* Толшма –
река, протекающая в тамошних краях.
8 О
солигаличанине Василии Александровиче Кокореве надо сказать отдельно. Всю эту
затею с водолечебницей он придумал, будучи совсем еще молодым человеком. И это
было лишь начало его блистательной карьеры. Мещанский сын, самоучка, начинавший
сидельцем в одном из питейных домов в Солигаличе, он миллионер к тридцати трем
годам и первый в России нефтепромышленник. В 1857 году Кокорев построил возле
Баку первый в мире нефтеперегонный завод, пригласил для улучшения работы завода
не кого-нибудь, а Менделеева, тогда еще просто приват-доцента в Петербургском
университете. Благодаря Кокореву, Россия к концу девятнадцатого века давала
половину мировой нефтедобычи. Это Кокорев был определен под негласный надзор
полиции за публичные призывы к отмене крепостного права. Это его звали
«экономическим славянофилом». За двадцать лет до братьев Третьяковых он основал
в России первую частную картинную галерею и устроил для русских художников
приют возле Вышнего Волочка. Это Кокорева Российская Академия Художеств
удостоила звания почетного члена. Со всем тем Василий Александрович имел, мягко
говоря, «купеческий вкус». На столе у него стоял золотой лапоть, а шампанское
он пил с квасом, рассолом и солеными огурцами. Ну, да золотой лапоть – не
золотой батон. Тем более, что Кокорев его купил на заработанные, а не
украденные деньги.
9 Раз уж
зашла речь о романсах, то никак нельзя пройти мимо Николая Петровича Макарова,
который хоть и родился в Чухломе, зато воспитывался у своих солигаличских теток
М.П. Волконской и А.А. Шиповой. Макарова мы будем помнить и любить всегда не за
то, что он был одним из первых русских лексикографов и составителем самого
полного русско-французского словаря, и не за то, что он был виртуозом игры на
гитаре и организовал на свои средства в Брюсселе первый международный конкурс
гитаристов, а единственно потому, что Николай Петрович написал слова романса
«Однозвучно гремит колокольчик».
10 Главный
колокол на колокольне Рождественского собора весил 347 пудов, а на колокольне
Воскресенского собора «всего» 215. Рождественский колокол был отлит в России, а
на Воскресенском была латинская надпись «Хвала Богу построил Ассверус Костер в
Амстердаме 1631 года для Солей». Когда эти два колокола между собой
разговаривали, то в Солигаличе даже воробьи и бабы переставали чирикать.
11 Кузнецы в
Солигаличе еще со времен солеварения были мастерами высокого класса. В
Солигаличе вам любая собака расскажет, что на лезвии топорика, который был с
собой у Ильича, когда он прятался в Разливе, стояло клеймо «Солигалич».
Рассказы собак, между прочим, подтверждают воспоминания Зиновьева, жившего с
Лениным в Разливе. Григорий Евсеич увидел это клеймо буквально перед носом,
когда спорил с вождем мирового пролетариата об апрельских тезисах.
12 Кто после
прочтения этого письма не поднес незаметно к уголку глаза носовой платок или
хотя бы не кашлянул смущенно – тот самое настоящее бесчувственное бревно.
Осташков
Сначала на месте Осташкова ничего не было, кроме лесов, болот и озера Селигер с многочисленными островами и каменными валунами на них. Потом по этим местам прошла… Не знаю, как сказать… Короче говоря – возле входа в Осташковский краеведческий музей лежит большой гранитный валун, а на валуне самый настоящий отпечаток женской ноги. Или отпечаток, очень похожий на отпечаток женской ноги. Глубокий. В такой можно влить бокал шампанского. Даже два. Местное предание, однако, утверждает, что это след Богородицы. Так что с шампанским лучше не стоит.
После Богороди… После того, кто оставил этот след, в эти края в середине
первого тысячелетия нашей эры пришли кривичи, промышлявшие охотой и
рыболовством, а за кривичами словене с сохами, коровами, бабами, ребятишками,
коровами, козами, жучками, внучками, кошками, мышками, репками и со всем тем,
что называется оседлым образом жизни. После того как все, кому нужно было
прийти, пришли и стали жить-поживать да добра наживать – стали приходить те,
кому не нужно. За чужим, понятное дело, добром. В конце первой половины
тринадцатого века к озеру Селигер, после взятия и разорения Торжка, подошли
татаро-монголы. Осташкова тогда не было даже в планах, и самих планов тоже не
было, и потому они не брали его приступом, не поджигали деревянных стен, не
выпускали тучи стрел в защитников города, поскольку их тоже не было, а резво
поскакали на своих лошадках на север по направлению к Великому Новгороду.
Недолго они резво скакали… Дело было весной, дорога направление на
Новгород, и без того еле идущее по дремучим лесам, страшно раскисло, петляло и
норовило спрятаться в болотах. Не доехав до Новгорода около двухсот километров,
в урочище под названием Игнач Крест татары, посовещавшись с монголами, решили,
что Новгород от них не уйдет, и повернули на юг.
Все это описано подробно в летописях и к несуществующему в тринадцатом веке Осташкову не имело бы совершенно никакого отношения, кабы не древний каменный крест с выбитой на нем надписью, хранящийся в городском краеведческом музее. И называется этот крест… Игнач Крест. В музее этот крест называется Березовецким, поскольку найден неподалеку от Осташкова на Березовецком городище, но на этикетке, под названием «Березовецкий крест» в скобочках большими буквами приписано, что предположительно это тот самый летописный Игнач Крест. Да и как ему не быть тем самым, если Березовецкое городище расположено на древнем торговом Селигерском пути к Новгороду, по которому и шел Батый со своими полчищами. О том, что он шел, неоспоримо свидетельствуют названия близлежащих к городищу сел – Малые Татары и Большие Татары1. Именно в Березовскую волость некогда входила деревня Игнашово (теперешняя Игнашовка), а уж ее название от названия Игнач Крест находится буквально в двух словах. Даже в нескольких буквах. Конечно, было бы замечательно, если бы на этом кресте рядом с новгородской надписью о том, что 6661 (1133) месяца июля 14 день новгородский посадник Иванко Павлович поставил этот крест по случаю начала земляных работ по углублению реки, было бы нацарапано «Батый, Субэдей, Мунке, Бурундай, Кадан, Берке, Бучек, Байдар, Орда-Эджен, Шибан, Гуюк и Атямаст были здесь и повернули назад несолоно хлебавши», но… еще не нацарапано. Короче говоря, осташковские краеведы не сомневаются в том, что Березовецкий крест стоял в урочище Игнач Крест. Если честно, то в Тверской области таких крестов найдено несколько, и сотрудники тех музеев, в которых они хранятся, ни минуты не сомневаются в том, что их кресты… но в Осташкове не сомневаются ни секунды. Что же касается новгородцев, которые и вовсе установили бетонный памятный крест в 2003 году на территории Валдайского национального заповедника неподалеку от деревни Кувизино в двухстах километрах от Новгорода, то мы о них даже и говорить не станем. И новгородскую писцовую книгу пятнадцатого века, в которой написано, что имение московского служилого человека Андрея Руднева находится «…у игнатцева кръста» в Новгородской области у деревень Полометь и Великий Двор, читать не советуем. Чего только в писцовых книгах не понапишут. Особенно в новгородских.
Вернемся, однако, к Осташкову, которому на роду было написано родиться несколько раз. В самый первый раз он родился через сто с лишним лет после нашествия Батыя под именем Кличен, на острове, чуть севернее современного города. В 1371 году, в письме великого князя Литовского Ольгерда константинопольскому патриарху Филофею сказано: «Против своего крестного целования взяли у меня города: Ржеву… Кличень… Березуйск, Калугу, Мценск. А то все города и все их взяли и крестного целования не сложили, ни клятвенных грамот не отослали». Жаловался Ольгерд Филофею на руку Москвы, которая к тому времени укрепилась и выросла так, что оставляла не только ссадины и синяки на теле Великого Княжества Литовского, но и серьезные незаживающие раны. Сказать, однако, что Кличен попал между московским молотом и литовской наковальней, было бы неправильно. Кличену пришлось хуже, гораздо хуже, поскольку, кроме молота и наковальни, были еще и раскаленные щипцы, которые назывались Великим Новгородом. В конце четырнадцатого века новгородцы, вечно бывшие не в ладах с Москвой, разорили и сожгли Кличен, а его жителей перебили почти всех. Среди нескольких оставшихся в живых были два рыбака – Евстафий (в просторечии Осташко) и Тимофей. Перебрались они чуть южнее, на материк, и на полуострове основали две слободы, промышлявшие рыболовством2. Слободы эти Волоцкий князь Борис Васильевич отказал своей жене Ульянии, о чем и была в 1477 году сделана соответствующая запись. Вот вам и второе рождение. Прошло еще сто с лишним лет, и в 1587 году разбогатевшие слободы для защиты от приграничной Литвы построили деревянную крепость – Осташковский городок. Чем не третье.
В третьем рождении Осташкову пришлось пережить Смуту. Стены городу не помогли – пришлось осташам вместе со своим воеводой целовать крест Второму Самозванцу. Через недолгое время, под влиянием писем молодого и энергичного Скопина-Шуйского и с помощью отряда французов, которых привели временно дружественные шведы под командой Эдварда Горна, Осташков поляков прогнал и вновь присягнул царю Василию Шуйскому. (Как в этой круговерти можно было разобраться, кто за белых, а кто за красных, – ума не приложу.) «Государю добили челом», как писал в вышестоящие инстанции Скопин-Шуйский. И то сказать – на осташах уж и чела не было – так их замучили постоянные разорения, пожары и грабежи. Поляки грабили, казаки грабили, шведы, которых Россия позвала прогнать поляков, грабили, литовцы в компании с поляками и казаками грабили, убивали и выжигали целые деревни. От тех времен в Осташковском районе остались не только лежащие под землей ржавые сабли, каменные ядра, пули и остатки кремневых ружей, но и выражение «литовское разорение», которым осташи до сих пор пользуются точно так же, как мы пользуемся выражением «Мамай прошел».
Между прочим, в 1613 году, когда избирали на Земском соборе нового царя, осташковец Михаил Сивков тоже поставил свою подпись. Может, для москвича или жителя Нижнего Новгорода, которые что ни день, то подписывали самые разные важные бумаги, это было самое обычное дело, а для жителя осташковского посада, который только и делал, что изо дня в день ловил неводом рыбу… Кстати, о ловле рыбы. Промысел этот в Осташкове стал процветать после того, как наступил мир. Осташи были большие искусники плести сети, ковать якоря и рыболовные крючки от самых маленьких до самих больших, шить огромные сапоги для рыболовов, которые так и назывались – «осташи». На них был всего один шов, и пропитаны они были таким водоотталкивающим составом, который целые сутки не пропускал воду. Секреты этих составов берегли в семьях потомственных осташковских сапожников пуще сокровищ. Кому нужны теперь эти драгоценные секреты, когда можно задешево купить любые резиновые сапоги…
Точно так же, как и сапожные секреты, берегли в семьях осташей рассказы рыбаков о пойманных щуках, сомах и знаменитых селигерских угрях. Их передавали от отца к сыну и даже, когда не было сыновей, – женам и дочерям. В Осташкове, в запасниках краеведческого музея собрана единственная в России коллекция записей подобных рассказов, самый первый из которых датируется еще серединой шестнадцатого века. Собственно, это даже не рассказ, а нарисованный углем на бересте пятисантиметровый зуб щуки. Среди рассказов о сорвавшихся с крючка рыбах выделяется записанная первыми пионерами еще в конце двадцатых годов прошлого века леденящая душу история о том, как осташа-рыболова и двух его сыновей на ночной рыбалке опутали усы огромного тридцатипудового сома. И были эти усы толщиной с руку взрослого ребенка. После долгой упорной борьбы рыбак и его сыновья смогли отрубить усы топорами и принести их домой в качестве трофеев. Спустя сутки полутораметровый отрубленный ус, брошенный без присмотра во дворе, задушил насмерть собаку, четырех кур и домашнего хомяка Пафнутия, случайно выглянувшего на шум из зернового амбара3. Рассказ иллюстрирует карандашный рисунок, на котором отец и сыновья, опутанные сомовьими усами, поразительно напоминают Лаокоона, борющегося со змеями, что говорит… Сами придумаете, о чем это говорит, а мы пойдем дальше4.
Говоря о знаменитых осташковцах, никак нельзя обойти Леонтия Филипповича Магницкого – первого всероссийского учителя математики. Правда, Магницким он стал в Санкт-Петербурге, а родился он в Осташкове, в конце семнадцатого века, жил там до пятнадцати лет под самой обычной фамилией Теляшин и был просто способным юношей, любившим читать, интересовавшимся математикой, иностранными языками и богословием. В пятнадцать лет он, как и его, тогда еще не родившийся ученик по фамилии Ломоносов, отправился с рыбным обозом в Москву – с той лишь разницей, что у Михаила Васильевича была за пазухой зачитанная до дыр «Арифметика» Магницкого, а у пятнадцатилетнего Леонтия Теляшина ее еще не было. Можно, конечно, долго и подробно рассказывать, как юноша переходил из Иосифо-Волоколамский монастыря в Симонов, как готовили его монахи к карьере священнослужителя, как попал он вместо этого в Славяно-греко-латинскую академию, как перебивался после ее окончания частными уроками математики5, не имея ни пристанища, ни целых штанов, а порой и куска хлеба, но мы делать этого не станем, а сразу начнем со встречи, которую устроили молодому репетитору с Петром Алексеевичем. Царь, не один и не два раза поговорив с Леонтием и поразившись его обширным знаниям в области математики, физики и астрономии… Вы не поверите – велел построить ему дом на Лубянке, пожаловал дворянство, одарил деревнями в Тамбовской и Владимирской губерниях, саксонским кафтаном и фамилией Магницкий, «в сравнении того, как магнит привлекает к себе железо, так он природными и самообразованными способностями своими обратил внимание на себя»6. Впрочем, с деревнями и другими милостями я, кажется, забежал вперед, поскольку сначала была только новая фамилия, назначение преподавателем в Навигацкую школу и возможность написать учебник математики. Первый учебник. И Магницкий его написал7. И напечатал его огромным по тем временам тиражом в две с половиной тысячи экземпляров Василий Анофриевич Киприанов, основатель первой в России гражданской типографии, отец которого был родом… из Осташкова. И пользовались этим учебником арифметики, астрономии, физики и навигации полвека, пока один из учеников Леонтия Филипповича не написал новый.
Теперь в Осташкове есть и улица Магницкого, и памятный знак в сквере возле Вознесенского собора, и даже примета у молодых осташковских преподавателей математики – первого сентября на первый урок приходить с магнитом в кармане. Хоть с холодильника магнитик оторви, но в карман положи, а иначе удачи не будет. Лучшему учителю математики или физики и вовсе вручают раз в год, в виде почетного значка, крошечную красно-синюю подкову, чтобы он носил ее каждый день. Филологи, историки и биологи с химиками обижаются, конечно…
Но не будем забегать из восемнадцатого века в двадцать первый, тем более что в восемнадцатом Осташков, по указу Екатерины Великой, родился в четвертый и последний раз. Новгородский губернатор Яков Ефимович Сиверс8, очарованный красотой Осташкова и представивший его императрице как селигерскую Венецию, убедил Екатерину даровать городу герб, на котором в виде особой царской милости был изображен «В пересечённом золотом и лазоревом поле вверху – возникающий чёрный двуглавый орел с золотыми клювами и червлёными языками, увенчанный двумя малыми и одной большой российской императорской короной». Внизу, под орлом текла лазоревая река, в которой плыли три серебряные рыбы. Увы, это были не осетры, не стерляди и даже не щуки, а самые обыкновенные ерши, которыми всегда изобиловал Селигер. Осташей иногда так и назвали – «ершеедами»9.
При Екатерине Осташков получил новую, регулярную планировку, да такую удачную, что ее взяли за образец при планировке уездных городов всей империи. Каменные дома, построенные в те годы, еще стоят в Осташкове, и еще живут в них люди. На улице Печатникова, напротив Троицкого собора, в котором теперь располагается музей, я видел такой дом с мезонином. В его окнах на широченных подоконниках стояли горшки с фиалками, глоксиниями и растением «декабрист», во дворе на бельевых веревках сушились джинсы и разноцветные футболки точно так же, как двести лет назад сушились тиковые или канифасовые панталоны, а может быть, и яркие, в диковинных цветах сарафаны со множеством больших позолоченных пуговиц.
Конец восемнадцатого и девятнадцатый век – время расцвета Осташкова. В расцветающем Осташкове проездом побывал Александр Первый. Царь въехал в иллюминированный город в два часа ночи под звон всех осташковских колоколов. Жаль только, что всего на день. Одарил городского голову Кондратия Савина и его старшего сына Ивана бриллиантовыми перстнями, дал по пятьсот рублей гребцам на судне, что возило его по Селигеру от Осташкова до Нило-Столобенского монастыря, и укатил в Торжок под неумолкающие крики «Ура!» так быстро, что народ, по словам летописца, «бежал за экипажем Императора до самой заставы и тут, припав на колена, неоднократно восклицал: “Прости, батюшка Государь! не насмотрелись мы на тебя!”»
У Осташкова к тому времени появился даже свой гимн, который написал известный писатель Иван Иванович Лажечников. Со слезами на глазах пели осташковцы: «От конца в конец России ты отмечен уж молвой: Из уездных городов России ты слывешь передовой. Славься, город наш Осташков, славься, город наш родной!». В нем появляются духовное и городское училища, музей, богадельня, воспитательный дом, больница, аптека, публичная библиотека, благотворительное общество, общественный банк, общественная добровольная пожарная команда, о которой писали не где-нибудь, а в «Московских ведомостях», общество любителей сценического искусства и даже оркестр при городском театре. Общественная жизнь била в Осташкове ключом. Осташков ставили в пример и вологодской Устюжне, и тверскому Весьегонску, и даже далекому костромскому Кологриву. Вся Тверская губерния, в которую тогда входил город, завидовала черной завистью осташковскому благоустройству. Да что губерния! Из самого Петербурга приезжал известный журналист и писатель Слепцов, чтобы описать удивительный феномен Осташкова. Описал Василий Алексеевич богоугодные заведения, театр, актеров, ухоженный бульвар, перед входом на который был устроен хитроумный лабиринт для того, чтобы не проникали коровы, общественный банк Савина и многое другое. Так описал, что майскую книжку журнала «Современник» за 1862 год с письмами Слепцова из Осташкова городская публичная библиотека и брать не захотела, хотя подписка на журнал у нее имелась. Журнал был в городе запрещен. Мало того, в городе было проведено расследование с целью выявить тайных информаторов Слепцова и наказать их за слишком длинные языки. Особенно негодовал городской голова Федор Кондратьевич Савин, по совместительству купец первой гильдии, миллионер, владелец кожевенного завода, главный акционер общественного банка и вообще осташковский маркиз Карабас, поскольку ему принадлежало в городе… да, кроме Селигера и облаков в небе над Осташковым, почитай, все и принадлежало. Папенька Федора Кондратьевича Кондратий Алексеевич, тоже купец первой гильдии, миллионер и, конечно же, городской голова, еще при Александре Первом учредил в Осташкове один из первых в России частных банков. И стал банк давать кредиты осташковским промышленникам, купцам и просто мещанам. Кто брал на зарплату рабочим, кто на заведение собственного дела, а кто и на покупку совершенно необходимого нового платья, лисьей шубы или устройства свадьбы единственной дочери. Тех, которые брали на платье, шубу или свадьбу, было, понятное дело, гораздо больше тех, которые на зарплату рабочим. Небольшие кредиты банк давал охотно. Кабы существовали тогда мобильные телефоны, то не миновать получать осташковцам что ни день сообщения, что им одобрена кредитная линия на десять или даже на двадцать рублей под невообразимо низкий процент. Была, однако, небольшая, но очень существенная разница между теми кредитами и нынешними. Полтора века назад должников банка без разговоров отдавали на осташковские фабрики и заводы, которые большей частью принадлежали… Федору Кондратьевичу Карабасу и его родственникам. Часто бывало так, что должники эти работали, работали, работали, а долг их все не уменьшался, не уменьшался и не уменьшался. Ну, что тут долго рассказывать. Сами все знаете. Или, не дай Бог, еще узнаете. Лучше я вам про осташковскую пожарную команду расскажу, которая была создана еще в 1843 году.
Как и многое в Осташкове, она была первой. Первой добровольной непрофессиональной пожарной дружиной в России, главным спонсором и начальником которой был… сюрприз, сюрприз! – Федор Кондратьевич Савин. Сначала как городской голова, а потом как попечитель с полномочиями, переданными ему от города. Это при нем ее личный состав вырос от полусотни до полутора сотен пожарных, это при нем приобрели новые заливные пожарные трубы и насосы, построили каланчу, которая стоит до сих пор, это при нем каждому пожарному перед выездом на пожар или во время дежурства на каланче вместе со сверкающей медной каской стали выдавать преогромные, закрученные вверх и черные, как смоль, усы, а для хождения по улицам форменные фуражки с галуном. Пожарным с десятилетним стажем выдавалась на фуражку кокарда, на которой был изображен серебряный ерш в языках пламени. Федор Кондратьевич всегда лично присутствовал на пожарах и руководил их тушением. Он и умер от сердечного приступа при тушении ночного пожара в 1890 году, а через три года после этого Осташков праздновал полувековой юбилей пожарной команды и даже отчеканил серебряную медаль в честь этого события. В одном из залов краеведческого музея висит на стене дозволенный цензурой текст праздничной песни Осташковской Общественной Пожарной команды, датированный первым января 1877 года. Куплетов в праздничной песне бесчисленное количество и после каждого припев: «Пейте-ж дружнее – больше вина! Залпом смелее – чарку до дна!» По части «залпом смелее» с осташковскими пожарными мало кто мог сравниться. Памятная книжка Тверской губернии за 1860 год описывает пожар, случившийся на каком-то из небольших осташковских кустарных заводиков. Бравые пожарные так быстро его потушили, что члены городской Думы, тоже присутствовавшие на пожаре, решили с материальным вознаграждением не тянуть, а выдать его тут же, немедленно. И выдали. Не отстал от думцев и хозяин спасенного заводика. Денег он не дал, но щедро угостил героев хлебным вином. В тот момент, когда уже начали пить из касок за здоровье новорожденных… или новобрачных, и у некоторых членов команды стали отклеиваться черные, закрученные вверх усы, прибежал человек, сообщил, что на соседнем с городом острове загорелась изба. Мгновенно личный состав вскочил в первые попавшиеся на берегу озера лодки и без весел (sic!) доплыл до острова, а там голыми пьяными руками раскидал по бревнышку горящую избу и прекратил распространение пожара.
Если осташковской пожарной команде сто семьдесят один год, то народному
театру и вовсе больше двухсот. Сначала театр помещался в здании бывшего
кожевенного завода, который принадлежал кому-то из купцов Савиных, а уж в
бытность Федора Кондратьевича Савина городским головой здание было перестроено
специально для театра, был организован театральный оркестр, и супруга Савина –
известная русская актриса Прасковья Ивановна Орлова-Савина, блиставшая на
сценах Малого и Большого театров… Нет, Савин женился на ней не ради того, чтобы
она занималась общественным театром. С него сталось бы. Он просто
влюбился в нее без памяти, предложил руку и сердце, и ради Федора Кондратьевича
Прасковья Ивановна оставила большую сцену, перебралась в Осташков и стала
ведущей актрисой местного театра. Благодаря ей, в Осташкове еще раньше, чем в
самом Петербурге, была поставлена без всяких цензурных сокращений пьеса «Горе
от ума», и это при том, что для провинциальных театров она была запрещена до
1863 года. Ее и сейчас по праздничным и торжественным датам дают на
осташковской сцене. Пока цензура смотрит на это сквозь пальцы…
Вообще можно подумать, что Савин только и делал, что был городским
головой, руководил тушением пожаров и обустраивал общественный городской театр.
