Рассказы
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2015
Михаил Окунь родился в 1951 году в Ленинграде. Окончил ЛЭТИ им. В.И.Ульянова (Ленина). Работал радиоинженером, литературным консультантом в ленинградской писательской организации СП СССР, редактором. Автор семи сборников стихов и двух книг прозы. Публикации в журналах «Волга», «Звезда», «Урал», «Нева», «Крещатик», «Интерпоэзия», «Зинзивер», а также в альманахах, антологиях в России, Германии, США, Финляндии. Лауреат премии журнала «Урал» (2006) в номинации «Поэзия». Золотая медаль конкурса «Лучшая книга года – 2010» (Берлин) в номинации «Малая проза». С 2002 года живет в Германии.
ТЕТЕРЕВ
Его фамилия была Тютерев. Мы, как тогда выражались, «отдыхали» в одном отряде пионерлагеря «Дружба» под Всеволожском. Высокий толстый мальчик в круглых очках, обритый наголо. Синие сатиновые шаровары, вельветовая тюбетейка, бобочка, непременный сачок в руках. Типовая внешность.
С Тютеревым никто не дружил. За что? – а за всё. За очки, за бобочку, за обритую голову, за то, что «жиркомбинат». За то, наконец, что никогда не отвечал на обиды и насмешки. Не свой был, в общем…
И я старался держаться от него подальше – чтобы не заразиться его изгойством. Хотя и не относился к его обидчикам. А втайне завидовал росту Тютерева. Э-э, был бы я таким, – разве позволил бы кому-нибудь, даже Герке Подтеребину с его гоп-компанией, над собой насмехаться?!
Впрочем, с Тютеревым дружила одна девочка, с которой тоже никто не дружил. Это была очень некрасивая девочка. Худая, сутулая. Глаза ее самопроизвольно съезжали к переносице. Прикус был неправильным, отчего верхние зубы торчали. Потому и дикция была сбивчивой, и, что самое ужасное, когда она говорила, вокруг разлетались брызги слюны. Такое не прощается!
Как же я был удивлен, когда однажды увидел их вместе в укромном уголке лагерной территории, – тихо, но оживленно беседующих друг с другом. Заметив меня, они примолкли и насторожились – я стал свидетелем их тайны.
Верховодила в нашем третьем отряде, как я уже сказал, компания Геры Подтеребина – вот с кем хотели дружить буквально все.
Гера отличался зачёсанным вверх чубчиком – подобием стиляжьего кока, лиговским прищуром, постоянным мелким поплёвыванием. В подручных у него были Генка Иванов и братья Маркеловы (Маркелы). Все они жили в районе Лиговского проспекта, знаменитой хулиганской Лиговки, и были близко знакомы с тамошней шпаной. Собственно, составляли ее младшую часть, подрастающее поколение.
Как-то раз Подтеребин сказал, что если кто-нибудь в лагере выступит против них, – даже ребята из первого отряда, даже пионервожатые, – из Ленинграда приедут «их пацаны» и поставят всех на уши. Я ему поверил.
Они были ребятами, которых в девяностых годах стали называть «отвязанными». Однажды на танцах в клубе Генка Иванов начал отплясывать шейк (или то, что мы тогда называли «шейком»). Репродуктор надрывался: «О, гив ми шейк! О, гив ми хэппи хэппи шейк! О, ай кант сит стил…»
Все остановились. Дёргался Генка лихо, внося в танец и некий церковный элемент – сцепив пальцы обеих рук в замок, он время от времени осенял себя крестом. Через полминуты всеобщее оцепенение прошло, и директриса лагеря Елена Игнатьевна страшным голосом закричала:
– Прекратить немедленно!!!
Потом было разбирательство, откуда же взялся этот самый «хэппи шейк». Оказалось, что Генка подбил на должностное преступление нетвердого радиста лагеря, осуществлявшего из радиорубки музыкальное обеспечение мероприятия. Подсунул ему самодельную пластинку «на костях», то есть на рентгеновском снимке чьей-то грудной клетки. Никак они не предполагали, что пожилая директриса явится на танцы с инспекцией.
Карательных мер, однако, не последовало. Где найдешь нового радиста в разгар лета? А с Генки всё как с гуся вода.
Лишних в свою гопу подтеребинцы не принимали, но я дружил со щуплым картавым мальчиком по кличке Черныш (по фамилии Чернышёв), примыкающим к их компании. Он жил с ними в одних дворах, был своим.
Тютерев, само собой, на танцы не ходил. Посещал он кружок «Умелые руки», что также не добавляло ему авторитета в наших глазах, – считалось, что туда ходят одни «чайники».
