Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2015
Наталия Черных родилась в 1969 году в Челябинске-65, ныне Озерск. Училась во Львове и в Москве. С 1987 года живет в Москве. В 2001 году – победитель Филаретовского конкурса религиозной поэзии. Куратор поэтического интернет-проекта «На середине мира». Автор восьми поэтических сборников. Публикации в журналах «НЛО», «Новый мир»«їоюз Писателей», «Знамя» и др. В «Волге» публикуется с 2009 года (стихи, проза, критика).
Часть первая
1995 год
1.
Люди заканчиваются быстро – тепловатой водой, надышенным воздухом, случайными деньгами, разделённым на несообщающиеся сосуды временем. Это основное свойство людей – заканчиваться. Был человек. Или даже были – люди. Вместе жили. А что потом – уже не важно. Закончился человек для человека! До жидкости в бутылке опускаться не обязательно. Однако есть некие загадочные радиусы, на которых расставлены точки в определённом порядке. И эти точки передвигаются, сталкиваются и отталкиваются друг от друга. Хотя за пределы окружности им выйти трудно. Потому – нечаянные встречи через много лет прерванной связи. Потому – воспоминания, переросшие воспоминания, а ставшие документами. Даже не времени и эпохи – свидетельствами о другой стороне жизни. Позывными с затонувшей подводной лодки. Которая и не утонула вовсе.Которая – вот плывет. И ужас-то в том, что уйти с неё, пока в порт не пришла, невозможно.
Алекс посмотрел на табло загрузки: готово. Надо прослушать, что записал. Кстати и новые наушники, за триста долларов, проверить. Музыка идёт наплывами, бесконечно. А люди заканчиваются очень быстро. Превращаются в нечто вроде льда. Про лёд и майора он знал получше иных, потому что видел и лёд, и майора. Видел и мог подтвердить, что они есть и выглядят именно так, а не иначе – лед и майор. Вот и фильм на его канале, съемки 1989 года. Документ, художественный документ, если такие бывают. Но на что ему теперь идеально сохранённые памятью лица, слова и сцены? Избавиться от них невозможно; не настолько наивен, чтобы поверить в то, что можно избавиться. Да и не хочет, потому что ему нравится вспоминать. Ему нравится, как жили, и не ради утешения. За воспоминанием как раз следовала мука страшная, как собака, страшная. Но – Алекс верил – мука проходила, а силы жить появлялись. И он не сомневался, что так же у них у всех. У Зины, у Макса, братца её, даже у заразы Руслика с его скандинавским синдромом.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«3 августа 1989. Как интересно стало писать. Буквы убегают. В одном из утренних снов видела написанную этими убегающими буквами книгу в глянцевой, не очень плотной, обложке, и с рекламой. Я что, теперь в будущее заглядываю? Однако буквы убегают, а я порой думаю: неужели нельзя так настроить свои импульсы, чтобы шарик сам выводил нужную букву, исправляя погрешности пальцев? Ну или придумать такие чернила, которые написанную галиматью преображали бы в стройный текст. Какая стала внятная. Потом всё уйдёт, и будет новый обморок, и снова будет страх, да и страх потом уйдёт. Будет нечто вроде обкуренного веселья, да и то – со скидкой.
Честер любил говорить, что я неполноценная, что цивилка, что демагог, и ни к чему не способна. Он очень любил что-то такое говорить. Честер не неонацист, а так, трепло. Смеялась бы на эти его заявления, но слишком его любила. Думалось, если не буду принимать всё, что говорит любимый, какая же это любовь? А так и вышло: когда поняла, что Честер – трепло, хоть и талантливое, стала им брезговать. По счастью, он об этом никогда не узнает, и не надо. Самое скверное – когда люди знают о твоих разочарованиях, так нельзя. Почему снова Честер помстился? Значит, мне очень худо.
Последовательность сменяющих друг друга с невычисленной периодичностью волн глубочайшего удовлетворения и острого голода. Смерть – нечто вроде дороги от остановки автобуса до двери квартиры, за которой может ждать и скандал. Можно ли любить эту дорогу? Возможно, но скорее возникает вкус к ней. Я очень хорошо чувствую, что любовь и вкус к чему-то – слишком разные. Но всё чушь какая. Буквы-то пишу вон как, мне «о» кажется величиной с дом. Иду спать. Потом допишу.
Устала. Ужасно устала, даже пить не хочу. А вчера, в такую жару (сегодня жара сильнее) то и дело ходила вокруг раковины, отяжелев от выпитого, дыша хлоркой. Вечером пришёл Игорь, спросил, что хочу, и сварил кофе. В десять вечера. Выпила кофе и заснула. Он домой уходил, потом вернулся, к полуночи: проснулась. Предлагал лекарства, но я их – не могу, потому что сразу больно, я же очень мало ем. Попросила кипятка, просто кипятка. Сделал, выпила, проводила, уснула. Сегодня надо встать; обязательно надо вставать, пока могу, это входит в рисунок жизни. Можно отказаться от еды, но вода и движение должны быть. Встать трудно, очень трудно. Обмороки и жара.
А впрочем, всё равно. Если не сегодня, то когда? Я ужасно мелодраматична. Ну, вот надо мне, чтобы – как в романе. И обязательно с последней запиской. Да их ещё много будет, я ведь ещё хожу по квартире».
Погожим днем 1995-го, в конце мая, на Арбат со стороны Смоленки вышла молодая женщина. Ничего удивительного в самом факте нет, хотя одета была экстравагантно. Юбка, джинсовка и сумка носили следы отчаянного творческого рукоприкладства. Видно было, что достаток у женщины небольшой, а необычную одежду она любит. На левом плече под ремешок попал крупный непокорный локон, на солнце совсем светлый. Видно, что беспокоил владелицу. В руке владелицы – бутылка пива; горло привлекательно открыто. Тёмный «Афанасий». Однако не ясно было, хочет молодая женщина задушить бутылку, ощутив в ней опасное для себя живое существо, или же собирается выкинуть – как есть, почти полную пива. Пиво пить женщина явно не торопилась.
Солнце казалось сильным, лучи на поверхностях отблёскивали плотной фольгой. Однако время от времени проносились ледяные потоки северного ветра. Так что – ни тепло, ни прохладно. По небу шли редкие, хотя и пышные, кучевые облачка.
Палатки с матрёшками, шинелями и монетами ещё толпились посередине улицы – да и что за Арбат без матрёшек? А вот «Фазенды», весёлого газона с кафешкой, находившегося там же, у «Праги», не было. На месте кафе «Бисквит», любимого волосатыми, они же – хипня, открыт был довольно дорогой пункт общественного питания. Тусовка собиралась в «Бубликах», где действительно ещё наливали кофе с молоком в гранёные стаканы. Бублики стоили уже не так дёшево, как можно было подумать.
Зато на каждом шагу возникали странные яркие персонажи. Года два назад таких представить невозможно было. Вот идёт вниз по Арбату герла, то есть – девчонка, лет семнадцати, и написано у неё на довольно дорогом рюкзаке: хочу в Питер. Вот, рассекая толпу, летит худое высокое создание в чёрной широкополой шляпе и лёгком пальто. Вот идут панкессы, в кожаных курточках, весьма прикинутые и в меру неряшливые. В носу у одной серьга, рощица волос подкрашена импортной синей тушью. Для уличных концертов час ранний. Но в нижней части Арбата всё же были музыканты. Оттуда доносилось печальное, но всё же бодрящее: «Сусанин, народный наш герой» – песенка на мотив «Сюзанны» Челентано. «Группа риска», с успехом выступавшая возле театра Ермоловой, возможно, ещё не доехала, чтобы порадовать новой песней.
Не прошла молодая женщина и ста шагов, как вдруг остановилась – узнала Алекса. Не видела его лет пять. Алекс что-то рассказывал двум музыкантам.
Вся сцена выглядела так: на приступке возле стены, где до сих пор находится аптека, довольно широком, сидели двое чуваков и один человек постарше, но именно его и слушали. Тот, что постарше, держал в руках старенькую кремону, явно не свою, а принадлежащую кому-то из собеседников. Первый чуть наклонился – невысокий блондин с виновато розовым лицом. Второй, в очках типа «папа Фрэнк Заппа», закрывающих плавными выпуклостями половину лица, почти растёкся по приступочке под весенним солнышком и щедро улыбался крупным влажным ртом. Он был высок ростом, а из-за радужных стекол в очках походил на стрекозу. Кремону розовый только что передал тому, кого слушали.
Вид говорящего был замечательным: лет тридцати пяти, высокий, худощавый, но отнюдь не доходяга. Его невозможно было представить суетящимся, с дергающимися или дрожащими руками, бледным, кричащим – словом, не в себе. Но в нём всё же было что-то нервное, слишком подвижное. Вот и сейчас правый глаз прищурился. Молодая женщина сделала несколько шагов, затем позвала достаточно громко:
– Алекс?
Худощавый стрельнул глазом: кто, чей голос. Увидел – и узнал. Вернул кремону на колени розовому блондину.
– Зинда?
Оба рассмеялись. Замерли, раздумывая, обняться или нет. Наконец, он приобнял – берёг бутылку «Афанасия». По глазам видно было, что хочет пива. Зина бутылку не отдала (смешно выглядело, Алекс выше на голову) и спросила. В глазах – радость и удивление.
– Давно в Москве? Почему я тебя раньше не видела? Ах, да, я теперь… работаю.
– Я только подумал, что сегодня меня ожидает неожиданная встреча!
Пошли вниз по Арбату; Алекс допивал «Афанасия». Бутылка всё же к нему перекочевала.
А покинутая кремона замолкла. Музыкант в стиле Заппы с наслаждением перевернулся на другой бок. Розовый достал банку «Отвертки» и разочарованно глотнул из нее.
– Так попробуем, вот через час, скажем, и как он сказал – начнём с А.
– Попробуем.
Того, что в очках, действительно звали Фрэнк. Собирались петь «Всё идёт по плану». Но вдвоём – скучно.
Молодая женщина – теперь её можно называть Зинаидой, Зиной. Рядом с худощавым спутником она казалась роскошной, почти полной. Длинные светлые волосы укрывали плечи и грудь. Алекс оценил перемену, но теперь не вполне понимал, как держать себя с новой Зиной. Та была девчонка, сестрёнка, а эта… Однако оба рады были нечаянной встрече. Порой перебивали друг друга, и всё смеялись.
Внезапно прошёл бреющий поток ледяного ветра; возможно из-за него настроение Алекса резко скакнуло в совершенно противоположную сторону. Ну, ничего, это скоро пройдёт.
– Зинда, ты же курила? У меня «Житан».
– Если только за компанию.
Она вдруг сильно разволновалась: Алекс остановился, повернувшись спиной к ветру – как будто хотел обнять ее, заслонить от холода. Зажигалка была военная – подарок англичанина Гарри, тусовавшегося в родном городке Алекса. Городок был одним из научных центров Сибири.
Алекс внутри самого себя оглушительно катился под гору. Зина, прошлое, Россия… Зина почти вздрогнула, почти угадала перепад его настроения. И всё же – ей очень захотелось обнять его, вот прям сейчас. Но не обняла; да и сигареты. Вот так всегда.
«Ради чего мне всё это?»
Алекс о Зине забыл, на секунду. Впрочем, Зина как символ новой России, родины – неудивительно. Алекс думал о России и о родине. Убиться можно, что теперь вместо СССР – Россия. Он никак не привыкнет. Не может он тут жить, да и не хочет. Вопрос об эмиграции решён не был, да и сам Алекс не сказал бы, что намерен его решать. Однако полагаться на благоприятный случай не следовало. Мысли крутились монотонным клубком, всё из одних и тех же слов, привычные и надоедливые.
«Моя жизнь неотделима от жизни страны, так что можно смело спросить: для чего страна, в которой я, и которой я – рожден и живу? Что мне нужно здесь, и что этой новой стране от меня нужно? Интересно, что останется от этих уже обесцененных перемен, за которые отсидел на кухнях не так мало лет. А кто-то из знакомых – Леший, например, – и не на кухне. Без толку. Быть здесь без толку – и уехать без толку, одно любопытство. Здесь всё уходит как в песок, и будь ты сто раз Маккартни, тебе не дадут ни денег, ни еды. А я звезда, я родился звездой. Я маленький принц. Егору было проще; и потом, он вовремя сломался. Слышать о нём не могу, слышать, с его нынешними… И Янка…»
Ненавидеть Летова ему было не за что, да и песни Егора он любил. Мог, под настроение, удачно скопировать Летову манеру исполнения. У Алекса получалось – не как у многих. Он чувствовал эти песни, да и самого Егора. Но жить на родине было невозможно, и в родном сибирском городе, где, кажется всё само шло в руки – невозможно.
«Выклянчить визу и денег у Гарри. Уехать и жениться на Кейт Буш. Но Гарри я нужен, пока я здесь. А там я не нужен. Играть здесь – а на какую букву мне играть здесь? Русский рок играть?»
Память предательски преподнесла и тут же рассыпала трамвайными билетами – картинки. Золотистая, как будто немного виноватая улыбка Егора при взгляде на протянутое ему пиво, в углу Череповецкой сцены. Куполом лоб – весь в каплях пота. Егоровы посеревшие глаза, усталые, отягощённые очками. «Мышеловку»-то записал, а дома… Дома у них всех всегда что-то происходило.
Алекс играл в «Ахтунге» – группа Михаила Духа. Группа кочевала по Сибири, от Кемерово до Барнаула, бывала в Омске, где Алекс и Егор познакомились. Была группа и на известном фестивале в Череповце. То был звёздный час Духа и его, Алекса, — автора аранжировок и прекрасного ритм-гитариста. «Ахтунг» в самом начале девяностых существование прекратил. Как раз был август. Остались только странные алкогольные сессии, записи в университетской студии и возможность найти место в столичной команде. Однако в марте в сибирской студии вдруг появился питерский человек Археоптерикс. Он смиренно сказал, что будет рад видеть Алекса в своей одноимённой группе – ну потому что с новой музыкой именно ритм нужен. Идеи у Археоптерикса были соответственные. Алекс очень хотел выбраться из своего научного центра и был согласен даже, как Археоптерикс, торговать аппаратурой на радиорынке, только бы в одной из столиц. Но отчего-то приехал сразу в Москву, прожив два месяца по областным центрам России.
Встреча с Зиной, прошлое – а зачем всё это сейчас? Или он не рад? Рад, конечно.
Зина жила в той самой двушке, которую Алекс помнил и любил. Ответственным квартиросъёмщиком считался Макс, её старший сводный брат, сын отца от первого брака. Макс занимал меньшую из двух комнат. Он был намного старше Зины – ему, как и Алексу, было уже хорошо за тридцать.
Так случилось, что после смерти матери одну из квартир пришлось продать (заморачиваться со сдачей внаем никто не пожелал). На вырученные от продажи деньги брат и сестра жили. Денег было мало – сбербанк давал проценты небольшие, и оба время от времени начинали нервные поиски работы.
Зина устроилась лучше Макса: преподавательницей английского, частным образом. Поначалу было даже страшно. Подготовка урока сопровождалась мигренью, план урока то распадался на части, то не хотел разворачиваться, ученики раздражали. Времени уходило много; Зина уставала и порой жаловалась, что «обуржуазилась совсем». Но уж кому, а ей буржуазность пока точно не грозила. Ей было двадцать два года. Но Максу иногда казалось, что Зине за всю жизнь так и не исполнится восемнадцать.
Алекс жил у Зины и Максима несколько лет назад. Год, кажется, девяностый или девяносто первый. Спал на одном диване с Максом: малогабаритная двушка большего пространства не предлагала. Но зато как ему было там уютно и как хорошо игралось на гитаре! Свою «Сансару» он написал именно там. Те годы напоминали болезненный праздник. Смещенный режим дня, странные вспышки чувств и вдохновенья, почти постоянное хмельное марево – но ярко, музыкально и настолько плотно, настолько доверчиво, что – «так больше жить нельзя». Это удивительное, слившееся в одно слово «так больше жить нельзя» обозначало для всех много, и очень много. «Мы шли в сторону радости», – вырвалось однажды у Зины. Алекс, возможно, так не считал, но и не возразил.
Вскоре Алекса снова увлекло житейским потоком. Однако впечатления остались большей частью приятные, нежели неприятные. В шестнадцатилетней Зинде было много девчачьего. Алекс такой и запомнил её – еще не вполне развившейся, почти хрупкой.
Вместо девочки рядом с ним шла молодая женщина. «Замужем или нет?» – невольно подумал Алекс. Так что – он действительно рад, он что – перестал видеть в людях фантомы, отражение собственной неприкаянности, ему что – дело до Зины есть? А как же Алёна, его любовь, как же Алёна? Алёна ждала его. Вернее, сказала, что ждёт – в четверг… Но где жить до четверга? Подлый вопрос, ввиду находящейся рядом Зины.
Вещи Алекса, хэбэшный подсумок, находились у звукорежиссёра Альберта. Жены Альберта, Юли, не было дома. Юля недолюбливала друзей мужа, и по большому счёту была права, но негостеприимство ещё никого не красило. Пришед в Москву с трассы (закончился один саратовский фестиваль, на который Алекс возлагал надежды, а надежды не оправдались), Алекс позвонил Альберту. Альберт сказал, что приехать можно. Удалось вымыться, постирать вещи и выспаться. Но Альбертова Юля приезжает сегодня ночью, так что лучше до ночи исчезнуть с вещами. Но куда? И тут – Зинда.
Как банально. Как не хочется к ним, как не хочется возвращаться. Бывает, что места и люди, некогда крепко любимые, вызывают самое сильное отвращение. А всего-то несколько лет прошло. Однако Зинда – красавица стала! И что, у неё никого нет? Когда-то у них была одна жизнь, одно утро и одна жажда утром. Кажется, могло из этой почти иллюзорной пены «братства» родиться сильное любовное влечение, но нет. Просто потому что – Зинда. Она ещё глуповата и очень многого не понимает. С ней о мужском и женском не поговоришь. Может быть, так лучше. Но всё же… Страсть уходила куда-то за кулисы и оттуда насмехалась – над актёрами и зрителями.
У Алекса невольно вырывались жесты и слова, «братцу» несвойственные. Вот прямо по ходу какая-то фирма, производящая кофе, расставила столики: предлагалось отведать напиток из молотых пересушенных зерен. Алекс предложил Зине чашку. Очень ловко, даже кокетливо держа ее на раскрытой ладони. Зина снисходительно чашку приняла. Взгляд Алекса то темнел, то вспыхивал с новой силой. Он не ожидал от Зины такого изменения. И ему теперь негде было жить. Двусторонняя тревога. Он всё же решился попросить.
– Пустишь меня к себе, до четверга?
Она чуть вздрогнула. Как будто ждала этого вопроса.
– Конечно! Будешь жить, сколько тебе нужно.
Она и тогда поражала его этой безоглядностью: что хочешь, сколько хочешь, на сколько хочешь. Алекс знал эту черту – миловать без оглядки и прогонять мгновенно. Услышав: сколько хочешь – насторожился. Ведь если что – он потеряет хорошего друга. А вот что это такое: если что. Рассказывать Зине про Алёну Алекс не собирался. Алёна – это совершенно другая жизнь.
Мгновенное неловкое молчание нарушили внезапно появившиеся два персонажа.
– Зинда! – гаркнул один, высокий, как бы присыпанный медной крошкой. Пожевал губами, отчего шелковые складки в углах небольшого, слегка впалого рта на беспомощно-яркой коже, как обычно у рыжих блондинов, задрожали и электрически дернулись. – Хулиганка! Опять с мужиком.
Второй персонаж посмотрел несколько хмуро и отошёл за спину рыжего.
Затем оба подошли, и рыжий бесцеремонно обнял Зину. Темноволосый, рыжего сопровождавший, видимо, тоже хотел приветственного объятия, но не решился. Изредка бросал мрачные взгляды: то на рыжего, то на Алекса, то на Зину.
Рыжий ловким и даже изящным движением заправил локоны Зины под ворот джинсовки.
– Вот так. А то ходишь дикой лахудрой.
От него несло острым щелочным запахом «Смирновской» водки. Такое обращение грубым в определённом волосатом кругу не считается. Тем более что рыжий был Максом, Зининым братом. Темноволосый, выжидательно отошедший в тень – известным арбатским поэтом Кешей Гериком. Прозвище Кеши было Гэндальф, оно безусловно ему подходило, но почти всем на Арбате казалось слишком длинным. Потому вместо Гэндальфа так и остался Кеша.
2.
Внешность Макса даже сейчас, спустя пять лет, показалась Алексу замечательной. Несмотря на тяжелейшую привычку, даже болезнь, Макс выглядел моложе своих лет. Даже если начинал «резвиться» около бутылки. Рыжий, абсолютно рыжий, до кончиков красноватых ногтей.
Алекс различал в Максе два особенных состояния: усталость и кураж. Худшее – усталость. Именно – усталость. Усталость росла из детских и подростковых неурядиц. Странная смерть матери, болезнь отца, фатально нескладная личная жизнь и многое прочее. С водкой усталость связана была только отчасти. Макс пьяным себя очень не любил. И все же время от времени с не вычисляемой периодичностью напивался. Однако пьянство было не самым неприятным в Максе. Хуже было, если он тускнел. Это и называлось – устал. В усталости Макс ныл, очень долго и чрезвычайно утомительно. Вместо обычной упругой походки начинал шаркать и вообще напоминал инвалида.