На самом деле Федор Савин, как и его братья Иван и Степан (тоже, кстати,
городские головы), никогда не оставлял без присмотра своих кожевенно-юфтевых
заводов, выделывавших кожу такого высокого качества, что золотых, серебряных и
бронзовых медалей, полученных на выставках в Европе и Америке хватило бы не на
одну грудь, хоть бы и очень широкую. И поставлялась эта кожа, кроме России, в
Европу, Америку и даже в Африку. Между прочим, только из осташковских кож
шились фирменные сапоги для матросов Британского Королевского флота. Для
транспортировки кож Иван Кондратьевич Савин даже создал собственный флот. Для
нужд кожевенного производства были организованы чугунно-литейный и газовый
заводы, а также банк, в должниках у которого…10
Династия Савиных настолько эффективно управляла своими предприятиями и обладала таким авторитетом в городе и среди рабочих-кожевенников, что и после национализации семнадцатого года последний из Савиных (владельцев завода) – управлял заводом (хоть и под строгим присмотром новых властей) еще одиннадцать лет!
Осташковский кожевенный завод и теперь, когда ему уже без малого триста лет, работает. Выпускает какие-то несусветные миллионы квадратных метров гладкой, тисненой, матовой и блестящей кожи высочайшего качества для обуви, для обивки автомобильных салонов и для всего того, что можно из этой кожи сделать. Почти вся эта кожа уезжает и уплывает туда, куда уплывала и уезжала при Савиных – за границу. Только теперь к Европе и Америке добавилась Юго-Восточная Азия. Осташкову остаются налоги и зарплата рабочих, а Селигеру – химические отходы производства, которые, понятное дело, изо всех сил очищаются, но… Отделений банков в городе теперь много и разных, только Осташкову от этого… Обветшал Осташков, спала с его лица старая штукатурка и обнажила где кирпич, а где и трухлявое дерево. «Уделали город в хлам», – сказал мне один из местных жителей. Обветшал и Троицкий собор11 семнадцатого века, в котором находится краеведческий музей. Приезжал как-то в музей тверской губернатор. Просто так приезжал – на экскурсию. Директор музея рассказал, что перед экскурсией всех предупредил лично, чтобы вопросов ему не задавали. Мол, и так он все знает. Ему и не задавали. Я тоже не стал спрашивать у директора12, какой из губернаторов приезжал – нынешний или тот, что был перед ним. Таких губернаторов, которые любят, чтобы им задавали вопросы, у нас отродясь не было. Да и когда еще будут…
Не будем, однако, о грустном. Будем об интересном. К примеру, о знаменитом осташковце Владимире Николаевиче Адрианове, который еще в 1907 году сконструировал первый российский армейский компас с фосфоресцирующей подсветкой. Не было такого мальчика в моем детстве, который не мечтал бы выйти во двор с таким компасом на руке. Не было такого мальчика, который, надев этот компас, не становился бы сразу капитаном корабля или отважным путешественником, пробирающимся сквозь джунгли Амазонки. Кроме компаса, Владимир Николаевич изобрел артиллерийский прицел, был выдающимся военным топографом, одним из авторов первого атласа СССР и, наконец, автором советского герба. Земной шар в центре герба – это его изобретение. Мало кто знает, что поначалу это был глобус Осташкова, и контуры морей и океанов удивительным образом напоминали контуры озера… Ну, ладно. Насчет глобуса Осташкова и контуров озера я, конечно, присочинил, но все остальное – чистая правда. Адрианов прожил в Осташкове последние три года своей жизни. Не любил он ни Петербург, ни Москву, из которых долгие годы не выпускала его служба, а вот в Осташков влюбился с первого взгляда. Как когда-то Федор Кондратьевич Савин в прекрасную Прасковью Ивановну Орлову. Влюбился, купил себе половину дома и стал там жить, неторопливо и тщательно оформляя первый том Большого советского атласа мира, в котором столица нашей родины Осташков…
Или вот другая правдивая история об острове Городомля, расположенном на озере в нескольких километрах от Осташкова. Сразу после войны привезли на него полторы сони пленных немцев-ракетчиков с семьями – баллистиков, термодинамиков, аэродинамиков и гироскопистов. Привезли даже главного специалиста Третьего рейха по радиоуправлению ракетами и электронике, заместителя Вернера фон Брауна, Гельмута Греттрупа. Стал коллектив Филиала №1 НИИ-88 (так незатейливо называлась эта секретная контора) разрабатывать гироскопы для ориентации ракет, ракетные двигатели, электронику и множество других винтиков, гаечек и трубочек, из которых состоят ракеты. Немцы по собственной инициативе разработали даже проект баллистической ракеты с огромной боеголовкой весом в тонну, которая могла пролететь две с половиной тысячи километров… Вот только строить и испытывать ее на острове Городомля было не с руки. Не было экспериментальной базы. Да и Королеву, который в это же время строил нашу баллистическую ракету, немецкая, хоть и была нашей, тоже была не с руки. Ни с правой, ни с левой. Ходу немецкому проекту не дали. Военные сказали, что ракету на спирту запустить будет невозможно. Замучаешься охранять топливо перед стартом. Кто-то и вовсе пустил слух, что немцы на этой ракете собираются улететь на Марс и там… У жены одного из специалистов по рулевым машинам нашли карту-схему марсианских каналов еще с грифом главного управления имперской безопасности… Короче говоря, карту конфисковали, немцев в пятьдесят третьем году собрали и отправили в ГДР, а производство гироскопов осталось и успешно работает по сей день. По сей день и остров Городомля огорожен колючей проволокой, и пройти на него можно лишь через специальное КПП. Гироскопы, между прочим, отличного качества, и если кое у кого ракеты через раз падают или вовсе летят не в ту сторону, то гироскопы предприятия «Звезда» здесь ни при чем. Просто кое у кого руки растут… Короче говоря, их надо тщательно выпрямлять и мыть перед тем, как производить сборку, поминутно сверяясь с чертежом, а не картой-схемой марсианских каналов.
В Осташкове есть и еще один военный завод под названием «Луч». Выпускает он не лучи боевого применения, как можно было бы подумать, а отличные танковые шлемофоны. Между прочим, единственный завод такого рода в России и странах Ближнего зарубежья. Кроме кожевенного, гироскопического и шлемофонного заводов, в городе есть еще швейная фабрика, маслозавод, рыбный завод «Селигер» и… все. Все, что не обувные кожи, гироскопы, шлемофоны, не швейная фабрика, не маслозавод, не сам Осташков, – есть озеро Селигер с бесчисленными островами и еще более бесчисленными туристами под каждым кустом на суше и под каждой кувшинкой в воде. В городе такое количество приезжих рыбаков, что лавки по продаже мотыля, опарыша и живца работают круглосуточно. На вопрос «Клюет?» вам ответит не только любой осташ или осташиха, но даже и грудной ребенок прочмокает губами, на которых не обсохло молоко: «Клевало, пока ты не пришел». Даже галки и вороны, сидящие на набережной нет-нет да и каркнут московскому пижону с навороченным спиннингом из углепластика, что судака или щуку надо ловить на живца, а не на манку. На манку можно поймать только пенсионера или, если повезет, подлещика.
Но не только рыбалкой знаменит Селигер. Если сесть на кораблик, отходящий от пристани речного вокзала, или нанять недорого моторную лодку13, то через каких-нибудь пятнадцать или двадцать минут путешествия по воде и облакам можно увидеть, как из озера вырастают золотые купола церквей и колоколен Ниловой пустыни, расположенной на острове Столобный. Можно, конечно, причалить к мосту, который соединяет остров с материком, и броситься, как и все, покупать копченого угря, судака, сувенирные пивные кружки с надписью «Нилова пустынь», потом лезть на высоченную колокольню Богоявленского собора и оттуда смотреть на прекрасный Селигер, на острова, заросшие соснами, на рыбные садки, на букашечных паломников, вползающих в монастырь… а можно найти пилота пришвартованного к берегу гидромотодельтаплана, заплатить ему две тысячи рублей, надеть спасательный жилет, шлем, взять в руки фотоаппарат и взлететь. На высоте птичьего полета, собравшись с духом, оторвать сначала правую руку от какой-то трубки, в которую она вцепилась, потом левую от другой трубки, нажать на кнопку, потом еще нажать, быстро схватиться за спасительные трубки руками и вдруг заметить, что крышечку с объектива не снял. После этого еще раз оторвать обе руки вместе с пальцами от трубок, снять крышечку, посмотреть в видоискатель и понять, что эту красоту сфотографировать невозможно, да и незачем. И захочешь забыть, а не получится.
____________________
1 Есть в тех краях и еще одно село под
названием Кравотынь. Предание говорит, что татаро-монголы в этом селе
уничтожили всех и их отрубленные головы насадили на частокол. Получился
кровавый тын или Кравотынь.
2 В 1922 году медленно запрягавшие
потомки Евстафия и Тимофея наконец-то назвали две улицы в их память –
Евстафьевская и Тимофеевская.
3 Теперь селигерских сомов днем с
огнем не найти, но местные торговцы копченой рыбой их продают на каждом углу.
Продают даже терпуга, который и вовсе океанская рыба. Впрочем, отдыхающие берут
и терпуга. Они и копченые сети с копчеными удочками съедят. Особенно когда
мешают пиво с водкой.
4 Добавим только, что в Осташкове есть
еще и музей рыбы, в котором собраны разнообразные сети, верши, мережи,
кораблики и удочки. Рыболовных рассказов там и в помине нет, но вам покажут
заспиртованный щучий глаз размером с кулак взрослого ребенка и расскажут, что
второй глаз не уберегли от чаек, а сама щука имела такие огромные зубы… Если
приглядеться, то на задней стороне этого фарфорового, искусно расписанного
глаза по-немецки мелко-мелко написано «Этим щучьим глазом мастер Крамбс
начинает коллекцию глаз хищных речных рыб по заказу кафедры зоологии
университета г. Санкт-Петербурга.
5 Все могло быть еще хуже, если бы по
указу царя Федора Алексеевича в конце семнадцатого века не запретили обучаться
дома у иностранных учителей. Власти, как это обычно с ними у нас бывает,
боялись тлетворного влияния на мальчишек и девчонок западных ересей. Их
родители тоже боялись. И ересей и властей. Вот тут-то Леонтию Теляшину фортуна
и улыбнулась.
6 Представляете себе Государя,
президента, премьер-министра, спикера парламента, способного оценить энциклопедическую
полноту математических, астрономических и физических знаний собеседника? Я тоже
не представляю.
7 Не хотел я об этом говорить, но… из
песни слов не выкинешь. Магницкий написал не только учебник. Он еще написал
памятную записку по делу Дмитрия Тверитинова. Жил такой сторонник
протестантизма в Москве одновременно с Магницким. Неоднократно спорил с ним
Леонтий Филиппович. Однажды одиннадцать часов кряду длился их богословский
диспут. И даже победил Магницкий Тверитинова, а после победы… взял, да и написал
записку члену канцелярии Сената графу Мусину-Пушкину о еретике Тверитинове и
его единомышленниках. С одной стороны, это, конечно, записка, а с другой, как
считают некоторые историки…, получился натуральный донос. Мусин-Пушкин поначалу
хотел дело замять, считая его несерьезным, но Магницкий настаивал и даже принес
собственноручно составленный список тетрадей Тверитинова. Правда, царь
благоволил лютеранам, и все ограничилось церковным покаянием для обвиняемых.
Приняли их обратно в ряды православных и отправили замаливать грехи в
московские монастыри. Даже не сослали в подмосковные, не говоря о Соловках.
Только одного, Фому Иванова, который, как доносил Магницкий, «улучив своей
злобе час удобный, взял с собой в церковь, под одеждой утаив, нож железный великий,
которым лучину щепают, просто именуемый косарь, и уединяся еретическому
злобному духу, ему помогающему, начал рубить образ святого Алексея митрополита,
стоящий при его раке», за такое, с позволения сказать, иконоборчество прилюдно
сожгли заживо в деревянном срубе на Красной площади. Сожгли бы заодно и все
документы по этому делу. Ни к чему знать эти подробности о Магницком. Нам
хватило бы и учебника арифметики.
8 Осташков входил тогда в Новгородскую
губернию.
9 Когда в 1878 году вновь открытая
земская почта Осташкова выпустила почтовые марки с городским гербом, то
оказалось, что один из ершей на гербе плывет в противоположную двум другим
сторону. За такую марку настоящий, сошедший с ума на почве собирания марок
филателист отдаст все, что можно. И что нельзя тоже отдаст.
10 Справедливости ради надо сказать,
что банк пожертвовал только за первые полвека своего существования около ста
шестидесяти тысяч рублей на городское благоустройство. Сумма для девятнадцатого
века и такого небольшого городка, как Осташков, более чем значительная.
11 На одном из ярусов колокольни
Троицкого собора устроено что-то вроде небольшой выставки фотокопий документов,
рассказывающих об осташковских колоколах. Уж как и почему туда затесалась
фотография первой страницы герценовского «Колокола», я не знаю, а привлек мое
внимание рисунок пятисотпудового колокола Троицкого собора. Провисел он на
колокольне тридцать лет и в 1838 году треснул «от безрассудно производимого
звона в Пасхальную неделю». Как говорится, пошли дурака Богу молиться – он не
только лоб, но и колокол расшибет… К чести осташковцев, они перелили этот
колокол с прибавкой к нему двухсот восьмидесяти пудов.
12 От директора музея услыхал я и о
знаменитом осташковском рецепте постных щей со снетками. Снеток, как известно,
есть озерная форма корюшки и точно так же пахнет свежими огурцами. В этом
смысле именно жители Осташкова, а не Твери, как можно было бы подумать,
чувствуют себя культурной столицей Тверской губернии. Селигерский же снеток,
вылавливаемый в районе Осташкова, хоть и меньше петербургской корюшки, но, в
отличие от последней, обладает гораздо большими и очень выразительными
глазами. Точно так же, как и грибы в Рязани. Побывать в Осташкове и не поесть
щей, не заглянуть в глаза снетку…
Но вернемся к рецепту. Для
щей необходим сушеный снеток и квашеная капуста. Капусту несколько часов томят,
а снеток предварительно замачивают в воде… Квашеной капусты у меня не было. Ну
какая, спрашивается, квашеная капуста в середине июня. К середине июня вся
молочная кислота, которая придает ей приятную кислинку, превращается в серную.
Снетка мне тоже не удалось купить. Отчего-то в тот день, что я был Осташкове,
им не торговали. Зато была в изобилии свежая вобла. Пахучая и мягкая, в
собственном рыбьем жиру. И я решил свернуть в сторону от проторенной
осташковцами кулинарной дороги.
Самое сложное в моем
рецепте – очистить от чешуи, костей, внутренностей несколько рыбин и не съесть
их. Особенно если они с икрой. Непосредственно перед очисткой и потрошением
воблы необходимо, от греха подальше, вынести из дома все пиво. Все остальное
просто. Очищенные спинки воблы бросаем в кастрюлю с холодной водой на полчаса.
Свежую капусту и картошку нарезаем, как для обычных щей. Отдельно пассеруем
репчатый лук, морковь и помидоры. К ним же, слегка обжаренным, добавляем ложку
муки и немного подрумяниваем. В кипящую воду бросаем капусту, картошку и спинки
воблы, вытащенные из соленой воды. Чуть позже туда же отправляются
пассерованные лук, морковь, помидоры и свежий сладкий, нарезанный соломкой болгарский
перец. Для полноты картины прибавляем душистый перец горошком, немного черного
жгучего и только что сорванный с грядки, мелко нарезанный укроп, за которым
посылаем на огород поднятую по тревоге жену. После этого варим щи еще одну или
полторы минуты, газ выключаем, кастрюлю накрываем крышкой и нетерпеливо ходим
вокруг нее где-то около часа, а лучше двух, мешая щам настаиваться. Через
полчаса, не выдержав, открываем крышку, зачерпываем половником красную
дымящуюся гущу с кусочками воблы, подставляем под половник глубокую тарелку,
наливаем, добавляем столовую ложку деревенской сметаны…
Другой на этом месте и на
голубом глазу рассказал бы вам, что язык можно проглотить, что ароматный пар
щекочет ноздри до изнеможения, а я вам скажу чистую правду. Не горькую, но
совершенно невкусную. Щи получились именно те, о которых у нас говорят – ни
рыба, ни мясо. Их только в пост и есть, чтобы без всякого удовольствия. По
правде говоря, я это понял еще тогда, когда добавил к щам болгарский перец.
Просто не хотел заранее расстраиваться. Потому и велел жене срочно принести из
огорода побольше укропа, чтобы убить запах воблы и рыбьего жира в щах. Нет,
конечно, щи почти не пахнут воблой, но рыба превратилась в какой-то разваренный
слабосоленый хек или даже минтай… Одно меня утешало – воблу я извел не всю, а
несколько бутылок темного английского эля предусмотрительно убрал в подвал.
Хотя… если бы жена принесла из огорода побольше укропа и сделала бы это быстрее
и при этом не показывала бы всем своим видом, что ничего у меня не получится…
13 Шкипер моторной лодки «Крым»,
атлетического сложения мужчина по имени Славик, рассказал, что с работой в
Осташкове не очень. За восемь тысяч в месяц на кожевенном заводе ему
горбатиться неохота и потому промышляет он катанием туристов по Селигеру и
рыбалкой. Выгоднее получается. Ловят они… не на удочку. Прошлым летом поймал
Славик полтора центнера угря. Пойманную рыбу местные жители морозят и по мере
надобности размораживают и коптят. Так что и в январе вам предложат и копченого
угря, и судака, и жереха с лещом. Правда, в этом году с угрем плохо. То ли
кожевенный завод что-то слил, то ли еще что, но уловы плохие. За два месяца
едва-едва десять килограмм набралось. Зато он заработал денег на строительстве
очередного цеха на острове Городомля, где делают военное известно что для
известно чего. Оно бы, конечно, можно и в Москву поехать на заработки и
заработать несусветных деньжищ, но там нет ни Селигера, ни сосен, ни озер, ни
островов, ни угря, ни…
Кувшиново
Часто сетуют, что наш турист скорее поедет в Турцию или в Египет, а не в Кострому или в Вологду, не говоря о Кологриве или Кинешме. Я и сам сетую, что греха таить. Если же посмотреть со стороны туриста… К примеру, собрался я поехать в тверскую губернию – в Кувшиново. В Кувшиново замечательный музей, там родина Ожегова, нашего Даля в третьем поколении, там Горький жил и писал свой роман «Жизнь Клима Самгина», в кувшиновском районе родовое гнездо анархиста Бакунина. Места хоть и не у всех на слуху, но, без сомнения, интересные, и, как говорят, удивительно красивые.
Туристу перед поездкой нужно иметь уверенность, как минимум, в двух вещах – в ночлеге и в культурной программе. Я начал с культурной программы. Нашел в сети телефон кувшиновского музея, чтобы договориться об экскурсии заранее. Это ведь не Москва или Петербург, где все открыто в указанные часы и всегда можно взять экскурсовода. В провинции надо обо всем договориться заранее, иначе может так случиться, что как раз в день вашего приезда экскурсовод будет сажать картошку или полоть огурцы. Его тоже можно понять. На зарплату сотрудника провинциального музея только своими огурцами и питаться. День я звоню, другой звоню… не отвечает музей Кувшинова. Звоню в Тверь, в объединенный государственный музей. Вдруг телефоны, которые я нашел в Интернете, неправильные. Телефона кувшиновского музея в Твери не знают. Он не областного подчинения, а принадлежит то ли Каменской бумажной фабрике, то ли городу. Звоню в городскую администрацию. Рассказываю им, что нашел в сети страничку этого музея и даже телефон, но он не отвечает… Не отвечает, разорви его звонок. В администрации мне говорят, что телефона музея они мне дать не могут, поскольку у него их нет, но они точно знают, что музей находится в здании местного Центра Досуга и дают мне телефон вахты этого центра. Уж на вахте-то точно знают… Может, и знают. Может, и сказали бы, но… не берут трубку. И даже автоматическим голосом говорят, что невозможно установить соединение. Снова звоню в Тверь и умоляю их дать телефон если не музея, то хотя бы того, кто может знать сотрудника этого музея. Добрые люди в объединенном тверском государственном музее дают мне телефон заведующей отделом культуры города Кувшиново. Все же это отдел культуры, а не отдел бухгалтерского учета. Наверняка она знает… Не знает, но обещает узнать и перезвонить или написать. Берет адрес моей электронной почты и номер телефона. Ну, это уже какая-то зацепка. На радостях думаю заказать гостиницу в Кувшинове. Там их всего две. В ту гостиницу, которая называется «Гостиница», я решил не звонить. Видал я не раз такие провинциальные гостиницы с такими названиями. Как правило, удобства в них одни на весь этаж. Или на два этажа. Стал звонить в другую, которая на картинке в Интернете выглядела поприличнее. Раз звоню, другой, пятый… На шестой раз трубку подняла старушка и сказала, что нет по этому номеру никакой гостиницы, и никогда не было, и не будет. Но звонят многие, да. Хотят поселиться… Ничего им не светит, и не поселятся они никогда, пока она жива. Стал звонить в гостиницу «Гостиница». Там на удивление быстро подняли трубку и сообщили, что номера есть, но с удобствами, как я и предполагал, есть проблемы. У них гостиница экономическая. Типа три звезды, но такие маленькие, что их можно увидеть только в телескоп. Зато они мне рассказали, что та гостиница, в которую я звонил, давно закрылась, и у них теперь есть новая гостиница с названием «Каменка». И гостиница «Гостиница» любезно поделилась со мной телефоном своих конкурентов. Действительно, в новой гостинице есть удобства в номере и Интернет, и даже завтраки за две сотни рублей с носа.
Заказав номер в гостинице, я стал с удвоенной силой звонить начальнице кувшиновской культуры, которая мне обещала прислать телефон музея. Телефон ее не отвечал. И не отвечал еще полторы недели, пока начальница не вернулась из Турции, отдохнувшей и загоревшей, чего я по телефону, конечно, не видел, но догадался по голосу. Она рассказала мне, что в Центре досуга, в котором находится музей, отключили все телефоны за неуплату, но она мне даст аварийный телефон, по нему можно позвонить и узнать, как найти хранителя музея. Я тут же позвонил по этому номеру, и там ответили…, что хранитель музея работает на полставки и сегодня его не будет, но если я позвоню завтра, с утра пораньше, то его попробуют разыскать и подвести к телефону. И назавтра его подвели и… оказалось, что он в пятницу уходит в отпуск, а я приеду лишь в субботу. К счастью, сотрудники провинциальных музеев очень отзывчивые люди. Им достаточно услышать в голосе собеседника интерес – и они придут рассказывать о музее хоть ночью. Через две минуты мы обо всем договорились.
Двух недель мне хватило, чтобы заказать гостиницу и договориться с музеем. Воля ваша, но я не знаю, как надо ненавидеть Турцию или Египет, не говоря об Италии, чтобы поехать не в Анталию или Рим, где все включено, а в Кувшиново или Солигалич, где все выключено, да еще и по разбитым на мелкие осколки дорогам. Язык не поворачивается на это сетовать.
Вот вы думаете, что предисловие я изрядно затянул. Правильно думаете. Но вы всего лишь прочли страничку текста, а я две недели каждый день звонил то в Тверь, то в Кувшиново. Могло у меня накипеть? Еще как могло… Ну, ладно. Пора нам ехать в город Кувшиново, который и городом-то стал лишь в тридцать восьмом году прошлого века, а до этого без малого триста лет был селом Каменка Ржевского уезда. Начиная с середины семнадцатого века, и был. Про первые полтора века существования Каменки рассказывать нечего, а вот про вторые стоит рассказать подробно.
В конце восемнадцатого века Каменку у князя Юсупова приобрел помещик из Торжка отставной майор и коллежский асессор Василий Петрович Мусин-Пушкин. Сначала Василий Петрович построил в Каменке две мукомольные мельницы и винокуренный завод, в 1799 году основал бумажную фабрику. Тут все получилось в рифму – и фамилия Пушкин, и год рождения Александра Сергеевича, и даже то, что фабрика стала производить бумагу. Ну, может быть, фабрикой это кустарное, полностью ручное производство, на котором два десятка крепостных крестьян отрабатывало барщину, было называть еще рано, но в свидетельстве о рождении у фабрики записан именно 1799 год. Производила эта фабрика из тряпок, льна, рогожи, соломы и древесины синюю бумагу, в которую заворачивали сахарные головы. Именно в такую бумагу была завернута жареная курица коллежского советника Павла Ивановича Чичикова при въезде его в губернский город NN.