Не более «Умелых рук» был популярен и хоровой кружок – но лишь до тех пор, пока в нем не начали разучивать песню итальянских партизан «Бандьера росса». Петь эту боевую песню вдруг захотелось почти всем.
(Много позже я узнал, что это была любимая песня
Впрочем, и всё политбюро любило всплакнуть, особенно в последние годы своего существования. Вот заводит другой популярный певец Иосиф Кобзон: «Пуля парня не брала – сплющивалась пуля!..» Уж и плачут. И некому стариков пожалеть и утешить…)
В хор Тютерев не рвался. Впрочем, я тоже. Ну, действительно, не всем же петь мужественное: «Аванти, пополо! А ла рикосса…»
Еще Тютерев не любил футбол. А любить его ох как важно было! Целые дни проводили мы на футбольном поле, стараясь отвертеться от всяких отрядных «мероприятий».
Вот стоит оно перед глазами: пыльное, без клочка травы, превращающееся в грязевое болотце при малейшем дождике. Черно-розовые сосны вокруг. Несколько лавок для зрителей, ворота с драной сеткой. Потертый, плохо надутый мяч из кожзама. Но главное – у меня с этого года есть настоящие вратарские перчатки с приклеенной на подушечках пупырчатой резиной! До этого были только изношенные кожаные, отцовские.
В тот, 1962-й год, проходил чемпионат мира по футболу в какой-то далекой южноамериканской стране Чили. От него к нам долетали только глухие отголоски, которые мы жадно ловили. Вот сборная СССР, ведя 4:1 в матче с неизвестной нам Колумбией, где тоже, оказывается, играют в футбол, пропустила три мяча и сыграла в итоге вничью 4:4. И кто пропустил эти голы? – Яшин, сам великий Лев Яшин! Невероятно!..
Вскоре сборной пионерлагеря «Дружба», состоящей, естественно, только из первоотрядников, предстояло встретиться в товарищеском матче с приезжающей в гости командой городской футбольной школы «Смена».
Наши были, мягко говоря, слабоваты. И на игру с гостями команду укрепили парой вожатых помоложе. А также, как по секрету сообщил мне Черныш, специально на матч из Ленинграда вызывают настоящего вратаря Веретенникова, играющего в чемпионате города за «первых мужиков» завода «Северный пресс». Завод сотрудничал с НИИ, от которого был наш лагерь. То есть, хотя бы формально, Веретенников был к нам причастен.
(Надо заметить, что в те годы ежегодно разыгрывалось первенство города среди спортклубов предприятий. От каждого клуба – по нескольку команд взрослых и юношей. Отсюда и пошло – «первые мужики», «вторые юноши»… Результаты всех матчей печатались в листке «Спортивная неделя Ленинграда», достать который в киоске «Союзпечати» было посложнее «Крокодила».)
«Вер-р-ретено! – картаво восторгался Черныш, – Вер-р-ретено! Ни одной банки не пропустит!»
Известный вратарь оказался худым сутуловатым юношей со смешным «ёжиком» на голове. Был он ненамного старше наших первоотрядников, лет восемнадцати-девятнадцати. Но, судя по повадке, весьма уверенным в себе.
Я хорошо помню тот матч и его счет. Вопреки прогнозу Черныша, Веретено пропустил девять «банок», и сборная лагеря проиграла 0:9.
С таким счётом на чемпионате мира не проигрывали даже отпетые аутсайдеры. Нестерпимый, несмываемый позор!
В конце матча Веретено, решив сделать хорошую мину при плохой игре, изобразил тяжелую травму после прыжка в ноги нападающего противников. Его под руки увели с поля. И позже, весь день не выходя из роли, он ходил по лагерю скрючившись и держась за поясницу, а вечером уехал в город.
«Ничего там не было!» – перешёптывались мы между собой, по-детски считая именно Веретенникова виновным в сверхкрупном поражении. Хотя, понятно, в том была не только и не столько его вина. Но мы же читали «Вратаря республики» Льва Кассиля и свято верили в полную непробиваемость настоящего голкипера. Однако вот и Яшин…
Когда мы, раздосадованные, расходились после матча, навстречу нам попался безмятежный и довольный Тютерев со своим сачком и какими-то жучками в баночке, прикрытой лоскутком марли. И в этот самый момент стал он нам совсем уж ненавистным, и это чувство сплотило нас.
Он прошел мимо, а меня словно что-то толкнуло. Я повернулся и побежал за ним. А пробегая мимо, громко, зло, но в то же время восторженно и с сознанием собственной правоты, прокричал ему в лицо:
– Тетерев задрипанный!!!