Лучшее состояние тоже не было связано с водкой, но по какой-то роковой случайности Макс всегда находился в нем, уже приняв некоторое количество допинга. Пил он всё, пить умел, но часто случалось так, что принятое тут же невзначай выливалось обратно. Некоторые собутыльники даже завидовали легкости «обратного процесса».
В лучшем своем состоянии Макс мог обаять кого угодно. Однажды «вычислил» «чёрного» агента по продаже недвижимости и с блеском, на глазах покупателей, спустил его с лестницы. В этом же состоянии написал заявление об уходе по собственному желанию с одного из госканалов телевидения, где готовы были его терпеть, и долго терпеть.
Алекс отчего-то вспомнил, как Макс однажды, будучи в этом счастливом своем состоянии, «выгуливал» одну симпатичную журналистку, Дашу.
Отец Даши был известным чиновником, но дочка почти всего добилась сама. Стиль она чувствовала и для журналистки была в меру цинична. Дашины работы знали в модных журналах. Макс Дашу уважал, но всё же считал ее чужой – богатенькой. Однако из политических соображений знакомство поддерживал. Встреча торжественно была названа переговорами о создании нового журнала. Макс позвонил Даше, Даша назвала время и место. Алекс сопровождал их. Почти сразу же понял, что Макс добивается не Даши, а ее денег. И стал по возможности подыгрывать. Было холодное начало лета, шел дождь. Во всю Тверскую – очередь за водкой.
Началось с червонца. Который, по сказкам, Макс забыл дома. Даша дала червонец на бутылку, взаймы. Или не взаймы. Пока стояли в очереди, Макс излагал план и направление нового модного журнала. Описывал, какие в нем будут материалы, как расположен текст. В тот день Макс превзошел самого себя. Проект, даже на взгляд скептика Алекса, получился вменяемый. Даша только покачивала своей модной каштановой головкой в знак согласия.
– Да, да! У нас нет популярного журнала по контркультуре!
В «Союзпечати» уже виднелась обложка «Рокады», но «Рокада» была только синглом, только красочной, достаточно наивной иллюстрацией. «Урлайт» и множество самиздата попроще не считается: это специальная литература.
– Пропаганда! Пропаганда! Всем управляет пропаганда! – Макс уже посчитал: до водки осталось три человека. Он уже закипал, вот-вот загремит крышка и из-под неё пойдёт пар.
Даша слушала внимательно и, кажется, даже увлеклась проектом. Успокаивала себя, что наблюдает за интересным персонажем. Институтская практика ее проходила среди идиллического вида юных наркоманок, склонных к суициду. Жизнелюбие Макса и его коварную сметку Даша недооценила, а зря.
Продолжение разговора о новом журнале состоялось в огромной квартире Даши, тут же, на Тверской, в переулке, сразу за Елисеевским. В Елисеевский, конечно, зашли, купили колбасы, хлеба и крабовых палочек. По словам Даши, дома из еды остались только лук и яйца. Макс тут же пообещал сделать вкусную яичницу.
Пока шли к подъезду, Макс время от времени взмахивал руками, отчего пакеты тревожно покачивались в воздухе, и выкрикивал смешные лозунги вроде: яйца! Даешь яйца! Фраза о яйцах вышла у него интеллектуально, с каким-то аристократическим хамством. Но главное всё же – идея. Он так и воскликнул: «Яйца – это идея! Яйца – это партия!» А ради идеи Макс – если, конечно, кураж был – готов даже поесть с богатенькой девушкой. Идеи для Макса значили мало, хотя после беседы с ним могло остаться впечатление, что как раз идеи – главное.
– Я люблю группу «Эй Си Ди Си»! Когда я слушаю «Эй Си Ди Си», чувствую себя английской шпаной. Но кто знает, может, я и в самом деле – настоящая английская шпана?
Красноватые руки Макса манерно округлились, в каждой – пакет. И вдруг – галантно распахнул перед Дашей тяжелую, обитую толстыми досками дверь.
Даша жила на третьем этаже. Лифт, запакованный в панцирную сетку, доверия не внушал. Пришлось подниматься по лестнице. И на первой же площадке столкнулись с девицей, богато и вызывающе одетой, в боевом макияже. Время было к вечеру; очевидно, что «девушка» собралась «на работу» или «на вечер».
Макс только и ждал чего-то подобного. Хмыкнув, он всей грудью пошел на девицу, которая оказалась едва ли не на голову выше него. Девица оторопела и растерялась в первый момент. Не поняла, что происходит. Со стороны вся сцена выглядела так, что девица сама налетела на мужчину, у которого в каждой руке – по кульку. Макс сделал полшага в сторону, к стенке, позволил «девушке» пройти и бросил Алексу через плечо, довольно громко:
– А пойдем потом, найдем золушек, а?
Девица чуть побледнела, но в глазах вспыхнул гневный огонек. Решила, что ее хотят обидеть. Однако рыжий уже стоял на ступеньку выше и бросил вслед оскорбленным каблучкам:
– Пардон, мадам!
Расположение журналистки было завоевано. Вошли в квартиру, разложили в кухне покупки, и Макс принялся за приготовление обещанного блюда. Диалог с Дашей по поводу журнала возобновлялся несколько раз, но снова прерывался жалобой на луковые слёзы и яйца. Когда ужин был готов, Макс уютно устроился на угловом диванчике, заняв его весь, с ногами:
– А что у нас есть из музыки?
Дашины губки свернулись в трубочку.
– Ну вы же наверно слушаете рок? У меня его нет почти. Какой-то Фрипп только.
Макс и Алекс переглянулись. В воздухе словно бы повисли восклицательные знаки.
– Ничего себе! Какой-то Фрипп!
Сначала слушали музыку, а потом разговор о журнале вступил в новую и самую напряженную фазу. Как понял Алекс, целью Макса было «ограбить» Дашу, то есть занять у неё сейчас же «много денег». Но денег у Даши было не много, и она конфузилась – не то оттого, что денег нет, не то от того, что просьба о деньгах от «умного человека» была ей неприятна. Наконец Макса прорвало, и он заговорил о том, что работники средств массовой информации только и делают, что поят умных людей и потом отбирают у них идеи. Что идеи необходимо защищать и он, Макс, в самое ближайшее время займется организацией комитета по защите идей. Но для того, чтобы начать заниматься организацией комитета, нужны деньги. Или – еще одна бутылка водки, чтобы Макс забыл нанесенное оскорбление. На водку, по счастью, у Даши деньги были.
Вторую бутылку пили из горла, под дождем, промокшие, тут же, в подворотне у магазина. Даша, совершенно дезориентированная в своих чувствах к Максу, вдруг фыркнула и обозвала его ни на что не способным болтуном. Фраза была построена довольно резко. И тут произошло. Макс пожевал губами, затем издал какой-то коварный каркающий звук и вдруг несколько раз ударил задницей по двери, возле которой пили.
– Ах, так! Ну погодите! Мы еще посмотрим!
Алекс захотел сунуть Максу в рыло, чтоб не буянил, но тот отскочил проворно, как мячик, словно и пьян не был. И запустил мелким камешком в окно на втором этаже. Откуда взялся камешек, непонятно. Даша и Алекс струхнули: а вдруг кто-то в здании есть, и тем более – в комнате, в окно которой Макс запустил камешком. Макс, насладившись произведённым впечатлением, сказал довольно сухо:
– У меня жизнь экзистенциальная. Я знаю, как делают из человека зомби. И как воруют идеи. Даша, мне срочно нужно двести рублей! Нет? Ах, как печально!
И снова – глухие удары в дверь. Окно, в которое попал камень, распахнулось, и из него выглянула пожилая тётка.
– Эй! Милицию позову.
Голос был скорее просящий, чем угрожающий. Что Макс очень тонко почувствовал. Однако буянить перестал и бросил, направляясь к арке:
– Мумия!
Алекс и Даша покорно поплелись следом. Едва вышли на Тверскую, Макс заявил о своей любви к творчеству Петра Мамонова:
– Пектус! Он мне ставит крышу. Какие образы! Энциклопедия московских типов второй половины двадцатого века. Я еще застал похожее разнообразие. Мумия! Или серый голубь. Крым – брык! Вышли мне денег! Даша, у тебя нет еще червонца?
Неподкрашенные губки журналистки посинели.
– Нет, – кротко ответила она.
«А что было бы, если бы Макс уехал? – наблюдая, как Макс заправляет под воротник локоны Зины, подумал Алекс. – Глупый вопрос! Предположения, если они появляются, остановить нельзя. И ведь было же у него желание научной работы. И он мог, безусловно, мог, стать научным работником в своём НИИ на хорошую зарплату. А потом, когда пустил НИИ по ветру, мог стать известным журналистом. Его сценарий телепрограммы уже одобрили в Останкино. Ему всегда везло каким-то роковым, непостижимым для меня везением, и он каждый раз пускал везение как хлеб по воде. Мне и части такого добра не доставалось, как ему, а он всё пускал по ветру и по воде. И, напиваясь вновь, мог сказать только одно, выгибая свой смешливый рот: «установка на саморазрушение». Но ему везёт, ему всё время везёт даже и с этой установкой, и с водкой, которую он пьёт почти всегда бесплатно, для поддержания установки, и вот с Зиндой повезло… А он в ответ на это везение одно говорит: я максимальная мышь; я пот, кровь и слёзы».
Алекс не то чтобы завидовал Максу, но тот сильно раздражал своей безалаберностью.
Максимальная мышь тут не случайна. Однажды по пути домой, в метро, в переходе на Баррикадную, Макс встал против людского потока в позу дореволюционного силача: сейчас разорвёт цепь. И громко заявил, к смущению Алекса и Зины:
– Я максимальная мышь!
Если честно, те просто испугались, что милиция прибежит. Но милиции поблизости не было, а люди только обтекали Макса, будто это было обычное на данном месте препятствие.
Никуда Макс уезжать не собирался, и никогда. Но говорить о том, что может уехать, – считалось хорошим тоном. А поговорить Макс очень даже любил. Иногда и с самим собою.
«Куда деваться-то? Я здесь рос и вырос, уж какой есть. Здесь могила моей матери, а на мне вся тяжесть её судьбы, пока что, не вымолил. Дурак, конечно, но я – малахитовая вам шкатулка. Во мне – живой Ганс и покойный Фрэнсис, и Алина, и все их бумаги, которые Зина переписывает красивым почерком и перепечатывает на машинке. Я таю, но пока ещё есть. Потому что – уходит, уходит, уходит. Моему дедку в сорок пятом было двадцать пять, в семьдесят пятом – пятьдесят пять. Вполне крепкий мужик. А вот сейчас ему было бы семьдесят пять, а тех, кому сейчас семьдесят пять – почти нет, нет, нет. А вокруг – та же страна, в которой жили мой дед, Гуру, Ганс и Фрэнсис, – и при том уже совершенно другая страна, а противоречия тут нет. Так-то вот. И цинковые гробы в самолётах с юга – и там, и в этой новой стране. Да, я пионер. Пионер – этот тот, кто усвоил себе чужую память и распоряжается ею, как ему вздумается. Я пионер по отношению к моему деду».
Макс снова пожевал губами – палёная «Смирновка» растревожила гастрит – и тепло поздоровался с Алексом.
Ганс, Алина, Фрэнсис и Гуру были большими частями юношеской Максовой жизни, которую Зина почти не знала, а если и знала, то только с карнавальной, красивой стороны, будто бы всё было в шутку. Однако очень серьёзно к ним, этим частям, относилась. Для Макса наоборот – издевательством было всякое упоминание о его дорогих покойниках и безвозвратно утраченных живых. Он очень не любил, когда Зина «лезла в его память».
Почему-то Алексу вспомнилась именно та забавная пьянка с журналисткой Дашей, едва он увидел Макса. На Кешу почти не взглянул. А от глаз арбатского поэта не ускользнуло, как доверчиво Зина опирается на руку Алекса.
– Ну что, Зинда, у тебя есть деньги? – спросил Макс.
Зина отвечать не хотела: с утра Макс был трезв и напиваться не думал. Однако, помолчав, ответила отрицательно.
– Врет, – повернулся Макс к Алексу, – у нее всегда есть сумма на бутылку. А ведь надо же нашу встречу отметить. Давненько не виделись.
– Да, – коротко ответил тот.
Все-таки он любил их обоих – Макса и Зину. Это был его родной московский дом. Несмотря на то что Алекс мог жить в Москве у кого-то другого, вот даже у Кеши. Начиная с первых московских дней, маленькая двушка и ее обитатели стали лучшим и самым теплым воспоминанием. Начиная с первого дня, с первой ночи.
В июне девяностого приехали почти ночью, после удачного заработка, но спать не торопились. Комнаты казались почти пустыми, но видно было, что иногда тут ночует человек по десять – вон угол с матрасами и одеялами.
Тогда Алекс играл на Арбате из репертуара Майка Науменко, и собирал неплохо. Завязалось несколько эфемерных знакомств, на которые Алекс все же рассчитывал. Он искал работу в Москве по специальности, хоть в каком-нибудь ВИА. Мягкий июнь радовал бархатными ночами, крупные звезды висели над центром, такие красивые, что Алекс залюбовался:
– Зинда! Посмотри, какие звезды! Как в песне про старого Вана.
(Песня «Старый Ван» была из репертуара команды «Ахтунг».)
– Алмазы на трауре, – неожиданно сказала Зина.
Алекс возмутился. Почему у этой девочки такие печальные сравнения? Он взмахнул гитарой, сделал круг, будто хотел метнуть свою кремону за тридевять земель, и внезапно обнял Зину. Девушка вздрогнула. И тогда Алексу показалось, что глаза ее сверкнули, как те самые звезды. Он никогда не видел темного света, и вообще не думал, что такой бывает. Но сейчас увидел – в глазах Зины были лучи темные и светлые.
– Маленькая моя! Человечек! Хороший мой человечек!
Тогда внезапно ощутил ногами, как вращается земля. Удивительно! Удивительно! Какие же бывают в мире люди! Вот эта девчонка, например.
Алекс и все с ним шедшие были под легким действием пива. В сумке покоилась бутылка шампанского. На торт «Птичье молоко» не хватило. Алекс с самого приезда в Москву желал заработать на бутылку шампанского и торт «Птичье молоко», и чтобы еще осталось на цыплёнка. Цыплёнка хотел запечь в духовке сам.
Максу Алекс понравился сразу. Порой забавно наблюдать было, как братец расхваливает, «сватает» сестренку. Алекс Максовы действия понимал, но медлил – потому что в голову не приходило, что Зина может быть не только его «девушкой», но и «женой». Жениться он вообще не собирался. Кроме того, после знакомства на Гоголях слово «жениться» приобретало целомудренно-неопределённый смысл.
Приехав, кушали и болтали до утра. Обстановка была такой домашней, доверчивой, что бродяге Алексу не верилось. В городе Б., на родине, посуровей. Зинаида ухаживала за ним, как и за Максом. Аккуратно наливала полную, почти через край, тарелку вкусного овощного супа, накладывала котлеты. Алекс не мог оторвать от нее глаз, и неизвестно почему. Большую часть разговора Зина сидела или стояла возле кухонной раковины – чистила картошку. Пока картошка жарилась, Зина отдыхала, развалившись на подушках – огромные волосы и круглое туловище с длинными смуглыми ногами, которые словно нарочно путались в индийской юбке. В то время стола в кухне у Макса с Зинаидой не было. Во весь пол разостланы были ватные одеяла и набросано много подушек. Рабочие столы заменяли наскоро сработанные Максом из досок стойки, которые порой ставились прямо на одеяло. Макс на следующий же день уговорил Алекса найти доски, для стола. Доски были найдены, оба напились, но за ночь всё же сделали все же обеденный стол и довольно приличные лавки. Появилась ли новая мебель в этом доме сейчас?
Алекс поежился, ощутив воспоминания как подбирающийся ревматический приступ. Да, так долго продолжаться не может, его может затянуть снова в эту беспечную воронку. Интересно всё же, как там сейчас, в этой двушке? Пара тех летних недель вспоминалась легко и скоро, как пьётся желанное вино. Однако родственная связь между Максом, Зиной и им окончательно установилась позже, в последний его приезд.
Началось с того, что Алекс весь вечер смотрел на Зину и не мог потом себе не признаться, что так он обычно смотрит на понравившихся девушек, а совсем не на сестер. Макс Алексовы взгляды заметил и ушел пить к знакомому волосатому поэту. Уговор – не напиваться дома – Макс соблюдал, хотя не всегда. В том, что случилось в тот смешной и грустный одновременно вечер, Алекс был склонен винить Максовы дурные наклонности.
Начался вечер в разговорах на полутонах и в полуслучайных прикосновениях. Алекс помнил вспышки, ослепительные, поражающие до того, что дыхание у него перехватывало. Вот – Зина стоит возле окна. За окном – бархатно черное небо, а по стеклу стекают капли тумана. Только что закипели оба чайника. Одеяла свернуты и разложены по периметру, так как народу в кухне – всего двое. Посередине стоит низкий плоский столик, «на четверых», как выразился Алекс, увидев его впервые.
Заспорили, кто больше выпьет чаю и после заснет спокойно. Спор вырос из очередного Зининого увлечения. Тогда она читала какой-то очень серьезный труд о первобытной религии и ее следах в сознании современных малых народностей, удаленных от цивилизации. Алекс лежал на подушках, слушал Зинаидину болтовню и смотрел, как беспокойно ходит хлопковая юбка: узор из огромных медовых капель, изукрашенных невесть какими орнаментами. Юбка эта положительно не давала ему покоя.
Под юбкой виднелись розовые пятки, которые владелица прятала под слоем оборок, навешанных на подол юбки, словно ей стыдно было за свои ноги. Зинаида считала себя человеком свободных взглядов. То есть могла пройти босиком через весь город, попросить пятачок на метро у незнакомого человека и ловко дать в глаз назойливому ухажёру. Она не смущалась, когда её называли шалавой и бомжихой. На минутку: ей исполнилось семнадцать. Цоевская школьница-восьмиклассница, как про себя прозвал её Алекс.
При более близком знакомстве Зина оказалась патологической чистюлей и пуританкой, до мании. Отчасти такая страсть объяснялась поведением братца, отчасти – средой, к нравам которой Зина не привыкла бы, если бы не Макс. Так что в ванной никакого другого мыла, кроме дегтярного, не было, а под раковиной стояли три бутылки с разной концентрацией перекиси и хлорки. Ничего более безопасного в то время найти не удавалось.
Посуду после мытья Зина всегда ополаскивала кипятком. Вот и в тот вечер Зина обливала из чайника чашку, в которую хотела налить чай для Алекса.
Алекс смотрел на золотисто-коричневую юбку, нагло шуршащую, и думал, что ему будет совсем плохо, если он посмотрит выше. В то время он считал себя влюбленным «в одну симпатичную ведьму». Определение не из лучших, но у музыкантов – свой язык. Зинаида чувствовала пятками заинтересованный взгляд, и потому прятала их в длинных оборках. Со стороны выглядело очень забавно – девушка переминается с ноги на ногу, как будто стоит босиком на льду. Голос ее звучал высоко и резко. Алекс любил её голос. С расщеплением, сто процентов.
– И все же, я уверена, что у нас, «в совке», несмотря на атеистическую пропаганду, сложилось что-то вроде примитивной религии – ну, что-то вроде культа предков. Человек не может, чтобы не верить в высшую помощь… и покровительство.
Алекс, в то время только познакомившийся с буддистами, да еще у себя в Б., идею «примитивной религии совка» никак не воспринял. Мысли у него были совсем о другом. Но надо же было как-то ответить Зине, страшно серьезной, и неизвестно отчего. Алекс подумал секунду, что бы такое сказать, снова посмотрел на Зинины пятки и выдал:
– Буддисты считают, что все, происходящее с человеком – следствие его самого и его отношения к… окружающему.
А про себя подумал: «Если заговорить с ней конкретнее, она пошлет меня далеко. Интересно, сразу или нет? Надо попробовать. Может и не послать. Она умница».
– Согласна, – ответила Зинаида. – Но ведь не все же в мире сделано человеком?
Для Алекса такая мысль была просто детской. Она рисовала Зину привязчивой идеалисткой. Музыкант засмущался: «А вдруг не стоит с ней… разговаривать конкретнее? Влюбится, потом они с братцем жениться заставят. А я хочу, не готов».
Чай уже заварился. Вкусный, почти густой, пахнущий виски и сливками. «Запах свободы и независимости! – воскликнул про себя Алекс. – А Зинаиде в самый раз полюбить парня из ИРА. Приезжал бы к нам, и мы бы к нему ездили. Да и Святой Патрик – славный».