Прошло еще тридцать лет, и на фабрике уже работало сорок пять человек. Все так же делали они из тех же тряпок, рогожи и соломы ту же самую синюю бумагу для сахарных голов, которая продавалась в близлежащих Торжке, Осташкове и Вышнем Волочке. Форма сахарных голов тоже не претерпела изменений, а вот Василий Петрович, которому к тому времени было уже за шестьдесят, так устал от хозяйственных хлопот и болезней, что взял… да и отдал Богу душу. Сначала фабрика досталась его наследнику, поручику Благову, а потом пошла по рукам и по ним добралась до генерал-майора корпуса жандармов Леонтия Васильевича Дубельта. Руки у Дубельта хотя и были, как и полагалось жандарму, длинными и загребущими, но до фабрики поначалу не доходили, а как дошли, то… Скорее всего, это были руки его жены, Анны Николаевны, женщины предприимчивой и хозяйственной. Так или иначе, а фабрика была переоборудована, оснащена паровым двигателем и заграничными машинами. Анна Николаевна подарила фабрику своему старшему сыну – Михаилу. Тот, хоть и был генералом, но в карты любил играть больше, чем в солдатики, и в одночасье проиграл фабрику князю Трубецкому, который недрогнувшей рукой убил бубновым тузом пиковую даму Дубельта. Петр Никитич Трубецкой через несколько лет, в 1869 году, продал фабрику, на которой к началу семидесятых годов девятнадцатого века работало уже около полутора сотен человек, московскому купцу Михаилу Гавриловичу Кувшинову, крупному писчебумажному торговцу. Фабрике, впервые после Василия Петровича Мусина-Пушкина, наконец-то повезло – она попала в хорошие и надежные руки.
Еще дед Михаила Гавриловича Кувшинова, перебравшийся в Москву из Торжка, торговал бумагой. В семье Кувшиновых так любили и уважали бумагу, что за слова «бумага все стерпит» запросто могли отказать от дома. Кувшиновы были в самом хорошем смысле этих слов «бумажные души». Как только Михаил Гаврилович купил фабрику у князя Трубецкого, а купил он ее вместе с прилегающими тремя тысячами десятин земли, началось расширение производства и перевод его на современные рельсы. Была куплена первая в истории фабрики бумагоделательная машина, привезены из Англии и Германии шесть паровых машин, и в технологию производства бумаги пришла большая химия, к большому, надо сказать, огорчению небольших речек Осуга и Негочь, в месте слияния которых стояла и стоит до сей поры фабрика. Кроме оберточной стала вырабатываться печатная и писчая бумаги. И как вырабатываться! Семьдесят тысяч пудов бумаги в год производила Каменская бумажная фабрика. Для продажи этой бумаги по всей России и даже за ее пределами в Москве был основан Торговый Дом и, чуть позже, акционерное общество «Писчебумажное фабрично-торговое товарищество» с миллионным капиталом.
Михаил Гаврилович не только продавал бумагу, но и сам, на досуге, любил создавать ее новые сорта. Так он разработал специальный сорт писчей бумаги, изготовленной исключительно из конопляных волокон. Буквы в словах, написанных на листе такой бумаги, через самое непродолжительное время падали, валялись и даже расползались вместе со словами и сами по себе по разным углам листа.
Модернизация производства дала свои результаты. Высокое качество кувшиновской бумаги было отмечено серебряной медалью на Всероссийской выставке в 1882 году и через четыре года золотой на выставке в Нижнем Новгороде.
Все это скучные технические и бумажные подробности, скажет читатель. Со стороны, может, и скучные, но представьте себе бумагоделательную машину длиной в два футбольных поля и шириной в шесть метров, представьте железный грохот и шипящие струи пара, кучевые облака под высоченным, невидимым с земли, потолком цеха, вращающиеся без устали сверкающие стальные цилиндры, которые уплотняют, высушивают и разглаживают бесконечную белоснежную бумажную массу, представьте бесчисленное множество вентилей, рычагов, ручек, штурвальных колес, тяжелых маховиков, ременных передач и дрожащих стрелками манометров, представьте солидных, усатых мастеров в кепках и жилетках, вихрастых чумазых мальчишек, стремительно бегающих по цеху с огромными гаечными ключами и криками «Каландр заклинило! Мефодий Степаныч приказали, чтоб сей момент шли…», угрюмых рабочих в промасленных кожаных фартуках, отвечающих сквозь зубы: «А не пошел бы он сам, если такой умный…» Вот после того, как представили, и говорите, что скучно. Хотя бы каландр представьте…
После смерти Михаила Гавриловича дело в свои руки принял его сын, Сергей Михайлович. Тут случился пожар, уничтоживший часть производства и рабочего поселка. К счастью, фабрика была застрахована на очень большую сумму. На эти деньги Кувшинов-младший стал строить новые, кирпичные корпуса и построил, и стал производить бумагу, но… случилось новое несчастье. В 1894 году Сергей Михайлович утонул в Черном море во время гибели парохода «Владимир», на котором он вез из Англии новое оборудование для фабрики. Остались владеть фабрикой его вдова Елизавета Максимовна, бывшая директором правления Товарищества, и дети Юлия, Татьяна и Сергей. Нет, не вдова стала управлять фабрикой и не сын Сергей, а дочь Юлия Михайловна Кувшинова. Почти четверть века, до самой национализации восемнадцатого года, эта женщина стояла у руля фабрики. Семьи и детей у нее не было, и правильно будет сказать, что и фабрика, и все, кто на ней работал, и были ее семьей и ее детьми. В 1938 году поселок Каменное по просьбе рабочих и служащих Каменской бумажной фабрики был переименован в город Кувшиново в память о Кувшиновых, и прежде всего о Юлии Михайловне. Факт, конечно, малозначительный с точки зрения сегодняшнего дня, но это только на первый, можно сказать, близорукий и невнимательный, взгляд. Представьте себе тридцать восьмой год. Ленинград вместо Санкт-Петербурга, Горький вместо Нижнего, Киров вместо Вятки, Сталинград вместо Волгограда и даже, прости Господи, Кагановичабад где-то в Средней Азии. И на этом фоне маленькое Кувшиново, переименованное в честь классовых врагов пролетариата, капиталистов Кувшиновых, по многочисленным просьбам этого самого пролетариата. Вот вам и факт…
Вернемся, однако, во времена правления Юлии Михайловны. К началу двадцатого века фабрика производила уже полмиллиона пудов бумаги в год, и все эти полмиллиона везли на подводах в Торжок, на промежуточные склады, а уж из Торжка по всей России и заграницу. Обратно в Каменное на тех же подводах везли почту, пассажиров и разные грузы для фабрики. На время распутицы доставка бумаги в Торжок прекращалась на целых полтора месяца. Хочешь не хочешь, а надо было строить железную дорогу из Торжка в Каменное. Фабрика к тому времени стоила восемь миллионов рублей. На деньги от ссуды, полученной под ее залог, и стали строить дорогу. Пять лет, три моста, семь железнодорожных станций, вокзал в Каменном – все это и сейчас, через сто с лишним лет, работает и не просто работает, а работает в том самом виде, в котором и было устроено. Мало где на российских железных дорогах, а, может быть, и вовсе нигде, кроме как на участке Торжок – Каменное, сохранились семафоры, жезловая система, деревянные шпалы, засыпанные песком, деревянные переездные шлагбаумы, ручные стрелки, дежурные по станциям, передающие и принимающие жезлы у помощников машинистов поездов… Заповедник, да и только. Двукрылый семафор с участка Кувшиново – Щербово даже хранится в музее вагонного депо «Москва». Сначала участок дороги не реконструировали потому, что денег не было, а потом Всероссийское общество любителей железных дорог упросило начальство Октябрьской железной дороги этого не делать, чтобы не нарушать такую старинную красоту. Поезда теперь здесь ходят редко. Чаще приезжают киношники снимать сцены каких-нибудь средневековых железнодорожных погонь или встреч Анны Карениной с Вронским на ночном перроне под шум частых, тяжелых и одышливых вздохов паровоза «Овечка».
Жизнь рабочих с приходом Юлии Кувшиновой на фабрику сильно изменилась. Для них было построено несколько двухэтажных кирпичных домов, в одном из которых кувшиновцы живут до сих пор. Стали выплачивать ежегодные премии рабочим и служащим, проработавших на фабрике более пяти лет, давали ссуды на строительство собственных домов. Рабочих бесплатно лечили, бесплатно учили их детей, им бесплатно можно было мыться по пятницам и субботам в фабричной бане и стирать в фабричной прачечной.
Отдельно надо сказать о школе, которая была предметом особой заботы Юлии
Михайловны. В девятьсот пятом году, в год издания царского Манифеста о
гражданских свободах, она дала обещание построить в Каменном Народный дом.
Кувшинова внесла на строительство дома сто тысяч рублей, и через восемь лет
дом, построенный в стиле модерн по проекту московского архитектора
Воскресенского, открылся. В нем была устроена шестилетняя школа для детей
фабричных рабочих, библиотека и любительский театр. На фронтоне Народного дома
было написано «Народный дом в память 17 октября 1905 года»1. На
открытии гостям вручались бронзовые жетоны с гравюрой здания и надписью на
обороте «Знание – воля, знание – свет, рабство без него». Эти же слова были
написаны на транспаранте, который нес самый лучший ученик школы во время
праздничного шествия в конце каждого учебного года. Рядом с колонной учеников
шла сама Юлия Михайловна. Красивая, должно быть, была картина… Куда только вся
эта красота подевалась, когда через несколько лет… Впрочем, и тогда уже все
начиналось. В больнице, построенной для рабочих, работал врачом Алексей
Бакунин, родной племянник известного анархиста, панслависта, идеолога
народничества, идейного противника Карла Маркса и черта в ступе Михаила
Бакунина. Алексей Ильич был первым, кто начал в девятьсот четвертом году
активную революционную агитацию среди кувшиновских рабочих. Читая им лекцию о
холере, Бакунин вставил в нее слова о свободе слова, организации стачек и
забастовок. Бакунину хлопали изо всех сил, кричали «ура!» и пели «Вставай,
поднимайся, рабочий народ»2. И холера не заставила себя долго ждать.
На квартире заводского химика, инженера Лакомкина, собрались рабочие. Тоже,
наверное, пели хором что-то революционное, а потом приняли не менее
революционную резолюцию. Узнав об этой резолюции, остальные рабочие фабрики
настоятельно посоветовали Бакунину уехать куда-нибудь из села Каменное подальше
и не мутить у них воду, а инженера Лакомкина и рабочих, подписавших резолюцию,
без всякого спросу и вовсе побили. Надо сказать, что лет за восемь до Лакомкина
работал на фабрике еще один революционно настроенный химик – лаборант Николай
Васильев, между прочим, большой друг тоже революционно настроенного писателя
Максима Горького. Прожил Горький с женой и сыном в гостях у Васильева целый год3.
Васильев руководил на фабрике нелегальным марксистским кружком. В то время, как
рабочие, играя для виду в карты, обсуждали что делать, кто виноват и как
экспроприировать экспроприаторов, великий пролетарский писатель сидел в углу,
пил чай, курил папиросы и все записывал в записную книжку своей, как говорят,
феноменальной памяти. Все эти бесконечные мутные разговоры потом всплыли в его
бесконечном и таком же мутном романе «Жизнь Клима Самгина». Может, Горький
прожил бы у Васильева и еще год, кабы не новогодний карнавал в имении
Бакуниных, в селе Прямухино неподалеку от села Каменное. Алексей Максимович
заявился туда в наряде странника и изображал Луку из своей еще не написанной
пьесы «На дне». Что уж он там наговорил от имени Луки – неизвестно. Известно
только, что после карнавала владельцы фабрики попросили его уехать от греха
подальше. Он и уехал, а вслед за ним уехал и Васильев.
В том же доме, где гостевал у Васильева Горький, жил инженер-технолог Иван Иванович Ожегов. Иван Иванович не занимался революционной деятельностью, не руководил марксистскими кружками, а родил нам вместе со своей супругой сына Сергея Ивановича Ожегова, нашего известного лексикографа и составителя толкового словаря русского языка, выдержавшего в прошлом веке больше двадцати изданий в период с сорок девятого года по девяносто седьмой. В селе Каменное Ожегов прожил первые десять лет своей жизни. Говорят, что где-то в архиве ученого хранится первый, еще детский толковый словарик, размером с небольшую записную книжку и состоящий из нескольких серых и рыхлых, криво обрезанных листов самодельной бумаги, изготовленной Сережей Ожеговым под руководством отца.
Теперь в Кувшинове на доме, где гостил Горький и родился Ожегов, висят две мемориальных доски, есть улицы Ожегова и Горького, а в Народном доме, который теперь называется Центром досуга, есть комната, заваленная старыми стульями, из-за груды которых торчит выкрашенная бронзовой краской гипсовая скульптура великого пролетарского писателя с отбитым носом.
Как бы к Горькому ни относиться, а именно он помог Юлии Михайловне Кувшиновой уехать в восемнадцатом году, после национализации фабрики4, невредимой в Москву, к племяннику и получить в столице то ли квартиру, то ли комнату. Кажется, потом она смогла выбраться в Чехословакию и последние годы жизни провела там, а где «там», и где была похоронена – так никто и по сей день не знает.
После национализации настали трудные времена. Фабрика была на грани закрытия. Новорожденную социалистическую собственность стали расхищать новорожденные социалистические собственники. Ни с того ни с сего возникли пожары на бумажном и картонном заводах. Пришлось создать рабочую сторожевую охрану. Не было сырья, не было топлива. В добавление ко всем несчастьям кончились деньги. Те, которые печатали в столице. Вот это как раз и не вызвало беспокойства. Нет ничего проще, чем напечатать свои, местные. Хранятся теперь в музее маленькие бумажные прямоугольники достоинством в один и три рубля с печатью, на которой расплывается звезда и буквы ВСНХ, а поверх печати, подписи какого-то уполномоченного и надписи «Три рубля» напечатано красивым шрифтом: «Каменская Писчебумажная Фабрика бывшего Товарищества М.Г. Кувшинова». Знал бы Михаил Гаврилович, какую печать станут ставить на его фамилию…
Производство в довоенном объеме восстановили уже к двадцать четвертому году. В тридцать шестом открыли тетрадный цех и стали выпускать восемнадцать тысяч тетрадей за смену в восемь часов семью рабочими – или шесть миллионов школьных тетрадей в год. Тех самых, на которых в моем детстве на задней странице обложки печатали пионерскую клятву, гимн пионеров и таблицу умножения. Власти доверили Каменским бумажникам самое дорогое – делать бумагу для собрания сочинений Ленина. Бумагу они сделали отличную. Такую, которая смогла вытерпеть даже то, что написал вождь мирового пролетариата.
В тридцать втором году отделение спортивного общества «Писчебумажник», организованное в двадцать пятом, в связи с обострением классовой борьбы решительно переименовали в «Бумажник». В тридцать пятом по просьбе рабочих фабрике присвоили имя Кирова. Еще и поставили ему памятник возле заводоуправления. А куда, спрашивается, было деваться… Зато через три года по просьбе тех же рабочих Каменное переименовали в Кувшиново.
В сороковом году по приказу Наркомата бумажной промышленности открыли техникум, чтобы готовить кадры для всей страны, а через год началась война и линия фронта придвинулась к границам района. Поначалу оборудование и специалистов эвакуировали на восток, но уже в декабре сорок второго, после разгрома немцев под Москвой стали фабрику восстанавливать. На кувшиновской бумаге печатали газету Калининского фронта «Вперед на врага». В сорок четвертом достигли довоенного уровня производства. И это при том, что каждый второй из трех тысяч ушедших на фронт рабочих и специалистов фабрики не вернулся.
После войны освоили новую конвертную машину и стали выпускать по два
миллиона конвертов в месяц. Между прочим, при царе складывали эти конверты
вручную, пока руки не отвалятся, и все равно больше двухсот тысяч в месяц никак
не получалось. В сорок седьмом установили новый сучколовитель Джонсона, против
которого старый сучколовитель Хауга просто плюнуть и растереть. Новый мог
удалить сучок не только с бревна, но даже из глаза. Потери волокна
снизились с десяти до трех процентов. А новейшие флотационные ловушки волокна
Свен-Педерсена, установленные в том же году? Промои волокна снизились почти в
три раза… или увеличились… Короче говоря, стало очень хорошо, потому что
достигли экономии волокна на сумму миллион рублей в год. И это при том, что до
семнадцатого года таких ловушек вообще не существовало. Социалистическое
соревнование разгорелось с такой силой, что фабрика трижды завоевывала
переходящее Красное Знамя Наркомата лесной промышленности, причем во второй раз
с вытканными на знамени серебряными еловыми ветвями, а в третий – с серебряными
ветвями и золотыми шишками. В семидесятом году за достигнутые производственные
успехи фабрике, которая к тому времени стала называться целлюлозно-бумажным
комбинатом, вручили на вечное хранение красное знамя райкома партии и исполкома
райсовета, а через пятнадцать лет эта вечность кончилась, и знамена перестали
быть красными.
Читатель ждет уж рифмы все пропало, разруха, разворовали, уехали в Москву на заработки охранниками… Не дождется. Не разрушили, не разворовали и не уехали в Москву. Старое советское оборудование заменили новым – финским и итальянским, собрали новую бумагоделательную машину, стали выпускать переплетный и гофрированный картоны отличного качества, и даже местная футбольная команда «Бумажник» разгромила – правда, на своем поле и с перевесом всего в один мяч – команду из Вышнего Волочка.
В двенадцатом году на главной площади Кувшинова, напротив Народного дома, который построила Юлия Михайловна Кувшинова, поставили ей бронзовый памятник. На этой, почти сахарной ноте, надо бы и закончить рассказ о Кувшинове5. Я бы и закончил, кабы не прошелся по коридорам Народного дома и не побывал бы в музее. Плохо Народному дому. Последний ремонт в нем делали, кажется, еще при Кувшиновой. В коридорах пахнет сыростью, плесенью и неисправной канализацией. Татьяна Васильевна Кузьмина, хранительница музея, рассказала мне, что крыша у дома течет. Могла бы и не рассказывать – это видно невооруженным глазом в каждой комнате и каждом зале дома. Однажды, ближе к ночи, проезжал мимо Кувшинова самый главный из справедливых россиян – Сергей Миронов. Пожелал он осмотреть музей. Вызвали из дому по боевой тревоге Татьяну Васильевну, и битый час рассказывала она Миронову об истории Каменской бумажной фабрики. В конце рассказа не удержалась и попросила высокое начальство помочь с ремонтом крыши. Начальство пообещало непременно помочь, кого надо приструнить и денег на ремонт выдать. Засим оно напустило сладких розовых слюней в книгу отзывов музея, витиевато расписалось и укатило то ли на Селигер к молодым нашистам, то ли в Москву, греть в Думе начинающее остывать кресло. Читатель ждет уж рифмы обманул, ничего не сделал, трепло…
В музее есть еще один памятник Кувшиновой. Его к двухсотлетию фабрики изготовили рабочие. Его на площади не поставишь, поскольку сделан он из гофрированной бумаги и гофрированного картона. Надо сказать очень искусно сделан. Точно из такого же картона изготовлено любимое кресло Кувшиновой и столик с гнутыми ножками, на котором стоит бумажная ваза с бумажными лилиями, старая фотография кувшиновской фабрики в резной картонной рамке и маленькая, в четверть метра ростом, бумажная фигурка женщины с пышной прической в платье с буфами и бантиком, веером в руках и крошечным, исписанным микроскопическими буквами, письмом в руках. У ног картонной Юлии Михайловны стоят женские кожаные ботинки. Те самые, которые она носила. От времени, от сырости в музее, голова Кувшиновой немного наклонилась к правому плечу и от этого вид у скульптуры несколько задумчивый и печальный6.
_________________________________
1 Теперь на фронтоне остались только
следы надписи «…им. В.И. Ленина». Впрочем, и они через какое-то время выцветут
и станут незаметными. Если, конечно, их не закрасят еще раньше.
2 Помнил ли Алексей Ильич об успехе
этой лекции потом, когда в семнадцатом году была национализирована его
московская лечебница, после того как в ней скончался патриарх Тихон, и совсем
потом, когда он жил в эмиграции под Парижем, в Сент-Женевьев-де Буа…
3 Именно Юлия Кувшинова, прочитав один
из рассказов Горького, посоветовала Васильеву отправить его, пусть и без ведома
писателя, в редакцию газеты «Московские ведомости». Рассказ напечатали, и это
была первая публикация Горького в центральной печати.
4 К семнадцатому году на фабрике и
связанных с ней торфоразработках и железной дороге работало около четырех тысяч
человек. На шести бумагоделательных машинах выпускалось тринадцать тысяч тонн
печатной, писчей, тетрадной, почтовой, чертежной, с водяными знаками,
оберточной бумаги в год.
5 Понятное дело, что не все так
хорошо, как хотелось бы. И Осугу в мае этого года отравили так, что от воды за
версту несло сероводородом, и рыба мертвая всплыла вместе с бобрами, и понятно,
что отравить ее некому, кроме как… известно кому, и переход на современное
импортное оборудование на фабрике вместе с автоматизацией привел не только к
увеличению выпуска продукции, но и к сокращениям. Уезжают из Кувшиново не
только рабочие, но и специалисты. И местные депутаты с местными властями…
такие же, как и везде. Впрочем, гладко бывает только на бумаге. Особенно на
кувшиновской.
6 Над последней, завершающей фразой
рассказа о Кувшинове я долго ломал голову, но она у меня так и не получилась.
Сначала я написал, что на гранитный постамент стоящего на площади памятника
Юлии Кувшиновой постоянно залезают маленькие дети, которых у нее не было в
прошлой жизни и, цепляясь за складки ее бронзового платья, чтобы не упасть,
ходят и ходят кругом памятника, как неученые котята по цепи… Я хотел, чтобы
фраза была красивой, но не слишком, а получалось слишком. Пусть уж будет без
нее. Захотите – сами придумаете.
Семенов
Кабы не хохломская роспись да знаменитые на весь мир матрешки – быть бы Семенову обычным медвежьим углом, каких у нас такое множество, что, кажется, только из этих углов мы и состоим. Это теперь в Семенове на площади имени Бориса Корнилова1 стоит гостиница «Париж»2, и в городской бане, которая находится на той же площади, все шайки расписаны под хохлому, а лет четыреста назад здесь, кроме села Семеново, затерянного среди дремучих, глухих и немых керженских лесов, не было ничего. В первый раз Семенов упомянут в письменных источниках по довольно необычному и даже несколько обидному поводу – в самой середине семнадцатого века в каком-то платежном документе кто-то написал, что житель села Семеновского Никифор Щетинин, бывший на оброке вместе со всем селом у боярина Бориса Ивановича Морозова, не уплатил за сенной покос. Ну, не уплатил. Наверное, высекли Никифора, или конфисковали в счет уплаты долга корову, или и то и другое вместе. Зато не было повода у летописца написать, что брали село штурмом татаро-монголы, что присягали семеновцы Лжедмитриям, что жгли интервенты посад и уводили в плен аборигенов. Может, еще долго в тех местах было бы малолюдно и тихо, если бы ровно через пять лет после первого упоминания села Семеновского патриарх Никон не начал свою церковную реформу. Стали в Заволжье, от греха подальше, стекаться те, которых от никонианской реформы, что называется, с души воротило в самом прямом смысле этого слова. Впрочем, не только староверы шли в заволжские леса – шли остатки разбитых разинских отрядов, беглые крестьяне, московские, смоленские, новгородские старообрядцы, Соловецкие монахи-раскольники, монастырь которых после долгой осады взяли царские полки, иконописцы и просто лихие люди. В известном смысле Заволжье середины семнадцатого века стало для русских тем, чем стала Америка для европейцев после открытия ее Колумбом.