Последнее слово лишь недавно вошло в мой словарный запас и очень мне нравилось. А «тетерев» показалось верхом находчивости. (И, надо сказать, прижилось. С этого момента Тютерева только так и стали называть.)
Подтеребин и компания, дразнившие Тютерева как бы уже нехотя, оживились и одобрительно заржали.
Тютерев только взглянул на меня – искоса, не укоризненно и не осуждающе – как-то по-особенному, будто немного удивленно. Мол, и этот туда же…
Заканчивается наш очередной лагерный день вечерней линейкой, а она –«речёвкой». Старший пионервожатый провозглашает:
– Над нами небо ночи, ребятам спать пора!
А мы отвечаем хором:
– Спокойной ночи, родина, до светлого утра!
Какой безымянный пиит изобрел сей шедевр?..
Я, как и Тютерев, как и подтеребинцы, отбыл «пионерское лето» от звонка до звонка. Как втайне завидовали мы тем, кто оставался только на две смены, а еще лучше – на одну! И уезжали с родителями куда-нибудь подальше, на Чёрное море…
По три смены проводили в лагере уж самые «пропащие». Значит, было у нас нечто общее – и у меня, и у Черныша, и у компании Герки, и у Тютерева с его некрасивой подружкой.
Но вот закончилась, наконец, третья смена. Мы разъезжаемся по домам. Могучая сборная СССР не дошла даже до полуфинала, проиграв в четвертьфинале сборной хозяев чемпионата. «Спокойной ночи, родина!..»
Больше Тютерев в пионерский лагерь не приезжал.
Хотелось бы мне повстречаться с ним сейчас? А зачем? – и так всё ясно…
Кем он стал? – скорее всего, как и я, «итээром», если закончил вуз. Ну, может быть, рабочим, служащим каким-нибудь. Энтомологом, наконец, если вспомнить его всегдашний сачок. В общем, тем же, кем и все мы, – «простым советским человеком». Напомнил бы я о той обиде, извинился бы? – нет, конечно. Столько еще было в жизни обид посерьёзнее, – так стоит ли вспоминать о тех, детских? (Хотя я-то всегда иначе на обиды реагировал – пытался ответить тем же. А надо было, вероятно, как Тютерев…)
А вот Черныша я встретил, когда в начале восьмидесятых годов пошел трудиться в НИИ, где когда-то работала техником мама и от которого, как я уже говорил, была наша ведомственная «Дружба».
Он трубил слесарем в опытном производстве, пойдя по стопам родителя. От него я узнал, что и Гера Подтеребин, и Генка Иванов, и оба Маркела хорошо не кончили. «Как Ленин и большевики, – прокартавил Черныш, – всё по тюр-рь-мам да по тюр-рь-мам…»
…Но до сих пор вижу взгляд обритого наголо толстого мальчика в круглых очках – после того, как далёким июньским днем, захлёбываясь от дурацкого восторга, я прокричал ему: «Тетерев!..»
2014
КОЛЕЧКИ
Командировка в городок Ф. не сулила ничего веселого – лишь хлопоты да неудобства. Но послать было некого, – у всех, мать их за ногу, «семейные обстоятельства». Даже у безотказного Климова, любителя «оторваться» на выездах, каким-то образом народился младенец, а жена оказалась в больнице. Не говоря уже о «тётках» их отдела, сорока- и пятидесятилетних инженершах, в любой момент готовых взять больничный на пару недель. Давление у них у всех! Короче, как руководитель заказа, «рюкзак», на котором лежит обеспечение комплектующими, он вынужден был ехать сам.
Дело в этом городке было плёвое. Там находился небольшой завод по производству всяких пластмассовых штучек, и в число его продукции входили силиконовые колечки, по неожиданному совпадению идеально подошедшие как уплотнители для полистироловых поршней шприцов разрабатываемого ими медицинского ангиографа.
Этот электронный прибор был предназначен для автоматического введения рентгеноконтрастного вещества пациенту при рентгеновском исследовании кровеносных сосудов. В мировой практике использовались ангиографы из США и ФРГ, которые и закупались для лучших клиник Москвы и Ленинграда за валюту. Но в связи с экономией последней отделу медицинской техники, в котором он трудился, была поставлена задача разработать отечественный аналог, не уступающий зарубежным.
Прибор был практически готов для опытной эксплуатации. И вот из-за мелочи, колечек, дело встало. Таким образом, надо ехать, договариваться о поставках, согласовывать техническую документацию, заключать договор.