Зина на ирландку не совсем походила – внешность типично славянская. Однако в характере и привычках сказывалось увлечение старшего брата – кельты, галлы, история раннего средневековья. Она и одевалась соответственно – накидки, длинные юбки. Эта коричневая немного просвечивала, так что видно было не только Зинины пятки. Алекс срочно перевел взгляд на потрепанное и много раз стиранное клетчатое одеяло. Лица Зинаиды он тоже вынести не мог – оно словно светилось сознанием своего превосходства.
Вид одеяла несколько изменил настроение. Вспомнилось, как мастерски, с ухватками злой жены пилила Зинаида братца, чтобы помог отжать это одеяло и вынести его на балкон для просушки. «И чтобы меня так пилили? Да ни за что!» Однако Зина ждала ответа.
– И природа – создание, а не первоисточник! – с нажимом сказала девушка.
«Что она, горожанка, знает о природе?» – подумал Алекс. А вслух сказал:
– Не стал бы я так легко сбрасывать со счетов природу. В ней – тайна.
Зинаида примолкла, но ненадолго. Затем спросила, показав свою чашку, уже пустую:
– Ну как? Один-ноль, или я не права?
«Почему ей обязательно надо чувствовать себя правой?» – пожал плечами Алекс и посмотрел в свою чашку, опустошенную только до половины. Залпом выпил остаток: «Эх, сейчас бы вискаря! “Баллантайнса”, что ли». Протянул Зинаиде чашку:
– Наливай!
Но тут случилось такое, что Алексу едва не стало дурно. Смешанная судорога жалости и отвращения прошла по всему телу. Он вдруг разглядел съеденные мытьём и шитьём руки Зины. В мелких, воспалённых и долго не заживающих порезах, с пересушенными ногтями, расслоившимися даже под слоем прозрачного розоватого лака, только подчёркивавшего неровности ногтей. Но – вот настоящий ужас – форма рук была всё равно красивой. Длинные пальцы с едва только присобранной на нижних фалангах кожей, широкая ладонь, на вид такая мягкая. Но Алекс знал, что кожа рук у Зины иногда бывает жёсткая, что она почти царапает – корочками подсохших болячек. Он чувствовал эти болячки, когда брал ее за руку.
Потом ему случалось встречать руки в болячках от мытья посуды и стирки. Но таких, как у Зины, уже не было. Эти были настоящие – родные.
«Нет, ни в коем случае. Юродивая она, вот что. Ну разве можно девушке – и с такими руками? Ей всего семнадцать лет».
Примерно через час Зина сидела вплотную к Алексу и размахивала недавно прочитанной книгой, что-то ужасно смешно доказывая. Алекс уже не слышал ее слов, он весь сосредоточился на том, чтобы не дать волю чувствам. Еще через полчаса, от слишком высокой скорости потребления чая, Зинаиду начало клонить в сон, и она бесцеремонно положила голову Алексу на колени, заявив:
– Ну вот, добилась обратного эффекта. Я посплю немножко. Когда придет Макс, ты меня, пожалуйста, разбуди. Голодный ведь придет…
Так и остались дожидаться Макса: ошалевший Алекс с Зиной на коленях, внимательно смотрящий на чайный налет в своей чашке (белая, с цветами земляники).
Макс появился в час ночи, неожиданно трезвый, кроткий и даже чем-то расстроенный. Такое лицо Алекс видел у Макса впервые, словно и не прежний насмешник пришел. Братец, кажется, ничего странного в сцене на кухне не заметил, и сразу же объявил Алексу, одновременно снимая кеды (речь получилась сбивчивая, из прихожей):
– Ты буддист. Ты нас не поймешь. А вот нам с Зиной надо бы завтра сходить в храм.
Алекс ничего против православных храмов не имел, хотя, как все сибиряки, симпатизировал староверам. Но богослужения его привлекали.
– Почему не пойму? Если возьмете, то я пойду. Я крещеный, православный.
Макс вошел на кухню и первым делом принялся наполнять чайник. Услышав деловитый грохот и Максову походку, Зинаида проснулась. Лицо несколько суровое, но на щеках – сладкий румянец. В голосе – капризные нотки:
– Я же просила меня разбудить!
Алекс пожал плечами. И приготовился к нападениям. Но – спокойствие! От Зинаиды пахло вереском, сливками и чаем. А еще – шампунем «Роза», болгарским, конечно. Алекс мрачно перевел дыхание – теперь аромат Зинаиды остался на его джинсовой рубашке. Одно мучение с этой девицей! Ответил сухо, аккуратно:
– Я и собирался. Но мы с Максом думали, что завтра все пойдем в храм. Так что иди спать скорее – вставать рано. Служба начинается рано ведь, часов в восемь утра?
Макс согласно кивнул головой. Он забрасывал старую кастрюлю с приготовленной утром треской в духовку и был весь поглощен предстоящим ужином. Кастрюля была эмалированной, но уже потеряла вид от высоких температур. Не объяснить Максу, что запекать пищу в эмалированной посуде вредно!
– Мент в манной каше! – довольно потер руки Макс. – А знаете, что рыбу минтай едят только у нас, в совке, и еще в Северной Корее?
В кастрюле был совсем не минтай, а треска, но тоже обвалянная в манной каше и запеченная в духовке. Макс теперь разогревал ее. Зинаида порывисто встала, странно сверкнув на Алекса глазами, и подошла к окну:
– Форточку хотя бы открыть… Треска все же.
Макс решил по-своему.
– А пойдемте в комнату. Заодно и «Тихий парад» послушаем. Дверь в кухню закроем.
Так и решили. Тем временем на Алекса напала жажда табака. Однако он знал, что Зинаида была страшной противницей курения в квартире и гоняла всех курильщиков на лестницу. Макс дома не курил. Такая победа над табаком пришла после нескольких лет почти непрерывных скандалов. Причина была простая – соседи. Несколько раз Макс выслушивал от них нелестные реплики и угрозы. Один раз был визит участкового. По поводу курения в квартире и частых собраний молодежи. Никаких страшных сцен за визитом не последовало, да и участковый был добрым. Но с тех пор Макс терпел, а если хотелось курить – вот лестница. А собрания происходили в старенькой двушке сосем не так часто, как сообщали участковому соседи.
«Тихий парад» была «волосатая» на языке Макса радиопередача. «Ти Рекс», «ПинкФлойд» – и не только. Алекс об этой передаче знал и даже принимал участие – как гитарист «Ахтунга». Ведущий пригласил обоих, но вопросы задавал, конечно, Мише Духу. Алекс молчал и, когда играли, вёл вторую гитару. В этот раз снова был «Ти Рекс».
– В Алексеевский пойдем или поближе? – поинтересовалась Зина, когда разговор от рок-музыки вернулся к завтрашнему утру.
– В Алексеевский, – не задумываясь, ответил Макс. Тамошнего батюшку знали и любили. Кроме отца Игнатия, настоятеля, в Алексеевском служил отец Ефрем, Максов младший приятель. Храм нравился не только тем, что среди прихожан – много знакомых, но и особой дружественной атмосферой.
– Волосатый приход, – уважительно говорил Макс. Определение «волосатый» значило на языке Макса – патриархальный, серьезный, правильный. Почти что «бородатый».
– В Алексеевском служба в семь тридцать начинается, – сказала Зинаида. – Так что я ужинать не буду, иду спать. Хоть «Отче наш» прочитаю.
И ушла, махнув юбкой едва ли не в лицо Алексу. Тот вспыхнул.
– И давно она у тебя молящаяся? – спросил он Макса, когда от трески ничего уже не осталось. За пазухой Максовой куртки оказалась бутылка пива. Ей и запивали треску.
– Да Зина и не очень молящаяся, – пожал плечами братец. – А в храм я ее привел, к отцу Ефрему, чтобы крыша не ехала. А то придумает – милиция, зона, стройка. Страхи у неё.
Алекс недоверчиво покосился на Макса. Ему приходилось общаться с партийцами, и он мог представить их образ мыслей. Но образ мыслей православного волосатого был неясен в корне. Волосатый, как Алексу казалось, должен быть привержен к «восточной философии». Так что православность Макса и Зинаиды для Алекса был сфинксовой загадкой. Тут не все просто. Или гены, или просто хипповая всеядность. Ну не верил Алекс в искренность Макса. Зря не верил.
– Чего ты? – осторожно спросил Алекс, стараясь не повторить задумчивых Максовых интонаций. Может, не идти с ними в храм? Зина хоть «Отче наш» знает, а он – ничего.
– Были причины, – сухо ответил Макс. Складки в углах губ вздрогнули.
Сейчас он казался на несколько лет старше своего возраста. И Алекс, всего на два года младше, вдруг почувствовал себя мальчишкой. Если бы он мог проникнуть внутрь мыслей Макса, увидел бы одну неуверенность и почти трусливое ожидание разговора с отцом Ефремом. Отец Ефрем был ненамного младше Макса. Однако тому жутко стыдно было, что «мальчик» стал «зело крут», круче него.
Макс не был в четком, церковном смысле слова верующим человеком. Мог наговорить с три короба странных, очень циничных доводов, почему не следует держать посты. А в юности, после страшной смерти матери, он пережил тяжелое испытание, из тех, какие выпадают не всем.
Дело было так. Макс, на другой день после отпевания, пришел в храм, в первый попавшийся, и встретил пожилого, с виду серьезного батюшку. К чести Макса надо сказать, что он никогда и никому не повторял, что именно страшного сказал ему батюшка и как с ним обошелся. Но после этого лет пятнадцать Макс нет-нет да и вворачивал в разговор страшную сказку про козла возле алтаря. Даже рассказец такой написал. Однако во Христа веровать не перестал. Только вера его стала очень уж своеобразной. Начались увлечения средневековьем. Макс и с католиками успел пообщаться, но, по его словам, общение сводилось к «вытягиванию информации». Термин «информация» Макс очень любил. Отец Ефрем был «зело крут» и «кладезь информации». Макс хранил молчание о том, как отец Ефрем копался в его совести и чем это порой оборачивалось.
Отец Ефрем некогда был одним из «пионеров» тусовочной молодежи. И вдруг – стал священником. По рассказам Макса, священническое служение тогдашнему Андрею Пятницкому предсказала художница-фольклористка, известная системному народу как Матушка. Но Макс думал вовсе не об отце Ефреме и его чудесном обращении.
Алекс вновь очнулся от воспоминаний. Глаза его встретились с глазами Кеши, и тот стыдливо и как-то слишком быстро их опустил. Алексу эта стычка глаз не понравилась, но особенного значения не придал: да ну их всех. Макс докуривал сигарету и казался по виду беспечным. Но с ним всегда так.
«А что если им всем, Кеше и этому Алексу, показать дневник покойницы Алины? Что бы сказали они? Ну я-то, на какую там букву проповедь, ладно. Я орёл прометеев. Я к Алине ходил только чтобы себя и её истерзать и получить свою дозу беззастенчивой чистой любви. Да, я двусмыслен, но мне органы Алины никак не нужны были, а вот что она меня любила – да. Потому всё было – и ничего не было. Алина понимала, что и покойница Салли тоже понимала, но лучше Салли. А они – блины-оладушки: сестрица моя нежная да этот овощ сибирский – они никак не понимают, и не поймут. Ибо страна. Ибо родина. Ибо любовь. Говорить – бессмысленно, решать – бессмысленно. Смысла вообще нет в том, чтобы искать – где эта наша родина. У Зины – человечество в голове; этот – всё себя отделить от человечества хочет. А не выйдет, не выйдет. И лучше – молчи. Я вот первый в тир пойду – учиться стрелять. А потом – мне ведь терять нечего. Потом очередь дам. Не по ногам, а по всем, кто Россию спасать сейчас призывает. Потому что Алина умирала, как может только русский человек в России умирать, и ни слова про Россию. Я про Россию – потому что думаю о ней всегда. А в балаклавах-разговорах, ну балалай всякий, скорее промолчу или подло красивой тонкой интеллигентской позицией пощеголяю – подлец сам потому что. Я за Фёдора Михайловича спрячусь, за Шестова-Шмемана там, за Сурожского. А почему – а потому что мясо, мясо и ещё раз мясо. Мировое мясо. Ешь, пока можешь, и спи, пока можешь. Потому что придёт родина, поцелует, – это я не про лагеря и законы, – и ни спать, ни есть уже не получится, вот как у Алины. Когда человек как кошка во сне плачет, а наяву как мышь на кота бросается – вот это, я вам скажу, Россия. Ни в какой Христиании это невозможно, ни в Гамбурге, ни где там. Не надо её спасать, не мучайте её, не трогайте – мне бы вот теперь Алинину руку погладить, и ностальгия вконец».
Воспоминания, осознанные как вещество, породили идею наркотика. Алекс понял – и вдруг – что это так. Он снова провалился в тот самый вечер, когда Зину так и не поцеловал. Он ещё не понимал, что это был их последний вечер и последняя возможность. Что потом образуется страшная трещина через весь космос.
– Не обращай внимания, – добавил Макс, протёр очки и полез за кассетой – какой-то «Дорз», – чтобы вставить в маленький и уже безнадёжно больной магнитофон.
«…Я прятался в ванной от тополиного пуха…
Америка-Америка»…
Матушка была высокая и тощая шпала, сорокалетняя дева, неизвестно каким образом оказавшаяся среди молодых людей младше неё в два раза. Тогда мода была на серьезных дам – ну, или девушек. Мода – слово подлое, но таких любили, искренно любили. Одну из них, Альфу, эффектно одетую, волевую, поющую песни, заметил молодой арбатский милиционер. Предложил выйти за него замуж и сам стал волосатым. Но Матушка – совсем другое дело. Это не Альфа с ее точечными знаниями йоги и чтением Карлоса Кастанеды. Даже не Нана, египтянка, красивая как фотомодель, студентка престижного факультета ВГИКа. Матушка была явлением чисто русским. Начиная от манеры одеваться и заканчивая «каникулами в монастыре». Конечно, в Оптиной или в Печорах. Печоры были раньше. Со времени открытия Оптиной в 1989-м Матушка большую часть времени проводила там.
Андрей Пятницкий, будущий отец Ефрем, привязался к ней с остротой первого страстного чувства. Но очень скоро, после того как Матушка «уволокла» его в Печоры, к отцу Иоанну Крестьянкину, отношения изменились, почти до разрыва. Дружба, внезапно сменившая страстное чувство, осталась, и надолго.
Тогда-то, ночью, в лесу и совершилось Матушкино предсказание. Сидели возле костра, в глубине леса. Почему? Хотелось поговорить без свидетелей. Монастырская жизнь казалась для таких разговоров уж очень динамичной. Однако на вечерней и утренней были оба. Начитавшийся Толкиена Андрей воспринимал богослужение слишком по-своему, но уж и то хорошо, что воспринимал. После богослужения, ввиду предстоящего скорого отъезда в Москву, решил объясниться с Матушкой. Она согласилась и даже предложила поехать в Москву вместе. Андрей вспыхнул – подачек не надо! Но потом согласился и посчитал свой поступок ужасно взрослым. Тогда ему было лет семнадцать. Матушке, как говорилось, около сорока.
Итак, сидели у костра, разведенного Андреем, и разговаривали. О чем угодно, только не о любви. Матушка – в испятнанном длинном льняном платье, под которым угадывались широченные штаны, так же, как и платье, расшитые славянским орнаментом по всем швам, с тощей косицей, пришпиленной к затылку круглой головы, с разметавшимися лёгкими волосиками, скрывавшими часть смуглого зеленоглазого лица (дело было летом) – напоминала сказочную ведунью. В косе, красной в отблесках пламени, мелькали разноцветные нити, сплетенные не просто так, а в символических сочетаниях. Символика была ее коньком. У нее и в картинах мир был символическим. Любимой художницей Матушки была Татьяна Маврина, иллюстратор русских народных сказок.
Гитара спокойно дремала в чехле, несколько белых грибов потрескивало на ветках, предусмотрительно расставленных Андреем на некотором расстоянии от костра. Почерневший от копоти и сажи чайник уже закипел.
Когда чайник закипел, Матушка вдруг стремительным легким жестом взяла пышную хвойную ветку (Андрей и не сообразил, какая была ветка – сосновая, еловая или можжевеловая). Хвоя сильно пахла смолой. На срезе виднелись прозрачные капли жидкого янтаря. Дальнейшее произошло стремительно – быстрее, чем возможно представить. Ветка разделялась на три небольшие веточки, от которых отходили многочисленные маленькие ветки. И вдруг всю хвойную массу, окружавшую медного цвета остов, Матушка сунула в костер. Подцепила из костра язык пламени, тут же заскользивший с дикой жадностью по высохшей коре и хвое. Как только ветка занялась, Матушка вытащила ее из огня. Пошел дым, сначала робкий, а затем густой и крепкий, так что Андрей закашлялся. Матушка тоже. Она действовала, почти ничего вокруг не замечая, а только глядя на Андрея чуть сощуренными глазами, потемневшими, как хвоя на ветке. Подождав, пока дым усилится, Матушка вдруг ткнула веткой в Андрея. Затем провела ею над его головой и вокруг, размашисто, плавно. Три раза. Проговорив при этом:
– Свят, свят, свят!
Андрей шарахнулся было в сторону, но какая-то странная сила удержала его. Распахнутые глаза будто лишились век – закрыть их было невозможно от жара и дыма. Сердце замерло в ожидании чуда. Но чуда не произошло. Матушка бросила ветку в костер и сказала будничным голосом, с характерным своим оканьем.
– Комары вокруг тебя вились. Да большие какие! Теперь нет. Пришла благодать.
Андрей много раз пытался выспросить ее, что такое благодать. Но Матушка только отвечала:
– Святый Боже. Утешитель.
Протерев глаза, Андрей спросил:
– Ну, так ты будущих моих комаров прогнала?
Она ответила, чуть помолчав, как бы недовольная его непонятливостью:
– Я не прогоняла.
Андрей знал, что когда она младенчески скромно отводит глаза, то больше ни на один вопрос не ответит. Все же официальным диагнозом у нее была шизофрения.
3.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь, 1989. Сегодня шла по Арбату. На мне был фиолетовый свитер, купленный в комиссионке когда-то, когда я ещё работала, и подаренная мне Аськой юбка лиловых тонов, окрашенная растяжкой; темнее – внизу. Денег нет, еды в доме тоже нет, и надо платить за квартиру. В долг мне не надут, потому что просить не у кого. Мужчинам я не нужна, чтобы обменять два-три часа на деньги. И так будет всегда. Не хочу надеяться, что будет иначе. Потому что если иначе – то нечестно. Значит, эта моя стерильная пустота ничего не стоит, а я верую, что Бог всему даёт цену, что всё – поступок, и моя пустота – тоже поступок.
Да, катастрофически не приспособлена к жизни и ничего не умею, абсолютно ничего, но это и есть – отличие. Затем рождена, чтобы жить именно так как живу, и умирать – всю жизнь, сколько осталось. Чтобы – никого рядом, а то, что появляется – по цене Бога, и уплачено Богом. Ещё нет двадцати пяти лет, а уже нигде не смогу работать. Вряд ли кто поймёт здесь и сейчас, что значит – не смогу работать. Не смогу стать полноценным винтиком в этой живой и даже привлекательной машине человечества. Вращаться, совершать почти танцевальные движения дружбы, супружества, радости и печали. Что уже точно знаю, что не выйду замуж, и не будет детей. И что это не фантазия, а реальность. Что надо установить с ней отношения и поднять, как штангист, последующие унижения за всё это бездетное. Да и саму мысль примирения с этим бездетным принять – от людей. Люди меня выбрасывают, даже родственники; это справедливо, хоть и невыносимо. Они – все – скажут: ты выбросила себя сама. Да, если нужно – то именно так: сама себя выбросила из жизни. Я ещё посмотрю, насколько хватит этой умной мысли, насколько долго смогу её думать. Часа не пройдёт – люди для меня снова будут виноваты во всех моих бедах. Но есть ли они, эти мои беды?
По пути к метро несколько раз подходила к художникам, стоящим у картин, и просила денег. Смущённо, глупо объясняя, что нет еды, что совсем плохо. Боясь, что не верят. Даже когда дают – не верят. Давали. Смешные, улыбающиеся, кое-как одетые люди, которым порой хуже, чем мне. Двадцать копеек, пятнадцать копеек. Рубля не вышло. Да, цинизм и бесстыдство. Да, хотела насобирать эти несчастные шесть рублей на квартплату и не собрала. Я даже аскать не умею. До метро не дошла, завернула в гастроном и спрятала в сумке булку, десять копеек, и кусок ливерной, двадцать девять копеек. Заплатила за другой кусок ливерной – двадцать пять копеек. Дома, у станции, надо будет зайти в овощной отдел универсама и вынести банку салата из капусты, сорок копеек, потому что только ливерная и хлеб – невозможно. А это уже испорченность: желание сделать более вкусной ворованную еду. Но я не хочу по-другому. Пусть так. Рано или поздно – останется вода на кухне и в ванной, а потом будет больница. Про то, как буду бомжевать, пока не думаю. Не вынесу зиму на улице. Воровать унизительно, сама унизительна. Но я хочу есть. Я уже очень давно хочу есть, я не могу не есть, я не умею быть человеком, у меня нет достоинства.