Насчет того, кто придумал расписывать деревянную посуду хохломской росписью… Если даже исключить ее инопланетное происхождение, то и тогда останется множество или даже два множества версий. Самые правдоподобные и самые скучные из них принадлежат, понятное дело, историкам, археологам и искусствоведам. Пишут они, к примеру, что ложкари пришли в Заволжье из соседнего Приволжья, буквально с другого берега, из староверческого села Пурех3, что близ Балахны, что техника хохломской «золотой» росписи была занесена на левый берег Волги беглыми иконописцами, что можно сравнить технику и приемы мастеров-иконописцев «строгановского письма», установить связь, найти истоки, что хохломской промысел и вовсе возник из нужд крестьянского быта… Нет, мы не будем устанавливать, анализировать и выводить из нужд, тем более бытовых. Лучше мы обратимся к легенде, по которой скрывался в дремучих керженских лесах беглый иконописец-раскольник, делавший деревянные чаши, братины и ендовы, удивительно похожие на золотые. Само собой, чаши эти поставлялись в Москву и пользовались там огромным успехом. Как только прознал царь, кто и где делает такую красоту, – тотчас же направил свои царские войска на поиски мастера. Каким образом проведал иконописец-раскольник про то, что идут за ним, – то не только нам, но даже и ученым-искусствоведам неведомо. Собрал он местных жителей, рассказал им в подробностях все свои производственные секреты, отдал краски, кисти и… исчез. Исчез, если верить одной из легенд, а если другой, то не исчез, а зашел в свой дом, затворился и сгорел заживо. Эта концовка, надо сказать, довольно правдоподобная. Не раз и не два раскольники затворялись в своих лесных скитах и сжигали себя заживо, чтобы не попасть в руки правительственных войск. До несгоревших скитов рано или поздно добирались войска, правительственные чиновники и раскатывали их по бревнышку, а насельников выгоняли на все четыре стороны. Кроме тех, конечно, которых сажали «за караул», как выражались во времена Петра Алексеевича, бывшего большим любителем поприжать староверов.
При Николае Первом за искоренение старообрядчества в Заволжье отвечал чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Павел Иванович Мельников-Печерский, по совместительству известный писатель и большой знаток быта и обычаев староверов. Мельников все свое детство провел в Семенове и старообрядцев знал не понаслышке. Павел Иванович за свои заслуги в деле разорения скитов и обращения в единоверие получил от правительства орден Св. Анны (правда, в петлицу, а не на шею), а от староверов столько проклятий… «Мельниковым зорением» называли его деятельность староверы. Павел Иванович даже стал героем старообрядческого фольклора. Про него слагали песни и рассказывали, что сквозь стены он взором проницал и верхом на змие ехал, а все потому, что заключил союз с самим врагом рода человеческого. Дела эти прошлые – староверов теперь в Семенове раз-два и обчелся, а от Мельникова-Печерского остались нам два толстенных романа – «В лесах» и «На горах», да улица его имени в Семенове. Не такая, конечно, широкая, как улица 50-летия Октября, в которую она впадает, но уютная и уставленная домиками с резными наличниками на окнах.
Вернемся, однако, к легендам, но прежде заметим, что село Хохлома, без упоминания которого не обходится ни один рассказ о хохломской росписи, к этой самой росписи имеет в некотором роде двоюродное отношение. В Хохломе преимущественно происходил оживленный торг так называемым «щепным» или «щепетильным» товаром, а расписывали все эти деревянные чашки и ложки в окрестных деревнях семеновского уезда, которые назывались Большие и Малые Бездели, Мокушино, Шабаши, Глибино и Хрящи. Ну не Малые же Бездели с Хрящами и Шабашами брать в прилагательные и существительные такой красоте.
Так вот, по еще одной легенде, которой пользуются все семеновцы каждый день по многу раз, основал село Семеновское Семен-ложкарь. Он же первым стал бить баклуши – чурбачки-заготовки для изготовления ложек. В восьмидесятых годах девятнадцатого века в Семеновском уезде было зарегистрировано более трех тысяч дворов ложкарей с восемнадцатью тысячами работников, считая женщин и детей. Вся эта армия производила тридцать пять миллионов ложек в год. Это получается почти по две тысячи ложек на брата, на сестру, на бабку, на дедку, на Жучку и на кошку с мышкой. И ложки эти надо было не только вырезать из дерева, но еще и загрунтовать и расписать. К концу девятнадцатого века Семеновский уезд производил уже восемьдесят миллионов ложек. Если бы этими ложками одновременно зачерпнуть, то, наверное, Волгу можно было бы вычерпать. Уж если не Волгу, то Оку точно.
Сорок сортов ложек выделывали семеновские кустари – «рабочие», «бурлацкие», «детские», «монастырские», «уполовник» и множество других. На обычных ложках рисовали птичек, ягодки, домики, листочки, на «монастырках» башенки и колокольни, на бурлацких могли бы рисовать канаты и кораблики, но не рисовали, а вместо этого просто делали их раза в два больше обычных. Большой популярностью пользовалась так называемая «отеческая» или «воспитательная» ложка, которой отец семейства бил по лбу детей, начавших есть раньше родителей или ведущих за столом неподобающие разговоры. На таких ложках не рисовали ни ягод, ни листьев, а писали различные нравоучительные пословицы и поговорки воспитательного характера, как правило, неприличного содержания4.
В историко-художественном музее и музее при фабрике «Хохломская роспись» собрано несколько сотен ложек красивых, ложек, красивых во всех отношениях, и ложек, от которых глаз не оторвать, а к ложкам тарелки, к тарелкам бокалы и рюмки, к рюмкам чашки, к чашкам чайники, к чайникам самовары, к самоварам расписные столы, а к столам расписные же стулья и стульчики. Между прочим, сервизы есть не только деревянные, но и фарфоровые, расписанные хохломской росписью. Однажды приехала в Семенов Людмила Зыкина, которая, если разобраться, тоже была в своем роде Хохлома, только песенная, посмотрела на сокровища, выставленные в музее, и посетовала, что нет в хохломской росписи ее любимых ландышей. Подумали семеновские мастера, попробовали и… получилась у них «зеленая» хохлома, которую теперь так и называют «зыкинской». Художник, бывший у нас экскурсоводом на фабрике, рассказал, что сервиз в зыкинском стиле заказал у них не кто-нибудь, а сам Иосиф Кобзон, который, если разобраться, тоже в своем роде та еще… только политическая.
Говоря о сокровищах фабричного музея, нельзя обойти матрешек. Самая маленькая матрешка, изготовленная на семеновской фабрике, была величиной с рисовое зернышко, и это рисовое зернышко мастера расписали по всем правилам: с пышным букетом цветов на фартуке, с круглым румянцем на щеках и платочком в горошек. Самая большая была метрового роста, и в ней, как в Матренином ковчеге, хранилось семьдесят две матрешки. Семеновцы начали заниматься матрешками еще в конце двадцатых годов и в советское время делали матрешек даже к царскому столу. Лучший друг писателей и физкультурников любил дарить матрешек соратникам по строительству коммунизма в одной отдельно взятой и запуганной до смерти репрессиями стране. Как-то раз, к Первому съезду писателей СССР Иосиф Виссарионович заказал набор матрешек-писателей для Алексея Максимовича. Понятное дело, что все они помещались внутри огромной и усатой горьковской матрешки. Рассказывают, что когда Горький открыл крупных матрешек Толстого, Фадеева, Эренбурга, Бабеля, а вслед за ними еще десяток мелких леоновых, парфеновых, безыменских, и совсем мелких вишневских и увидел, взяв в руки толстое увеличительное стекло, крошечную пятимиллиметровую матрешку чекиста Ягоды – его чуть кондрашка не хватила.
Экскурсантам на фабрике показывают весь производственный цикл изготовления матрешек – от деревянных липовых чурок до готовых расписанных красавиц. Показывают и токарей-женщин, вытачивающих и ошкуривающих заготовки, показывают, как грунтуют и как расписывают. Тем, кто захочет – дадут в руки острую беличью кисточку и усадят раскрашивать матрешек. Понятное дело, что не тех, которые на продажу, а тех, которые специально для туристов. Особенно любят раскрашивать матрешек дети, когда их приводят на экскурсии. Впрочем, в детей превращаются и взрослые, как только им выдают матрешек, кисточки и разноцветную гуашь в баночках. Надо сказать, что заказов у фабрики много, особенно на матрешек, и она если и не процветает, то уж за свое будущее может не опасаться, чего не скажешь о тех, кто на ней работает. Средняя зарплата на фабрике – десять тысяч рублей. У токарей доходит до пятнадцати, но пока дойдешь до средней… Работа сдельная, и для того, чтобы заработать эти самые десять тысяч, к примеру, художнику, который расписывает матрешек, надо работать не только восьмичасовую смену, но и брать с собой на дом полные сумки «белья», как называют не раскрашенные заготовки, чтобы и дома до ночи их раскрашивать. Не возьмешь домой, отработаешь только восьмичасовой рабочий день – получишь три, в лучшем случае, пять тысяч. Замужним хорошо – им помогают зарабатывающие в Нижнем или в Москве мужья, а незамужним, разведенным и вдовам плохо. Особенно тем, у кого есть дети. Им приходится корпеть над матрешками и ранним утром, и поздним вечером, и в выходные дни5. Добро бы работа была нелюбимая и ради денег – плюнули и перешли бы на другую, а то и вовсе уехали на заработки в Нижний или в Москву. Так нет же – любимая работа. Случайных людей на фабрике нет – сюда не приходят в надежде хорошо заработать. Молодежь фабрику старается, увы, обходить. Все держится на тех немолодых уже женщинах, которые не уйдут с фабрики, даже если там начнут брать деньги за вход.
– Часто ли бывают на фабрике бунты из-за низкой оплаты труда? – спросил я у художниц, помогавших мне расписывать матрешку. Опустили глаза художницы, вздохнули тяжело и отвечали:
– Не бывают.
«Любовь зла, и хозяева фабрики этим пользуются», – подумал я про себя, а после того, как посетил фирменный магазин при фабрике и вышел оттуда больно искусанный ценами на хохломские сувениры, еще более утвердился в своем мнении.
Конечно, Семенов – это не только матрешки и золотая хохломская роспись. Кроме матрешек и росписи, это на удивление ухоженный, уютный городок с чистыми улицами, площадями6, мусорными урнами, расписанными хохломскими узорами и такими красивыми, непохожими одна на другую цветочными клумбами, какие и в столице редко встретишь. По количеству резных оконных наличников на душу населения Семенов далеко опережает не только Москву, Париж или Токио, но даже и Городец с Кимрами и Палехом. Наверное, все это потому, что по количеству людей с художественным вкусом на душу населения Семенов далеко опережает… да кого угодно и опережает.
_____________________
1 На площади имени Бориса Корнилова,
уроженца села Покровского Семеновского уезда, стоит памятник поэту*,
написавшему в тридцать втором году «Нас утро встречает прохладой» и
расстрелянному в тридцать восьмом году на тридцать первом году жизни как
«активного участника антисоветской, троцкистской организации, ставившей своей
задачей террористические методы борьбы против руководителей партии и
правительства». Руководители партии и правительства приказали стихи «Песни о
встречном» считать «народными», и они стали народными и были ими почти тридцать
лет до самой посмертной реабилитации Корнилова «за отсутствием состава
преступления». После реабилитации они так народными и остались до самого конца
этого народа, который тоже, как оказалось, был активным участником антисоветской
организации.
*Кстати сказать, памятник Корнилову –
это первый в России памятник репрессированному поэту.
2 «Париж» он потому, что план Парижа
как две капли воды похож на план Семенова. Так, по крайней мере, считают все
семеновцы и вместе с ними хозяин гостиницы. В холле семеновского «Парижа» стоит
настольный макет Эйфелевой башни с прикрепленной к ее основанию табличкой, на
которой написано «г. Семенов». Номера хорошие, уютные, вот только стены между
ними так тонки и так звукопроницаемы, что слышно, как за стеной твоего номера
кто-то громко думает – то ли выпить водки сейчас и потом пойти в гости к
соседке, приехавшей вместе с ним в командировку на местный арматурный завод, то
ли пригласить ее в лучший местный ресторан «Керженец» и там выпить вместе с
ней, то ли пойти в гости… но выпить непременно. Кстати сказать, семеновский
арматурный завод переживает нынче не лучшие времена. Проще говоря, загибается
арматурный завод. Остался литейный цех, но и он дышит на ладан. В позапрошлом
веке этот завод, основанный местным механиком-самоучкой Гавриилом Семеновичем
Рекшинским и его дядей, очень даже процветал. Основной продукцией были весовые
гири – от самых больших до самых маленьких. Гири были такого качества, что
владельцам завода было разрешено ставить на них собственное клеймо. Кроме гирь
выпускали клещи, слесарные ножницы, колеса и даже печные заслонки с античными
сюжетами. Две из них стоят за стеклом, в местном краеведческом музее. На одной
из них изображена та самая колесница того самого Аполлона, которая изображена
на том самом Большом театре и на тех самых ста рублях, которые так оскорбили
нравственность наших депутатов. Я присматривался – Аполлон на дверце вне
подозрений, а вот кони…
Впрочем, это все мелкие
детали, и к нашему рассказу не имеющие никакого касательства. Про Гавриила
Семеновича Рекшинского все же не лишним будет добавить, что прожил он долгую
жизнь и семь раз избирался семеновским городским головой. Тридцать один год
управлял он Семеновым, замостил камнем городские мостовые, начал строить
больницу и успел умереть перед самым семнадцатым годом. Очень немного было в
тогдашней провинциальной России таких городских голов. Сына Гавриила Семеновича
новые власти в восемнадцатом году с завода выгнали, но… тут же попросили
вернуться, поскольку оказалось, что каждая кухарка не может управлять не только
государством, но и чугунно-литейным заводом. Еще пять лет он руководил заводом
и готовил себе смену, а потом уехал в Нижний, подальше от своих учеников.
3 Проезжал я как-то мимо Пуреха – нет
нынче там никаких ложкарей и староверов нет. Зато в придорожном вагончике с
надписью «Вяленая и копченая рыба» можно купить небольших копченых стерлядок
недорого. Свежий пурехский ситный хлеб ничуть не уступает стерлядкам по вкусу.
Если есть их вместе, пить крепкий горячий чай из большого походного термоса и
при этом смотреть вдаль, на залив, который образует река Юг при впадении в
Волгу, на семью цапель, медленно и чинно летящую сквозь туманную дымку из
левого угла неба в правый, то можно получить если не море, то реку
удовольствия. С заливом впридачу.
4 Жаль, конечно, что ложки теперь все
одинаковые в том смысле, что нет ни бурлацких, ни монастырских. Представьте
себе, к примеру, ложку гаишника, расписанную «кирпичами» и двойными сплошными
линиями, или ложку олигарха, всю в газопроводах и нефтяных вышках, или ложку
сотрудника НИИ, изрисованную дырками от бубликов, или Царь-ложку президента, на
дне которой в мельчайших подробностях выписан Кры… то есть Кремль.
5 Есть еще те, которые и расписывают на
дому, и сами возят в Москву на продажу, но их немного. Художник умеет хорошо
придумывать узоры и расписывать, а продавать, искать клиентов и вообще
заниматься бизнесом умеет плохо.
6 Есть в Семенове площадь Октябрьской
Революции, на которой еще при советской власти поставили памятник трем
коммунистам. Боролись эти коммунисты в девятнадцатом году за установление
советской власти в Заволжье. Так боролись, что их убили до смерти те, кому
советская власть была поперек горла. Между собой семеновцы называют памятник
«Тремя мужиками», а площадь вокруг памятника «Площадью трех мужиков». Про
площадь «Трех мужиков» вычитал я в Интернете, и черт меня дернул блеснуть своей
эрудицией как раз в тот самый момент, когда наш экскурсовод рассказывал
проникновенным голосом об истории подвига трех коммунистов… и тут вдруг
оказалось, что один из этих коммунистов приходится ей то ли двоюродным, то ли
троюродным прадедушкой. Возмущению экскурсовода не было предела. Конец
экскурсии прошел в менее теплой и менее дружественной обстановке.
Балахна
Туристы Балахну своим посещением не балуют. Нижний балуют, Городец балуют, даже Чкаловск балуют, а Балахну проезжают мимо. Ну и зря. Все равно мимо нее не проезжаешь, а проползаешь в многокилометровой и многочасовой пробке по дороге из Нижнего в Городец. За это время можно было бы не только познакомиться, но даже и напроситься на чай, поужинать и переночевать. Конечно, в Балахне нет красивых медовых пряников, как в Городце, или Кремля, как в Нижнем, и даже само название города напоминает о каком-то балахоне – мешковатом и распахнутом на волжском ветру. Даже и поговорка такая есть у аборигенов «Стоит Балахна полы распахня». Кстати говоря, жителей Балахны, которых теперь называют балахнинцами, в наши средние века так и называли – балахонцы. Ходили, мол, они в специальных балахонах, чтобы защитить себя от разъедающего действия солевых растворов, поскольку в те далекие времена Балахна была одним из центров соледобычи на Руси. Часть краеведов даже выводит из этого балахона происхождение названия города, а другая часть эту версию считает несостоятельной и утверждает, что балахонцами жители Балахны стали из-за новгородцев, сосланных Иваном Грозным на Волгу. Новгородцев называли «волохонцами» потому, что были они с берегов Волхова. Ну, а от волохонцев до балахонцев, считай, рукой подать. Третья часть краеведов считает, что две первых части краеведов…, а четвертая часть и вовсе считает, что название города произошло от персидского «Бала ханэ», что означает Верхний Город. И правда, Балахна находится в верхнем течении Волги. Есть еще и пятая часть и шестая с восьмой, но о них даже упоминать не станем – иначе к самому городу мы так и не продеремся сквозь заросли этих версий.
Самое удивительное, что поначалу город и вовсе назывался Соль на Городце и городом никаким не являлся, поскольку не было у него ни крепости, ни пушек на башнях, ни рва, утыканного острыми кольями и наполненного водой, ни приказной и губной избы, ни толстого воеводы с золотой серьгой в ухе, который по утрам устраивал бы смотр стрельцам и распекал их за ржавчину на бердышах и отсыревший порох в пороховницах. Вместо крепости были соляные варницы, вместо башен рассолоподъемные трубы, а вместо одного воеводы были целых три совершенно штатских человека – купец Иван Ястребов и два брата Ляпиных – Федор и Нефедей. Именно они основали поселение на месте современной Балахны. Легенда говорит о том, что вся эта троица была в плену у татар в Сибирском ханстве, и у них научились добывать соль. Одна часть краеведов утверждает, что Ястребов и братья Ляпины основали Соль на Городце в самом конце четырнадцатого века, и даже называют год, от которого и предлагают вести историю Балахны, другая часть считает, что можно считать годом основания города упоминание Соли на Городце в духовной серпуховского князя Владимира Андреевича в первом или втором году пятнадцатого века, третья указывает на то, что впервые Балахна упоминается под своим именем в грамоте Ивана Третьего от пятьсот второго года, которая до нас не дошла, но упоминается в более поздней грамоте Ивана Четвертого, а четвертая в лице известного писателя и краеведа Мельникова-Печерского непоколебимо стоит на том, что еще в одиннадцатом веке на месте современной Балахны находился город волжских булгар и в нем каждый год были ярмарки… Мы и тут аккуратно обойдем стороной спорящих на эту тему краеведов и пойдем дальше – в те времена, когда Балахна стала одним из центров солеварения Московского государства.
Это была эпоха первого золотого века Балахны. Это были десятки пробуренных на глубину до сотни метров соляных колодцев и десятки изготовленных из огромных дубовых стволов рассолоподъемных труб1, из которых сотнями и тысячами бадей поднимали на поверхность десятки тысяч литров рассола, выпаривали, затаривали десятки тысяч пудов соли в мешки и отправляли по Волге на стругах или на подводах в города и веси нашей, уже тогда необъятной, страны. Первый золотой век продлился в Балахне почти два столетия – с шестнадцатого по семнадцатый век включительно, пока другие, более богатые, месторождения соли не превратили его поначалу в серебряный, потом в бронзовый, а под конец и вовсе в железный. Еще и проржавевший насквозь. Надо сказать, что солеварение в Балахне не прекратилось в одночасье – оно медленно и мучительно умирало на протяжении всего восемнадцатого и даже девятнадцатого веков. В шестидесятых годах девятнадцатого века из бывших когда-то восьмидесяти варниц осталось всего шесть, из которых пять взял у казны в аренду декабрист И.А. Анненков. Увы, вернуть их к полноценной жизни не получилось. И механизация не помогла. Еще в Гражданскую войну из нескольких труб качали солевой раствор и выпаривали из него соль. Впрочем, в Гражданскую никто и не заикался о рентабельности производства – хватило бы щи посолить. В шестидесятых годах прошлого века на берегу Волги еще оставалось около двух десятков заброшенных труб. Из одной из таких труб солевой раствор выбивало и в начале нашего века. Воля ваша, а я бы этот раствор разливал по красивым пузырькам и продавал туристам с инструкцией по солеварению в домашних условиях. Еще бы и приписал, что балахнинская соль, которую издревле поставляли к царскому столу и которую более всех других солей, включая даже собственные соли, отложенные в левом колене, любил Иван Грозный, обладает несомненными целебными свойствами. В умеренных, конечно, дозах.
Теперь от многочисленных балахнинских рассолоподъемных труб остались лишь деревянные фрагменты, из одной части которых смонтирована посвященная солеварению экспозиция в местном краеведческом музее, а другая хранится в запасниках музея.
Как бы там ни было, а соль дала возможность стать Балахне на ноги и крепко на них стоять. Соль и вообще превратила Балахну из обычного поселка при солевых колодцах в город. Тот самый город – который с крепостью, с двадцатью пушками на восьми крепостных башнях, который со рвом, утыканным острыми кольями и заполненным водой, который с подвалом, в котором хранилось десять тысяч каменных и железных ядер и который с толстым воеводой с золотой серьгой в ухе, который каждое утро устраивал смотр стрельцам в крепости, которая была построена на Балахонском Усолье в 1537 году по указу матери Ивана Грозного Елены Глинской для защиты посадских людей и нажитого непосильным трудом добра от набегов казанских татар, лихих людей и их вместе взятых. Кое-кто из историков утверждает, что построили крепость лишь после того, как за год до постройки казанцы во главе с ханом Сафа-Гиреем сожгли и разграбили Балахну дочиста, как об этом записано в Никоновской летописи, но это, конечно, не так. Постройка крепости стояла в плане московских властей еще до татарского набега – просто басурман черти принесли вне всякого плана.
Между прочим, пушек в балахнинской крепости в конце третьей четверти шестнадцатого века было ровно столько же, сколько в Нижегородском кремле. И вообще в те времена Балахна была всего в два раза меньше Нижнего по числу дворов и входила в первую дюжину городов Московского княжества. Что-то потом пошло не так, и теперь Балахна в двадцать пять раз меньше Нижнего и даже в четвертой сотне наших современных российских городов, увы, не первая…
Но вернемся в те времена, когда Балахна росла и богатела2, богатела, богатела… пока не пришла Смута. О роли и месте Балахны в Смуте рассказывать довольно сложно. С одной стороны Балахна – это родной город не кого-нибудь, а самого Козьмы Минина. В нынешней Балахне на каждом придорожном электрическом столбе висит табличка, на которой написано, что Балахна – родина этого, без сомнения, выдающегося человека. И памятник Минину установлен на одной из площадей города3. Как раз перед музеем его имени. С другой… Балахна и уезд исправно присягали сначала Гришке Отрепьеву, а потом и Тушинскому вору. Мало того, балахнинский воевода Степан Голенищев вместе с тушинцами дерзнул пойти на штурм Нижнего Новгорода. Вышел боком воеводе, а вместе с ним и Балахне этот штурм. Нижегородцы «воров побили же, и балахнинского воеводу Степана Голенищева и лутчих балахонцев посадских людей привели в Нижний». Привели, чтобы казнить, и немедленно казнили, а Балахну привели к присяге царю Василию Шуйскому. Только стали балахонцы восстанавливать свои соляные промыслы, как в 1610 году напали казаки и все дотла сожгли и разграбили. Через два года двинулось ополчение Минина и Пожарского на Москву через Кострому и Ярославль, а прежде всего через Балахну. Стояло ополчение в Балахне долго. Собирали деньги на войну с поляками. Кто утверждает, сообразуясь с историческими документами, что балахонцы сдавали деньги Минину, бывшему казначеем ополчения, добровольно и с охотой, а кто говорит, сообразуясь с этими же документами, что и совсем наоборот. Минин обложил всех недетским налогом – потребовал две трети имущества сдать в кассу ополчения. Сам-то он поступил именно таким образом. Что же до балахонцев, то они, по-видимому, не все были готовы принести такие жертвы на алтарь отечества. Тем, кто был не готов и принес не две трети, а половину или даже одну треть, а то и вовсе объявил себя неимущим, Минин предложил отрубать руки. Времена тогда были такие, и сам Козьма Минин был таков, что в серьезности и неотвратимости его предложения никто и не подумал усомниться. Понесли неимущие не только две трети, но три четверти.