Вообще, научно-исследовательский институт, к которому принадлежал отдел медтехники, занимался куда более серьёзными делами – разрабатывал оборудование для атомных подводных лодок. А «медицина», составлявшая дай бог один процент от объёма разработок, была неким «бесплатным приложением», служившим для налаживания связей в лучших профильных клиниках страны. Чтобы, в конечном итоге, при необходимости пристраивать туда на лечение многочисленное институтское начальство среднего и высшего звеньев, находящееся в пред- и послепенсионном возрасте. И, естественно, обладающее набором сердечно-сосудистых и прочих заболеваний.
Завод назывался «Красный химик». Название не лучше и не хуже других (был же в столице НИИ ХУЯ – «Научно-исследовательский институт химических удобрений и ядов», и ничего).
Раздражало же то, что командировка была совсем не подготовлена – ни маломальских связей на месте, ни хотя бы фамилий тамошнего начальства. И где главный конструктор заказа Тверской этот заводик с его силиконовыми колечками откопал? Или чего-то не договаривает?..
Хорошо хоть, что вся эта байда не на зиму выпала. Июнь в Ленинграде стоял на редкость хороший.
Добираться надо было одну ночь на поезде до областного центра, а там еще час на электричке. Он вышел на вокзальную площадь городка Ф. Свежевыкрашенный в темно-зеленое гипсовый Ленин. Несколько старинных каменных особняков в центре, а дальше уже маячили деревянные окраины. Справа виднелся серокирпичный квартал пятиэтажек постройки годов шестидесятых. Типовой российский райцентр, тысяч на десять-пятнадцать жителей. Он расспросил дорогу до «Красного химика», бывшего, видимо, «градообразующим предприятием».
В бюро пропусков минут десять ушло на расспросы, откуда он и зачем. Наконец, куда-то позвонив по местному телефону, выписали пропуск.
– Куда мне? – спросил приезжий.
– Это вам Конфетцева надо!
– Что мне надо? – не расслышал он.
– Конфетцев, зам по производству, корпус управления, первый этаж.
Зачем было сделано последнее уточнение, он не понял, потому что «корпус управления» представлял собой дряхлое каменное строение высотою ровно в один этаж. В прошлом, наверное, склад какого-нибудь местного купца.
Он вошел, походил туда-сюда по коридору, нашел соответствующий кабинет.
Зам по производству оправдывал свою фамилию – был кругленьким, гладким, каким-то даже аппетитным. Говорил сладким тоном. Выслушав просьбу командированного, он, опытным глазом оценив его относительную молодость и некоторое слегка демонстрируемое превосходство жителя «северной столицы», сладостно развернул перед ним картину полной невозможности обеспечения ангиографа этими самыми силиконовыми колечками, которые Конфетцев называл не иначе, как «изделие 85 энэм дробь эс».
Производство расписано на годы вперед, документация разработана не ими, а основным заказчиком, и тот наверняка будет против использования«изделия»в сторонних целях. А то, что ваш НИИ нуждается лишь в небольших количествах «85 энэм дробь эс», работает как раз против вас – «Красный химик» в мелких заказах никак не заинтересован.
– Ну, допустим! – начиная раздражаться, перебил командированный. – Кто основной заказчик? – мы попробуем с ним всё согласовать. Интеграция там, кооперация…
Конфетцев подивился этакой наивности:
– Как же я могу сообщить вам подобные сведения? Вы ведь работаете в Ленинграде, в номерном НИИ! – сами должны такие вещи понимать. Разработчик, естественно, засекречен.
Поняв, что дальнейший разговор с замом бесполезен, приезжий твердо заявил, что хочет попасть на прием непосредственно к директору.
– Игорь Палыч на партхозактиве в области, будет не ранее завтрашнего дня, – ласково, сознавая полную победу над залётным выскочкой, протянул Конфетцев. И, чтобы добить жертву, прибавил:
– Дело ваше, конечно, но от него вы услышите всё то же, что и от меня…
– Посмотрим, – упрямо сказал приезжий. – Кстати, мне бы в гостиницу устроиться. Не поможете?
– Я городской гостиницей не командую, – с признаками нетерпения и даже грубовато ответил Конфетцев. Но спохватился и сбавил обороты: – Либо попробуйте сами, либо зайдите в отдел быта. В их ведении находится заводское общежитие, одну комнату в нем, насколько я знаю, держат для командированных.
(«Ну вот, теперь еще и общежитие!..»)
И вдруг неожиданно, отчетливо и грассируя по-ленински, Конфетцев, словно поймав снизошедшее вдохновение, выговорил:
– Не смею более задерживать. Всех благ, сударь мой!