У метро спросила денег, дали пятачок. В метро прошла без скандала. Кажется, меня с этой юбкой и в метро-то не должны пускать. Я унизительна, ничего не умею, ничего не могу довести до конца. Но Бог терпит меня, какая есть. Потому знаю, что терпит Бог – потому что людей не люблю, а они меня кормят. Так нельзя: не любить людей, а они меня кормят. И этим я унизительнее всего».
С Максом ничего подобного посвящению отца Ефрема не происходило, и он ревновал. Однако эта ревность пробуждала в нём мысли, а эти мысли неслись в совершенно другую сторону, как табунок жеребят. По характеру Макс – наблюдатель. То, что его затрагивало глубоко, находилось чаще всего вовне: человек, событие, явление. Идеи занимали его недолго, однако Макс периодически возвращался то к одной, то к другой. Идей было немного, но довольно устойчивые. Зина была одной из его идей.
Утро началось с мелких неприятностей. Зина, как уснувшая раньше всех, раньше всех встала и заняла ванную. Спала она сравнительно немного, и потому ей требовался хороший душ, чтобы прийти в себя. Макс, знакомый с привычками сестры лучше, чем Алекс, скоренько умылся на кухне и побежал на улицу. Туалет и ванная были совмещенными, так что приходилось смиряться. Алекс, понятно, возмущался, но потом последовал Максову примеру. За все время проживания у Макса Алекс еще ни разу не отказывался от душа с кремами для тела и массажной щёткой. Когда Алекс вернулся, на кухне сидела душистая Зина во вчерашней вызывающей юбке. Волосы ее слегка вились от влаги. На часах было семь. Чай уже закипел, и Макс совершал торопливые движения над заварником. Нужно было не упустить момент, когда чай уже заварится, а фарфор еще не треснет. Зинаида такую привычку брата не любила и считала ее пережитком зоны, где Максу удалось-таки побывать, хоть и недолго. Разговор шел именно о чае:
– Макс, я куплю тебе стальной чайник. Он не треснет. Но чай из него я пить не буду – он будет пахнуть веником. Я уже точно знаю. Пила.
Чай был турецкий, из желтой пачки. Он еле давал навар. Сырья уходило много, а напиться чаю так и не получалось. Купили его, польстившись на увиденную в какой-то кафешке телерекламу с бегущей маленькой девочкой. Зина признавала и жидкий чай, и дешевый растворимый кофе, но Макс на компромиссы не шел. Чай был его специальностью. По старой привычке, сохранившейся в деревнях, Макс добавлял несколько крупинок соды в заварник. На выпад сестренки он промолчал – похоже, и не слышал. Зина, пока возмущалась, успела намазать на хлеб кабачковую икру и положить сверху по ломтику слегка увядшего огурца. На сливочное масло в то время денег не было. Кабачковая икра из железной банки неизвестно отчего показалась Алексу вкусной. Он так и сказал:
– Вкусная икра.
И вдруг спросил:
– Макс, про рыбу вчерашнюю хотел спросить: какие специи добавляешь?
Брат с сестрой переглянулись. Зина посмотрела отрешенно: мол, сам говори.
– «Звездочку» вьетнамскую, – спокойно ответил Макс. Алекс едва не поперхнулся. Но все же отдал должное изобретению. Да и вкус вчерашней рыбы был оригинальным.
Из дома не то что выбежали – вылетели. В Алексеевском были через полчаса, но на литургию опоздали. Пришли к «Блаженным». Зинаида поплыла от ящика к иконе чрезвычайно строгая и серьезная, с пуком дешевых свечей в руке. «Хороша богомолка!» – подумал Алекс. Макс прибился к небольшой группке, собравшейся вокруг высокого, красивого, рыжеватого священника, и там всю службу простоял.
«Пятница!» – посмотрев на священника, изумился Алекс. Пятница и был – отец Ефрем, Андрей Пятницкий, один из лучших известных Алексу отечественных басистов.
Храм был открыт недавно. До того, едва ли не тридцать лет, богослужения совершались здесь только на Пасху и Рождество. Алекс, устроившись на лавке, рассматривал отсыревшие стены со следами интересной росписи – растительный орнамент. Храм был выстроен мастерами, кажется, семнадцатого века. Золото, красное и синее. Все цвета были приглушены временем, отчего казались таинственными. Кое-где штукатурка висела широким пластом и грозила упасть на голову молящегося. Иконостаса еще не было, а было фанерное сооружение, с бумажными иконками. От прежнего великолепия остался только образ «Спас в Силах», и он очень резко выделялся на фоне прочего убранства храма. На остальном пространстве храма икон было немного, и все – довольно старые, особенно «Тихвинская» Божия Матерь. Алекс отличил ее образ среди остальных, как и Спаса. Они привлекли его.
Раньше в православных храмах Алекс не задерживался долго. Пришел, поставил свечу, пошептал что-то – и вышел. Чувства почти не было. Не то было теперь. Молчаливое разглядывание продолжалось, пока не подлетела Зина и не зашептала в самое ухо:
– Чашу вынесли! Вставай!
Алекс поднялся; потом люди шли как бы по кругу и пели; потом этот самый рыжеватый священник протянул ему крест и сказал деловито:
– Поживее, попрошу вас, Алексей.
Алекс поцеловал крест и пошел искать Макса с Зиной. Нашел их в притворе, о чем-то переговаривающихся. Макс тут же объявил:
– Меня благословил отец Ефрем… на одно дело. Сейчас пойдем. Нужно.
Зина только головой кивнула. Она, кажется, тоже знала, куда и зачем идти.
– Моя помощь понадобится? – спросил Алекс. Особенных планов на день у него не было. Хотелось есть и спать. Но уж если дело! Хотя кто знает – какое.
Все трое вышли из дверей храма. Зинаида крестилась и молилась дольше всех. Потом вдруг сказала что-то запальчивое, с шуткой. Шутка Алексу не понравилась, захотелось ответить, но сдержался. Макс повернул не к выходу с подворья, а в сторону домика для причта. Там была и трапезная. Недавно покрашенная синей краской дверь приоткрыта. Из пронзительного солнечного тепла попали во влажную сырость, пронизанную запахом капусты. Встретила полная тетушка со слегка отекшим, но светлым лицом, с особенной, как бы застывшей улыбкой, какой-то долгой и мучительной. Не то чтобы улыбка ее была неестественной, наоборот, весь тетушкин характер был в этой улыбочке. Небольшие карие глаза разведчиками скользнули по лицам молодых людей. Неожиданно тонким и веселым голосом тетушка сказала:
– Это про вас мне отец Ефрем говорил?
– Про нас, – опередила брата Зинаида.
– Пойдемте со мной. Какие все нарядные!
В огромной и довольно опрятной кухне, за кое-как повешенной шторкой стояла старенькая колясочка, а в ней лежал спящий младенец, совсем маленький, упеленанный кое-как, видимо, в дарёное.
– Вот, – сказала женщина – Витюшка наш, большой человек.
Зинаида наклонилась над младенцем.
– Так и нашли, как в прошлом веке? Не в роддоме оставили, а выкинули?
Женщина улыбнулась. Скупо, но доверчиво.
– Нет, из роддома принесли. Больной, говорят, а ждать, пока умрет, времени нет. Места нужны. Возьмите, сказали, хоть похороните. А он выжил.
– И не лечили?
– Как же, лечили. Намазали соборным маслом, затем пастой цинковой. Поили травкой с ложечки. Отец Игнатий молебен отслужил. Вот уж неделю. Витюша поправился. Так берете? Смотрите, мы серьезно. Справки для детской кухни достать поможем – у отца Игнатия чадо в детской поликлинике. Только если вы серьезно… – повторила она.
Алекс был окончательно сбит с толку. Макс и Зина переглянулись.
– Берем.
Откуда взялось у легкомысленной Зины умение обращаться с младенцами, непонятно. Но Витюшка у нее на руках только раз пискнул. Все, что в тот момент понимал Алекс, было: придется ему искать другое жилье. Его место занял младенец. К огорчению примешивалась досада на Зину. Почему-то именно на нее, а не на Макса. Словно бы от нее зависело решение: брать Витюшу домой или нет.
Однако новый житель оказался на редкость спокойным и нетребовательным. Он почти весь день спал или ел.
Так прожили неделю. Появлялись гости, продолжались разговоры заполночь, но Зине они никак не мешали заниматься новым человеком. Наоборот, Зина как-то сразу повзрослела. Стала меньше раздражаться. Макс насторожился поначалу, но Зина пока посуду не била и ни на кого, кроме него, голоса не повышала. Что касается Алекса, то он нашел в присутствии Витюшки даже положительную сторону. Теперь, под предлогом присмотра за младенцем, можно было целый день сидеть дома, поедать приготовленную Зиной пищу и играть на гитаре. В то время ему писалось легче, чем когда-либо. За первой неделей пришло еще несколько, таких же спокойных. Намерения искать работу Алекс не оставил, но особо и не старался. Помогал Максу разносить газеты в электричке и даже зарабатывал себе на маленькие удовольствия. На шампанское пока не хватало.
Витюшка уже ворочал розовой головой с карими маслинами внимательных и очень умных глаз – наблюдал за наблюдавшими. Но поднять голову ему было еще трудно. Зинаида оставляла его на час или полтора совсем без пеленок – для воздушных ванн. Кроме воздушных ванн два раза в день происходили и ванны водные, со слабым раствором шампуня: младенец не нуждается в тщательном мытье. Купаться Витюша любил и даже улыбался, хотя голова его валилась в сторону – шейка была еще очень нежной.
Однажды Зина заснула, оставив Витюшу без пеленок лежать на своей постели, рядом, но с краю. Алекс, привлеченный подозрительным оханьем, вошел в комнату и увидел довольного Витюшу в чистой пеленке и ошарашенную Зину.
То, что случилось, она рассказала как сон. Совсем забыв о младенчике, погрузилась в липкий дневной сон. И засыпая, увидела, что на кровать запрыгнули два огромных кота: светло-серый, с белым галстуком, и чисто белый.
– Снежок, Снежок! – позвала Зина. Никакого кота по прозвищу Снежок в ее жизни не было. Но после такого происшествия она дала слово, что заведет именно белого кота и назовет его Снежок. Коты легли по обе стороны от младенца, и тот блаженно оскалился беззубым ртом. Так продолжалось, пока Зинаида спала. Накануне пробуждения серый кот, соскочив с постели, ударил Зинаиду задней лапой, и та проснулась. Витюша смотрел на нее своими загадочными глазками. Лежал он почти на самом краю кровати. Зинаида спохватилась, заохала и принялась Витюшу пеленать.
Мальчик прожил у Макса и Зины почти год. Оформили опекунство. Правда, пришлось указать несуществующие цифры дохода и доставать липовые справки. Но справкам поверили, да и процедура оказалась несложной. Оформили талоны на детское питание, завели карту в детской поликлинике. Теперь хипповые квартиранты вынуждены были бежать за молоком и кефиром для Витюши в семь утра, греметь длинными бутылочками. Идея гонцов на молочную кухню пришла в голову, конечно, Максу. Особенно хорошо было в каникулы: Зина могла спать, когда хочет, и каждый день в школу – не нужно.
Болезнь открылась после неудачной прививки. От нее страдал не только сам Витюша, но и Макс, и Зина. Мучились две недели. К исходу третьей Витюша сильно ослабел. Последние дни уже не ел, а только лежал и прощался со всеми своими умными глазками. Даже что-то ободряющее гукал, постанывал. Жара у него не было, но видно было, что младенчику очень больно. За всю свою жизнь Витюша не сделал ни шагу. Однако по реакции на игрушки, по ручкам – было видно, что ребеночек умный. Похороны храм взял на себя. Особых затрат не случилось – только цветы. Тюльпаны, целый ворох тюльпанов. Нашелся какой-то благодетель, который оплатил все издержки, и на похоронах вел себя так, словно Витюша – его родственник, а прочие за ним не досмотрели. Зина с Максом даже не плакали особенно. Только в тот же день Макс напился и потом пил неделю, а Зинаида слегла с тяжелой простудой и болела почти месяц.
Алекс думал: что заставило Макса решиться на такой серьезный шаг – усыновление? Произошло ли оно только под влиянием первого порывистого чувства, которое бывает очень сильным и чистым, но затем быстро и проходит. Или все же была в Максе основательность, которую он не заметил? Смешивались разные причины. Но какими бы ни были причины, Витюша остался в Максовой жизни. Говорить о нем не говорили, но младенчик связал брата и сестру своей маленькой жизнью гораздо плотнее, чем многих супругов. Фотография годовалого Витюши лежала в Максовом паспорте на страничке «дети». Случалось, что Макс, хмельной, говорил:
– Это мой сын!
4.
С тех пор прошло пять лет. И вот – снова Арбат, весеннее солнышко. Снова Алекс видит людей, которых и не надеялся увидеть. Словно бы времени и в самом деле нет. Но какая-то у всего этого счастья есть изнанка. Если у счастья бывает изнанка.
Алексу казалось, что Зина обязательно будет несчастной. Почему? Что-то слишком строгое было в выражении её глаз и в очерке рта. Мысли Макса насчёт замужества сестры определению не поддавались. Они были на первый взгляд очень просты: надо замуж – ищи хорошего человека. Но при наблюдении было заметно, что тяжёлый и тесный круг одиночества оба размыкать не хотят. Впрочем, к Максу это никак не относилось. Золушку он мог найти всегда, если это было целью. Для более долгих отношений варианта пока не было. Зина, конечно, ревнива, но не настолько, чтобы мешать брату.
Небольшая компания взяла по бутылке пива в ближайшем ларьке и направилась на Гоголя. Узкий наклонный переход мигал красным глазом светофора, и никто пока не решался перейти на спасительный полуостров Гоголей. Проплыл троллейбус, за ним – автоагрегат с высокими колесами, и, наконец, замигал зеленый светлячок.
Странное чувство испытываешь, когда летним днем переходишь через стекающую вниз улочку, на пересечении Гоголевского бульвара. Чувство болезненное и живое одновременно. Алекс отметил у себя нечто вроде озноба: экий чувствительный стал.
Черный памятник, вверху засиженный птицами, а внизу вытертый джинсовыми лохмотьями московской хипни и их гостей, царил над пространством. Не в хипне дело; просто ее в поле воспоминаний Алекса было много. Солнце припекало, и то была еще одна черта, сближавшая нынешний момент с моментом первого знакомства.
Случайно взгляд Алекса остановился на Кеше. Герик шел молча, склонив голову. Алекс про себя отметил, но значения задумчивости Кеши не придал. Поэт – странный человек. Когда-то Алекс жил у Кеши дома. В те годы, когда торчал. Даже помог сделать ремонт. Кеша был одногодок Алекса, но казался ему маститым литератором. Шутка ли – автор десятка публикаций в новой свободной прессе и первооткрыватель Арбата! То есть незабвенных арбатских вечеров с гитарой и сбором денег в шляпу, пущенную по кругу. Товарищ его по открытию Арбата, поэт-диссидент Сычев, умер от тоски и инфаркта, уже давно, года четыре назад. Теперь Кеша приятельствовал с его сыном – художником Гривной, который по возрасту был ненамного младше Герика.
Когда-то Кешу можно было видеть на Арбате ежедневно. Он любил улицу, любил уличные сценки. Речь у него была лихая, с большим количеством ноты «ля». Внешность, наоборот, к лихости не располагала. Кеша был среднего роста, довольно плотного сложения, с роскошными черными волосами и колоритной бородой. Удлиненные карие глаза смотрели поверх очков, которые Кеша носил скорее для солидности: зрение у него было неплохим. Одевался он довольно чисто, и в приличном обществе мог произвести приятное впечатление. Если бы почаще оказывался в приличном обществе. Был человеком застенчивым и привязчивым. И не выносил критики. Никакой и ни от кого. Познания его в литературе были ограниченными, но ему казалось, что они огромны, эти его познания. Он прекрасно знал пьесы Чехова и романы Солженицына.
Лавочку выбрали у самого бульвара, за спиной Гоголя. Солнце пекло, но слегка, и уже проглядывало сквозь облака безысходно бледное московское летнее небо. Тот, кто не сидел несколько лет подряд без отпуска в Москве, тот представить не может, какое действие может оказать на человека эта стерильная голубизна. Зина все время держалась рядом с Максом, изредка беседовала с Алексом, тревожно вскидывая глаза, и тот отвечал невольно сладкими взглядами. Говорили о знакомых, о каких-то совсем простых вещах. Между делом Зинда снова спросила Алекса. Как-то слишком вскользь, искоса:
– Ты у Кеши жить будешь?
– А у вас – нельзя? – оживился тот. Ему вдруг захотелось снова окунуться в беззаботное время, а он связывал это время с домом Макса и Зины.
– Можно. Только надо Макса спросить.
В том, что «надо Макса спросить», была вся Зина. Алексу сразу же, с первых дней знакомства было очевидно, что решает, кому и сколько жить, – Зина, а Макс может только поддакивать. Тем не менее «надо же Макса спросить»! Макс, понятно, не возражал. Только заметил, подсев поближе к Алексу и выждав момент, когда Зина разговорилась с Кешей о точном переводе какого-то французского слова:
– А ты в курсе, что она у меня теперь живет как монахиня?
– То есть как? – не понял Алекс.
– А так, – Макс улыбнулся, но как-то строго, предупреждающе. – Ходит по субботам, воскресеньям и праздникам в храм. Кажется, даже часто причащается. Духовник у нее есть – отец Ефрем. Посты держит, ничего крепче пива не пьет. Это сегодня разгулялась – возможно, из-за тебя, решила помолодеть. А так – кремень.
Алекс невольно вздрогнул. Мысли нахлынули, душу закружило в странном мыслевороте. Как? Когда? Храм – и Зина! Только чуть-чуть, только внешне могли они соприкасаться между собой. И тут вдруг – посты!
– И давно она в храм ходит?
– Давно, – Макс, казалось, не переживал, ему наоборот, нравилось поведение сестры. – Года три. Сначала металась, конечно, ей было трудно. Теперь успокоилась. Надолго ли? Не уверен я, что с ее характером такой аскетизм совместим.
В этот момент Зинаида почти выкрикнула на очередное сальное замечание Кеши:
– Воздержанность полезна для здоровья!
Макс хмыкнул и довольно громко сказал, сестре в тон:
– Мир спасет аскетизм. Вокруг – ходячие молитвословы.
В новоявленной молельщице воспрянула вдруг прежняя Зинда. Внезапно Максу в лицо полетели щедрые, пахнущие солодом, пивные брызги. Отерся рукавом:
– Ну что я говорил!
Алекс рассмеялся:
– Да ладно!
– Ты всего не знаешь, – уже более мягко сказал Макс. – Вот побываешь у нас – поймешь!
Алекс принял последнюю фразу Макса как подтверждение приглашения. Настроение было светлым, мир поворачивался прекрасной стороной, и хотелось петь. Гитары поблизости не было, а за своей пришлось бы бежать далеко. Зина уже сидела возле Алекса. Глаза лучатся безмятежным довольством, никакого следа от минутной вспышки.
– Ну что, будем песни петь? – спросил Алекс, приобняв Зину. И вдруг оглянулся, а почему? Кто-то невидимый – невидимым толкнул в бок. Взгляд пересекся со взглядом Кеши. Никогда еще не приходилось видеть такого лица. Кеша смотрел, поджав губы, словно бы перед ним мучили ребенка, а он не мог этому помешать. Алекс не сразу понял, что Кеша смотрит на Зину. Он вспомнил этот взгляд только потом, когда события уже развернулись.
Появляться дома до темноты никто не хотел. Зинаида – тоже. Резкой разницы между тогдашним бытом и теперешним, как Алекс догадался, не было. Макс то пил, то не пил. Как и тогда. Так же, как и тогда, быстро и мучительно находил работу. А потом его выгоняли. Возможно, даже обстановка квартиры сильно не изменилась. Откуда ностальгии взяться? Или это уже не ностальгия? Алекс немного стеснялся своего влечения к этому дому.
От Макса узнал, что Зинаида успела побывать замужем. Конечно, ни к чему хорошему замужество не привело. Прежний беззаботный уклад восстановлен большим трудом. После сусального замужества Зинаида появилась в доме навеселе, швырнула спортивную сумку с немногочисленными вещами под кровать и заявила:
– Никакого мужа! Кроме родного брата. Ужас и моральный террор.
И брат пошел на кухню – за бутылкой пива.
Последние три года, а то и все четыре – Макс точно не знал – Зина держалась старой девой. То есть, мужей больше не было. Макса поначалу забавляло одиночество Зины. Потом он насторожился и стал предпринимать действия: приглашать «приличных знакомых». Но Зина, пусть даже в два часа ночи, выставляла знакомых за дверь. Иногда и Макса, если на кухне был алкоголь. Сцены были колоритные. В духе «Иронии судьбы».
Теперь, увидев Алекса, Макс оживился. Он хорошо помнил, что Зине Алекс нравился, даже очень нравился. Пять лет – срок небольшой. А вдруг? Зина кокетничала, но довольно вяло – как обычно при гостях. Но вот Кеша Максу не понравился. Перехватил его угрюмый взгляд на Алекса и кое-что понял, для себя.