После Смуты Балахна с помощью своих соляных промыслов восстановилась быстро, но в восемнадцатый век она пришла уже не молодой и полной сил, а одряхлевшей и постоянно оглядывающейся назад, в свое славное светлое прошлое. Не так ли и мы теперь… (Подобные мысли, однако, лучше от себя гнать. Тем более что к истории Балахны они не имеют никакого отношения.) На самом деле не все было так плохо, как хотелось бы – в недрах первого золотого века исподволь вызревал второй. Даже два вторых. Вокруг Балахны были довольно большие месторождения отличной глины, которая, как известно, при достаточном умении и сноровке превращается в кирпичи, плитку и печные изразцы. В кирпичном и особенно изразцовом деле балахонцы достигли большого искусства. Настолько большого, что балахнинские кирпичи поставлялись к царскому столу в том смысле, что балахнинских кирпичников приглашали на строительство собора Василия Блаженного, они принимали участие в строительстве Московского Кремля и Санкт-Петербурга, а печи с красочными балахнинскими изразцами стояли в лучших домах Нижнего Новгорода и Гороховца, Ярославля и Костромы. В самой Балахне такие изразцы сохранились на Спасской церкви, построенной во второй половине семнадцатого века местными солепромышленниками в память о родственниках, погибших во время морового поветрия. Только надо помнить при ее осмотре, что те яркие, без единой трещинки изразцы с узорами, райскими птицами и невиданными цветами, которые вы видите на стенах нижнего яруса шатровой колокольни, – это изготовленные недавно, хоть и с большим искусством, но копии. Дело в том, что, начиная с прошлого века, множество местных и приезжих любителей с руками, которые они не знали куда девать4… А вот те облупленные, в сетке мелких трещин, потемневшие от времени изразцы на втором ярусе колокольни – те настоящие.
Кроме кирпичников, славилась Балахна своими иконописцами. Такими, что состояли при Оружейной палате, хоть и проживали в Балахне. Эти иконописцы принимали участие в росписи кремлевских Успенского и Архангельского соборов. Впрочем, это уж и не второй золотой век, а половина третьего. Вторая половина третьего – знаменитые колокола и колокольчики, звеневшие не хуже валдайских. Их лили, в Балахне на заводе Чарышниковых. От самых маленьких, поддужных, до тысячепудовых колоколов для храмов Ярославля, Мурома, Красноярска и Санкт-Петербурга. Огромные балахнинские колокола всегда имели голоса звучные и приятные для слуха. Мало кто теперь помнит, что отличались они, к примеру, от колоколов, которые лили в Москве, одной интересной деталью. Московские колокольные мастера всегда перед отливкой больших колоколов распускали по городу самые невероятные слухи и небылицы, а балахнинские – никогда. Даже тогда, когда отливали тысячепудовый колокол специально для Всероссийской промышленно-художественной выставки, которая проходила в 1896 году в Нижнем Новгороде. Уж как не выспрашивали у них москвичи, как ни подсылали к ним нижегородцев, чтобы узнать, какую байку сочинили балахнинцы, чтобы их колокол так чисто звучал, – так ничего и не сказали им честные балахнинцы5.
Более всего, после пришедшего в упадок солеварения, помогло Балахне судостроение. Началось оно еще впервой половине семнадцатого века, когда в Россию приезжало посольство от Шлезвиг-Голштинского герцога Фридриха. Секретарем этого посольства был не кто иной, как Адам Олеарий. Голштинцам очень хотелось прокатиться по Волге от верховьев до самой Персии. Был у них в этой Персии торговый интерес. И у нас он был тоже. Предполагалось построить для путешествия по Волге и Каспию, а так же для торговли шелком с Персией десять кораблей. Строить решили в Балахне. И условие с нашей стороны было только одно – иностранцы своего умения перед нашими плотниками не утаивают. Они и не утаили. В 1636 году был спущен на воду трехмачтовый и двадцатичетырехвесельный «Фридерик» под голштинским флагом. Он доплыл до самого Дагестана, где его настигла страшная буря и разбила о прибрежные камни. Остальные девять кораблей строить не стали. Плотникам для обучения хватило и одного.
И стали строить балахонцы военные суда. Большая часть парусников для Азовского похода была построена в самом конце восемнадцатого века в Балахне. Правда, Петр не был бы Петром, если бы не прислал на балахнинские верфи для наблюдения за качеством иностранных специалистов. После Азовского заказа стали строить и морские шхуны для Каспия, речные суда, военные корабли для Балтийского флота. Построили и галеру, на которой Екатерина Великая путешествовала по Волге. Из гражданских судов более всего строили огромные, нередко стометровые в длину баржи-беляны грузоподъемностью до десяти тысяч тонн. При этом умудрялись строить их без всяких стапелей. Иной раз заказов было столько, что строили по сотне барж в год. Достроились до того, что даже в герб Балахны попали детали корабельных конструкций – кокоры6. В середине девятнадцатого века стали делать пароходы и продолжали бы их делать до сих пор, кабы не хитроумный грек Бенардаки, построивший возле Нижнего, в Сормове, свой судостроительный завод. Балахнинские судостроительные магнаты не смогли с ним выдержать конкуренции и понемногу третий золотой век Балахны стал клониться к своему закату. В конце девятнадцатого века Балахна, хоть и бывшая уездным городом, превратилась в заброшенный нищий заштатный городок, в котором немного торговали кирпичами, немного плели кружева, немного делали деревянную домашнюю утварь и… все.
Двадцатый век нельзя назвать золотым веком Балахны. Скорее, это был электрический, бумажный и картонный век. Все потому, что построили в Балахне электростанцию и огромные целлюлозно-бумажный и картонный комбинаты. Понятное дело, что к царскому столу ни балахнинское электричество, ни балахнинская бумага, ни картон не доходят. Ну, да это ничего. Зато на работу не надо уезжать в Москву или Нижний. Хотя… бегают по Москве и не только по ней микроавтобусы Мерседес и Фольксваген, которые собирают в Балахне. С одной стороны, немецкие микроавтобусы – это не свои корабли, печные изразцы и кружево, а с другой… Первый корабль на балахнинской верфи тоже назывался «Фридерик» и ходил под голштинским флагом.
Почему в Балахну не едут туристы… Наверное, потому, что нет в Балахне пристани для туристических теплоходов. В Городце пристань есть, в Нижнем, понятное дело, есть, а в Балахне нет, хотя музеев целых три. Да и музеи какие… Один краеведческий, расположенный в усадьбе купца первой гильдии судостроителя Плотникова и недавно прекрасно отремонтированный, стоит того, чтобы в нем провести не час и не два.
В музее есть зал с балахнинскими кружевами, которые уже триста лет плетут местные мастерицы из белых, кремовых и черных шелковых нитей при помощи кленовых коклюшек. Все эти невесомые кружевные мантильи и шарфики, искусно сплетенные единственно для того, чтобы их владелица, сидя теплым летним вечером в саду у остывшего самовара и слушая пение соловьев, могла бы сказать, зябко поводя круглыми, полными плечами:
– Как, однако, посвежело. Принесите мне, Николя, мою черную кружевную мантилью из гостиной.
И принести, и укутать ее этой мантильей и видеть, как она прямо на твоих влюбленных глазах из Настеньки превращается в Инезилью, как Балахна становится Севильей, и потом бесчисленное количество раз поправить этот переплетенный черным шелком воздух у нее на плечах, а на вопрос, кто это там так отвратительно горланит на берегу, отвечать, шепча в золотой завиток, прикрывающий веснушчатое и розовое от смущения ухо:
– Это, Настенька, мужичье-с на верфи расчет за баржу получило. Вот и горланят надравшись. Животные-с. Никакого понятия об культурном отдыхе.
Кстати, о коклюшках. Балахнинское кружевоплетение одно из самых сложных и трудоемких. В нем используется до трехсот и более пар коклюшек одновременно. Не ко всякому, надо сказать, царскому столу такое кружево и поставляют.
Есть у краеведческого музея филиал, расположенный в усадьбе известного балахнинского купца первой гильдии, городского головы, владельца баржестроительной верфи и гласного городской думы Александра Александровича Худякова. Жил он в этой огромной усадьбе на набережной Волги втроем с женой и сыном. Сын отчего-то умер в пятилетнем возрасте, и Александр Александрович вместе с женой уехал в Нижний, а усадьбу подарил Нижегородской епархии. Жили там довольно долгое время престарелые священнослужители. При советской власти находился там детский дом, потом сидели чекисты и других сажали, с тридцатых годов устроили детский садик, а теперь филиал музея. Музейных экспонатов в этом доме мало – печи со знаменитыми балахнинскими изразцами, несколько старых самоваров, красивый кожаный диван конца позапрошлого века, видавший виды письменный стол, патефон, настенные часы с боем, комната с чучелами животных и птиц, населяющих эти края, несколько старых фотографий на стенах, уголок бывшего детского сада с пластмассовыми пупсами – вот, пожалуй, и все. Кроме этих экспонатов, есть там такая тишина и такой покой… Достаточно сесть у окна, у колеблемой летним ветерком шторы на стул и безотрывно час или два смотреть, как в сотне метров от тебя и твоего стула медленно плывет по Волге огромная черная баржа с нефтью или лесом, как кипит, разрезаемая форштевнем, вода, как пыхтит толкающий баржу буксир, как что-то кричит матрос другому матросу, как другой матрос показывает первому… Ей-богу, я бы не отказался и приплатить за час сидения одному у окна худяковского дома. Да, наверное, не только я. За небольшие, но отдельные деньги для более состоятельных туристов можно поставить рядом графин с водкой и патефон. Завести на нем «Дубинушку» или «Очи черные» в шаляпинском исполнении. Пусть слушают, тяжело вздыхают и даже смахивают украдкой слезу. И уж для тех, кто не ограничен в средствах, на словах «вы сгубили меня, очи черные» пусть входит в комнату человек, наклоняется к уху туриста и тихонько спрашивает: «Прикажете цыган?» И в сей момент, под окнами, на улице Карла Маркса грянул бы хор «К нам приехал, к нам приехал…». И под эти величальные слова и переливчатый звон цыганских монист выйти на пристань, у которой стоит белый катер с прекрасной Царь-девицей, крикнуть старшему группы «Не поминайте лихом!», и уплыть в Нижний гулять до утра, а потом, через неделю или две, продав японские часы, подаренные женой ко дню рождения, или новый фотоаппарат, купленный перед отпуском, добраться на электричках и попутках к себе домой в какие-нибудь Сухиничи или Череповец, позвонить в дверь, увернуться от утюга, пущенного точно в голову, и потом, часа через два или три, тихонько сидеть в полутемной кухне, гладить по вихрастой голове сына второклассника и второгодника и шептать ему «Не женись Витька. Никогда не женись!» и осторожно трогать при этом указательным пальцем багровый фингал под левым глазом.
_____________________
1 Строго говоря, средневековая
технология добычи соли в разных местах была примерно одинаковой. Уж если и
отличалась она, то названиями рассолоподъемных труб, которые давались сообразно
местной топонимике, фамилиям владельцев и чувству юмора балахонцев. Попадья
Большая, Киселиха Меньшая, Золотуха, Толстуха Большая и Толстуха Малая,
Близнецы, Каменка в узкой улочке и Каменка Малая, Кошелиха а Кухтина тож… Поди
теперь разбери, отчего трубу назвали Золотухой – чесалась она у них или
шелушилась…
2 Так богатела, что даже Иван Грозный
включил ее в состав своих опричных земель. Грозный, кстати, был в Балахне
проездом после взятия Казани. На радостях отведал вынесенную ему балахонцами хлеб-соль,
которая в тамошнем исполнении была более похожа на соль-хлеб, сказал, что
вкуснее этой соли ничего не едал, и ускакал в Москву, а в Балахне приказал
построить Никольскую церковь, которая стоит и до сей поры на улице Ивана
Грозного Революции.
3 На самом деле бетонный, покрашенный
«под бронзу» памятник в 1943 году установили в Нижнем. Почти сорок лет он там
простоял. Почему он перестал нравиться местному начальству – теперь не
установить, а только сослали они его в Балахну, на родину героя. Себе же
нижегородцы сделали другой, побогаче, из настоящей бронзы. Не то чтобы они
помнили ту атаку «лутчих балахонцев посадских людей» и тушинцев на Нижний, а
все же…
4 Минина на них не было.
5 Не умели они врать, а потому каждый
раз, как возникала нужда в отливке колокола, выписывали они себе из Москвы
человечка, который и сочинял им такое… Даже денег не брал. Работал, можно
сказать, из одной любви к искусству и вину. Бывало, придумает он такую историю,
от которой все только рты в изумлении разевают, а к ней приплетет еще самых
невероятных деталей. И это при том, что колокол-то собирались лить всего один.
Так рачительные хозяева завода, чтобы эти умопомрачительные детали не пропали
зря, – отольют за компанию еще десяток мелких колокольчиков.
6 Кокоры – это стволы деревьев вместе с
корнями, но не со всеми корнями подряд, а только с теми, которые
перпендикулярны стволам. Остальные, растущие под разными неполезными углами
корни, обрубали. Проще говоря, кокоры – это шпангоуты, если вы, конечно,
понимаете о чем речь. Признаться, я и сам не очень разбираюсь в шпангоутах и
часто путаю их с бимсами… Короче говоря, пусть в кокорах балахнинцы
разбираются. Я даже не уверен, что все они, если разбудить их ночью и спросить
что такое кокоры, без запинки ответят на этот вопрос. Даже с запинкой. Даже и
днем.
Пестяки
Проезжающему мимо Пестяков без остановки можно успеть описать их в одном предложении: поселок городского типа, медвежий угол в Ивановской области, причем медвежий угол с настоящими медведями, из-за которых в последние годы стало опасно собирать грибы и ягоды; грибы очень хороши, и местные жители умеют их сушить так, что они сохраняют свою форму; упоминается в летописях со второй половины четырнадцатого века как место ссылки литовцев, которых взял в плен Дмитрий Донской в одном из своих походов; в селе Нижний Ландех Пестяковского района родились и умерли крепостные крестьяне Василий, Герасим и Макар Дубинины, первыми в мире придумавшие, как перегонять нефть в промышленных количествах и получать из нее керосин, мазут и многое другое. Вот, собственно, и все. Можно, конечно, добавить, что работает сапоговаляльная фабрика и леспромхоз, но молокозавод закрыт, крахмалопаточный завод закрыт, льнозавод дышит на ладан, швейная, строчевышивальная и мебельная фабрики закрыты, хлебозавод и хлебопекарня закрыты, и хлеб возят из Иванова и Чкаловска, газа нет, но… это будет уже второе предложение.
Я мимо не проезжал – я ехал в краеведческий музей Пестяков, к его директору Любови Александровне Лакеевой. Меня интересовали братья Дубинины, уроженцы села Нижний Ландех Пестяковского района. Не может такого быть, думал я, чтобы крепостные крестьяне раньше всех в мире додумались до того, как устроить промышленную нефтеперегонную установку1. Без лабораторий, без колб, перегонных кубов, пробирок, весов, без белых халатов, наконец. В конце концов, в первой четверти девятнадцатого века были уже в России лаборатории, приват-доценты, профессора, реактивы в банках с этикетками, на которых был нарисован череп с костями, а тут какие-то чумазые смолокуры построили в Моздоке по собственным чертежам завод и стали получать из нефти чистый керосин, который они называли белой нефтью.
В пестяковском музее увидел я макет нефтеперегонной установки братьев Дубининых, изготовленный частью руками музейных сотрудников, частью в Доме народных ремесел соседней с Пестяками деревни Новинки по заказу музея. Нефтеперегонный куб был аккуратно оклеен обоями «под кирпич». Из печи под кубом торчали мелко наколотые дрова, которые, как рассказала Любовь Александровна, всегда хотят поджечь маленькие дети, приходящие в музей. Впрочем, и дети постарше тоже хотят.
Дубинины оказались на Кавказе в районе Моздока лишь потому, что граф Владимир Орлов, брат Григория, пожелал заселить пожалованные ему земли на Северном Кавказе своими крестьянами, отпустив их на оброк. С одной стороны, от смолокурения до нефтеперегонки рукой подать, а с другой… и даже с третьей и четвертой сторон, от кустарного смолокурения до промышленной нефтеперегонки, от закопанных в землю труб из осины, по которым течет смола и деготь, до охлаждаемых проточной водой медных, по которым течет керосин, от земляной ямы, выложенной древесной корой, до железного куба на сорок ведер – дистанции огромного размера.
Начиная с 1823 года, четверть века действовал в Моздоке завод Дубининых. Полученный керосин был лучшего качества, чем тогдашний американский или английский. Из Моздока везли его на подводах до Астрахани, от Астрахани до Нижнего по Волге, а от Нижнего снова на подводах до Москвы и Петербурга. Такие транспортные расходы могли разорить кого угодно. Дубинины попросили ссуду в семь тысяч рублей серебром у кавказского наместника графа Воронцова. В ссуде было отказано, но совсем без серебра братьев не оставили – старший Василий, самый главный среди братьев изобретатель и заводила нефтеперегонного дела, по представлению Воронцова был удостоен серебряной медали «За полезное» на Владимирской ленте, но дело, тем не менее, пришлось свернуть. Дубинины вернулись домой, в село Нижний Ландех и прожили там до самой смерти. Могил их не сохранилось.
Любовь Александровна писала о Дубининых в местную газету «Новый путь» и даже, кажется, в областную ивановскую газету, надеясь на то, что какой-нибудь нефтяной магнат обратит внимание на ее заметку и даст денег на памятник Дубининым. Пусть небольшой, пусть скромный, пусть даже и скромнее того, что поставили им в Моздоке, но… видимо, нефтяные магнаты не читают ни пестяковских, ни ивановских газет.
Раз уж зашла речь о Нижнем Ландехе, то нельзя не упомянуть о знаменитых сушеных белых грибах, которые местные жители не сушат, как все мы, разрезая на куски, нанизывая на нитку и вешая над газовой плитой, а нанизывают целиком на тонкие лучинки, лучинки вставляют в горшок, который задвигают в теплую печь. При таком способе сушеные грибы получаются как живые. Раньше нижнеландеховские сушеные белые грибы поставляли к царскому столу. За сезон один человек мог набрать грибов до двух или даже трех сотен пудов. Грибов и сейчас здесь пропасть, но к царскому столу их не берут. Потому и сушат как все, нарезая на куски.
После рассказа о братьях Дубининых, способе сушки белых грибов, после беглого осмотра прялок, деревянных корыт, старых самоваров и утюгов, которыми заставлены все полки в наших маленьких провинциальных музеях, можно было уезжать. На прощание я спросил у Любови Александровны, как она попала в музей, памятуя о том, что в глухой нашей провинции специально образованные музейные сотрудники встречаются так же часто, как изобретатели нефтеперегонки.
Оказалось, что привел и даже притащил за руку Любовь Александровну в музей… сон. Все это похоже на явления верующим чудотвор… Нет, так не объяснишь. Лучше все рассказать, как было, с самого начала. По образованию Любовь Александровна, конечно же, никакой не музейщик, а учитель начальных классов. Работала в школе и в детском саду. Потом, когда из-за нехватки детей стали сокращать учителей в школах и воспитателей в детских садах2, пошла она работать в Госстрах и работала там вполне успешно лет десять, до того момента, как приснился ей сон или, выражаясь языком более подходящим к этому случаю, «было ей сновидение», и в этом сновидении водила она детишек по богато убранному музейному залу, что-то рассказывала им, а попутно отгоняла сорванцов указкой от экспонатов, которые они, сорванцы, норовили потрогать руками. Ну, приснилось и приснилось, – подумала на утро Любовь Александровна, и пошла на работу в свой Госстрах. Через самое малое время, быть может, через день или два сон повторился. Любовь Александровна даже смогла углядеть, что портьеры в этом музейном зале очень богатые. Проснулась она и вдруг ясно поняла, что заболеет и даже умрет, если срочно не поменяет свой Госстрах на музей. Поменяет, как же. Это и в большом городе не так просто сделать, а в Пестяках, где и музея-то никакого не было… Короче говоря, побежала она к своей однокласснице, которая заведовала в поселке отделом культуры, бухнулась ей, как говорится, в ноги и стала просить пристроить ее если не к музею, то хотя бы к той культуре, которая имеется в Пестяках. Одноклассница вошла в ее положение и устроила в поселковую библиотеку на должность библиографа и краеведа. Библиографии ее учили, а краеведению она училась сама и с удовольствием, поскольку с детства любила историю. Даже написала в газету заметку об истории Пестяковского сапоговаляльного завода.
Через какое-то время пригласила ее одноклассница в отдел культуры и предложила возглавить музей. Дело в том, что… умом Россию не понять – музей в Пестяках по документам давно был, но… его не было. Была какая-то, проведенная в прошлом, крошечная выставка строчевышитых изделий местных мастериц, которую для отчета назвали музеем и упрятали в подвальную комнатку под библиотекой. Любовь Александровна и подумать не могла, что это музей. И вот из этого десятка вышитых салфеток ей предлагали сделать настоящий музей. Сон оказался в руку. Даже в две руки, которые сами собой опускались при мысли о том, что нужно сделать в первую, во вторую и в тридцать третью очереди для создания музея. Две недели она ходила сама не своя и все думала, думала, думала и согласилась, конечно.
Первым экспонатом в новом музее было древнее деревянное корыто из заброшенного дома прабабушки Любови Александровны в соседней с Пестяками деревне Керегино. Жители деревни как узнали, что Любовь Александровна стала директором музея – так и понесли к ней старую утварь – прялки, горшки, фотографии, лапти, посуду, лошадиные хомуты… По правде говоря, лошадиный хомут всего один. В деревне Курмыш умерла последняя лошадь, и от нее остался хомут, который принесли в музей3. Заброшенных деревень в округе много. Порой садятся Любовь Александровна и ее немногочисленные сотрудники на велосипеды, и вся троица едет по заброшенным деревням собирать то, что осталось от прошлой и позапрошлой жизней. Как-то раз в одном из заброшенных домов нашли даже старинную квашню с остатками окаменевшего теста. Деревенский батюшка из села Беклемищи подарил музею Бог весть как у него оказавшуюся большую чешскую супницу советских времен. Хороша супница – вся в цветочек, но лежит в запасниках – выставить ее пока негде. Не хватает места. Запасники – это так называется на музейном языке, а на самом деле это комната, где сидят все трое сотрудников музея, заваленные чуть ли не до потолка старыми и очень старыми вещами, фотографиями и документами. Вот, к примеру, стоит поближе к двери гончарный круг. Владела им одна старушка, у которой брат был гончаром. Одним из последних, если не самым последним в Пестяках. Уж как только ни просила Любовь Александровна старушку отдать круг в музей – не отдавала. Берегла память о брате, а как стала помирать – так и велела дочери после ее смерти отнести круг в музей4. Мечтает директор музея устроить детям уголок по работе с глиной, но в двух музейных комнатках и без того не повернуться. Или вот в Нижнем Ландехе умер учитель физкультуры в сельской школе, всю жизнь собиравший экспонаты для своего крошечного школьного музея. Оттуда позвонили и попросили все забрать. Не нужны им ни экспонаты, ни музей.