Командированный вышел из кабинета, внутренне вскипев. Достал его не столько даже облом с колечками, сколько эта последняя выходка зама. «”Всех благ, не смею задерживать…” Ну что за фигня! Что у них в головах?!»
Немного успокоившись и решив, что синица в руке лучше, он нашел отдел быта.
«Комната для приезжих свободна, – подтвердила начальница отдела, толстая тётка лет пятидесяти, но комсомольского вида. – Вам нужно взять у нас направление и оплатить одни сутки на кассу (“на кассу”!). А в случае необходимости продлить». И обратилась к своей единственной (“отдел”!) сотруднице: «Галина Александровна, оформите, пожалуйста!»
Он поблагодарил и подошел к столу Галины Александровны. Та взглянула снизу вверх и зачем-то встала. Стройная,чуть раскосые глаза, лет тридцати. Только вид будто чуть пришибленный. Гоняет ее, наверное, эта бывшая «комсомольская богиня».
Сотрудница выписала кассовый ордер:
– Оплатите рубль семьдесят в кассу, через дверь направо, и возвращайтесь. Я пока выпишу направление. Только поторопитесь, до конца рабочего дня десять минут.
Когда он вернулся, начальницы уже не было, – ускакала, видимо, пораньше. Получив направление, он спросил:
– И куда?
– Это близко, но трудно объяснить. Я сейчас уже закрываю и могу вас проводить. Давайте отмечу пропуск.
Они вышли из проходной, сопровождаемые взглядами. Пошли по тропинке среди лопухов и дудок, по досточке перешли гнилой ручей-выползень. И сразу оказались в районе пятиэтажек, которые он видел от вокзала. В подъезде одного из домов и находилось общежитие завода.
«Это к нам, из Ленинграда», – сказала Галина Александровна комендантше, и он отдал бумажку.
Поднялись в унылую типовую комнатку на две койки. Он поставил сумку на стул и огляделся. «Просидеть здесь весь вечер? Хоть бы сосед какой-никакой…» И, недолго думая, сказал:
– А давайте, Галина Александровна, теперь я вас провожу. До дому.
Она согласилась. Опять шли какими-то задворками. Пока шли, стемнело. Минут через двадцать добрались до двухэтажного деревянного барака о трёх подъездах. Он стоял на отшибе, кругом был кустарник. Тускло светилось несколько окошек. «Вот здесь я и живу», – сказала она.
На прощание он неожиданно для себя притянул ее за плечи и поцеловал в губы. Она вдруг прижалась к нему и зашептала:
– Ко мне нельзя, мы с мамой вдвоем в одной комнате… Давай здесь…
Она потянула его в гущу кустов. Они продрались сквозь заросли и очутились как бы в небольшом естественном шалаше, посреди которого стоял топчанчик – старый пружинный матрац на подложенных кирпичах. И трехногий стул рядом. Удивлению его не было предела, но он не отступил…
«Галя! – уже через несколько минут захлёбывался он. – Галя…»
Похолодало. Они поднялись с продавленного «ложа любви». Ну и ну!..
Он засобирался в общагу. Уже прощаясь, сказал:
– Как-то всё внезапно…
Она ответила просто, но исчерпывающе:
– А ты поживи здесь!..
И, уже напоследок:
– Ну, дорогу, надеюсь, сам найдешь, – резко и с иронией. От ее служебной забитости не осталось и следа.
На следующий день, придя на завод, он узнал, что директор «Красного химика» не появится до конца недели. Больше в Ф. делать было нечего.
Он заглянул в отдел к Гале, вызвал ее в коридор, не обращая внимания на недоуменные взгляды «комсомолки». Сказал, что уезжает сегодня во второй половине дня. «Зря приезжал!» – вырвалось у него в сердцах. «Почему?» – поинтересовалась она, и он рассказал о колечках.
Она вызвалась проводить его вечером до электрички. Он отметил командировочное удостоверение и отправился в общежитие собрать вещи.
На вокзале она сунула ему в руки целлофановый пакет. «Потом посмотришь» – сказала. «Уж не бутерброды ли?» – подумал он, вспомнив торричеллиеву пустоту прилавков привокзального продмага.
– Ну, приезжай в гости! – сказал без энтузиазма.
– Пригласишь – приеду.
– Вот и приглашаю.
Она улыбнулась:
– Так не приглашают…
«Действительно, что это я…» – спохватился он. И, секунду поколебавшись, дал ей номер своего телефона.
В электричке открыл пакет. Он был полон силиконовых колечек. На дне виднелся скомканный клочок бумаги. Записка, что ли? – он развернул и прочел: «Сертификат упаковочный. Изделие 85НМ/С».