Очередная бутылка пива опустела. Зина заявила, что едет домой. Макса и Алекса посиделки в хорошую погоду на семиметровой кухне не привлекали. Они переглянулись и сказали, что подъедут позже, но все съедят.
– А то! – воскликнула Зина. Локоны метнулись и воинственно затряслись. – А я вам ничего не оставлю. Просто готовить не буду!
Алекс решил проявить мягкость.
– А шампанское с тортом «Птичье молоко» за мной остается!
Зина бросила вдруг мягкий взгляд. В ней словно бы мгновенно завязались в узел две нити. Скупые жесты и влажный блеск зрачков.
– Конечно! А еще – цыпленок с рисом!
Это была насмешка. Алекс однажды поклялся, что добудет шампанского, но вместо него привёз только банку консервов. Остальное было выпито.
Распрощались у самой Смоленской. Зина скрылась в метро, а остальные пошли вниз по Арбату – группа деревьев, вознамерившихся пойти в гости. Кеша темнел в этой подвижной рощице из Макса и Алекса как одинокий осенний волк.
Не то чтобы Макс ревностно следил за нравственностью Зины. Но знал, что его мнение очень важно для сестры, хотя домом правит она.
Она любила и умела делать маникюр. Иногда процесс ухода за руками мог занять весь вечер, особенно зимой. Тогда готовить и стирать приходилось Максу. Но были периоды, когда ногти срезались, и Зинаида почти не смотрела на них. Но даже в период особенного ухода за ногтями руки её не выглядели руками беззаботной женщины. Это были руки скорее уборщицы, чем учительницы. Перчатки для хозяйственных работ в доме водились, несколько пар, и Зинаида их использовала. Но порой, в каком-то последнем отчаянии, она стирала и убирала без перчаток: вот так, нарочно, без ногтей, надоело. И это «надоело» относилось к жизни в целом. Зина ощущала внутри глобальную пустоту, а заполнить эту пустоту было нечем. Только тайная, прошлая, юная Максова жизнь возвращала смысл – просыпаться каждый день, готовить задания к сессии, потом расписывать программы и проверять домашние задания, и любить всё это. Как тропинку туда, в пространство-время ярких счастливых людей. Радость волновалась в ней до момента, когда сядет за машинку – перепечатывать оставленные покойниками записи. За машинкой начинались сомнения, но оторваться от чужих воспоминаний было невозможно. В них было много болезненного, страшного. Однако было и много такого, что делало ежедневность не только сносной, насущной, но даже необходимой. Зина была слишком умна, чтобы верить прошлому безоглядно. Она хорошо чувствовала переменчивость человека. И, однако, дневники грели.
О волосах Зины можно сказать то же, что и о маникюре. Ей не нужно было накручивать локоны каждый день: они и так вились. Химическую завивку она делала раз или два, но теперь и следа не осталось. Понять Зину (что причёску можно вообще не делать) могли только такие же чудачки, как она.
Подруги ее рано вышли замуж, но жизнь не сложилась ни у одной. После проведенного в их обществе вечера Зина говорила Максу:
– Знаешь, мне кажется, что сегодня я побывала в резервации для одиноких женщин. Ничего в том хорошего нет. Как не хочется туда попадать! Но смогу ли?
Женское общество Зина любила. Но на расстоянии. Она гораздо лучше чувствовала себя в обществе мужчин, причем старше по возрасту. Но и тех, кто намного старше, не воспринимала. Не могла представить, как можно влюбиться в человека вдвое старше. Хотя, конечно, в любой женщине есть черты как дочки, так и мамочки. Но совсем не обязательно – главные.
На людях Зина держалась церемонно. Никак нельзя было определить, что нравится ей, а что – нет. Однако для человека неглупого, как Алекс или Макс, определить настроение Зины было несложно. Довольная – Зина со всеми разговаривала свободно, и даже тепло. Вполне собой она была только с Максом и несколькими его друзьями. Кеша в этот круг не входил; Зина побаивалась его, и не могла объяснить, почему. Недовольная, Зина была либо молчалива, либо принималась пилить Макса. Тонко, с мушиной назойливостью, и в присутствии других. Макс как-то чувствовал, что Зина при всём своём недовольстве обидеть его не хочет, и кротко эту пилку терпел. Со стороны зрелище было нелепым: злая, хоть и красивая, жена – и пьяница-муж. Макс про себя называл её девочкой с рюкзачком, хотя рюкзачки Зина терпеть не могла.
«Девочка с рюкзачком. Это тип, это страшно. Зина – точно девочка с рюкзачком. Такая, вроде бы вялая. А на самом деле, как поставит – так не сдвинешь. Гиблое дело – эти девочки с рюкзачками. В рубашечках в клеточку, с пятнадцати лет живут с мужиками, ну, или с семнадцати. Много что умеют, и трах у них – как радость и лучшая часть жизни. Хотя и карьеру сделают, и детей родят, и в дамки выйдут. Неубиваемые девочки. Тихие такие танки. И главное – ужасные понималки с виду. Всё поймут, всех утешат, а ты – под их дудку. Унизительно. И плохо, что они такие хорошие, эти девочки. Они же людей любят! Они всех любят! Они же ради благой цели всё делают, и подлости тоже! Как в песенке: они слушают Тома Уэйтса, Леонарда Коена и смотрят фильмы Тарантино. А ещё они обожают группу “Дорз”. Это-то больше всего унижает. Я сам люблю группу “Дорз”».
5.
В знакомой хрущёвской двушке было всё точно так же, кроме цвета стен и занавесок. Сантехника была, правда, поновее. Город раскошелился на капитальный ремонт, поменяли основные канализационные трубы, но после этого ремонта Максу и Зине пришлось делать свой, некапитальный, ремонтик, довольно большими средствами и силами. Но вот шторы были Зиной сшиты, а Максом повешены на новый карниз, и наступил праздник нового дома.
Лавки и столы из досок, на которые было вылито довольно много спиртного ещё при их сотворении, были покрыты новым слоем морилки, более тёмным. Комната Зины, дальняя, с жар-птицей на двери, нарисованной Максом, всё так же была закрыта. А вот в ванной-туалете появилась интригующе матовая шторка, в расправленном виде закрывающая ванну. Значит, теперь сюда можно будет заходить, когда кто-то (читай Зина) моется. Больше, кажется, изменений не наблюдалось.
Как оказалось, у Макса есть «Смирновка», и даже полная бутылка. Откуда – неизвестно, и конечно не Зина дала денег.
– Надо – быстро, и поесть, – сказал Макс, – Зина либо дремлет, либо читает.
На низком столе появились – из непонятно какой сумки – китайские бобы в томатном соусе, коллекционный сок в стеклянной бутылке (когда-то стоил пятьдесят две копейки!), кирпичик дарницкого хлеба, кабачковая икра в стеклянной банке, квадратные сосиски в упаковке с жёлтым квадратом, которые можно есть сырыми, и сухие-пресухие треугольные хачапури из ближайшего киоска.
– С них и начнём.
«Смирновку» пили зверски, почти не закусывая. Не торопились, но их состояния были подобны – оба были злы, не на что-то, а просто, взвинчены, и потому всё получалось. Вскоре осталось что-то вроде стакана на двоих.
– Ну, теперь горяченькое.
Чай успел закипеть, надо было решить, что пить после «Смирновки»: чай или кофе. Оба решили: кофе. Но сначала надо приготовить ужин. Макс открыл банку бобов с помощью рогатой открывалки с потрескавшейся охристой ручкой, достал эмалированную тёмно-синюю кастрюльку, ещё мамину, ловко вывалил бобы в кастрюлю, бросил щепоть хмели-сунели, добавил из чайника воды и немного порубленных сосисок. Предполагалось нечто вроде густой похлёбки. Не важно. «Смирновка» ушла почти вся.
Алекс, размякнув, потянулся к стоящей на углу стола банке растворимого индийского кофе.
– Ага.
Макс, не оборачиваясь, бросил:
– Мне две ложки. Много не могу пить этой гадости.
Две ложки! Вот тут-то вкус порошкового кофе и проявит себя полностью!
– Ты пить будешь с холодной водой, как Штирлиц?
– Как Плейшнер, – поморщился Макс, представив вкус кофе, – да, с холодной водой.
Алекс заставил себя встать и тоже, рядом с Максом, некоторое время топтался по кухне: достать стаканы, налить в них воду.
Кофе, конечно, был никакой не кофе, но при заборе ложкой приятно раздражающе хрустел. Алекс чувствовал, что сейчас Макс скажет что-то, на что придётся серьёзно отвечать, и не очень хотел этого разговора. Хоть бы Зина пришла. Но она не выходила из комнаты, а только подрагивал телефонный провод, уходящий сразу в щель под её дверью. Задания проверяет, как же. Неужели неприятного разговора не избежать? Не анекдоты же Макс решил рассказывать с таким лицом.
– Может быть, я покажу тебе один роман. Глупое подражательное фэнтези, но мне нравится его писать. Однако сейчас я не о романе. У меня, знаешь, много бумаги собралось, и я не знаю, что с ней делать, а это угнетает. Это нервирует, не даёт спать, но очень и очень важно. Дневник: три записных книжки, год жизни одной волосатой герлы – Алины. Она умерла давно, лет пять назад. Что умерла – узнал примерно тогда же, почти случайно; мне позвонил следователь. Хоронило её государство. Ты знаешь, как хоронит государство? О, я тебе расскажу. Надо описать, надо обязательно описать. Это круче всякой фантастики, это шедевр мироздания – как хоронит таких вот неприкаянных наше государство. Я был в морге. Нас трое было, но Зинде не сказал, – зачем? Она ведь всё равно пионерка. Так вот, родственникам известно не было, что с Алиной и как. Они охотились за её квартирой, а она им квартиру не отдала. И потому за ней никто из родственников в морг не приехал. А я, вернее – мы: Кеша и ещё один чувак, Игорь, мы – были. И её книжки отдали мне. Алина пролежала летом у себя на диване, ослабевшая, сколько-то, пока не умерла. И на полу возле дивана, как мне сказал санитар – лысоватый браток, – были эти книжки. Их взял тот самый чувак, Игорь, и мне отдал.
Макс перевёл дух; ему становилось всё хуже, но, кажется, критическую точку он уже прошёл. Алексу тоже было мрачно, но он впервые видел такого Макса, настоящего Зигфрида. И понял, почему его прозвали именно Зигфридом.
– Если ты думаешь, что мне радостно быть обладателем этого сокровища, то обломись – нет, не радостно. Однако я понимаю, что эта герла сумела описать такое и так, что все наши бестолковые как подсолнечные семечки смерти (Децилку помнишь? После скандала с мужиком, и тоже на диване) находятся у ней в карманах, то есть – в этой книжке. Это надо обработать и выдать на гора. А потом переправить на запад. Они побледнеют там, они сюда за кайфом едут.
Алекса неприятно кольнуло: как же, много ты, рыжий, видел иностранцев. Но тут же вспомнил самодовольную улыбку Гарри, получающего из рук цыганки пластиковый пакетик с липким маковым сырьём – граммом, – и Максу не возразил. Гарри располагает средствами, на которые может раскумариться сам и раскумарить других. Пусть в кругу торчков считается западло – раскумаривать других и покупать граммы (граммы надо вырубать), но чтобы тебе было хорошо, когда других ломает… Кеша – на что дрянь, и тот подсовывал Ксане деньги и шприцы. Чтобы хоть раскумарилась. Чтобы дожила до вечера. Но куда это его, Алекса, понесло – в этот латаный, пошлый торчковый героизм, в эту новую норму мирового поведения? Как он не любил эту торчковую величественность нового образца, как не любил! Но приходилось иметь дело и вмазываться, рискуя получить гипертонический криз, именно с ними, потому что именно они, семьдесят второго – семьдесят четвёртого года рождения, теперь торговали кайфом.
– А не вышло у них Тарантины, – осклабился Макс, – не вышло. Ага?
Алекс в знак согласия сделал глоток ещё не остывшего кофе.
– Так что там за фэнтези?
– Я покажу тебе, – довольно бодро ответил Макс. – Но сначала хочу, чтобы ты почитал из этих книжек, Алины.
Добавил, улыбнувшись уже по-человечески.
– Я любил её, Алекс, такой я пошлый. А она завещание на тетрадном листе написала, отписала квартиру своему соседу, церковному, как оказалось, старосте. Так что родичи её ничего не взяли. А старосту этого я видел и говорил с ним. Он с нами в морге был, тот самый, Игорь. Потом расскажу.
– Бобы! Опять бобы. Водку, понятно, всю выпили.
Зина, с синим телефоном, появилась в проёме кухни и отчего-то рассмеялась. Алекс уловил, что она рада – и очень рада – его видеть, и на Макса не сердится. Но что-то произошло. Что-то очень существенное произошло за время, пока говорила по телефону. Или ему показалось? Что за круговращение такое?
Да сговорились они, что ли.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь, 1989. Мне очень нравится бумага из школьных альбомов для рисования. Она толстая и вовсе не белая. Именно такая нужна для японской картинки. Но я не художник. Не смогу нарисовать японскую картинку. Это не значит, что не буду пробовать рисовать японскую картинку. Ужасно много пробовала рисовать японских картинок, и мне сказали, один художник, что у меня интенция. Не стала ходить в его мастерскую – просто потому что женщины там на меня так странно смотрели, будто я его любовница. Даже альбомов с японской графикой толком не видела, но хочу рисовать японскую картинку, и порой что-то похожее получается. Однажды Упырь принёс альбом Бердслея в мягкой желтоватой обложке. Чужой, его, Упыря, альбом – и потому запоминала линии, как запоминают стихи, когда смотрела. Потом придумала спицу, тушь и эти листы для рисования. Мне понравилось. И то, что флаконы туши такие толстые, и что тушь так хорошо схватывается и блестит. А если в неё добавить сахар, рисунок станет намного прочнее. Слышала, что акварельные рисунки покрывали смесью молока и сахара. А пастели – лаком для волос. Рисую спицей. Обмакиваю в тушь, и рисую по листку из альбома. Получается. Порой – совсем как на японской картинке. А что такое японская картинка – это признание своей полной беспомощности перед ходом всех вещей и социумом – как машиной, в которую входят несколько общих для всех вещей, и эта машина тебя давит. Она не специально едет на тебя, она вообще для продолжения жизни и радости сделана. Но бывает, что кто-то попадает в колёса. Выбраться почти невозможно.
Но мне-то что в этом мире? Мир, в котором радостно трахаться, предполагает, что в нём так же радостно бить, кого трахаешь. Если трахаешь одного, то бьёшь другого, а чаще всего того, кого трахаешь. Я очень виновата, что поверила, что у хиппи отношения строятся иначе. То же самое. Трахать и бить, бить и трахать; они даже в еде не очень разбираются, особенно те, кто моложе; и делают вид, что разбираются. В клешах родились. Однако снова глупости пишу. Вот эти два момента – бить и трахать (пишу эти слова с лёгким привкусом садомазохизма, хотя и это глупость) – эти два слова определяют все отношения в мире людей. Да ни за что не поверю, что если кого-то трахаешь, то его же бить не будешь. Нет. Особенно у нас. В этой неподкупной и величественной земле вечного пьяного сна. Но не мне такие вещи говорить. Знаю тех, кто говорит такие вещи. Пусть говорит. Моя вина – что выбрала путь, что хотела быть хиппи. Стала хиппи, и ненавижу хиппи. Хотя и это всё неправда – что стала хиппи и что ненавижу хиппи. Но рисунок моей жизни вполне соответствует той легенде, которую когда-то придумала. И теперь мне важно, как важно художнику выдержать характерную для японской картинки линию, выдержать завершение своей жизни. Не рухнуть в обновление бытия. Оно для меня не оправдано ни детьми, ни любовью к кому-то. Бог видит, что я бесполезна и больна. Он милосерднее человека. Но я жестока, как все люди, и именно поэтому прошу – не смерти, нет. Только удачного последнего росчерка. Не сорваться, не завязать ненужных контактов, не унизиться, как много раз было. Потому что невозможно, невозможно, невозможно всё это, не хочу».
– Руслан. Руслан звонил, из Христиании, представляешь?
Фраза была обращена к Максу, но впечатления особенного не произвела. Зато Алекс побелел, и даже сам это почувствовал. Звонил Руслан Зарайский, а это было действительно плохо. После бодрой и деловитой выпивки с Максом оставалось ещё много сил. Хотелось либо разбить все окна в этой двушке, либо побить Зинду.
Руслан Зарайский был красавец, музыкант, автор концептуальной идеи одного музыкального сибирского проекта и знатное трепло. Но всё это мелочи по сравнению с тем, что Алекс его отчего-то сильно не любил и порой не мог объяснить, почему.
Какой-то импульс, идущий от Макса, имевшего довольно спокойный вид, открыл Алексу, что именно Руслан и был сусальным мужем Зинды.
– А ты что думал, – мысленно выругался, – без Руслика никогда нигде и ничто не обходится.
Это тройное «ни» Алекс взял у молодых торчков, которых Руслан умел разводить на кайф умело и быстро, как никто.
– Наверняка он в Москве, – пожевал губами Макс и улыбнулся – как умел, одним ртом. Алекс был с Максом полностью согласен. «Придётся нам не золушек искать, а морду Руслику бить, что очень противно», – подумалось. Но заставил себя успокоиться, поймав Максов предупреждающий взгляд.
– Зина, да было-то в бутылке со стакан, – примирительно сказал Макс и встал, чтобы поставить на стол тарелки и положить в них бобовую похлёбку с сосисками.
– Вот ведь.
Как было известно Алексу, Руслан вписался к Максу с Зиной (это было ещё в каком-то 1990-м), пожил с неделю, затем нашёл невесту (так волосатые и говорили тогда, но уже не часто: невеста, невесту). Какое-то время жил в семье. Затем вернулся к Максу с Зиной – мол, выгнали. И Зина отчего-то очень Руслану обрадовалась. А тут ещё по «Тихому параду» передали песенку «Про старого Вана», и Зина растаяла, так что даже приболела. Очень стала Руслана жалеть. А он рассказал, что спал с этой невестой, что она девушка ещё была, что он её очень любит и хочет жениться, но родители, видя такое поведение Руслана и дочери, Руслана выгнали. Беседа шла за милым вечерним столом, с жареной картошкой. Зина, слушая, натирала маслом свои потрескавшиеся ногти. Макс появился как раз к чаю и присел рядом – послушать, что Руслан Зине говорит, да и на него самого посмотреть.
Посмотрел. Затем Руслан стал вдруг и с очень авторитетным видом рассказывать о неких депрограмматорах, которых заказывают родители приличных детей. Дитя, например, попало в плохую компанию и стало трахаться-выпивать-торчать. Родители идут в одну умную контору, смотрят досье, выбирают подходящего работника. Работник внедряется в компанию (а скорее всего и тусуется в ней), обольщает заблудшее дитя и своим поведением внушает ему отвращение к системе до конца дней. Зина слушала с распахнутыми глазами и почти плакала, даже о ногтях позабыла. Волновалась, несколько раз эмоционально повела руками, как будто танцевать собиралась.
– Вот дура-то, – подумал Макс, – ей же клоуна показывают.
Руслана, в смысле. Макс понимал, что этот клоун может наделать неприятностей.
Зина на самом деле страдала. И вовсе не была такой глупенькой, как иногда казалось Максу. Понимала, что всё равно ей спать с этим Русланом, и лучше с ним, чем с кем-то из её приятелей или приятелей брата. Руслан – совок. Ну и что – совок? А кто в системе – не совок? Да каждый – самый советский совок, и потому все её ровесницы и ровесники ходят в красных галстуках, метафизически, потому все они слушают эту музыку шестидесятых, казавшуюся Зине уже просто пошлой. Она сама Тома Уэйтса любит (правда, потом активно разлюбила, до какого-то зубного отвращения). Так что лучше с этим комсомольцем… Он умелый и, видимо, многих трахал. Так что лучше с ним, чем с ровесничком, который ничего в трахе не понимает. Но как не хочется. И Руслан – честно сказать – противен. Но хоть кто-то делает вид, что ухаживает. Так что выбора у неё нет. Потому что рано или поздно её трахнут, а Макс не уследит. Так что лучше самой. Вот вечером – что Руслан делать будет? В гости повезёт или у Макса на глазах? Ведь у этого Руслана, даром что рок-звезда, в Москве почти нет знакомых, к которым можно привести девушку. И ещё она знает (Руслан сам себя как-то выдал в разговоре), что он жутко стыдлив. Если, например, приятели хорошие и Руслан ими дорожит – то ему ужасно как неловко будет её трахать у них в доме. Так что, скорее всего, повезёт на какой-нибудь флэт. Выбор отличный.
Макс наполнил чайник водой и пружинисто прошёлся по крошечной кухне, будто не семь, а все двадцать квадратов. Спросил словно в воздух, но громко, гусаком:
– Так что, прошло похмелье? Или ещё пот ходит?
Руслан бросил что-то в ответ неожиданно высоким голосом и скрылся в Максовой комнате на раскладушку, под одеяло – якобы дальше из запоя выходить.
– Запой у него, вишь… – Макс поставил на стол чашки и хмуро посмотрел на Зину. И вдруг поднёс к самому её носу меднокожий, в веснушках, кулак.