Дети чаще всех приходят в музей. Начинают их водить еще с четырехлетнего возраста воспитатели детских садов, а заканчивают уже учителя школы. В провинциальном музее набор развлечений невелик. Запуск космической ракеты детям не покажешь – то жидкого кислорода с водородом не завезли, то ракеты на областном складе кончились, то планеты не в том положении, чтобы к Марсу стартовать. Объясняют школьникам пословицы с поговорками, учат их загадки разгадывать, в игры играть. В самые простые детские игры, в которые и мы, и наши дедушки с бабушками играли, которые нынешним детям заменил компьютер. Рассказывают сотрудники музея детям о старых обычаях. К примеру, о постной пище. Купит Любовь Александровна за свои деньги в магазине пару буханок черного хлеба, пучок зеленого лука, покрошит хлеб и мелконарезанный лук в подсоленную воду, налитую в деревянную лохань и ставит эту крестьянскую тюрю на стол. Как-то раз весь класс уж вышел из музея на улицу строиться, а двое мальчишек вернулись и попросили разрешения эту тюрю доесть. Уж больно вкусна. Вот скоро будет Медовый Спас – так будут в музее рассказывать детям про пчеловодство. Принесла в музей Любовь Александровна дымарь, доставшийся ей от отца, заядлого пчеловода, а без меда детей не оставят.
– Для малышей я играю роль бабушки Агаши, – улыбнулась Любовь
Александровна. – Наряжаюсь в крестьянский сарафан, повязываю платок и играю.
Дети меня любят. Верят в то, что я старинная крестьянка. Бывает шепчут на ухо
бабушке Агаше про свои детские обиды или про двойки в школе, которые от
родителей утаили. Тех, которые постарше, нарядим в крестьянскую одежду, обуем в
лапти, заведем им на патефоне пластинку Мордасовой, где она поет «Эх, лапти мои, лапотушечки! До чего же хороши, как игрушечки!» и
давай они плясать! Заодно и расскажем им, как плетут лапти, да почему вязовые
лапти прочнее липовых. Раньше деревенская молодежь на гулянки старалась приходить
в вязовых. В них хоть всю ночь пляши – не развалятся. Удивительное дело –
нынешние даже на танцы перестали ходить. Ходят только в бар. У нас, в Пестяках,
их теперь несколько. И даже там, в этих барах, когда играет музыка, все равно
не танцуют – только пьют и молчат, а как напьются – так давай драться.
Она вздохнула, покачала
головой и продолжала:
– Ну, это я все про детей,
а вот вам про взрослых. Недавно устроили мы в музее заседание, посвященное Дню
рыбака. У нас в Пестяках, почитай, каждый первый рыбак. Пришли они к нам – и
старые и молодые. Целых семь человек. Мы им тоже загадки загадывали про
поведение рыб, про наживку, про то, как кого лучше ловить. После загадок стали
они рыбацкие истории рассказывать. Про огромного сома, которого ловили на утку,
насаженную на крюк, прикрепленный к стальному тросу. Это в наших-то речках,
которые воробью по колено. Ушел, конечно, сом. Утку проглотил, трос перекусил и
ушел. Видать, в землю по уши зарылся. Наших рыбаков больше всего кошки любят.
Только они эту пойманную нашими мужьями мелочь и едят. Да и то не все. Мой кот
не ест. Подавай ему из магазина.
– А где ваши мужья
работают, когда не на рыбалку ходят? – спросил я.
– Кто устроился – тот лес
валит и пилит, а кто нет – едет в Москву охранником. Даже женщины едут. Кто не
пилит и не уехал охранником – тот водку пьет. Пропивает последнее. Ну, что про
них говорить. Я лучше про лес скажу. Лес, конечно, пилят, а чистить – не
чистят. Раньше мы в него чуть ли не в тапочках ходили – а теперь сплошной
бурелом да сучья. Оно и горит все летом ужас как… Неужто у них в Москве нет
такого министра, который бы за чистоту леса отвечал?
Я слушал ее и думал, что у них в Москве много разных министров – кто отвечает за воровство из казны, кто за то, чтобы повышать квартплату каждый год, кто за выплату нищенских пенсий, кто за футбол, кто за… а вот за чистоту леса никто не отвечает. Из Москвы и леса-то не видно. Один асфальт кругом.
Надо сказать, что и местные власти приведением леса в порядок мало интересуются. У местных властей тоже дел по горло. Они заняты выборами, перевыборами, протаскиванием своих на хлебные места, вытаскиванием чужих с этих мест. Пока чужих вытащишь и своих протащишь – глядишь, новые выборы на носу. Нет, это не межпартийная борьба. Партия в Пестяках у всех одна – партия власти. И между собой члены этой партии бьются не на жизнь, а на смерть. Тут уж не до леса и не до музея, которому нужно новое помещение.
– Какая им от культуры прибыль? – спрашивает меня Любовь Александровна. – Чем у культуры можно поживиться? Ну, ладно. Бог с ней с культурой, а вот была у нас строчевышивальная фабрика. Пятьсот женщин на ней работало. Не стало фабрики. Не стало, потому что ее директор устал бороться за нее. Он старый, пенсионер, и помощи от властей ждать ему не приходилось. Теперь кто-то арендует там один маленький цех и что-то шьет. Три с половиной человека занято. Зато сапоговаляльная фабрика работает. Может, потому и работает, что принадлежит она жене главы администрации. Вы приезжайте к нам зимой. Я вам экскурсию устрою на эту фабрику. Посмотрите своими глазами, как сапоги…
Признаться, осмотр пестяковской сапоговаляльной фабрики не входил в мои планы. Мы стали прощаться и обмениваться на всякий случай номерами телефонов, которыми никогда не воспользуемся.
И вот еще что. В той комнате, где мы беседовали о пестяковских рыбаках, все стены были увешаны забавными и смешными рисунками из рыбацкой жизни, нарисованными местным художником Юрием Кипариным. Наверное, это все лишние, ненужные читателю сведения, который никогда не поедет в Пестяки, не зайдет в тамошний музей и не увидит этих рисунков, но… они есть на белом свете – и рисунки, и Юрий Кипарин и неутомимая Любовь Лакеева, которой приснился музей, и музей со старыми утюгами, корытами, квашнями, лаптями, макетом нефтеперегонной установки братьев Дубининых, которым на родине так и не поставили памятник, и сами Пестяки, с их деревянными и кирпичными домиками, рыбаками, кошками, резными наличниками и пахучими бархатцами в палисадниках. Их совсем не видно из Москвы, их даже из областного Иванова видно с трудом, но они есть и еще будут, пока сил у них хватит быть.
_________________________
1 Если быть до конца честным, то на сто
лет раньше Дубининых, в 1745 году, занимался нефтеперегонкой архангелогородский
купец Федор Саввич Прядунов, но он получил из ухтинской нефти лишь некий
«керосинообразный продукт». Да и перегонял он нефть в небольших количествах,
как мы бы сегодня сказали, в лабораторных масштабах на установке Берг-коллегии
в Москве и планировал получающиеся продукты использовать в аптекарском деле.
Прядунова, скорее, можно назвать первым в мире добытчиком нефти в промышленных
масштабах. Конечно, мне возразят земляки Прядунова архангелогородцы, будут
спорить до хрипоты ухтинцы, доказывая, что Прядунов был первым… Я бы на их
месте делал то же самое. Кабы не был москвичом.
2 В этом году в Пестяках выпускников в
единственной школе было девять человек. На четыре с половиной тысячи жителей.
3 Кстати, о вымирающих домашних
животных. На все Пестяки теперь то, ли две то ли три коровы, а раньше было три
стада, и в каждом стаде до сотни коров. Еще раньше, перед самой революцией, в
пестяковской округе было около шести тысяч лошадей и десяти тысяч коров.
Впрочем, коров при желании еще развести можно, а вот такой умерший промысел,
как вязание шерстяных чулок и варежек – это вряд ли. До революции в Пестяках и
окрестных деревнях не вязали только коровы и кошки с собаками. Вязали даже
слепые, на ощупь. Местные однопалые варежки или «вареги», как их здесь называли,
продавались не только в губерниях центральной России, но даже и во
Владивостоке, Порт-Артуре и Финляндии. Во время русско-турецкой войны в 1877
году у наших солдат, бравших Шипку, были на руках теплые пестяковские варежки.
4 Большая часть экспонатов подарена
музею местными жителями. Куплены только два самовара за пятьсот рублей, но не
потому, что больше купить нечего, а потому, что не на что. Денег музею не дают,
кроме как на зарплату сотрудникам.
Фряново
Саше Послыхалину и Кате
Черновой
Серым зимним днем, который только и есть, что промежуток
между двумя ночами, я ехал в подмосковное Фряново по забитым машинами дорогам и
думал, отчего у этого поселка такое обидное название. Сами посудите – корень у
этого названия должен быть «фря». Тут же приходит на память достоевское из
«Униженных и оскорбленных» (а если говорить правду, то из кинофильма «Осенний
марафон»): «Да за кого ты себя почитаешь, фря ты эдакая,
облизьяна зеленая?» В русском языке, как уверяют нас толковые словари, «фря»
означает и жеманницу, и ломаку, и гордячку, и кривляку, и задавалу, и еще
десяток похожих обидных слов. И все это богатство, как пишут все те же словари,
произошло от исковерканного нами немецкого «фрау» и шведского «фру». Неужто во
Фряново живут… Впрочем, не буду тебя, читатель, дальше разыгрывать, а признаюсь
честно, что ничего этого не думал. Перед поездкой во Фряново я начитался в
Интернете до одури краеведческих статей по этому поводу и вообще не знал, что и
думать по поводу топонима «Фряново».
Если представить себе этот топоним в виде кочана капусты,
то первым, внешним листиком будут прочно забытые нами сведения из школьного
курса истории о том, что строителями московского Кремля в конце четырнадцатого
и в начале пятнадцатого веков были итальянцы – Антон Фрязин, Марк Фрязин,
Алевиз Фрязин Старый, Алевиз Фрязин Новый, Бон Фрязин, Петр Френчужко Фрязин
(строивший, кстати, не московский, а нижегородский Кремль), Петр Малый Фрязин…
Короче говоря, потомков всех этих фрязинов, которых тогда никто и не думал
называть макаронниками, хватило бы не только на поселок Фряново, но и на город
Фрязино, что в тридцати километрах от поселка. Ну, пусть и не потомков, а тех,
кто населял земли «Итальянской слободы» (назовем ее так) на северо-востоке
Подмосковья. Получается что-то вроде нынешних клубных поселков с красивыми
названиями типа «Маленькая Италия» или «Английский квартал». Красивая легенда,
но… Начнем с того, что итальянцев тогда не было. Как не было и самой Италии.
Даже в проекте. Ломбардия была, Тоскана была, Генуя была и Венеция была, а вот
Италии… На этом месте оторвем один капустный листик и узнаем, что не только
итальянцам (для простоты будем их называть так), но и любым другим иностранцам
обоего полу было в тогдашней Московии строго-настрого запрещено владеть землей.
У них была, выражаясь современным языком, только рабочая виза. Приехал –
построил Кремль, научил лить пушки, рисовать тушью на пергаменте чертежи
подкопов под стены Казани и все – чемодан, вокзал, Рим или Флоренция. Их, этих
иноземцев, даже и называли, в отличие от русских служилых людей, «кормовыми»,
как свеклу. Они получали за свою службу «корм» – денежное довольствие, а наш
служилый человек мог получить и землицу, и людишек на ней. В общих чертах такое
деление сохранилось и до сегодняшнего дня. Только «кормовыми» теперь можно
назвать всех нас, а, к примеру, министр, или депутат, или… Однако я увлекся.
Лучше мы оторвем еще один листик и посмотрим, что осталось.
Оказывается, что ни в Москве, ни в Подмосковье не остается
ничего, что могло бы нас навести на мысль о происхождении топонима Фряново.
Оказывается, что искать надо гораздо южнее – в Крыму. В те далекие
средневековые времена Крым был не наш. Настолько не наш, что нынешнему патриоту
даже и представить себе невозможно и обидно до хронического насморка. В Крыму,
на территории, принадлежавшей туркам, находились еще с тринадцатого века
фактории генуэзских купцов. Первое упоминание о рабочем визите гостей из Крыма
в Москву приходится на княжение Ивана Калиты в середине четырнадцатого века.
Звали гостей… Нет, не фрязинами, а сурожанами, поскольку приехали они из места,
которое тогда называлось Сурож, а теперь Судак. Одни историки считают, что это
были генуэзцы, а другие – что это были русские, торговавшие с генуэзцами,
которых русские называли фрягами или фрязинами. Приезжали они в Москву не один
и не два раза, поскольку торговля была довольно оживленной. И стали они, то
есть фряги или фрязины, мало-помалу обрусевать, или русеть, или белобрысеть…
Короче говоря, завелись у них русские жены с русыми волосами и такими голубыми
глазами, что не только в службу к великому князю Московскому перейдешь, а и
православие примешь. Они и перешли, и приняли, и вступили в привилегированное
сословие «гостей», которым как раз и разрешалось покупать вотчины, владеть
землей и людьми. Уф… Оторвем и еще листик, но кочерыжки в виде топонима Фряново
не увидим.
Те историки, которые не одни, не другие, а вовсе третьи,
считают, что гостями из Крыма тут дело не обошлось. К примеру, византийского
посла, который привез Ивану Третьему портрет его будущей жены Софьи Палеолог,
звали Иван Фрязин. Этот, напротив, ничем не торговал, а был монетный мастер, а
вот уже его племянник Антон Фрязин строил Тайницкую башню в Кремле и вообще…
фрязинами могли звать совершенно русских купцов, торговавших с генуэзцами.
Кстати сказать, точно таких же русских купцов, торговавших с греками, называли
«гречниками» или «гречинами». Отчего бы, спрашивается, и фамилии «Фрязин», а
вслед за ним и топониму «Фряново» не образоваться таким же манером? Надо
заметить, однако, что изначально, еще в конце шестнадцатого века Фряново, как и
близлежащий городок Фрязино, называлось Фрязиново.
Сорвем еще один листик, и под ним увидим, что… недолго
жили фрязины в Подмосковье – Иван Третий переселил их в Новгород, который как
раз с его помощью перестал быть Великим, и в окрестности Вологды. Почему
переселил? Неприязнь к ним испытывал. Подозревал в тайных умыслах. Он и вообще
был страшно подозрителен, и потому регулярно переселял то фрязинов в Новгород,
то новгородцев во Владимир, а то и москвичей (разумеется не всех, но богатых и
тоже не всех) выселял из столицы куда подальше. Кстати говоря, фрязины
переехали на Вологодчину вместе с названием своих подмосковных земель. До сих
пор в Вологде существует район «Фрязиново».
Поскольку пустошь Фряново переехать никак не могла, то
стала она переходить из рук в руки новых владельцев. То купит ее дьяк, то
царский стольник, то московский стряпчий, то воевода… Из всего длинного списка
владельцев Фряново с конца пятнадцатого века до начала восемнадцатого упомянем
лишь двух – дьяка Разбойного, Разрядного и Поместного Приказов Андрея Вареева и
Михаила Желябужского. Первый был знаменит не только тем, что получал тройное
жалованье (он его и не получал вовсе, поскольку работал в этих приказах в
разное время), но и тем, что был в составе посольства в Кострому для призвания
Михаила Романова на царство. Подпись Вареева стоит под Грамотой о
единогласном избрании на Российский престол царём и самодержцем Михаила
Фёдоровича Романова, и еще тем, что на его руках скончался князь Пожарский, под
началом которого он служил не один год. Что же до Михаила Васильевича
Желябужского, то был он при Петре Первом обер-фискалом. Должность большая,
генеральская – что-то вроде нынешнего начальника Главного Управления по
экономической безопасности и борьбе с коррупцией. С такой должности падать…
Короче говоря, попался Михаил Васильевич на подделке завещания некоей вдовы, квартиру
в Лондоне деревню которой он переписал на жену. Этого ему показалось мало,
и спустя три года он еще одну деревню таким же манером переписал на своего
заместителя. Поскольку при Петре Алексеевиче выйти в отставку, перейти на
другую работу, уехать на ПМЖ в Женеву или на Лазурный берег было довольно
сложно, то пришлось признавшему свою вину бывшему обер-фискалу ответить сполна
– имущество у этого человека с хитрожопой головой и липкими руками
конфисковали, били кнутом и сослали на пять лет в каторжные работы. Буквально
за год до того, как Желябужского схватили за руку, успел он продать Фряново
некоему Игнатию Францевичу Шериману.
Тут надобно несколько отступить во времени назад, чтобы объяснить читателю, откуда взялся во Фряново уроженец персидского города Новая Джульфа армянин Игнатий Шериман. Пока Иван Третий из бывших крымчан делал бывших жителей Подмосковья, Персия делала жизнь проживающих там армян, мягко говоря, невыносимой. Помогали ей в этом некрасивом занятии турки. Так помогали, что бедные армяне, которые на самом деле были довольно состоятельными торговыми людьми, стали подумывать о том, что неплохо бы поискать счастья в России. Они рассуждали точно так же, как Лермонтов, который спустя полтораста лет писал: «Быть может, за стеной Кавказа сокроюсь от твоих пашей…». Армяне хотели скрыться от турецких и персидских пашей, и пересекали они Кавказский хребет, начиная с середины семнадцатого века, в обратном направлении – в сторону России, которая им не казалась такой немытой, как Михаилу Юрьевичу. Видимо, при Алексее Михайловиче и его сыне Петре Алексеевиче она еще не успела так изгваздаться, как при Николае Павловиче.
Игнатий Францевич Шериман1 был то, что теперь
называется деловым человеком. На одном месте сидеть не любил. Часто ездил из
России в Персию и обратно, снабжая русские мануфактуры шелком-сырцом. Сложно
сказать, каким образом, но через малое время после приезда в Россию оказался он
одним из пяти соучредителей одного из самых крупных в России предприятий с
неблагозвучным для современного уха названием «Штофных и прочих шелковых парчей
мануфактура». В это, так сказать, закрытое акционерное общество, созданное по
царскому указу в 1717 году и призванное за три года полностью удовлетворить
спрос на российском рынке в дорогих тканях, поначалу входили вице-канцлер и
президент Коммерц-коллегии Петр Павлович Шафиров, граф Толстой и
генерал-адмирал Апраксин2. Вся эта компания корыстолюбивых
государственных мужей, хоть и обещавшая Петру удвоить ВВП догнать и
перегнать, в текстильных мануфактурах не понимала ничего (ткать-то они умели
отлично, правда, не шелк, а паутину и совсем для других целей), но в ее руках оказалась
монополия на ввоз дорогих тканей из-за границы. Понятное дело, что ввозили их
временно, только до того момента, как заработает свое собственное производство,
понятное дело, что ввозили только образцы, чтобы на них учились наши мастера,
понятное дело, что образцов этих ввозили столько, что прибыль от их продажи…
Короче говоря, дело не шло, а стояло на месте. Где его Петр своим указом
поставил – там и стояло. После того как вмешался откуда ни возьмись появившийся
Александр Данилович Меньшиков – дело уже и стоять не могло, а стало
разваливаться на глазах. От расстройства главный иностранный специалист,
привезенный из Франции для обучения русских шелкоткачеству, запил горькую.
Понятное дело, что именно на него списали начальники все неудачи и отправили,
от греха подальше, домой, чтобы не болтал здесь лишнего.
Окончательно разладилось все из-за какой-то свары между
Меньшиковым и Толстым по поводу… Все равно по какому. Написали учредители Петру
письмо о том, что трудно им без опыта в купеческом деле. Наживаться на ввозе
импортных тканей они готовы были сколь угодно долго, а вот что касается
производства, шелка-сырца, ткацких станов, всех этих сиволапых мужиков, которых
надо обучать ткацкому мастерству… Хорошо бы включить в состав учредителей
каких-нибудь купцов-промышленников. Пусть они завозят сырье, плетут, вяжут,
ткут и что там еще делают в подобных случаях. Включили пять купцов, в числе
которых и оказался Шериман. Он первым понял, что в таких, собранных по царскому
указу колхозах дела не сделаешь, и решил отделиться, забрав свой пай. Игнатий
Францевич действительно хотел заниматься шелкоткачеством не на бумаге, а на
собственной фабрике. И не где-нибудь, а во Фряново, которое он приобрел
незадолго перед тем, как расстаться со своими компаньонами.
Не с голыми руками приехал Шериман во Фряново, на берега
маленькой речки Ширенки3. Он привез с собою двадцать шесть ручных
ткацких станов и двадцать три мастера-ткача. С этих двух десятков с лишним
ткацких станов и такого же количества ткачей и началась первая в Подмосковье
текстильная мануфактура, а уж с фряновской шелкоткацкой мануфактуры, в свою
очередь, началось все то великое множество подмосковных текстильных
производств, которое уже в первой половине девятнадцатого века назовут «Русским
Лионом и Руаном».
Шериман подошел к делу серьезно – завез из Персии сырье,
выстроил просторные каменные корпуса, дополнительно набрал рабочих и стал учить
их шелкоткацкому мастерству… На самом деле, не от хорошей жизни он выстроил
каменные. Игнатий Францевич сначала построил деревянные, но их сожгли местные
крестьяне, а они бы их не жгли, кабы их по указу императрицы Анны Иоанновны от
1736 года не прикрепили к фабрике навечно, а их бы не прикрепили, если бы не
было страшной нехватки ткачей (не только на фряновской фабрике), а откуда было
взяться ткачам, если Шериман, как уже было говорено, привез с собой во Фряново
всего два с небольшим десятка4.
Шеримановские ткачи представляли собой довольно живописный срез тогдашнего российского общества. Безусловно, срез его нижней, даже подводной части. Это была в некотором роде Австралия времен первых поселенцев в миниатюре. Петр одним из тех указов, что «писаны были кнутом», отправлял на фабрики тех… Кого могли поймать на больших дорогах, в кабаках и даже на папертях – тех и отправляли без всякого суда рабочими на мануфактуры. Получалось что-то вроде трудовых колоний, в которых жили и работали «тати, мошенники, пропойцы, винные бабы и девки», профессиональные нищие, проститутки и беглые крестьяне. Во Фрянове, кроме, так сказать, вышеуказанных категорий граждан, был даже один пленный швед, которого угораздило попасть в плен во время Северной войны. Справедливости ради надо сказать, что было еще несколько мальчиков-сирот, но общей картины они изменить не могли, а лишь придавали ей еще больше экспрессии. Всю эту команду, как могли, обучали ткацкому ремеслу французские мастера.
При фабрике была постоянная вооруженная охрана, которая не столько охраняла рабочих, которые и сами могли обидеть кого угодно, а, скорее, охраняла местных жителей от этих рабочих.
Вернемся, однако, к сожженным производственными корпусам. Надо сказать, что поджигатели были не из числа тех, кто понаехал из Москвы, а местные монастырские крестьяне из близлежащей деревни. Поначалу они нанимались на фабрику сезонными рабочими, обычно с осени до весны, пока не нужно пахать, боронить, сеять, косить и делать все то, что делают крестьяне с весны по осень, как вдруг одним хмурым утром прискакал в их деревню взмыленный, как лошадь, вестовой из Москвы, всех согнали на площадь, и приказчик Шеримана зачитал на общем сходе царский указ о том, что они теперь «вечноотданные» фабрике и ее владельцу, а после зачитывания еще и назидательно выпороли тех, кто громко кашлял в крепко сжатые пудовые кулаки. Воля ваша, а тут и сам не заметишь, как станешь жечь ненавистную фабрику.
Несмотря на все эти, мягко говоря, отягчающие обстоятельства, продукция фабрики Шеримана была очень высокого качества. Достаточно
сказать, что золотая парча коронационного платья Елизаветы Петровны была не
французской, не персидской, а именно фряновской работы. Тончайшие немецкие
золотые нити искусно переплели с нитями персидского шелка. Парча так сверкала,
что у статс-дамы Натальи Лопухиной, извечной соперницы императрицы в амурных
делах, случился жестокий приступ куриной слепоты.
Понятное дело, что получить госзаказ на парчу для
коронационного платья можно было не более одного или двух раз в жизни, а потому
в годы, когда коронаций не случалось, фряновские мастера ткали шелковые штофные
обои, шерсть, бархат, платки и серую шелковую ткань с цветочным орнаментом под
названием гризет5.