Главный конструктор Тверской высыпал содержимое пакета на стол. Колечки с готовностью раскатились по столешнице.
– Ну, ты даёшь! – обрадованно воскликнул он. – На два года вперед программу производства обеспечил! Честно говоря, не думал, что у тебя получится. У них там зам по производству, с кондитерской фамилией, – тот еще хмырь…
– Так вы с ним знакомы?..
– Сталкивались на комиссии минздрава, они кое-что для медицины лепят, – уклончиво ответил Тверской. И примирительно добавил:
– Не бери в голову. Не хотел тебя заранее накручивать…
(«Лучше бы накрутили!» – подумал он. Перед мысленным взором всплыла сладко улыбающаяся физиономия Конфетцева, в ушах заскрежетало его издевательское грассирование.)
– А как же с документацией? – спросил, – эти чёртовы фитюльки надо в спецификацию вводить…
– Что-нибудь придумаем! – главный конструктор не терял всегдашнего оптимизма. – Разработчика по своим каналам попробую пробить. А пока – растачиваем желобки на поршнях, ставим уплотнительные кольца и рассовываем опытную партию по клиникам. Что там через два года будет – одному богу известно!
Тверской был человеком опытным и как в воду глядел. Через два года, в 1990-м, он уже проживал в израильском городе Араде.
В Ленинград, вскоре вновь ставший Санкт-Петербургом, Галя так и не приехала.
Первый отечественный ангиограф в серийное производство не пошел. Отдел медтехники благополучно прекратил свое существование.
Год спустя после отъезда Тверского, увольняясь из института и ревизуя свой рабочий стол, бывший «рюкзак» нашел в ящике завалявшееся силиконовое колечко (изделие… как там его?) и сунул в карман. На память.
2014
«ЧЕРНЕЕТ ДОРОГА…»
– Поедешь ты или нет? – уже начав раздражаться, вскричал Генрих Груббе и грозно блеснул стеклянным глазом. – Трудно мою просьбу выполнить?!
Лугин понял, что более лучше не препираться. Поэта-фронтовика Груббе, штатного сотрудника Дома писателя имени Маяковского и члена комиссии по работе с молодыми литераторами, одним из каковых являлся и Лугин, все побаивались.
Груббе потерял глаз на фронте. Пуля попала в висок. Почти наверняка смертельное ранение, особенно в условиях боя. Но санитарка, вытащившая его из-под огня, хирург военно-полевого госпиталя и это самое «почти» спасли ему жизнь. Хотя глаза Груббе лишился. Всё это он описал в одном из своих стихотворений.
Каково было ему, потомку обрусевших немцев, с такими именем и фамилией на войне? – странно, что СМЕРШ не прикопался…
Груббе просил Лугина съездить по одному адресу на Якорной улице («Ведь в двух шагах от тебя!») и посмотреть, что там и как, поговорить, обсудить стихи. С Якорной приходили объёмистые пакеты со стихотворными рукописями от девушки-инвалида.
Минут пять назад Груббе поднялся из буфета огорчённый, сел за письменный стол и досадливо выдохнул:
– Опять Реза как дереза!
Лугин знал, что Груббе имеет в виду своего друга, крымско-татарского поэта Резу Халидова (как тот сумел после возвращения с фронта избежать депортации, подобно большинству своих соплеменников, было загадкой). Приближалось 9 мая, и Халидов, придя в Дом писателя, затащил Груббе в буфет. Там, однако, заметно переусердствовал, – да так, что с вахты пришлось вызывать ему такси.
Утвердившись за столом, Груббе начал «делать дела». В принципе человек незлой, он был весьма сварлив, а тут Лугин попался ему под горячую руку. Да еще, переоценив градус Груббе, стал отнекиваться от неприятного поручения. В общем, приходилось соглашаться.
Метко прицелившись, одноглазый поэт безошибочно выдернул из монблана рукописей в углу за спиной толстый коричневый конверт нестандартного формата, пробормотав при этом «Сама склеивает, мать ети…», и протянул его молодому поэту:
– Вот, последнее. Бери с собой. Без звонка поезжай, я обещал, что сегодня человек будет. Да посмотри по дороге!
Тут надо сказать два слова о «молодых литераторах» в целом и о Лугине в частности.