Но кулак не помог. Ближе к ночи Руслан окончательно оправился, очаровал Макса рассказами о махатмах и Гитлере и увёз Зину к своим хорошим арбатским знакомым. Там всё и случилось. А следующий день Руслан ох как боялся, что по Зининому личику знакомые, муж и жена, художники-мультипликаторы, прочтут её печальную повесть. Прочитали. Но никто ни слова не сказал, а Зина держалась гордо и даже независимо. Потом болела сколько-то, лежала с небольшой температурой. Руслан был оскорблён таким Зининым поведением и даже заявил, что Зина его триппером заразила. Тогда-то Макс и вознамерился Руслану фэйс почистить. Но Руслан его снова обаял рассказами о Третьем Рейхе, и вместе напились на Арбате. Затем Руслан исчез, но вскоре вновь обнаружился и увёл Зину на квартиру к знакомым, которые уехали на неопределённое время в Прагу. Некоторое время жили в квартире этих знакомых. Жизнь была довольно весёлая и насыщенная, как говорят – обогащённая опытом, наподобие водорода или кальция. Но вскоре случился излишек. Зина собрала сумку и вернулась домой, а рок-звезда делал надменный вид и вёл себя по телефону так, как будто это он Зину выгнал. Что делать, с девушками всегда так.
Макс явно предвкушал интересный разговор с Русланом о махатмах и рейхе, и не только его.
– А ты, Зинда, если он снова позвонит, пригласи его к нам. Ведь если он тебе позвонил, ему вписаться надо, – в Максовых словах было много братского гуманизма. – Мы ведь странноприимны!
У Алекса правый глаз стал вдвое больше левого и светлый-светлый, как под черняшкой. Идея пригласить Руслана стала ему понятна и понравилась.
Руслан, будто услышав разговор, тут же и позвонил. Через час в кухне появился четвёртый человек: невысокий, круглолицый, с приятным взглядом больших карих глаз и немного гугнивым голосом – скорее, голоском. Это и был Руслан Зарайский.
6.
Поразительно как Руслан на сцене отличался от Руслана на кухне, хотя Руслану казалось, что совсем не отличается. На сцене это был пышноволосый красавец с яркими, какими-то башкирскими глазами. На кухне чаще всего напоминал наёмного рабочего-строителя. Ему вроде бы вменялось (по чину рок-звезды) обладать харизмой и подчинять себе всех людей. Но Руслан и с музыкантами своей команды толком управиться не умел. Выручала его только удивительная способность заболтать, ввести в ступор, парализовать на короткое время этой своей беспредметной болтовнёй. Но если человек был чуть более агрессивным, чем сам Руслан, – вот как Алекс или Макс, – болтовни не хватало, и начинались подленькие игры в слабость и всякий шантаж. Но слушать его телеги было приятно, весело, особенно когда звучит необязательная хорошая музычка и полно девчонок. Руки у Руслана были действительно сильные для его роста и сложения. Так что даже Макс оценил, заметив, как Руслан поигрывает эштоном:
– Руки у него сильные.
Однако Русланова музыка – дело прошлое. Его «Кислота» давно не выступала, а музыканты разошлись по другим группам. Осталось только ограниченное количество метров магнитной плёнки на бобинах и от силы одна кассета с записью концерта 1987 года. Музыку Руслан уже не писал, но делал вид, что пишет, и почти в том не врал. Музыка была его манией. Он испытывал к ней прежнюю страсть, но – не писалось. Закрыли шлюзы, прекратили поставки. Недостатка впечатлений не было, но эти впечатления к музыке относились косвенно. Построить дом из песчинок не удавалось, хотя Руслан был абсолютно уверен, что это и есть его стиль – воздвигнуть дворец по песчинке.
Он, опускаясь на корточки, вкрадчиво заговаривал с сочно накрашенной тусовщицей. Затем пересказывал разговор Зине, назидательно, довольно глубоко волнуясь:
– Двадцать лет! А она прошла и панель, и иглу. И защита – врубись! – Одесса. На одно слово – десять. А ты – что прошла?
Он осторожно брал за каблук красавицу, сидящую в тусовочном кафе с каким-то странным типом в забавной жилетке, и вёл пальчиком по лодыжке, восхищаясь:
– Сыграю всю, от макушки до пяток.
Это должно было значить для окружающих – ему пришла в голову музыкальная тема при виде этих туфель и лодыжек. Иногда прибавлял, глядя сверху вниз, что при более чем среднем росте немного смешило:
– Я родился в Ногайской Орде. Это что-то да значит.
И стрелял глазами как пинап-картинка.
Он подобно огромной устрице извлекал впечатления из довольно однообразной на самом-то деле уличной жизни, преимущественно арбатской. Да он и был такой музыкальной устрицей: убери его – в пейзаже будет чего-то не хватать, но несущественно. А он считал себя учителем, и совершенно всерьёз, и другие порой верили ему. Ему хотелось жить, как рокеры лучших времён и не здесь. И чтобы хоть как-то сблизить миры, пытался создавать новые мифы и легенды в пространстве русского рока. Легенд, которые запомнили Зина и Макс, было две: стрельцы и крысы.
– Каждый рокер – маг, – авторитетно, расширив свои башкирские глаза, начинал Руслан. – Одно время у нас в орде (так он называл известное ему сибирское музыкальное сообщество) все хотели стать красными магами. Это очень сильно, очень круто. Но я – синий маг. Мне сказала одна девчонка, что когда я играю, в зале выпадает снег. Я зимний знак, стрелец. Как БГ. Я видел его только один раз, мы перемигнулись: мы узнали друг друга.
Опровергнуть это знакомство возможности не было, так как людей, хорошо знающих БГ, Руслан никому на Арбате не показывал.
– Крысы – самый крутой знак. Это маги звука. Вот и Саш Баш родился в год крысы. Тоже – синий маг. Видел его: сидит такой смурной, синий столб. Олди тоже из наших. Холодный рэгги; рэгги холодных пляжей. Уоо!
И Руслан расширял глаза, которые даже цвет меняли, изображая исполненный спокойного величия взгляд Олди, и делал жест, как будто играет на гитаре, копируя жест Олди. Копировал Руслан мастерски, недаром учился в эстрадно-цирковом училище.
Зину это Русланово бахвальство раздражало и смешило. Но девицы влюблялись – верили. И ещё: песню «Про старого Вана» Руслан пел всегда с чувством, увлечённо. Макс, в отличие от Зины, особенно Русланову болтовню не переживал – и не понимал, когда, слушая очередную телегу, Зина то бледнела, то краснела от стыда.
– Клоун, – довольно добродушно комментировал Макс Руслановы рассказы, видимо, осознавая и в себе клоунские наклонности.
А Руслан, приосанившись, продолжал.
– В Семипалатинск приехали на молодёжный фестиваль. Перестройка породила множество фестивалей. Ну представь: Семипалатинск! Глушь. Мрачняк алкогольный на улицах. Мы играли только под травой. Алкоголя – ни-ни, это свинячий кайф, снимали всех этих подростков с алкоголя посредством нашей музыки.
Подразумевалось, что музыка «Кислоты» – очень сильная и служит орудием манипуляции сознанием. Макса этот крен в сторону игр с сознанием ужасно веселил.
– Выступали мы тогда – не поверите! – с группой «Мираж». Их привезли на пару дней позже, а до того с «Ласковым маем» выступали. Так вот, взяли мы с моим басистом Дроном (он высокий и такой сексуальный, метр девяносто, девчонки говорят: бесконечный Питон) – взяли мы ящик пива и идём к лифту. Гостиница – краска от стен отстаёт. И тут: подождите, подождите. Впрыгивает в лифт девушка, с сумочкой. Двери – хлоп, и поехали. Питон: вам какой? Смотрим, а это – Она, из «Миража». Она: пятый. Тогда Питон спрашивает: это вы поёте про видео-видео. Тут она поднимает головку, смотрит на полуголого Питона (а у него тату в виде змеи на бицепсе) и, крупно сглотнув от внезапного желания, отвечает: да! Питон ей: мелодично! Тут лифт на наш третий приехал, Питон неторопливо так вышел, я за ним, Руслик такой, с пивком. Оглянулся, а у неё глаза и рот круглые от изумления. Влюбилась! Вот какой у меня Питон.
Питон был действительно хорош собой, математик или физик, умница и эстет. В девяностые, кажется, о рок-н-ролле забыл и уехал на берег Атлантики, женившись для поддержания дальнейшей жизни на журналистке. Но басист был уникальный, Руслан не врал.
На Руслане была странного вида тёмная джинсовая куртка, которая делала его глаза и волосы совсем чёрными, отчего молодая лохматая седина выступала ещё сильнее, и классические, но очень неряшливые светлые джинсы в рубчик. Под курткой оказалась весёлая майка с сочным томатным языком эмблемы «РоллингСтоунз».
– Родная, – ответил Руслан на вопрошающий Максов взгляд.
Алекс отметил, что майка дешёвая: Гарри ему бы десяток таких привёз.
Стемнело в черноту. Алексу вдруг стало интересно: видны ли звёзды, и он уже подумал, как бы выйти прогуляться. Руслану налили треть того, что осталось от «Смирновки», он мгновенно выпил и, ничтоже сумняшеся, взял Зинину тарелку с бобами. Отбирать было поздно. Макс поставил на стол ещё одну тарелку, выложив в неё из кастрюли остатки похлёбки. Руслан торопливо ел, причмокивая крупным ртом, особенно нижней губой, выдавшей, насколько Руслан проголодался, а чуть поев, радостно затрещал:
– Познакомился в Христиании с Лизой. Врубись: дочь русского джазиста, эмигранта, дом, круг общения – круто! Блондинка. В этой Дании даже старухи в лосинах ходят, страна культуры! Моя историческая родина.
Вопрос был в том, был ли вообще Руслан в Христиании, но Лиза, скорее всего, место имела.
Алекс заметил, что Руслан опасается смотреть на него. Алекс ведь играл недолго в «Кислоте», на том самом концерте 1987 года, когда познакомился и с Летовым, и с Саш Башем. Так что Руслан ему вроде как бывший фронт. Желание драться немного остыло и ушло куда-то во второй надобности ящик. Однако Руслан заговорил сам:
– Алекс, ты же в Самаре был. Как там?
– В Саратове, – ответил, – а как может быть? Много мусора – все балдеют.
Руслан этот ответ проигнорировал, а начал быстро, будто боялся не успеть, рассказывать о Христиании. А потом, как будто перебивая самого себя, заявил:
– Я теперь собираю всё, связанное с тем временем. Я его не люблю, и хочу вообще всё забыть, и забуду, когда уеду в Данию. Но меня интересует…
Макс, довольно внимательно выслушав про Христианию и отъезд, выдержал насторожившую Алекса паузу и сказал:
– Хорошо. Вот – смотрите.
В руках у него оказались три довольно толстых ежедневника в потрескавшихся терракотовых обложках, исписанные и изрисованные вдоль и поперёк. Ежедневники были сравнительно небольшие; кстати, один из трёх оказался тёмно-синим, и не ежедневником, а почти тетрадного формата книгой для записи кулинарных рецептов, тоже изрисованной вдоль и поперёк. Алекс принял всё это из рук Макса и положил на колени. Руслан придвинулся поближе и метнул металлический взгляд.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь, 1989. Была родственница, настаивала на передаче ей квартиры, потому что не смогу жить одна, что меня, в конце концов, убьют и обманут, и должна жить под патронажем родственников. Не хочу жить под патронажем родственников. Квартиру эту они получили противозаконно, но оформлена она на меня, и я квартиру им не отдам, если только сами не решатся на уголовное преступление. Когда меня заставляли сосать член на перегоне от Бронниц до Москвы (шла из Хабаровска, подвозили зэки, и ничего не было, а тут случились бизнесмены-комсомольцы, это понятно), было гораздо менее унизительно. И когда Честер объяснил, что не любит меня, потому что не удовлетворяю его представлениям о возлюбленной, и трахаться со мной не будет, потому что у него есть представления о чести, было не так стыдно. А после общения с родственниками стало чрезвычайно стыдно. Мне надо молиться о них, потому что это очень много, и это то, что я могу. Ужасно как важно – понять, что отношения с родственниками, может быть, последние отношения, потому что они же и первые, от рождения. Значит, время для меня наступает другое. Перерождение? Смерть? Но что моя жизнь сейчас и что жизнь человеческая вообще, если не умирание? Но большинство умирает понарошку. Полагаю, скоро это “понарошку” станут воспринимать с серьёзным лицом.
Разобралась с тремя вещами из нескольких. Теперь уже не буду передвигаться автостопом, потому что так решила и потому что поняла, что это соблазнительная спекуляция. Эта спекуляция прикрыта словами “свобода” и “мессианство”. Или как говорится на пионерском языке – врубать в волосатость. Нет, драйверы правы, когда говорят, что автостопщики – паразиты. И правы те олдовые, что советуют брать с собою хотя бы десятку, чтобы в случае выяснения отношений заплатить за проезд. Но мне взять десятки неоткуда и не на что купить билет в тот город, в котором хочу побывать. Взять в долг тоже не у кого, работать нет сил. Так что если нет денег, не будет и автостопа. Так разобралась с одним из пунктов: автостоп. Другой – сексуальные отношения; хоть между полами, хоть внутри них. Сексуальные отношения – те же социальные отношения. Даже если нет секса, социум обязывает трудиться и добывать средства для поддержания отношений. Если есть секс, или человек, с которым установились близкие отношения, – есть приоритеты и требования, а они ждут оплаты по чекам: квартира, одежда, молоко. Сейчас почти никуда не выхожу и никого не вижу, хотя нельзя исключить случайность. Построила жизнь так, что сексуальные отношения стали невозможны – потому что просто не с кем. На это ушло время, и надо было постараться: ведь всего год назад думала иначе, и было много возможностей. Хорошо, секса не будет – потому что избегаю тех, с кем могли бы возникнуть такие отношения, и вообще никому не нужна. Третье – халява. Это самое сложное. Не могу сказать, что с халявой разобралась окончательно. Весело приняла когда-то идею халявы как протестную, революционную. Как конфету приговорённому к смерти. В эту халяву входят и автостоп, и никого не обременяющий секс. Но идея на самом деле огромная. Выразить её можно так: всё, что взято без спроса – вкуснее, чем добытое собственным трудом. По-моему, вкус одинаковый, потому что продукты одни и те же. Прошло два месяца, к халяве я немного привыкла, а смерть была всё так же далека. В халяву входит и торч. Собственно, его можно назвать три, пункт один. Я больше не смогу употреблять ни джеф, ни мульку, ни черняшку. Потому что для того, чтобы их употребить, надо приложить усилия, превышающие мои физические возможности, а дозу мне никто не принесёт. Мне удивительно, как все эти торчки умеют говорить по телефону и раскручивать. Я не умею. Почти завидую. Так что – как с автостопом и сексом: если нет денег – не будет и торча.
За одно благодарю Бога. В полтора года я смогла измениться: убить в себе прежние мысли и страхи, которые могли бы вернуть меня в тот мир, который мне отвратителен. Мир системы мне отвратителен не менее чем тот, но в нём у меня нет имущественных отношений, а в том – только они и есть. Теперь у меня нет имущественных отношений даже с тем миром, вернее – они на исходе, и прекратятся с моей смертью.
Итак, я больше не путешествую автостопом, не трахаюсь и не торчу. Вышла на финишную прямую. Поняла, что все это не главное и не очень нужно. Что это унизительно. Остаются отношения с родственниками, и тогда всё, всё – свободна».
Алекс скорее-скорее захлопнул синюю тетрадь. И неожиданно для себя сказал Зине:
– Идём гулять, Зина. В парке должно быть хорошо сейчас.
Встал, почти вскочил, схватил Зину за руку и потащил её за собою, цепляя новой индийской юбкой, на улицу. Когда выбежали, Алекс разжал руку, почти больно: Зина вскрикнула, и бросился к выкрашенному голубой краской турнику. Подскочил, повис и… сделал пару ловких переворотов.
– Как хорошо, Зинда, какие звёзды!
Руслан, когда Алекс и Зина сбежали, взял ежедневники и буквально впился в них. То, что в них было, – противно и подлинно. Вызывало чувство омерзения и ужас, идущий из глубины, из самой последней человеческой тьмы. Перед глазами встало одно летнее арбатское утро (почему не сибирское и не питерское? там просто такого не могло быть), девушка с воспалёнными от недосыпа глазами, на мужской рубашке которой ещё держался запах бомжатника – брошенной квартиры, в которой они провели ночь. Девушка сидела прямо на земле, возле неё стояли три работы: формат школьного альбома, тушь, профили рыцарей в окружении символов и орнаментов. Она успела побывать дома и взять эти работы в надежде их продать. Взгляд можно было бы назвать погасшим; в выражении приятного лица было что-то слишком серьёзное и мрачное, отталкивающее, тревожное. Блондинка, худая, лет сорока, остановилась рядом и спросила скворчонком, как говорят русские, долго прожившие за границей:
– Чьё это безобразие?
Девушка заулыбалась, складками, почти насмешливо, и сказала:
– Моё.
– Семьдесят пять рублей – хватит? – женщина не шутила. Было лето 1990 года.
Куда и как потом ушли эти семьдесят пять рублей, Алина не помнила. Помнила только радость: она сидит в Пентагоне. Не надо выискивать и просить деньги на кофе – кофе можно купить, гнусный пентагоновский кофе в белом хрупком стаканчике. Можно даже поесть что-то мясное из пластиковых тарелочек, политое отвратительным жидким кетчупом. Но тогда она, кажется, подумала о деньгах:
– Надолго хватит.
На обложке ежедневника были темноватые пятна – не то чай или кофе, не то кровь. Это были не страницы и буквы, это были деньги. Уже больше, чем память; история для кино или телепередачи. Это было состояние. Но Руслан ещё не до конца продумал, кому и как преподнести эти писания. Лучше всего их переправить в мир кино. Да, именно – в мир кино. За историю о русской наркоманке, умершей в эпоху разложения тоталитаризма, могут ведь и неплохо заплатить. Но только надо точно знать, к кому и как подойти. Возможно, мысли о кино живо отобразились на подвижной физиономии Руслана. Читать эти мысли вроде бы некому, если не считать рывшегося в книгах Макса. Но Макс был в прихожей и настроен был скорее материалистично: искал ксерокс с перевода «Негативной диалектики» Адорно.
Руслан любил идеи, как любят телесные удовольствия. Одежду, вина, девушек с определённой внешностью.
«Какой прок от этих сакраментальных документов умершего времени для таких вот тупых совков, как Макс и Зина? Зачем им исповедь умершей герлы, прошедшей все круги ада и стяжавшей свободу ото всего без всякого Далай-Ламы? Уникальный экзистенциальный опыт, опыт катастрофы, в которой выжившему достаётся смерть. Интересы Макса не выходят за пределы публикаций в журналах и газетах, доступных всем совкам, а интересы Зины, полагаю, сводятся к фразе: будь моей женой, и потому она её никогда не услышит. Пусть Макс умён, пусть он неплохой манипулятор. Но что связывает его, совка, с этой умершей Алиной, крутой герлой, сначала подчинившей себе всё, а потом – отказавшейся ото всего? Она же велика, как Ульрика Майнхоф. Мощная женщина, ей любая феминистка позавидует. А эти двое – посудомойка и болтун, её братец. Что общего у покойной с ними? Нет, справедливость должна быть восстановлена, на то я крыса и стрелец. Эти записи вроде бы обречены дохнуть тут, в дремучем разлагающемся совке. Алина будет забыта. Но я выведу их на свет. И Алина прославится на весь мир. Станет ясно, что здесь всегда были и будут люди, никакого отношения к совку не имеющие. Ненавижу эту страну – как было бы лучше, если бы её съели, съели, съели».
Руслан вряд ли понимал, увлечённо рассуждая о величии покойной герлы, что за настроения им владели. Ему нравилась и, главное, – благородной казалась сама идея публикация дневников Алины за границей. Если бы вдруг Руслану внезапно в ту минуту явился бы Гурджиев и сказал: стоп, а потом задал бы вопрос… Гурджиев никогда такого вопроса не задал бы, но тут всё дело в упражнении «стоп» …совсем простой вопрос: что ты, Руслан ненавидишь: совок или Россию. Не то или другое больше ненавидишь, а просто: ненавидишь – Руслан не смог бы ответить. Скорее всего, откричался бы, что это одно и то же, и что он всё ненавидит одинаково, и что его историческая родина – Дания. Но не было ни Гурджиева, ни слова «стоп», а был только Макс, на дне глаз которого Руслан уже сидел в магазине музыкальных инструментов в недорогом районе скандинавского городка и показывал подросткам, как брать основные аккорды. Заодно и проверял качество инструмента. Платили Руслану там, в его светлом скандинавском будущем, ровно столько, чтобы он снимал жильё, пил пиво и ел купленную на рынке развесную ветчину. К набору можно добавить пару клипов внезапно и ненадолго возрождённой «Кислоты», а так же неплохое мемуарное эссе о Янке, но это, конечно, не два исключения, а два подтверждения правила.