Уже на собственный счет Шериман купил несколько сот
крестьян у окрестных помещиков для своих собственных нужд, а прежде всего для
нужд фабрики6. Заодно разбил регулярный парк, построил дом и, когда
он в 1752 году скончался, то оставил после себя успешно работающую фабрику,
которую его сын Захарий Шериман… через несколько лет продал вместе с
приписанными к ней рабочими-крестьянами и всеми земельными угодьями двум своим
землякам и соплеменникам из Новой Джульфы – двоюродным братьям Лазарю и Петру
Лазаревым. Почему он так поступил, теперь уж не выяснить. Проигрался в карты
тут не подходит ни по буквам, ни по смыслу. Может, потому, что был
армянином-католиком, а католиков в России не любили никогда. Может, потому, что
в российском деловом и инвестиционном климате он часто простужался и кашлял.
Так или иначе, Захарий Шериман уехал в Европу, осел где-то в Италии, написал
там обширное полуфантастическое сочинение о некоей загадочной стране, напоминающее
одновременно и свифтовы «Путешествия Гулливера» и «Персидские письма»
Монтескье, в котором эту загадочную страну подверг суровой критике. На этом его
следы теряются.
Мы же искать их не будем, а вернемся во Фряново. Новые его
хозяева, хоть и происходили из Новой Джульфы, но были православными армянами.
Людьми они были, мягко говоря, не бедными. Настолько не бедными, что выписали «из
Италии искуснейших красильных мастеров, не щадя при том немалых издержек как на
содержание сих, так и на обучение собственных своих людей мастерствам
красильному, рисовальному и иным, для которых также нанимались иностранные
мастера», построили еще несколько каменных корпусов, и к началу
семидесятых годов восемнадцатого века шелкоткацкая фабрика производила на сотне
станов ежегодно четыре сотни пудов персидских, турецких, итальянских и
китайских шелковых тканей.
Между прочим, ткач в процессе работы видел лишь изнанку
ткани, а потому должен был уметь безошибочно высчитать, сколько и через какое
количество синих нитей нужно вплести красных, потом снова синих, потом две
зеленых, потом… и не дай бог перепутать, а чтобы не перепутать и чтобы не
выпороли или не отделали батогами, необходимо было постоянно сверяться с
заранее нарисованным рисунком орнамента. Это как смотреть на рисунок самолета и
делать его на глаз, не пользуясь ни штангенциркулями, ни микрометрами, ни даже
простой линейкой, а высчитывая все размеры в уме.
Рисунки, по которым работали мастера-ткачи, делали
художники, называвшиеся десигнаторами. Первых десигнаторов привезли из Италии и
Франции (вместе с рисунками), а вот первую в крае школу для крестьянских
мальчиков, в которой обучали профессии десигнатора7, открыл в 1782
году Иван Лазаревич Лазарев – старший сын Лазаря Лазарева и владелец фряновской
мануфактуры.
Сказать об Иване Лазаревиче «владелец фряновской
мануфактуры» – значит ничего не сказать. Он был настоящий мистер Твистер
екатерининского царствования. В самом, однако, хорошем смысле. Миллионер,
владелец пятнадцати тысяч крестьян, огромных земельных угодий в семи губерниях,
Лазарев был не просто финансовым воротилой, олигархом и человеком, который был
на дружеской ноге с братьями Орловыми, князем Потемкиным и государственным
канцлером Безбородко. Иван Лазаревич строил чугуноплавильные, железоделательные
и медеплавильные заводы на Урале, осваивал новые рудники, экспортировал металл
собственного производства, и не куда-нибудь, а в Англию8, управлял
соляными промыслами в Пермском крае, был советником государственного банка
России, автором проекта переселения армян на Северный Кавказ и в Крым, в
результате которого десятки тысяч армян стали подданными Российской империи,
строил за свой счет школы, детские приюты, наконец, он вместе с другими
промышленниками хотел вложить огромные деньги в развитие Аляски. Если бы не
Екатерина, которая не дала ходу этому предприятию… И хорошо, что не дала.
Берингов пролив – это вам не Керченский. Восемьдесят шесть километров не четыре
с половиной, и мост, который пришлось бы строить… Зато в Беринговом лед не в
пример толще, и по нему хоть на танке… Оставим, однако, эти опасные для
здоровья параллели и вернемся к Ивану Лазаревичу. Правду говоря, все эти
достойные удивления, уважения и самого пристального внимания ученых историков
стороны деятельности Лазарева для нас, обывателей, затмеваются
одним-единственным фактом его биографии – продажей бриллианта весом почти в две
сотни каратов графу Орлову, который преподнес его Екатерине Великой в день ее
рождения. Екатерина Алексеевна повелела вставить камень в Императорский
скипетр, и почти все европейские монархи, исключая только самых бедных, не
имевших скипетров, узнав об этом, почернели от зависти.
Трудно после упоминания, даже беглого, о таком огромном
бриллианте продолжить рассказывать о маленьком Фряново… И все же я попробую.
При Иване Лазареве качество бархата, парчи и штофов
нисколько не уступало французскому, но даже и превосходило его9.
Отрезы фряновских тканей (всего их выпускалось до тридцати видов) даже дарили
иностранным послам, и те просили отрезать еще. Штофные шелковые обои были так
хороши, что ими украшали стены елизаветинских, екатерининских и павловских
дворцов. Растительные орнаменты, лебеди, павлины, пастушки, нифмы, фавны… Мало
кто знает, что разнообразие самых фантастических птиц на фряновских штофах было
так велико, что по специальному заказу Ивана Лазаревича гоф-медик и аптекарь
Екатерины Великой Леопольд Карлович Гебензимирбитте составил их (птиц)
специальный определитель, где подробно описал не только экстерьер, но даже
реконструировал возможные голоса этих удивительных пернатых, размножавшихся при
помощи изнаночных узелков.
Еще и теперь образец фряновских шелковых шпалер украшает
стены одной из комнат Большого Царскосельского дворца, и на нем, кроме клейма
владельца фабрики, стоит фамилия крепостного мастера.
Иван Лазаревич часто бывал во Фряново. Для своих нужд он
выстроил там деревянную усадьбу10, в которую я и приехал. В те
времена никто не рассчитывал, сколько должен простоять дом, прежде чем его
снесут и на этом месте устроят торговый центр с подземной парковкой, а потому
строили навсегда. К примеру, доски пола второго этажа положили дубовые, шириной
от шестидесяти до восьмидесяти трех сантиметров. Они выдержали все – и
революционную поселковую администрацию, и драмкружки, и общеобразовательную
школу, и квартиры учителей, и до сих пор никто от них не услышал ни единого
жалобного скрипа. Теперь в усадьбе живет фряновский краеведческий музей. Его
организовали десять лет тому назад местные энтузиасты. Самым активным
энтузиастом был настоятель местной церкви Иоанна Предтечи, построенной еще
Иваном Лазаревым, отец Михаил (Герасимов). Батюшка имел большое влияние на
тогдашнего главу местной администрации – женщину богобоязненную и
воцерковленную до такой степени, что без его благословения она не
предпринимала… Впрочем, нет. Без благословения отца Михаила глава администрации
ополчилась на языческую Бабу Ягу и требовала от устроителей детских спектаклей
на новогодних елках вычеркнуть ее из списка действующих лиц11. Как
бы там ни было, отец Михаил при активном содействии фряновских
краеведов-энтузиастов В.Н. Морошкина, А.Ф. Круподерова и Г.Н. Донченко смог
убедить главу администрации организовать в усадьбе Лазаревых краеведческий
музей. В первое время существования музея не обошлось, конечно, без перегибов
на местах. Фряновцы несли в музей все подряд – от старых угольных утюгов до
старых пустых бутылок. Мало того, какой-то не очень остроумный человек шепнул
первому директору музея, что большое количество экспонатов автоматически
переводит музей в более высокую категорию, а более высокая категория – это,
понятное дело, более высокая зарплата. Директор, не мудрствуя лукаво, просто
установил план каждому сотруднику по сбору экспонатов. Сотрудники с директором
спорить не стали и несли, тащили и волокли в музей экспонаты в промышленных
количествах. Очищать экспонаты от грязи директор строго запрещал – почему-то
ему казалось, что чем они грязнее, тем древнее. Сам ли он до этого додумался
или кто-то ему подсказал – теперь уж не имеет значения. Так или иначе, музей
ожил и заработал. Неутомимый В.Н. Морошкин написал письмо в Армянское
посольство, и в усадьбу стали приезжать армяне. Три раза общество «Арарат»
проводило во Фрянове Лазаревские чтения по истории армян в России. Около ста
человек приехало. К первому разу администрация поселка сделала и установила
памятную доску «Усадьба И.Л. Лазарева» и устроила банкет для участников чтений.
Во второй раз сотрудники музея устроили для армянских гостей экспозицию,
посвященную Лазаревым, прочли доклад, и снова был банкет за счет администрации поселка.
В третий и в четвертый приезды все было так хорошо, что после банкета армяне
даже запели. Правду говоря, каждый раз после банкетов сотрудники музея
заглядывали в ящик для пожертвований на развитие музея, который стоит в
вестибюле, и каждый раз надеялись там увидеть… но не увидели. Потом приезжала
какая-то армянская школа, армянский писатель, написавший книгу о детище
Лазаревых – Институте восточных языков, армянская певица, пытавшаяся продать во
Фряново диски со своими песнями… Кто-то из приезжих подарил музею небольшую
керамическую вазу, в которую не только заглянули, но даже и потрясли,
перевернув вверх дном. Что ни говори, а среди работников музеев еще встречаются
у нас наивные люди. Хотя… Нынешний директор музея, Екатерина Чернова,
рассказала мне, что ждут они в гости Лазаревых. Этим Лазаревым кажется, что они
потомки тех Лазаревых. Поскольку род тех Лазаревых по прямой линии пресекся еще
в девятнадцатом веке, то эти Лазаревы скорее всего им даже не однофамильцы, но
эти Лазаревы, как доносит разведка, очень богатые люди. Когда Екатерина
Евгеньевна об этом рассказывала, то глаза у нее так блестели… Константин
Сергеевич в таких случаях не верил. И я не поверил. Снова примут, проведут
экскурсию, накормят, напоят, помашут вслед и потом с недоумением будут смотреть
в ссохшийся от постоянного незаполнения ящик для пожертвований12.
Кстати, о прямой линии. К несчастью, единственный сын
Ивана Лазаревича Артемий, офицер русской армии, бывший адъютантом у князя
Потемкина, погиб в одном из сражений русско-турецкой войны в 1791 году за
десять лет до смерти своего отца. Когда Иван Лазаревич скончался в самом начале
девятнадцатого века, то по завещанию все имущество Ивана Лазаревича перешло к
его родному брату Екиму, который… Вы будете смеяться, но Еким Лазаревич, как
когда-то Захарий Шериман, тоже стал продавать шелкоткацкую фабрику13
вместе с Фряново и усадьбой впридачу. Причины тому были, однако, другие.
На дворе стоял девятнадцатый век. Мануфактуры с
прикрепленными к ним навечно так называемыми посессионными крестьянами к тому
времени превратились в анахронизм. С одной стороны их теснили новые фабрики тех
помещиков, на которых работали их собственные крепостные крестьяне, а с другой
– вольнонаемные рабочие, содержание которых обходилось куда как дешевле, не говоря
о более высокой производительности вольнонаемного труда. Посессионные
крестьяне, считавшие себя казенными, всеми силами сопротивлялись своему
закабалению. Ткачи бунтовали почти каждый год, отправляли бесчисленных ходоков
с жалобами на свое бесправное положение и маленькую зарплату в столицу,
вредили, как могли, производству, запрещая, к примеру, своим женам брать из
фряновской конторы коконы тутового шелкопряда на размотку, или брать, но у
конкурентов, или все же на своей фабрике, но держать месяцами дома, из-за чего
останавливалось производство. Управляющий фряновской фабрики доносил Екиму
Лазаревичу, что рабочие требуют «не взыскивать за испорченные к отделке
материи, не требовать в установленное время являться на работу, а когда они
хотят, говоря притом, что у них имеются домашние надобности, субботние дни и
накануне праздников не заставлять, или не требовать их работы, а предоставить в
их волю когда кто и сколько пожелает, то и работает; а по сигналам де на
каторге работают, а мы де казенные и свободные люди». Как у них в головах мирно
уживались эти два диаметрально противоположных прилагательных «казенные и
свободные» – ума не приложу…
Надо признаться, что причины бунтовать были. Достаточно одного четырнадцатичасового рабочего дня, чтобы начать от злости делать узелки на шелковых нитках. Дело дошло до того, что на фабрику был послан с инспекцией представитель министра внутренних дел, «который не замедлил усмотреть, что фабрика очень терпит от господствующего между фабричными духа своеволия и безначалия». И вообще, у Екима Лазаревича было и без того полно забот, связанных с металлургическими заводами на Урале, доход от которых был не в пример больше, чем от фряновской фабрики.
И стал он ее продавать. Двадцать лет продавал. Три раза он хотел продать фабрику казне, и три раза казна отказывалась ее покупать. Делить фабрику по закону нельзя, продавать без бунтующих крестьян нельзя… Уже и нашел Лазарев покупателя на фабрику – московских купцов второй гильдии старообрядцев братьев Рогожиных, уже и заключил с ними договор, но начались бюрократические проволочки, и окончательно все оформить удалось лишь спустя пять дней после смерти Екима Лазаревича в январе 1826 года. Рогожины купили фабрику с обязательством возродить пришедшее в упадок шелкоткачество.
То ли кнут у Рогожиных был длиннее, то ли пряник слаще,
но, по всей видимости, пользоваться они умели и тем, и другим. Рогожины первыми
в России установили на своей фабрике машины француза Жаккара, изобретение
которого состояло в том, что рисунок на ткани можно было запрограммировать при
помощи специальных металлических перфокарт. Фактически, жаккардов стан был до
некоторой степени прообразом аналоговой вычислительной машины. История его
появления в России была сложной. Сначала правительство, стремясь оправдать слова
Пушкина о том, что оно единственный европеец в России, купило в 1822 году за
границей жаккардов стан, привезло его вместе с описанием и чертежами в Москву,
где и выставило на обозрение текстильным фабрикантам. Еще через год в Россию
приехал иностранец Каненгиссер14 с усовершенствованной моделью
стана, и в этом же году жаккардовы машины заработали во Фряново. В
действительности же все было совсем не так просто. Машины Жаккара были довольно
несовершенны и представляли собой скорее опытные, нежели серийные образцы.
Работать на них было сложно, но до какой степени сложно, представить себе было
нельзя, поскольку в работе этих машин никто не видел. В 1826 году Рогожины
установили первый стан на своей фабрике и выписали за немалые деньги людей,
которые могли обучить фряновских рабочих тонкостям новой технологии. Уже через
два года местный умелец скопировал и улучшил машину Жаккара так, что можно было
приступать к ее серийному производству15.
Новая технология позволила на порядок увеличить объемы производства и улучшить качество получаемого узорного шелка16. Через три года после приобретения фабрики Рогожиными в Петербурге проходила «Первая публичная выставка Российских мануфактурных изделий». Это был звездный час рогожинского предприятия. Очевидец писал: «Ни одна мануфактура не сделала столь быстрых успехов. Три залы наполнены были шелковыми всякого рода изделиями, которые, будучи развешаны по стенам и разложены на столах, представили зрелище, сколь великолепное, столько же отрадное для сердца всякого патриота». Список образцов тканей, представленных Рогожиными на выставке, можно хоть со сцены декламировать – столько в нем неизъяснимой прелести. «Ленты гроденаплевые, разных цветов и узоров; ленты кушачные; платки, газ фасоне омбре, а ла Наварин, гренадиновые фасоне; вуали газ фасоне; эшарф газ фасоне омбре; платки лансе Александрин, Александрин омбре, тож де суа Перс; пальмерин с атласными каймами; эшарф пальмерин тож; газ Марабу лансе; материи узорчатые, гроденапль а ла Грек, бархат разных цветов17, полубархат, муслин Ориенталь, пальмерин…». Читаешь и просто кожей ощущаешь, как из-под вуали газ фасоне тебя прожигает насквозь заинтересованный взгляд таких черных глаз… или воображаешь, как гибкую, точеную шею обвивает тончайший, золотистый и узорчатый шелковый шарф из ткани сорта газ Марабу лансе, или руки у тебя чешутся от непреодолимого желания расправить все оборки и воланы на блестящем пышном платье из гроденапля а ла Грек, или ты медленно, как только возможно, и еще медленнее укутываешь опарные купеческие плечи платком из Александрин омбре де суа Перс…18 и какая-нибудь монументальная Домна Евстигневна, зябко поводя под этим платком огнедышащими своими плечами, зевнет и скажет…
Впрочем, мы отвлеклись от выставки. Успех был таким полным, что братьям Рогожиным не только вручили специальные именные медали «За трудолюбие и искусство», но и по представлению Мануфактурного Совета Николай Первый удостоил Павла и Николая званиями мануфактур-советников.
Еще через четыре года, в 1835 году, в Москве была устроена вторая «Выставка мануфактурных произведений». И снова «Из произведений известных наших фабрикантов Мануфактур Советников Рогожиных, искусная отделка полосатых гроденаплей заслужила наиболее внимание знатоков. Выставка их была очень разнообразна; их муселин-де-суа, крепы, газы, фуляры… были одобрены всеми». Сама фабрика была самым тщательным образом описана как образцовая, а ее владельцы, братья Рогожины, были награждены орденами Св. Анны третьей степени. И тут… Да, вы не ошиблись – ровно через тринадцать лет после приобретения братья Рогожины решают избавиться от своей фабрики. Оказалось, что под ворохом гроденаплей, муселинов-де-суа, и вуалей газ фасоне постоянно тлел бунт посессионных рабочих. Дошло до того, что в 1837 году суд Богородска признал фряновских ткачей «закостеневшими в буйствах» и «безнадежных к повиновению».
Перед тем, как принять решение о продаже, отказались Рогожины от идеи построить при фабрике школу и устроить музей, в котором хранились бы десятки и, вероятно, сотни досок с рисунками набивных цветочных и геометрических орнаментов.
В 1839 году фабрика начала управляться московскими купцами третьей гильдии братьями Павлом и Гаврилой Ефимовыми. О «ефимовском» периоде, который продлился без малого почти два десятка лет, сказать особенно нечего, кроме того, что фабрика стала именоваться «шелковой и суконной», а посессионные рабочие, наконец, получили свободу. Первое было связано с тем, что узорное шелкоткачество уже к началу второй половины девятнадцатого века стало приходить в упадок из-за недостатка сырья. Да и требовались все эти газ фасоне омбре куда как в меньших количествах, чем добротное теплое сукно, поскольку у нас на дворе, как известно, не май месяц почти весь год. К недостатку сырья прибавилась, как на грех, еще и первая Крымская кампания, о которой никто тогда и знать не знал, что она первая, а для кампании потребовалось большое количество шинельного сукна. Что же до посессионных фряновских рабочих, то они после указа 1840 года, определявшего порядок увольнения их в свободное состояние, отказались перейти в разряд государственных крестьян. Трудно себе это представить, но они вообще были против освобождения. После всех просьб, после всех беспорядков, после десятков лет борьбы за свободу – отказаться от нее?! Оказалось, что ларчик открывался просто. Рабочие боялись, что их лишат земли и домов. В 1846 году, когда Ефимовы объявили рабочим, что намерены их освободить, а землю оставить себе, те отказались дать подписку о своем согласии на увольнение. В конце концов, их причислили к мещанам уездного города Богородска. К 1852 году количество рабочих на фабрике сократилось вдвое, а те, кто остались, стали вольнонаемными.
В 1857 году купившие у братьев Рогожиных фабрику и усадьбу братья Ефимовы продают и то и другое третьим братьям – Залогиным (их, кстати, было трое – Михаил, Константин и Василий). Надо сказать, что фабрика им досталась в плачевном состоянии – жаккардовы станы требовали уже не ремонта, но замены, фабричные корпуса обветшали, а паровая машина могла запарить кого угодно своими бесконечными поломками. Пришлось модернизировать фабрику, возводить новые кирпичные корпуса, покупать мощную паровую машину, проводить электричество… И всего этого счастья могло бы не быть, кабы не несчастье, которым стал пожар 1892 года. Фабрика была застрахована, и полученные страховые суммы пошли аккурат на техническое переоснащение. Кроме всего прочего, Залогины окончательно перевели фабрику на шерстопрядение. Шелковый путь, который с течением времени превратился сначала в проселок, потом в тропинку, в конечном итоге закончился тупиком.
Правду говоря, и с сырьем для шерстяной пряжи были подчас не меньшие проблемы, чем с сырьем для производства шелка. Самое лучшее сырье приходилось везти из Австралии и Египта, которые уже тогда сели на шерстяную иглу и до сих пор с нее и не слезают. Отечественное сырье годилось только для производства очень грубой пряжи19. Его привозили из Средней Азии и с юга России.
Как бы там ни было, а при Залогиных фабрика в очередной раз пришла в «цветущее состояние» и стала одним из крупнейших предприятий России по выработке шерстяной пряжи. К тринадцатому году ее вырабатывалось более чем на полмиллиона рублей в год. Через год, уже на краю пропасти, чистая прибыль составила почти миллион. Хозяева фабрики не жалели средств на обустройство быта рабочих – больница с электричеством и канализацией, школа с библиотекой, земское училище, духовой оркестр и драматический кружок20. Короче говоря, к национализации все было подготовлено в лучшем виде.
Рабочие теперь были во Фрянове только вольнонаемные, очень часто и вовсе не местные. Вот этих-то приезжих местные потомки посессионных крестьян терпеть не могли, называли их «вольными» и били. Били нещадно, с остервенением. Били за то, что Петр Первый отдал их в кабалу мануфактурам, за то, что Анна Иоанновна эту кабалу сделала вечной, за то, что прожили они в этой беспросветной кабале без малого полтора века… Посессионное право давно умерло, а они еще были живы. В конце концов, кто-то же должен был им ответить за все эти бесконечные мучения. Самое удивительное, что это деление на коренных и вольных (которыми автоматические объявлялись все иногородние) и эта ненависть сохранились и при советской власти. Воистину «Долгая память хуже, чем сифилис. Особенно в узком кругу».
Вольнонаемный труд быстро укоротил «закостеневших в буйствах» и «безнадежных к повиновению» – ежемесячно до четверти рабочих, при общей численности около четырех сотен человек, увольнялось администрацией за нарушения трудовой дисциплины, при изменениях загруженности фабрики и принималось вновь, при том, что около трех четвертей работало на предприятии постоянно.
Вернемся, однако, к Залогиным. В усадьбе есть зал, посвященный их семейству. Помимо различных фотографий, где запечатлены семейные чаепития на усадебной веранде, выходящей в сад, посаженный еще при Лазаревых, крестильной рубашки одного из Залогиных, швейной машинки «Кайзер», садовой скамейки и других мелочей быта того времени, есть там столетняя дубовая кровать с резными спинками удивительной красоты. Привезли ее сюда из московской квартиры хозяев усадьбы. На ней умирала… Арина Петровна Головлева. Само собой, не всамделишная из романа, а киношная. Года три или четыре назад снимали в усадьбе очередную экранизацию «Господ Головлевых». На этой самой кровати, как рассказывала мне директор музея, «умирала изо всех сил артистка, игравшая Арину Петровну». Екатерина Евгеньевна переживала страшно. Не за Арину Петровну, конечно, а за сохранность кровати. За каждый ее старческий скрип. К счастью, «Господа Головлевы» это все же не «Гусарская баллада».