Работал Лугин инженером в НИИ, и при этом был членом Клуба молодых литераторов при ленинградской писательской организации. В клуб этот объединили «продвинутых» поэтов и прозаиков, по возрасту пока укладывающихся в размытые рамки «молодой» и переросших уровень лито. Уже имевших публикации, а то и первую книжечку, обычно являвшую собой тощенькую «кассетную» брошюрку страничек на двадцать. То есть это были кандидаты на вступление в вожделенный Союз писателей СССР. Но это дело надо было еще «отслужить»…
Лугин читал стихи на литературных вечерах в Доме писателя, сдавал рукописи в коллективные сборники, участвовал в молодежных конференциях. Даже выезжал на платные выступления по путевкам отдела пропаганды писательской организации. В места, правда, весьма хреновые, куда уважающего себя члена СП ни за какие коврижки не заманишь.
Но заявки в бюро поступали из самых необычных учреждений, и надо было их удовлетворять. Так, в последний раз Лугин выступал в лечебно-трудовом профилактории где-то за Павловском. В ЛТП запирали отъявленных алкоголиков, и режим там был тюремный.
Взамен за все эти «привилегии» требовалось выполнение некоторых поручений. К примеру, обзванивание по адресному справочнику союза с оповещением о продуктовых наборах. Или посещение одиноких пожилых писателей. Не слишком обременительно, а иногда и небесполезно в плане установления новых связей.
Случались, впрочем, и казусы. Однажды, изрядно перебрав у одной гостеприимной маститой поэтессы, Лугин «впал в состояние» и, раздевшись догола, бегал на четвереньках, крича «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». И при этом действительно лаял.
Но, слава богу, поэтесса, будучи человеком с юмором, его энтузиазм оценила и жаловаться на нового Тредиаковского не стала.
Лугин спустился в буфет, принял сто грамм для поднятия настроения и отправился на задание.
Но, оттягивая визит, он решил по пути ненадолго завернуть к одной знакомой. Там он имел неосторожность, вылезши из постели, выпить подкисшего домашнего вина, так как других видов алкоголя в хозяйстве не оказалось. Его тут же «пробило». Задание оказалось под угрозой срыва.
«Как однообразна человеческая жизнь! – размышлял Лугин, скучая на унитазе. – Сплошь физиологические акты. Только один закончил – уж и следующий подоспел».
Настроение еще больше испортилось. Желудок, однако, после нескольких таблеток активированного угля более-менее пришел в норму.
В троллейбусе Лугин достал рукопись из конверта. Аккуратные бледные стихи, кирпичики четверостиший. Обилие эпиграфов из поэтов Серебряного века. Кроме них, зацепиться почти не за что. Всё каллиграфически переписано от руки.
Он вышел под мелкий дождь, дошел до пятиэтажки серого кирпича, позвонил в квартиру третьего этажа.
Дверь ему открыла худая изможденная женщина лет сорока. Он представился. «Проходите,– сказала она тишайшим голосом. – Как раз обедать заканчивают…»
Еще в коридоре Лугина стали обволакивать «ароматы». А при входе в комнату его принял в себя крепкий настой из запахов пищи, опрелого тела, ношеного белья и еще бог знает чего. Запах инвалидности. Но отнюдь не запахи прибили его…
По стенам небольшой прямоугольной комнаты стояли две кровати, а в них, обложенные подушками, в вертикальном положении помещались два «тулова». Это слово сразу пришло на ум Лугину, и отделаться от него он уже не смог.
Тулова были похожи: с большими головами, сидящими как бы без шеи, гипертрофированной грудной клеткой, выпирающей ребристым днищем морского ялика, с короткими ручками, без ног. Отличало их то, что одно принадлежало юной девушке, другое – старухе…
На табуретках перед обеими стояли пустые тарелки. Обед, очевидно, был уже закончен.
Девушка, выжидательно и немного испуганно глядя на визитёра, в нетерпении крикнула женщине, открывшей Лугину:
– Мама, пожалуйста, убери поскорей посуду! И у бабушки тоже.
Та освободила для Лугина табуретку, протерла тряпкой. Он осторожно сел у кровати девушки.
«Мама…» Значит, эта женщина, в глаза которой лучше было не заглядывать, приходилась матерью одной и дочерью другой. И в генах своих несла какую-то жуткую наследственную болезнь, «родовое проклятие», передававшееся через поколение. Сама же не была им затронута.
(«Не была затронута»?.. – еще как была! Мечется между двумя родными беспомощными людьми: вынести судна, помыться, завтрак, обед, ужин, снова судна… Стирка, магазин, уборка. Надо, надо, надо… Каждый день, изо дня в день. Мужа, видимо, нет – долго этакой каторги не выдержал.
Но старуха-то какова! – подивился Лугин, – нормальную дочь родила! А главное, каким-то непостижимым образом «познала таинства любви», как пишет каждая вторая дилетантствующая поэтесса. Чудеса!..)