Макс усилием стряхнул с себя оцепенение: Руслан, продающий гитары, был картинкой яркой и очень правдоподобной. Вот ведь бывает! Помстится – и поверишь, что так и будет.
«Нет, таким здесь не жить, потому и бегут с корабля». Тут же почти испугался этой мысли, настолько она отличалась от его обычного половинчатого конформизма. Ведь сам без году неделя пил с одним, намереваясь вызвать его на то, чтобы визу сделал. Визу, конечно, не сделают. А если бы сделали – уехал бы, бросив Зину с маминой посудой на сквозняках хрущёвской двушки. Но вот чтобы как Руслик, выгрызать из мироздания непонятно какое благополучие – нет.
«Есть полуталанты, с ними всё понятно. Ну, здесь не дотянул, там оскорбился, потом петуха дал. Всё равно – пишут, говорят, приглашают. Внутри, конечно, всё от оскорблений горит, потому что правды нет – нигде, но свой шесток есть, и то, что качается шесток – показывает, что он есть. Быть полуталантом хуже, чем полной и наглой бездарностью, способной занять место таланта. Но есть и что похуже – полубездарности, в которых бездарность к таланту относится как единица к корню квадратному из минус-единицы. Другая половина в них – не знаю что, но чем они живут. О таких проще сказать – местами хорошие люди. Это какие-то зоны, ландшафты. Они добывают информацию, пишут статьи и книги, музыку, поют песни и снимают фильмы. Уверен, что если бы какая страшная инкивизиция на такую полубездарность нашла, она бы поначалу вела себя как последняя мразь, а потом, возможно, смирилась бы со смертью. А ещё потом, лет через пятьдесят, почти героя сделали бы – именно что почти героя. Но из того наша жизнь и состоит, из этих почти. Вот Руслан – он же именно полубездарность, а не просто талантливый музыкант. Да ну его. Крыса – как я сам – она и есть крыса».
Лицо Руслана бронзово улыбалось, он был явно в хорошем расположении духа и даже помог Максу помыть посуду. Пока мыл посуду, без умолку трещал.
– Огненные лошади! Особенно девчонки. Самые крутые сейчас. Они и музыку, и всё двигают. Янка была – огненная лошадь.
– По году, что ли? Восточный гороскоп? – Макс понимал, что, может быть, и нарывается, но Руслана он не боялся. И прекрасно знал, что за год огненной лошади, и какой год, – но от забавного Русланова упоминания стало невыносимо мерзко. Печень, наверно, шалит.
– Да, – бодро ответил Руслан, – Шестьдесят шестой. Врубись, какая инферна: шесть, шесть. Так вот, была у меня одна. Крутая – слов нет. Выпить могла море, и при том меня домой на руках донести. Ревнивая – чуть яйца не отрезала.
Макс представил рослую, плечистую бабу. Руслан показался даже щуплым.
– А сама хрупкая такая, глаза в пол-лица, зелёные – настоящие зелёные, такое редко бывает – изумруды!
– Говоришь, чуть яйца не отрезала?
– С утра устроила мне сцену ревности: да ты, да с ней…
У Руслана была жена, восемнадцати лет бракосочетались, прожили полгода, ну и потом – ещё девчонки.
– Кричит, пена на губах, губы красные. Я её – на койку, чтобы не кричала. К вечеру решили поехать на один сейшен. В автобусе вижу – армяночка, лет четырнадцать, а уже при формах, смотрю, наслаждаюсь, и одета – никакого совка, чулочки. Чулочки видно было под мини-юбкой. Красавица моя (а она всегда накрашена была как картинка) вдруг достаёт нож, наваливается на меня и взрезает мне ширинку. Говорит: хочу сейчас и здесь… А у неё внизу всё уже разрезано и мокро. Так у меня такое было… И вот, пока приехали – оба на седьмом небе оказались. Я потом в себя долго прийти не мог. Я ведь спокойный, домашний. Такие выходки не для меня. Выходим, а у неё, у красавицы – ноги дрожат, и бледная вся… Ей очень хорошо было. Едва не на руках её нес, а она смотрит в меня своими изумрудными. Настоящая ведьма.
– Красивая история, – Макс выглянул в окно: как там Зинда? Окно было во двор, на площадку.
«О чём с ними говорить? Ни жизни, ни вкуса к жизни – ничего не понимают!» – и Руслан вытащил из Максовой пачки «Явы» сигарету, смахнув с языка «РоллингСтоунз» крупную каплю майонеза. «Беломор» нещадно драл горло. Но Руслан всем говорил, что курит только «Беломор». Кроме тех случаев, когда появлялись импортные сигареты. Руслан, прежде чем взять предложенное, любил порассуждать, что сигарет «Салем» или «Данхилл» в природе нет. Что курит только «Житан» или «Мальборо».
Зина почти плакала. Была счастлива, по-настоящему счастлива – и отчаянно несчастна одновременно. Алекс держал её за руку, Алекс вёл её за собою. Произошло то, чего никогда не могло бы произойти. Что за невидаль – молодой человек держит девушку за руку, ведёт ее, и, возможно, поцелует. Возможно, даже скажет драгоценные слова. Но ведь с ней, именно с ней – так не может быть. Она моет посуду, она даже красива. Но чтобы вот так, чтобы Алекс… Именно он… Эти светлые, очень светлые глаза, эти круглые сильные руки.
Алекс сделал последний переворот на турнике и мягко спрыгнул. К ногам Зины.
«А что теперь? Я её люблю, без дураков, и очень сильно люблю. Но некоторые связи, даже самые счастливые, надо рвать. Я не люблю Зину так, как люблю Алёну. Я не смогу даже говорить с ней; это случится очень скоро. Это странная, очень сильная любовь, очень похожая на ненависть. Потому и не могу, не могу. Да и что мне проку в ней и в Максе? Это рай, в котором личное общение, каждый день, уже не значит ничего. Вся жизнь – одни только воспоминания. Они оба – мой рай, а не Алёна. Я не хочу быть постоянно в таком раю. Я не хочу, чтобы Зинда полюбила меня, чтобы мы спали… Она ведь и сама не знает сейчас: хочет, чтобы мы спали, или нет… Чтобы потом начались ссоры и расставания. Нет, Зина не моя женщина, и никогда ею не будет. Хорошо, пусть так: у меня есть хоть какое-то чувство порядка, какие-то границы, а не одна лишь странная неприязнь. Нет, я для неё – то же, что и Макс… А Руслику морду начищу. Хотя и не хочется».
«Приду к тебе ночью и задушу, – на щеках Зины выступили пятна. – Когда буду рядом, ты уже ничего не сможешь поделать со своим желанием!»
А он вдруг обнял Зину, мягко, почти как ребёнка, и повёл куда-то прочь от дома.
– Хлеб в доме закончился.
Зина высвободилась из его объятий и сверкнула глазами:
– Получу на работе премию и куплю тебе белый фендер-стратакастер.
Алекс засмеялся – счастливо и беззаботно, как не смеялся очень давно.
– Вот тебе, мол, кабан! Играй, занимайся своим делом!
А ведь она учуяла своим ведьминским чутьём, как он высох, как страдает по музыке, как унижен этим унылым полуофициальным фестивалем, как не хочет на самом-то деле брать в руки гитару, не хочет. Но ведь как хочется этот проклятый белый фендер, очень хочется.
«Бессмысленно, всё бессмысленно. Конечно, я приду к тебе ночью, но ты меня прогонишь – вот я теперь какая умная. Прогонишь! И была бы счастлива не знать, что прогонишь. А я знаю, и знаю, что ни замуж не выйду, ни детей не будет. А откуда знаю – ну, потому что, может быть, ведьма, как они все любят говорить. И очень хорошо, что сейчас у нас с тобой такая крупная игра. Без размена, безналично. Зачем мне новые унижения и новые моменты радости, из которых состоит жизнь? Когда переписывала дневник Алины, нашла то же, что и в себе – нет её, жизни, и вовсе нет. Так что лучше тут, в гробу спящей красавицы, куклой на облачной подушке. А не там, живым манекеном, любимой наклейкой. Лучше здесь посуду мыть. И ничего не лучше. Это какие-то принципиальные вещи, которые я чувствую и не очень понимаю. Принципиальные! Да какие у меня принципы хотя бы даже ввиду твоего внезапного появления, когда всё православие во мне должно восстать, как при крике дьякона, а оно и не пищит. Но дело-то в том, что не пищит – ничего не значит, а что моё и что есть – значит всё. Это не принцип, это инстинкт. Это похоже на любовь. К чему… К этому трупу, уже много лет как трупу, который мне и пособия по безработице не выплатит. Но я снова не о том. Я здесь, и в другом месте жить не смогу. А через тридцать, скажем, лет – если жива буду, посмотрю на этих тараканов, вроде Руслика. Почему – тараканов? На людей. Как они сюда поедут – или не поедут. Но посмотрю, как им всем дело до этого трупа будет. Уверена, что будет. Но, может быть, потому злюсь, что мне никто уехать не предлагает. По большому счёту – уехать или нет, всё равно. Бессмысленно, бессмысленно всё. И холодно, очень холодно».
На тротуаре, выводящем сразу к станции метро, показалась невысокая сумеречная фигура в синем. Алекс заметил сразу, углом глаза, но значения не придал. Только почувствовав, как обмякла Зина, присмотрелся. Это был Кеша.
– А я к вам. Вот, несу, – и приподнял небольшую холщовую сумку с продуктами, – Зина, а тебе – подарок. Ты же хотела «Нивею».
Алекс, не объясняя, почему, оставил их вдвоем и направился к ближайшей телефонной будке. Он понимал, что потом будет винить себя, что оставил Зину, что вообще не хотел, чтобы Кеша возникал на горизонте его московского дома, что катился как камень.
– Подождите.
В будке набрал набивший оскомину желанный номер, стрельнул глазом на Зину с Кешей, присевших на скамейку, и стал слушать гудки. Долго ждать не пришлось. Трубку взяла сама, Алёна.
– Привет.
– Привет. Что делаешь.
– Ем семечки. Так и думала, что это ты. Как ты?
Внезапно подступила тошнота. Как он не любил этот её участливый тон! Уж лучше бы ругалась: дрянь, бездельник, попрошайка. Но она выше ругани. Это унижает.
А Кеше вспомнилось, пока смотрел, как Зина поправляет упавшие на лицо локоны, сегодняшнее утро. Он получил смешной гонорар в «Газете ужасов», за плоскую историю. Кеша написал эту историю на машинке, за час, под впечатлением романа Стивена Кинга, купленного пару лет назад за 350 рублей, в которые, скорее всего, вошёл и навар. И вот Кеша стоит в магазине, светит солнце. А он думает, что таких вот дурацких магазинов потом будет много, но что они будут наглые и грязные, а не как этот, наивный наивностью детской игрушки, с катастрофическими для жителей ценами и товарами, за которые за границей не дали бы и малой денежной дольки. Солнце ходит по полкам с товарами, не способными ничего вызвать, кроме смеха, но вдруг в воображении возникла Зина, надменно бросившая какой-то герле:
– Мне нравится «Нивея». Настоящая немецкая фирма. Не джойнт-сток компания.
Теперь поправляет густые волосы цвета топлёного молока. Рыжая она, как и Макс, вот что. Шампунь «Нивея», белый с синими буквами, стоил сто двадцать рублей – или тысяч. Кеша даже удивился, что так дорого – дороже куска мяса. Однако порадовался, что может сделать такой подарок Зине. И что её голова не будет пахнуть фруктовой смесью «Кря-Кря», который она просто обожала. Этот стоил что-то около червонца.
Алёна велела приехать в четверг. Нет, вещи от Зины и Макса он пока забирать не станет. Да их ещё и привезти надо, от Альберта, вещи – армейский подсумок.
Алекс шёл к подъезду и уже почти догнал Зину с Кешей. Как вдруг – словно кто окликнул – поднял голову. В окне его милой кухни скруглилась темноволосая голова Руслана, а Руслановы глаза, от грусти ставшие тоже круглыми, выражали только одно: какие здесь ленивые и неинтересные люди, какие здесь неудобные квартиры и порядки. И само собой ответилось откуда-то из безвозмездной глубины: жить невозможно, жить невозможно, жить невозможно.
Не только здесь, но и там. Хотя он, Алекс, там не жил, но чувствует. Как говорят тихо и веско – жопой. Если кричать про жопу, то она ничего чувствовать не будет, а если ей пользоваться как средством достижения цели, то превратится в унитаз. И вообще – кто и когда задавался вопросом, зачем человеку жопа? Но это его повело от злости на Руслана, всё это совсем не его мысли. А его мысли были о майоре, который оголодал, у которого свербит во всех местах от грязи, и из мелких ран стекает сукровица. Он видел такого. Майор шёл зимой, погоны новые, видимо откуда-то возвращался, совсем издалека, с таким же тощим подсумком, как у него. Вдруг немного поскользнулся, проехал на своих довольно приличных хакингах сколько-то, а затем снова пошёл. Тяжёлой, печатной походкой, как типографский станок.
Да, жить невозможно. Да, страна сама дохнет и всех, живущих в ней, убивает. И нельзя быть готовым к тому, что все твои силы и таланты уйдут в этот проклятый зыбучий песок. Что именно проклятый… Он, предположим, не проклинает. Но вот Руслан точно проклинает. А кто он сам, этот Руслик? Он что, надеется, уехав из своего города в Скандинавию, перемениться? Алекс посмотрит, как у Руслика это получится. А он давно уже превратился в лёд.
Про лёд – интересно. Потому что на льду поскользнутся не только враги, но и друзья. Даже самые близкие люди. Но одно утешение – они тоже лёд. Зина – лёд, Макс – лёд. И эта, из дневников – тоже лёд под ногами.
Руслан сидел на тёплом облупленном подоконнике, отражаясь в несколько помутневшем от старости стекле нелепо широкого окна, рассматривал двор, Зину, Кешу и Алекса, курил и прислушивался к воплям Роберта Планта, доносившимся из маленького магнитофончика, с таким же подслеповатым, как стекло, звуком. Сидение на подоконнике считалось скорее нарушением безопасности: гостей не следовало показывать всему двору, но время было ещё не слишком позднее, самое начало двенадцатого, да и лето.
– Ничего у них нет – а что тут делать? Ни гитары, ни колонок, ни видака. Хорошо хоть телефон есть. Надо позвонить, спросить, можно ли приехать.
Мысль напроситься ночевать к Лизе на Кутузовский была очень привлекательной. Но эти терракотовые тетрадки и синяя книжка сделали с Русланом что-то такое, отчего он был теперь как перетянутая струна: и звук есть, и всё же – предчувствие. Именно предчувствие. С предчувствиями у Руслана всегда было всё в порядке. И эта герла, то возникающая, то исчезающая в памяти. Он точно знал её, эту Алину, точно знал. Есть люди, которых все знают и все видели. Она такая же… с той разницей, что её нет, а вот «была» – не скажешь.
Дверь в квартиру открыта. Зина, Кеша и Алекс вошли, и Зина дверь аккуратно дверь закрыла: замок английский, цилиндрический – жёлтый. Руслан, услышав звуки, подумал было, что это Макс по прихожей ходит (как раз там стояли стеллажи с книгами) и бросил, как бы в продолжение разговора:
– А какие в Амстердаме колбаски на улице жарят! Жир как слеза прозрачный. И есть ещё – «руле» называется, смешная такая штука. Но очень сытная.
Алекс вдруг оказался возле Руслана, взял его, аккуратно, за ворот джинсовки, аккуратно же снял с подоконника, посадил на пол и задёрнул тёмно-синие гардины с голубыми рыбами, собственноручно сшитые Зиной.
– Ты, умница, не особенно светись, вот что.
– Псих, – ахнул Руслан, – наркоман.
Но драться отчего-то не стал. А тут из Зининой комнаты вышел Макс, почти грозный. Увидел Алекса, стоявшего над Русликом, Кешу и Зину, оценил сумку и обстановку. Но сумку сначала: морду Руслану начистить всегда время есть, а еда заканчивается быстро. Но стоп, где-то он эту фразу слышал. Спросил:
– Это что? Второй ужин?
– Там ещё и бутылка вина, – примирительно ответил Кеша.
Алекс и Макс переглянулись: на понижение не работаем. А вот Руслан от вина и ужина не отказался. Ему вообще в Москве всегда очень хотелось есть.
– А что ты в моей комнате забыл? – будто что вспомнив, встрепенулась Зина.
– Кое-что перепечатал. Не волнуйся, там всё на местах.
Макс был слишком серьёзен для всего, что в кухне происходило, но его серьезность могла быть и обычной комической миной. Словом, Макс как Макс.
Зина, сама того не желая, вскинула глаза на Руслана. Тот ответил довольно ласковым, почти игривым взглядом. Кажется, рад был, что гроза прошла стороною, и будто бы на фразу Макса и его отсутствие внимания не обратил.
«Ночью надо будет зайти. Там Зина. Поговорить с ней. Спросить про дневники. Или самому взять. Вон, рыжий, тучей – явно перепрятывал».
Вот ведь сдались ему эти дневники. Да кому они, кроме Макса, нужны-то? Нужны.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь 1989. Были Макс и Руслан. Кажется, музыкант из Сибири, но их оттуда много. Макс правда переживает, что я болею и не могу работать, но что работу найду, надежды не оставляет. Они ужасно смешные, оба. Макс жаждет уехать в США, и я дразню его Максом США. Так нельзя, я всем теперь грублю. Но вот Руслану грубить надо, потому что он на редкость противный. Пока они сидели (я сказала: хотите воды – наливайте сами), зашёл Игорь. Он церковный староста, сосед снизу. Принёс пару банок рыбных консервов и ещё еды. Терпеть не могу рыбные консервы. Горбуша, кусок сыру и полкирпича хлеба. Он иногда приносит продукты, и я не знаю, что с ними делать. Есть нельзя, потому что я буду жить, а выбросить тоже нельзя, потому что это подарки. Подарки – святое. Тогда ложусь и мечтаю, что кто-нибудь сейчас придёт. Приходят, и я их кормлю. Иногда ем сама, но это не считается. Ем только, чтобы видели, что я ем, и что не голодна. Потому что ем мало. Есть хочется всегда и постоянно. Думаю сейчас только о еде, и это здорово. Иногда снится тортик с кофе по-восточному, в который положили гвоздичку. Несколько раз срывалась и съедала консервы, но потом снова хотелось есть, так что через неделю еда стала вызывать отвращение. Не консервы, потому что с голодухи просто проглатываю банку, не чуя вкуса. Кажется, что еда только растравляет голод. Одно дело – в компании таких вот смешных людей как Макс и Руслан съесть бутерброд, а другое – идея питания, в которой для меня уже наступил существенный сбой. Это радует. Но есть хочется всё равно.
Так что буду вспоминать московские тусовочные кофейни, какой в них кофе и что там едят. Начну с «Бисквита». Выпендриваюсь, конечно, круто. Делаю вид, что герой романа “Голод”. Но у меня же всё по-другому. И в этом выпендрёж, что всё по-другому. Как я этого всего не люблю. А куда деваться? Они же приходят. Трубку я давно не беру.
Думаю, что если выдержу этот эксперимент, напишу завещание, квартиру, на Игоря. Он милый и кареглазый. Рассказывал, как в семьдесят третьем научился водить машину и катал девчонок по ночной Москве. Как попал в аварию, и его спас святитель Николай, который остановил машину, чтобы не перевернулась. Он ужасно депрессивный. Его депрессию можно сравнить только с тем, что в молодости он был ужасно красивым, я бы с таким трахалась. Красивый и депрессивный в равной мере. Ой. Ура, я написала ложь. Я же несколько недель как не думаю, что хотела бы трахаться с тем-то или тем-то; мне ни в голову, ни в тело эти мысли не приходят. А тут – инерция. Как смешно.
Руслик рассказывает что-то про величие Лед Зеппелин. Я их сама люблю, но в Цеппелинах Руслик ничего не понимает.
Ладно, очень хочется спать, а они всё сидят. Вот так возьмут, вынесут на улицу и повезут туда, где кормят и живут. А я не хочу. Надо бы их выгнать, а как?
Ужасно, что, может быть, Макс меня любит по-настоящему. А я о нём пишу. Это непорядочно».
Делать было нечего, кроме как пить чай до бесконечности. Зина всё порывалась уйти в свою комнату – готовиться к завтрашним урокам, и уже почти вырвалась из сладкого чайного безделья, но тут Кеша, добросовестно помогавший Руслану пить вино, сказал, почти стыдливо, в нечаянном и нежном озарении, какое представить в нём было невозможно:
– А мы вчера с Лаэртским всю ночь просидели. Он стихи читал. Удивительно выражает; все четыре слоя там, здорово и вечно.
– А гм. Гельдерлины, – тихонько прокомментировал Макс.
– Да? – оказалось, у Кеши довольно длинная шея. Он в самом деле не понял, что сказал Макс.
– Нет, ничего, я люблю стихи Лаэртского, – на Макса явно нашёл кураж. Рот Зины будто бы набух от ещё не родившегося смеха, а Алекс почувствовал, что начинает впадать в лёгкую приятную прострацию, хотя его несколько подламывало, но не сильно.