В восемнадцатом году в терновом венце революций пришла национализация. Теперь уже бывшего члена правления и акционера Товарищества Фряновской мануфактуры Георгия Васильевича Залогина приняли на фабрику ответственным кассиром, а бывшего управляющего фабрикой Сергея Ивановича Ставровского взяли рядовым специалистом. Тут же завелись во Фрянове комсомольские ячейки, молодые коммунисты устроили свой клуб в здании старого фабричного корпуса, но не прошло и трех лет, как кто-то его поджег, и те, кто радовались в семнадцатом приходу новой власти, обрадовались еще больше тому, что «сгорел чертов угол». В начале двадцатых годов Залогины и Ставровский окончательно покинули Фряново и фабрика, которая стала к тому времени называться «Фряновской интернациональной шерстопрядильной фабрикой Камвольного треста» стала жить советской жизнью. В усадьбе поселилась администрация поселка, погорельцы из клуба молодых коммунистов и различные кружки вроде драматического21.
Между тем от австралийской и египетской качественной шерсти оставались одни воспоминания, и пришлось фряновцам осваивать грубую и полугрубую отечественную шерсть. «Фряновский способ приготовления смеси» даже описан в учебниках по шерстяной промышленности. Ничего, конечно, хорошего в этом способе не было, просто голь, как известно, хитра на выдумки. В сырье для прядения добавляли пух грубошерстных овец и короткие штапельные волокна. Дешево и сердито. Из полученной пряжи, понятное дело, шевиотовое сукно для выходного костюма не сделаешь, но шинельное получится.
К концу шестидесятых годов прошлого века во Фряново были построены еще корпуса, и то, что начиналось когда-то как мануфактура с двумя десятками рабочих, набранных на больших дорогах и в кабаках, стало одной из крупнейших советских камвольно-прядильных фабрик с четырьмя тысячами рабочих… Вот я сейчас написал это и подумал – кого теперь, после того как все утонуло и уже наполовину или даже на две третьих объедено рыбами или заржавело, все эти тысячи рабочих, все эти переходящие красные знамена, все эти тонны пряжи могут интересовать… Но вы только представьте себе цех по выработке трикотажной пряжи на пятьдесят тысяч веретен. Только представьте себе на мгновение, как оглушающее они жужжали, точно Большое Магелланово Облако пчел, как носились рабочие с третьей космической скоростью между ткацкими станками, чтобы не дай Бог не допустить обрыва нити, как посреди этого всепроникающего жужжания, от которого не загородиться никакими затычками в ушах, мастер энергическими жестами показывал ремонтнику, что он с ним сделает, если немедленно не будет заменен подшипник на шпуле, как в окошке счетчика длины пряжи появлялись и исчезали цифры, означающие расстояние от Фряново до Москвы, потом от Москвы до Нью-Йорка и, наконец, от Нью-Йорка до Луны…
Увы, все это был расцвет, напоминавший румянец на щеках у чахоточного. Четверть тысячелетия истории текстильного производства во Фряново неумолимо подходили к концу.
В лазаревской усадьбе есть зал, посвященный советскому периоду. Стоит в нем на старом буфете раскрашенная копилка в виде кошки с красным бантиком на шее, сифон для получения газированной воды, пылесос «Чайка», подаренный музею местным батюшкой, несколько ржавых и продырявленных касок времен войны, первый телевизор «КВН», большая картина, писанная маслом и изображающая танкистов на привале, огромный гипсовый бюст вождя мирового пролетариата, принесенный сюда с фабрики … Она не полуживая, не полумертвая даже, а мертвая совсем. В ее цехах ютятся какие-то мелкие, почти насекомые, предприятия, штампующие пластмассовые тазики и делающие керамическую плитку, поговаривают, что какие-то китайцы или вьетнамцы много лет уже шьют какую-то одежду в подвалах, но никогда не выходят на свет, и только в рабочей казарме из красного кирпича, построенной еще при Залогиных, до сих пор живут люди. У стены казармы стоят две деревянных скамейки, между которыми сделан круглый столик из положенной на бок большой кабельной катушки, а на самой стене белой краской написано два слова – «Фряново» и «Победа». Хотел, было, я написать «Пиррова», да не стану – уж больно красивая и театральная концовка получится.
Когда экскурсия по усадьбе подошла к концу, мы пошли пить чай с
директором музея Катей, с ее мужем Сашей, главным редактором журнала
«Подмосковный краевед», который знает про музей, про Фряново, про Лазаревых,
Рогожиных и Залогиных столько, что, кажется, Катя им, то есть музею,
Лазаревым, Рогожиным и Залогиным самую малость завидует может рассказать
биографию каждого гвоздя в стене усадьбы и по памяти может воспроизвести любой
рисунок на лазаревских штофных обоях22.
Мы пили чай с пышными фряновскими пирогами и ватрушками, разговаривали о краеведении, о черных копателях, которые, как оказалось, совершенно бескорыстно приносят в музей множество интересных экспонатов, о том, что, по уверениям доподлинно знающих аборигенов, все местные храмы соединены еще в глубокой древности подземными ходами на случай атомной войны и о том, что в двух флигелях усадьбы еще живут люди. Катя рассказала, что в одном из флигелей еще с двадцатых годов прошлого века живет семья Морошкиных. Тех самых Морошкиных, один из которых был инициатором создания музея в усадьбе. Владимир Николаевич, которому уже девяносто три года, уже и сам в некотором смысле часть музейной экспозиции. Во втором флигеле живет семья погорельцев, которую рано или поздно выселят, и еще одна семья, которая правдами и неправдами сумела приватизировать свою квартиру. Вот их вряд ли выселят, а хотелось бы. Разместить бы в этом флигеле часть музейных экспонатов из запасников… Я слушал Катю и думал о том, что будь я на ее директорском месте – костьми бы лег, но этих приватизаторов выселил бы к чертовой матери и… вселился бы сам. Какая красивая и мечтательная жизнь могла бы у меня быть… Утром встал, велел жене подать чай в кабинет. Она тотчас все приготовила и зовет тебя, зовет… а ты уже в запасниках и, забыв обо всем на свете, вытачиваешь на миниатюрном токарном станке новую бронзовую ручку к старинному комоду взамен утерянной, а не то сканируешь старинные фотографии, чтобы вставить их в свой доклад «К вопросу о тонких различиях между шелковыми тканями российского производства второй четверти девятнадцатого века газ Марабу лансе и газ иллюзион лансе», который будет прочитан в Париже на ежегодном конгрессе историков моды. Ну, а обедать уже можно на балконе второго этажа. Смотреть на сад, пить армянский коньяк двухсотлетней выдержки из подвалов графа Ивана Лазаревича Лазарева… но, если честно, то без коньяка можно вполне обойтись. В нынешнем штате музея есть сотрудник, дядя Костя, бодрый еще старик восьмидесяти четырех лет. У него имеется самогонный аппарат собственной конструкции, на котором он производит что-то удивительное, благородного коньячного цвета, пахнущее апельсиновой и лимонной свежестью, забирающее после трех рюмок так…
_________________________
1 Правду говоря, Игнатий
Шериман ехал в Московию совсем не по целине, а по довольно проторенной дороге.
Еще при отце Петра Первого, Алексее Михайловиче, отец Игнатия Шеримана Захарий
Саградов (Шериманян) приезжал в Москву по делам Армянской торговой компании из
Новой Джульфы. Чтобы дела этой компании шли в России не просто хорошо, а очень
хорошо, подарил он русскому царю трон. Покрытый золотом и слоновой костью трон
был инкрустирован жемчугом, яхонтами и восемьюстами алмазами. После этого дела
Армянской торговой компании пошли так хорошо, что английские купцы, торговавшие
в Московии в то время, довольно долгое время испытывали такую неприязнь к
армянам… Не только на свою любимую жареную треску с картошкой смотреть не
могли, но даже и от черной икры отворачивались. В скобках все же должен
заметить, что некоторые историки сомневаются в том, что Захарий Саградов был
отцом Игнатия Шеримана. Ну, может, и не отец. Может, дядя. Может, даже
двоюродный. Может, и не дядя вовсе. Согласитесь, однако, что с отцом вся эта
история выходит гораздо занимательнее.
2 Шафиров и Толстой
получили от правительства жалованную грамоту на «исключительное заведение в
России фабрик серебряных, шелковых и шерстяных парчей и штофов, також бархатов,
атласов, камок и тафт, и иных всяких парчей… лент… и чулков». Еще и торговать
беспошлинно всем произведенным добром разрешили на всех ярмарках пятьдесят лет.
Еще и дали беспроцентную ссуду. Наверняка Петр наградил бы их рубанком или
стамеской с царского плеча, если бы они произвели хоть что-нибудь, сравнимое по
качеству и цене с заграничными шелками.
3 Будете ехать из Москвы во Фряново – у моста через р. Ширенку посмотрите направо – увидите синюю табличку, на которой так и написано «р. Ширенка». Станете этой же дорогой возвращаться в Москву (а другой там и нет, поскольку во Фряново дорога кончается), то на табличке с противоположной стороны моста тоже увидите синюю табличку, на которой будет написано… «р. Ширинка». То ли «топограф был, наверное, в азарте иль с дочкою судьи накоротке», то ли еще что…
4 Была и еще одна
причина, по которой текстильные фабриканты (в том числе и Шериман) обратились с
прошением к Анне Иоанновне о закреплении рабочих на фабриках – воровство. Одна
мануфактура у другой мануфактуры тащила все, что не только плохо, но даже и
хорошо лежало. Воровали технологии крашения, рисунки по тканям и образцы самих
тканей. И ведь что удивительно – одной рукой подписывали прошение к
императрице, а другой (всеми остальными руками), даже и не подозревавшей о том,
что делает первая, продолжали воровать.
5 Вот на этом месте вы,
поди, ждали какой-нибудь фривольной шутки о гризете и гризетках? Ее не будет.
Гризетки тема совершенно другого рассказа. Да и какие, спрашивается, гризетки в
России во времена Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны? О них тогда и знать не
знали. То есть, знали, конечно, но называли по-другому.
6 Нельзя сказать, что государство ему не помогало. Помогало, как могло и умело, а умело оно прислать во Фряново несколько десятков рабочих с разорившихся фабрик, лихих людей, промышлявших на большой дороге, и пьяниц (куда же без них), которых у государства всегда было в достатке. К примеру, в 1748 году на фабрику была отдана за «пьянство и позднехождение» крестьянка Анна Васильева из деревни Мневники, которую, как следует из материалов ее дела, в деревню Фряново «за непотребством староста со крестьянами не принимают» .
7 Первая школа
просуществовала около десяти лет. Родители не хотели отдавать детей учиться.
Дети, как и взрослые, зарабатывали деньги, трудясь от зари до зари на фабрике.
Хоть и платили им не в пример меньше взрослых, а лишними эти копейки в семьях
не были. Да и крепостного права никто не отменял. Сегодня ты десигнатор, а
завтра конюх, если барин захочет, и на конюшне тебе спину изрисуют плетьми так,
что никакому десигнатору такие узоры не снились.
8 Спроси у любого из
тех, кто прочел хотя бы школьный учебник истории, знает ли он Демидовых?
Конечно, знает. И про уральский чугун и пушки знает. А вот про Лазаревых
вспомнят только специалисты да те энтузиасты, что до сих пор каждые четыре года
устраивают Лазаревские чтения. И это при том, что семейство Лазаревых, в
отличие от Демидовых, управляло своими уральскими заводами полтораста лет до
самого начала военного коммунизма, а не уехало в девятнадцатом веке на ПМЖ в солнечную
Италию.
9 Между прочим, в
жалованной грамоте Екатерины Второй, подтверждающей дворянское достоинство рода
Лазаревых, сказано «… выехал он Лазарь с детьми с имением в нашу Империю, здесь же здесь
завел знатную Мануфактуру и всегда оказывал с детьми своими нам многие услуги,
за что Мы 1774 года 20 мая его Лазаря Лазарева, его детей и их потомков
пожаловали в российские дворяне».
10 Выстроил, но пожить в
ней не успел. Иван Лазаревич скончался в том же самом году, в котором усадьбу
достроили. Тем не менее, с его жизнью во фряновской усадьбе связан целый ряд
легенд, которые с большим удовольствием и каждый раз с новыми подробностями вам
расскажут… нет, не в музее. В музее теперь все поставлено на научную основу, а
вот от краеведов-любителей можно узнать, к примеру, легенду о Красном Алмазе.
Мало кто знает, что отец Ивана Лазаревича Лазарева, Лазарь Назарович Лазарев вывез из Персии вместе с бриллиантом «Орлов» еще и Красный Алмаз. Дело в том, что Лазарь Назарович был казначеем персидского шаха и понравившиеся ему казенные алмазы откладывал на черный день. Красный Алмаз был отложен на черный день одним из первых. К тому времени, когда усадьба была построена, Лазарь Назарович уже давно умер, и в стену усадьбы Красный Алмаз пришлось замуровывать его сыну Ивану. Обо всем этом, начиная со службы Лазаря Назаровича у шаха, откладывания алмазов на черный день и до самого места, куда Красный Алмаз замуровали, подробно написано в старых бумагах*, которые были найдены под обоями при ремонте усадьбы. К несчастью, бумаги вместе с обоями куда-то потом запропастились, но еще первый директор музея в знак особого доверия показывал то место в усадьбе, куда был замурован драгоценный камень. Ну, не то, чтобы указывал конкретно то самое место, где Иван Лазаревич крестиком отметил схрон с алмазом, а подымал указующий перст к потолку второго этажа, возводил очи горе и таинственно молчал. То место, в котором первый директор музея многозначительно молчал, закатывал глаза и поднимал вверх палец, мне показали. Крестика, который оставил Иван Лазаревич, я там не увидел – должно быть случайно забелили при очередном ремонте. Тем не менее молва о Красном Алмазе дошла до столицы, и телевизионный Третий Мистический Канал оборвал все телефоны нынешнему директору музея, умоляя пустить их в дом с бриллиантоискателем, чтобы если и не отыскать сокровище, то хотя бы сделать о нем мистическую передачу. Уже и ведущий натренировался поднимать палец вверх, уже и перемерил он на плане усадьбы все комнаты, все коридоры и чуланы, не оставив невымеренной ни пяди. Оказалось, что высота всего дома десять саженей три аршина и шесть пядей, а если взять отдельно высоту комнат, расположенных одна над другой, и сложить, и еще прибавить толщину перекрытий, то окажется, что общая высота равна не более десяти саженей одного аршина и трех пядей. Значит, куда-то исчезли целых два аршина и три пяди… или две. Короче говоря, совершенно ясно, что Красный Алмаз надо искать наверху. Конечно правильно, что директор их не пустила в усадьбу, но если бы пустила – какие сокровища Агры могли бы получиться…
Еще одна легенда связана
с виноделием. Могли ли Лазаревы, природные армяне, не заниматься виноделием?
Нет, бутылок с коньяком в усадьбе или в усадебном парке не находили. То есть
находили, но пустые и к Лазаревым отношения не имеющие никакого. И все же…
Однажды в парке, в беседке, которая не сохранилась, какой-то мальчик, в тот
самый момент, когда то ли в карты играл с товарищами, то ли просто курил в
рукав тайком от родителей, провалился под землю и вылез пьяный там
обнаружил огромный подвал глубиной с четырехэтажный дом**, в котором
стояли не менее огромные бочки с коньяком, полусладким армянским шампанским и
даже с армянским портвейном, против которого португальский просто карлик… Вино,
как и беседка, не сохранилось. И бочки тоже. Вы хотите спросить – а был ли
мальчик? Может, и был, но он тоже не сохранился.
Совсем в отрывках до нас
дошло еще одно предание о посещении усадьбы князем Потемкиным-Таврическим и
канцлером империи князем Безбородко. Собственно говоря, кроме этого факта
ничего более и не известно. Читателю предлагается самому додумать, что из
армянских вин и коньяков было подано к столу, подарил ли Иван Лазаревич своим
гостям шелковые халаты, расшитые павлинами и куропатками, родились ли у
нескольких крестьянских девок через положенное время младенцы, и не живут ли до
сих пор во Фряново в полной безвестности и нищете внебрачные дети Григория
Александровича и Александра Андреевича, скрывающие свои знаменитые фамилии под
самыми обычными.
*В этих же бумагах было
написано, что за продажу бриллианта «Орлов» русской короне императрица положила
Ивану Лазареву ежегодную пенсию в четыреста тысяч золотых екатерининских
рублей, а не в ассигнациях, как думают незнающие люди.
**По другой легенде,
которая является ответвлением от этой, в таких же четырехэтажных подвалах, но
под самой усадьбой, выращивали тутового шелкопряда, чтобы не возить его из
Персии. Выращивали, понятное дело, в самом строгом секрете.
11 Да понимаю я
прекрасно, что этот факт к созданию музея не имеет никакого отношения. Просто
мне жалко выбрасывать такую затейливую деталь. Пусть она и от другого рассказа.
Из точно таких же деталей отмечу бюст Сталина и аптеку на площади рядом с
усадьбой. Сначала о бюсте. В начале пятидесятых решили строить во Фрянове дом
культуры, выкопали котлован под фундамент и… в это самое время лучший друг
физкультурников и велосипедистов отдал Повелителю мух то, что было у него
вместо души. Фряновцы, как только пришел приказ из столицы о том, что физкультурники,
не говоря о велосипедистах, показали на следствии, что никакого друга у них нет
и не было, не медля ни дня, снесли бюст к чертовой матери, а для того, чтобы
впредь избежать ненужного поклонения каменному идолу и, не дай Бог,
жертвоприношений, его бросили в котлован и сделали частью фундамента. На тему
сталинских основ фряновской культуры вы пошутите сами у себя в голове, а я
расскажу вам об аптеке. На самом деле ничего особенного в этой аптеке нет. Еще
в советские времена она была построена по типовому проекту во Фрянове. В лихие
девяностые кто-то из тех, у кого в тот момент были руки по локоть во власти,
смог приватизировать это здание. Аптечный бизнес дело тонкое и его, как здание,
украсть невозможно. Бизнес заупрямился и не пошел, а здание аптеки осталось. Не
пропадать же добру, подумал удачливый приватизатор и поселился вместе с семьей
в крепком бетонном здании аптеки, огородил его железным забором и протянул во
дворе веревки для сушки белья. Говорят, что дня не проходит, чтобы фряновские
мальчишки не позвонили в звонок у ворот и перед тем, как стремглав убежать, не
спросили – нет ли в продаже презервативов анальгина или зеленки.
12 Мне бы не хотелось
делать из этих фактов никаких и тем более далеко идущих выводов. Представим
себе, к примеру, ящик для пожертвований в доме-музее Пушкина в Кишиневе или
такой же, но Гоголя в Полтаве. Представили? То-то и оно. Особенно в Полтаве.
13 И это при том, что
Иван Лазаревич хотел сохранить фабрику «яко памятник трудов своих собывшийся благотворными
одобрениями Монархов российских, трудолюбию подданных своих
покровительствовавших, и для того никогда не соглашаясь оною продать в чужие
руки и за самые знатные суммы, – хотя удобные к тому случаи и встречались».
14 Написал бы я сейчас,
что иностранец по фамилии Каненгиссер остался жить в России и понемногу
превратился в Каннегисера. Царская паспортистка ошиблась и при выписывании вида
на жительство – потеряла одну букву «с», а вторую «н» случайно задела пером и
передвинула на другое место. Обычное дело. С поручиком Киже еще и не такое
приключилось. Внук Каненгиссера, поэт Леонид Каннегисер пристрелил в
восемнадцатом году из нагана ядовитую жабу – чекиста Урицкого. Это о
Каннегисере писал Бальмонт «Пусть вечно светит свет венца бойцам Каплан и Каннегисер». И никто бы проверять не стал. Так ведь не напишу же, потому как
совесть без зубов, а загрызет. Жалеть, однако, буду обязательно.
15 Местные жители
называли машины Жаккара «жигарками».
16 Довольно быстро
жаккардовое ткачество распространилось по всей округе, а потом и по России, и
только богородский купец первой гильдии Лев Дмитриевич Лезерсон, имевший свою
шелкоткацкую фабрику, отказался устанавливать у себя французские станы, а взял
да и усовершенствовал обычный стан. Тут бы надо написать, что дальше опытного
образца дело не пошло, и правительство, к которому Лезерсон обращался с
просьбой, показало ему… Не обращался он. Даже и не думал. Сам запатентовал свое
изобретение, наладил производство своих станов и стал их продавать не
куда-нибудь, а в Европу, и даже французские текстильные фабриканты
лезерсоновские мистрали охотно покупали. Вообще Лезерсон был человеком
удивительной судьбы. Родом он был из Любавичей, из очень религиозной и очень
бедной еврейской семьи и, конечно, должен был стать раввином, тем более что его
папа был очень дружен с самим Шнеерсоном, часть книг из библиотеки которого у
нас через много лет так коварно умыкнули и вывезли за океан. Лезерсоны часто
ходили в гости к Шнеерсонам, в доме которых было, как известно, ужасно шумно
из-за постоянных религиозных диспутов. Обычно маленький Лева забивался
куда-нибудь в угол и немножко шил. Никакими силами его невозможно было оторвать
от иголки и нитки. В конце концов,
родители поняли, что раввина из него не получится, дали ему денег для
покупки небольшой швейной фабрики, купили удостоверение купца первой гильдии и
посадили на поезд до Москвы.
17 Кстати о бархате. «Папа всячески поддерживал
промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и
бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали
по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки
и бархатного корсажа фиолетового цвета. К нему мы надевали нитку жемчуга с
кистью, подарок шаха Персидского». «Папа» здесь император Николай Первый, а
«мы» – его дочери, великие княгини Ольга и Мария. Написано о рогожинском
бархате Ольгой Николаевной, королевой Вюртембергской в воспоминаниях в 1883
году. Хорошего качества, значит, был бархат, раз о его производителе не забыли
и через пятьдесят с лишним лет.
18 Тут понятно
почти все. Александрин – это полосатая ткань из смеси льна и хлопка. Омбре – узор на тканях
набитый, или вытканный полосками и переливами оттенков, а вот что такое «де суа Перс»… «Шишков, прости: не знаю, как перевести».
19 Правду говоря, оно и сейчас годится только для него. В Товариществе фряновской шерстопрядильной мануфактуры, которое создали Залогины, одним из акционеров был фабрикант Сергей Иванович Четвериков, тоже имевший свою фабрику. Так вот он как раз и поставил перед собой задачу вывести именно таких овец, шерсть которых будет годна для производства тонкой пряжи. И почти вывел, но тут случилась революция, и все его овцы просто передохли от бескормицы.
20 Со всем тем работа на фабрике медом
не показалась бы никому. Работали круглосуточно, но не в три, а в две смены.
Первая смена начинала по гудку паровой машины в пять утра и работала до восьми
вечера (вторая с девяти вечера до пяти утра). В десять утра перерыв на сорок
пять минут на завтрак. В три часа дня – часовой обед. Под праздники рабочий
день был на два часа короче. Неделя ночной смены, затем неделя дневной и снова
дневной. Дети работали с двенадцати лет. Драмкружки и библиотеки, конечно, были
нужны, но, как говорил герой чеховского рассказа, «Сделайте же для них ненужным
грубый животный труд, дайте им почувствовать себя на свободе и тогда увидите,
какая, в сущности, насмешка эти книжки и аптечки».
21 Среди местных
краеведов, любителей рассказывать, как было на самом деле, бытует легенда о
том, что в процессе национализации усадьбы новые хозяева выставили за порог
дома ненужные им буржуазные пальмы в кадках. Это увидел старый и седой как лунь
садовник бывших хозяев. Ночью он отнес пальмы в дальний угол усадебного парка
и, поскольку дело было зимой, каждый день ходил поливать их кипятком. Так и
вижу эту душераздирающую картину – луна, трескучий мороз, узкая тропинка,
протоптанная между сугробами, и по ней осторожно пробирается сгорбленный старик
в нагольном тулупе с большим медным чайником в руке, от которого валит пар. Пальм
с тех пор, понятное дело, не сохранилось, а вот прекрасный парк остался. Растут
в нем яблони, сливы, малина и смородина. Летом работники музея устраивают
небольшие грядки и сажают на них овощи. Приезжающих на экскурсии детей
отправляют в парк есть яблоки, а сами пьют чай с малиной на веранде второго
этажа.
22 Мало того, что при
написании этого рассказа о Фряново я вовсю пользовался краеведческими работами
Александра Послыхалина и Екатерины Черновой, так я еще и умучил их
бесчисленными вопросами.
Продолжение следует