Однако надо было приступать к разговору. Лугин достал из портфеля конверт, собрался c мыслями и начал мямлить.
Девушка, вскидывая на Лугина черные выразительные глаза, внимательно слушала. Старуха из своей кровати сердито посверкивала на обоих. Была, очевидно, недовольна внезапной помехой послеобеденному тихому часу.
– Вы, на мой взгляд, слишком злоупотребляете эпиграфами, подчас они слишком объёмны и словно подавляют текст самого стихотворения, – несколько оправившись, веско говорил Лугин (должен же он был что-то говорить). – Вот, например, из Ахматовой: «Чернеет дорога приморского сада, желты и свежи фонари…» И тэдэ. Восемь строк, всё стихотворение целиком. Многовато.
И неосторожно добавил:
– Хотя, помнится, в оригинале «темнеет»…
Внезапно она вскинулась и начала горячо возражать:
– Нет-нет, именно «чернеет»! Это Вертинский в своей песне изменил. И еще в двух местах испортил. Анна Андреевна была очень недовольна…
– Да-да, припоминаю, вы правы… – пробормотал Лугин.
Она, тем не менее, продолжала, словно только и ждала этой возможности выговориться:
– Понимаете, «темнеет» – это когда становится темнее и темнее, а «чернеет» –значит, дорога уже настолько черна, что выделяется даже из окружающей тьмы… Полная безнадежность… Вы понимаете?..
«Какая, в конце концов, разница? – темнеет, чернеет…» – продумал Лугин и не стал ввязываться.
Постепенно разговор иссяк. Лугин томился. Он отказался от чаю и собрался уходить.
На прощание пообещал, что непременно отберет несколько стихотворений из рукописи и передаст в редколлегию ежегодного альманаха «Молодой Ленинград».
– Спасибо! – сдержанно сказала она. – Вы не представляете, как это для меня важно…
Уже в дверях мать поэтессы окинула его взглядом, каким, должно быть, смотрят сокамерники на выходящего на волю.
Спускаясь, он подумал: «Третий этаж… Лифта нет. Каких-либо съездов, естественно, тоже. Действительно, тюрьма… »
Неподалеку от дома он заглянул в знакомый дешевый разлив, заказал двести граммов водки и полстакана томатного. Потом решил добавить еще сотку. Расплачиваясь у стойки, неожиданно для себя спросил буфетчицу Раю: как, по ее мнению, лучше – темнеет дорога или чернеет?
«А как, бля, в контексте?» – выкрикнул из-за соседнего столика незнакомый эрудит.
Рая уклончиво улыбнулась и ответила:
– По мне – пусть лучше светлая будет…
Через пару дней Лугин, избегая лишних подробностей, доложил Груббе о проделанной работе.
– Зря ты ей «Молодой Ленинград» посулил!– подосадовал тот. – И так вас полно, автобус не резиновый. Хоть одно-два годных стихотворения можно там наскрести?
– Ну, вот, например… – Лугин протянул листок.
Груббе прочел вслух:
Две корзины, старый нож,
Чёрный хлеб, щепотка соли
Да внезапный летний дождь,
Что застал в открытом поле.
Ржавый обруч на бадье.
И в заброшенном колодце,
В темной лиственной воде –
Первая звезда смеётся.
– Ничего зарисовочка, может пойти, – резюмировал он. – Живо, с натуры…
«С натуры – это вряд ли…» – подумал Лугин.
Через некоторое время он забыл и о девушке-инвалиде, и о ее стихах, – как о неприятном эпизоде, нарушившем веселое течение жизни. Как ее звали, добрались ли в конце концов ее стихи до печатного станка? – нет, со временем ничего в памяти не осталось…
В конце восьмидесятых годов сбылась мечта Лугина
– он вступил в Союз писателей. Но почти сразу же всё и
развалилось. Канули в небытие ежегодные бесплатные путёвки в Комарово, Малеевку, Коктебель, Дубулты. Как
и сборнички стихов членов союза в Лениздате
(раз в пять лет на среднестатистического пиита). Писательские «блага» остались
лишь для тех немногих, кто стоял у распределительных вентилей «союзов
писателей», образовавшихся на обломках единого СП СССР.
Лугин продолжал тянуть инженерную лямку. Промелькнули
девяностые, начались «нулевые», затем десятые. Лугину
перевалило за шестьдесят. Жил по-пенсионерски, один.
Однажды ночью, проснувшись от острого прокола в сердце, он внезапно понял, что дорога, действительно, чернеет…
2014