– Ведь что у нас раньше было? – разговорился Кеша. – Игра с символикой, самоуничижение, скоморошество, никакой величественности…
И начал читать стихи. А потом вдруг заговорил, скоро, будто себе под нос.
– Хорошо, отлично, но вот это: серп-молот. Слишком выпукло, слишком ярко, а до футуризма не дотягивает; идеи нет, одна обидка. А у Лаэртского – драма.
Кеша обожал слово «драма», оно его «завораживало», если продолжить на языке Кеши.
– Ммм, а? – Макс издал вопросительный звук, приосанившись. Звук был низкий, густой, что называется – чревный. Шаманский звук. Ухо Алекса оживилось: эх, микрофона нет. Записать альбом: «Зигфрид-шаман». Он бы с одним ритмом своим такого бы наворотил. А если бас и перкуссию этническую добавить, психоделика бы вышла. А там – аранжировать в трансглобалиндеп. Вдруг Макс пружинисто, быстро встал и прошёлся по кухне. Затем, поправив перед зеркальцем в прихожей воображаемый галстук, сказал голосом Раневской:
– Я моветон.
Алекс так и покатился, смеясь беззвучно, исчезающими кристаллами – и даже зашарил руками вокруг, ведь должна же быть гитара, в любом доме, где он бывает, должна быть гитара. Старенькая кремона нашлась под столом. Нейлоновые струны были ужасны, так что Алекс даже пожалел гитару: как же с тобой тут обращаются. Макс, вопреки ожиданиям, играть не умел, а Зина играла грубо, слишком напряжённо.
Раздались робкие нестройные жалобы: Алекс настраивал, уже почти ни на кого внимания не обращая. А тем временем Кеша и Макс беседовали о поэзии. Макс гоготал – так можно было назвать его округлую речь, пересыпанную архаичными: паазвольте! милейший! Лицо раскраснелось, глаза грозно заблестели. И вдруг снова:
– Я моветон! Я оператор уборочной машины!
Но едва произнёс – замер, остекленел, всего на секунду, всего на секунду. Он действительно увидел себя оператором уборочной машины в метро. Почти стариком. И этот старик вёл за руку пацана лет десяти. Это мой сын, мой сын.
Алекс настроил гитару и пошёл, каким-то десятым музыкантским ухом уловив паузу в разговоре: сансара, сансара. Он чувствовал, что играет и поёт много лучше, чем недавно в студии, но с этим поделать ничего нельзя было. Он очень любил вот так, необязательно, сидеть, играть – для радости. «Сансара» – была песня «Ахтунга».
Макс видимо слушал пение Алекса, но мысли его были совсем о другом.
«Вот эта любовь к наци, к названиям, знакам, жестам, как у Брайана Ферри – это что? Дурь – или же выражение самых глубоких и сильных устремлений людей, ищущих чего-то вне границ, вне границ всего? Ищущих какую-то религию завтрашних дней? Ведь схем, универсальных схем на самом деле не так много. И они до зубной боли очевидны, но в том-то и прелесть, в очевидности. Это как с блядями. Ясно же, что блядь, но какая. Так и всё это – Гурджиев, Адорно, Маркузе. Вот эти семнадцать мгновений весны – они когда-нибудь закончатся или нет? И что тянет к этому – звезда, фуражка, фасон, китель. Я знал чувака, у которого был настоящий китель нацистского офицера. Так его самого перепахал этот китель. Чувак служил в армии, и когда только поступил – наехали на него деды. А он вдруг вытащил из-под матраса этот китель и надел его. И что же? Все эти деды застыли, как будто превратились в камни. И он пошёл на них, ожидая, что бросятся. А на него плюнули: мол, что с ним говорить. И ушли. И потом, два года, никто руки не подавал. Настучали, конечно, вызывали, спрашивали. Но китель он отстоял. И когда вернулся, носил его, пока тот не сгнил. Что это: любовь к свастике, к зигзагам, это эсэс, щегольство – что это? Повреждение ума или же выражение глубочайших устремлений, которые родина дать не смогла, несмотря на точно выверенную мифологию, несмотря на кровь и победу? Почему мы все так любим кричать: хайль, хайль, хайль. Почему я сам, чьи немецкие корни возмущены унижением Германии во второй мировой от нацистов, только и жду, чтобы ответить: зигхайль».
Песня всем очень пришлась. Зина и Кеша даже подстукивали в долю, ладонями по полу, незамысловато, но чётко. У Зины вообще чувство ритма отличное. А вот Кеша, поэт, плавает. Он только в словах разбирается, аккомпанировать не может.
Руслан в общем веселии вроде бы участвовал, тоже подстукивал, даже издал несколько приятных необычных трелей ртом, вполне уместных, но всё же был тихо взбешён. Надо было бы Алекса переиграть, и немедленно, да ещё ввиду Зины. Но дневники, лежащие в её комнате, перевесили желание одержать мгновенную победу в посиделках. Трели Руслана, хоть и были уместны, всё же уменьшили впечатление от песни, в которой сансара и изображалась. Алекс рационального Русланова аккомпанемента не заметил.
– Хорошая песня, – сказала Зина, – и смешная, и страшная, огромная.
Зина сама была смешна, когда торопилась описать свои впечатления: порывистая, жаркая. Алекс ею залюбовался. Если бы не Алёна, если бы не четверг.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь, 1989. Сегодня неожиданно для себя сняла трубку телефона. Звонила Аська, хотела приехать. Маленькая девочка в клетчатой зелёной куртке со смешной, немного неровной чёлкой, которую сама и выстригла. Я не понимаю, чем она занимается. Не то художница, не то поэтесса. Сейчас зарабатывает на жизнь тем, что торгует книгами. Мёрзнет зимой на улице, за лотком, а летом загорает. Ну какая из неё торговка? Хрупкое, тормознутое навсегда создание. Наверняка у неё снова какой-то неудачный мужик; у неё всегда… Она и замужем не побывала, кто её возьмёт такую. Но она хорошенькая и сильная, на самом-то деле. Не как я сильная, в упрямстве. Аська будет ныть, если кругом всё разрушится, вся жизнь, но будет копошиться, двигать лапками и обязательно что-то нароет, найдёт. При этом уверена будет, что ничего не получится. Когда была моложе, у неё были разные идеи, и она жила от идеи. Всё, всю свою жизнь подбирала под идею, даже внешность. Решила – и оформила. А теперь – иначе. Живёт от расклада, от ситуации. Наверно, в каком-нибудь своём свитерке приедет. Она их любит, свитерочки.
У нас с ней общее – что всё закончилось, что умерли, и что теперь идёт послесмертие. Она вот работу нашла, и когда потеряет (а она обязательно эту работу потеряет, потому что заморыш, а там силы нужны) будет искать другую работу. Я – итоги подвожу. У себя на диване, ничего не делая, а в большом количестве употребляя воду из-под крана и моясь два раза в день с шампунем. Аська тоже мёртвая, как я. Но она живёт другими – с кем на работу едет, какие видела глаза, слова какие слышала, прочее. Какую дублёнку, наконец, хочет купить, и какие во всём этом смыслы: тревожно, страшно – или благостно. А мне всё равно, что там снаружи происходит, только иногда кнопка срабатывает. Аська не плывёт по течению, потому что течение – она сама и есть, она его делает, хоть маленькая и ничего не умеет толком. Ну зачем ей работа? А потому что мужик унизителен, хотя она вовсе не лесбиянка. Она зависеть от мужика не хочет, и в этом я её очень понимаю. Не потому что зависеть унизительно, а потому что эта зависимость конечна, и этот гипотетический мужик потом долги будет спрашивать. Однажды Аська просто уехала с точки с выручкой, сто семьдесят тысяч рублей, бросив книги. Её искали, не нашли, да она и не особенно пряталась. Смешно, но точку не разворовали. Приехал разносчик к вечеру – а книги лежат, почти все в целости и сохранности. Взяли, может быть, штук пять, не больше, что сверху лежали. И всё же – нет у Аськи сил не волноваться по поводу собственной смерти, нет сил просто лежать на диване и ждать – когда. Боится остаться одна. Совсем одна. А я не боюсь. Мне повезло – ко мне приезжают. К ней, возможно, буду приезжать редко, и ей бездельничать много хуже, чем мне. Никто не покормит, никто не вызовет скорую. И всё же – нет у неё сил умереть, нет. А у меня есть, я уже стоять не могу без головокружения. И в обморок ухожу, не зная, вернусь ли.
Аська приехала, в зелёной куртке и свитерке. Это в жару-то. Еды не привезла, она умная, и понимает. Но привезла немного кофе, мы его с удовольствием выпили. Всё смеялись, как у меня глазки заводятся после кофе. Давно не пила, забыла, как от него сердце поднимается. Аська читала свои стихи. В них есть обожание. Она прекрасно обожает, но описать это не может. Она добрая очень и чуткая. Если озлобится и станет резкой, сможет горами играть. Она сильная. Но вот это всё – работа, жизнь – зачем ей это? Лучше пусть тряхнёт от плохого раствора.
Только Аська уходить собралась, пришёл Игорь. Посидел, посмотрел на меня.
– Ешь?
– Ем.
– Что принести?
И я сказала, с какой-то неминуемой радостью:
– Кофе. Немного кофе.
Ужасно как хочется, чтобы эта рыжая, Аська, сидела бы всю жизнь возле меня, смеялась, подкладывала под спину свою бледную крепкую руку, чтобы помочь мне сесть. И не скажешь, что заморыш, хотя иногда руки у неё ничего не держат, она просто не сжимает кисти. Чтобы делала мне кофе и подносила ко рту чашку. Чтобы вот так – в тепле и заботе. Потому что уже не согревается тело, и оттого, что не согревается, тупо болят чужие ноги. То есть ноги мои, но я очень чувствую их чужеродность.
Но нельзя, катастрофически нельзя. Иначе я буду жить, а я настолько гордая, что позора жизни мне не вынести. Аська – может, она, наверно, святая. Для меня мерилом святости всегда было – а тем более сейчас – нечувствительность к позору. Она понимает, как её унижает ежедневность: газеты, люди, плохая еда, плохая одежда. Но она живёт, и даже спина у неё прямая пока. Вижу и не сомневаюсь, что это не от гордости. Не потому что она решила быть сильной, или какая-то там гармонически развитая творческая личность. Она намного выше всех нас в этой своей житейской тупости, потому что у неё нет тыла: отец-мать, сын-дочь, дом, работа. Мать есть, конечно, но это Аська ей мать.
Ужас в том, что то, что должно быть тылом: родители, дети – вдруг и внезапно прогнивает как половицы, как в сказке. И человек проваливается в себя, в свою бездну. И тогда конец. Если нет опыта одиночества – жизнь становится хуже смерти. У Аськи есть мы – я, ее мужик-торчок, в которого уходят все её силы. Мы не можем быть тылом, нам её не поддержать. А она может нас поддержать. В этом Аська настоящий художник. Настоящего художника не видно в его картинах. Аськи в этой нашей жизни почти не видно. А я сейчас, после её посещения, радуюсь, как не радовалась давно, и видела в её огромных от боли в позвоночнике зрачках, как я прекрасна. Я так не могу, как она. Мне рассказывали о компьютерах. У Аськи, наверно, сгорбится спина, когда она станет много сидеть за компьютером. Отчего-то мне кажется, что именно так и будет.
Аська ты Аська, зелёная девочка в рыжей куртке».
7.
Потом снова пили чай, с Кешиным вафельным тортиком. Руслан ухаживал за Зиной: то тарелочку, то чашку подаст. Алекс казался беспечным, что в общем на него не походило. Кеша преимущественно молчал, но время от времени бросал на Зину тёмный угрюмый взгляд. Макс окончательно убедился, что в крохотной их с Зиной кухне происходит игра. Эта игра его забавляла, хоть и касалась его самого. Однако разворот этой игры мог оказаться очень неприятным, и Макс его всячески старался предупредить. Но в то же время – нарушений логики в этом предполагаемом внезапном повороте событий не видел: одно естественно следовало из другого, если учитывать характеры игроков. Он желал этого разворота и надеялся, что сумеет его пройти, как участок горной дороги на большой скорости над бездной. Ему казалось, что учёл и скользкость Руслана, способного и на мелкое воровство, и на нелепое хамство; всё это были человеческие черты. Его не волновала способность Кеши сплетничать и буквально портить воздух своими словами. С Алексом, в ярости способным всех побить и выкинуться из окна, не сломав при этом ничего, Макс договорился бы, да и Алекс занят был совершенно другим, о чём Макс только догадывался, но в точности знать не мог и не хотел. При том, что выпил полбутылки – ну или почти полбутылки, – Макс достаточно миролюбиво и трезво смотрел на игровое поле и всех, по нему ходящих.
Одного он боялся, и в одном не хотел себе признаваться: игра шла вокруг очень дорогой ему вещи. Он сам, поддавшись сырому, хлюпающему чувству азарта, начал эту игру, и теперь ведёт обстоятельства к тому, чтобы остаться без этой вещи, которая для него была равноценна Зине и квартире. А вот почему? Саморазрушение? Да, только оно – и это его, Максов, характер. Всё хорошо, но надо сделать так, чтобы стало плохо. Вот этот курс – плохо – как будто указан какой Бегущей по волнам. Везде чудились границы, и эти границы надо было преодолевать, одну за другой, освобождаться от привязанностей. И в некоей книге, которая никогда написана не будет, ужасный белый махатма и гуру чревным голосом вещал: надо быть свободным, надо освобождаться от привязанностей. А ученик тащит на потрескивающей от усилий шее камень и вопит: я сжигаю свою карму, я сжигаю свою карму.
Ни фига. Он, Макс, не сожжёт свою карму, и дневники всё равно останутся у него. Но как он красиво работает, дразня Руслана и Алекса! Как лицо у Руслана изменилось, когда он увидел эти записки, за которые на западе так просто и цента не дадут, но ведь можно подумать, что они стоят дорого, очень дорого, и Руслан таков, что подумал. Руслан любит взвинчивать: настроение, цены, он любит торговаться. Ну так пусть покажет, на что способен. А мы ему подыграем. Но зачем, зачем так обращаться с собой и дневниками? Он, Макс, что – не любил Алину, он что – ничем не дорожит. Но какая разница, какая разница, когда всё так бессмысленно.
За полем зрения осталось и то, что он, Макс, не является единственным наблюдателем. Макс, конечно, знал, что он тоже объект, но самолюбие мешало. Даже если бы он задумался, как выглядит его поведение, да и он сам, со стороны, вряд ли у него сложилось бы верное представление. Но, может быть, Руслану удастся возбудить интерес к этим запискам давно умершего человека, ведь Макс всё равно об этом узнает. Останется чувство исполненного долга. Какой же он пошляк всё же, какой пошляк. Даже это: пошляк – думалось не без любви к себе.
Кеша очевидно пришёл к Зине, ухаживает за ней. Он и посуду будет мыть, и потом просидит со своей тетрадкой в клеточку до утра возле Зининой двери. Смешно? Смешно, но этого не отнять: Кеша любил. Нелепо, смешно, недостойно – потому что такое унижение любить нельзя. Кеша кроме этого, готовки-мытья, ничего Зине предложить не мог. Хотя как сказать. Его странные, дикие стихи уже печатали в толстых журналах. Одна известная, лет пять назад ещё очень красивая поэтесса, с павлово-посадским платком на голове, который, кажется, никогда не снимала, так и сказала:
– Я с ним спала. Потому что прочитала его стихи, и не спать с ним после его стихов было невозможно.
Роман был недолгий, очень нежный, но Кеша напора поэтессы не вынес. Поэтесса была невысокая хрупкая блондинка, замужняя женщина, а муж был очень верующим человеком. Расстались, но Кеша продолжал относиться к поэтессе с предупредительной нежностью. Однако стихи – это не всё, что Кеша умел.
Множество бульварных газет печатали абсолютно выдуманные, но соблазнительные истории: про любовников, про привидения. Все их под разными именами написал Кеша. Редакторы газет разъезжали на иномарках, а Кеша довольствовался гонорарами. Деньги эти всё же позволяли содержать жену и сына, пушистого как обезьянка мальчика, которого Кеша баловал. Да и жену любил. Но так сложилось, что из семьи его иногда просто выбрасывало.
Порой посреди общего тягучего арбатского веселья, особенно летом, Кеша садился на тротуар – глаза покрывались слезами. Юные красавицы смотрели на него, слушали, и им открывалась невесть какая драма, которая для Кеши была обыденностью.
– А вот у моей жены…
Посвящение жене, одно из лучших и самых причудливых стихотворений Кеши, начиналось словом «сестра».
Не то было с Зиной. Она была неприятна, почти враждебна. Но подобного чувства Кеша ещё не испытывал. Невозможно было быть такой привычной и домашней, но при этом повелевать всем и вся. Именно такая – только здесь и только сейчас. Два-три года – и таких женщин уже не будет. Появятся прекрасные страдалицы, железобетонные доходяги, которые возведут дома, откроют офисы, поведут всемирную торговлю и возвестят пришествие тотального траха. Милые, прекрасно устроенные и подправленные салонами красоты, несчастные и излучающие благополучие. Абсолютно пустые внутри. Бездарные, как подборка стихов маститого поэта в последнем «Дне поэзии». Кеша видел таких в редакциях и на немногих вечеринках, куда приглашали его редакторы газет и журналов. Но Зина была не то.
– Гениальность в чистом виде. Воплощённая гениальность. Гениальность, наглядным пособием – что и как – изображённая в одном женском человеческом существе, ещё не знающем о том, что она на самом деле есть. Безвкусная, как вода из-под крана, ужасная как хозяйственное мыло – и великая, великая женщина.
Часам к двум Зина начала готовить постели. Матрас был один – для Алекса, на кухне. Руслану Макс постелил у себя, на полу, спальник. Сначала вообще предложил половину своего дивана, но Руслан отчего-то отказался, и довольно резко. Квартира выглядела почти как несколько лет назад – половая жизнь. Постельного былья было немного. Алексу нашлись чистая простыня и пододеяльник, что было прогрессом. Макс поморщился, вспомнив, с каким странным чувством принесла Зина домой новый комплект постельного белья. Она так давно ничего подобного не покупала, что даже не очень поняла, что именно купила. Как будто не постельное бельё, а антиквариат.
Алекс, опередив Зину, оказался в ванной – принять душ. Кеша сказал, что уйдёт с рассветом, что стелить не надо, что будет писать, и попросил было машинку, но Зина отказала, хлопнула дверью. Через некоторое время вышла, держа в руке кусок розового мыла в красивой обёртке, сверкая загорелыми икрами под застиранной индийской туникой. На самом деле это была купленная на Киевском рынке за червонец юбка, просто очень длинная и почти прозрачная, надетая под мышки. В ванной ещё пахло Алексом. Везде, даже на небольшом помутневшем зеркале, были крупные брызги.
Руслан всё же был пьян, хотя не сильно, и лёг на спальник без обычных возмущений. Хотя в его вздохах было что-то о диванах, видаках и новых альбомах Дэвида Бирна. Макс лежал на животе под настольной лампой и в который раз перечитывал плохого качества ксерокс с перевода «Негативной диалектики» Адорно.
– Врубы. У него были врубы. Канал.
Врубы значило – откровения. А канал – такое состояние сознания, при котором эти откровения возникают во множестве. Немного смешно говорить «откровение» там, где скорее подходит «концепт» или «аксиома». Но Макс научные термины недолюбливал, потому и возникли эти «врубы». Именно врубы. Если один «вруб», то не интересно. Это как в игре, где надо набрать, скажем, тысячу очков. Если сотня – прилично. Если одно – смешно.
Руслан проснулся внезапно, как будто кто его подбросил. Посмотрел на часы – пять. Всем говорил, что это швейцарские часы, а это была отцовская «Слава», просто циферблат – китайский, ремонтировал ещё в Сибири, у китайцев же. За дверью прошёл сквозняк, но странный: будто кто небольшой, босиком. Руслан знал, что Кеша не спит, и подумал совсем просто: до ветру пошёл. Мне бы тоже надо.
…Всплыло, зачем он здесь и что подарил ему прошедший день: записные книжки Алины. Они – у Зины в комнате. Руслан считал, что тёмные Зинины глаза выражали вечером влечение и симпатию. Может, она ещё не вовсе забыла его. Для Зины невозможно было так просто, за четыре года забыть всё пережитое. Он ведь был у неё первым. А она ему нравилась тогда – нравилась и сейчас. Тогда была малолетка почти, глупая, неумелая. Но потом – очень и очень ничего. А вчера – так просто красавица. Как странно с этими женщинами. Пока их нет, ну, или её – ничего особенного. А вот когда появляется – не оторвёшься. Макс вдохновенно сопел, лёжа головой на каких-то листах, хотя лампа была выключена. Это Руслана насторожило. Если бы рыжего действительно сморило, лампа горела бы. Однако джинсы валялись возле дивана, спящая фигура была завёрнута в пододеяльник, а не лежала на покрывале, как помнил Руслан перед сном. Значит, Макс действительно собрался спать, а потом решил ещё почитать, но сморило, и свет выключил. Поскольку был выпивши, про листы забыл, или там было нечто очень ему дорогое. Подходить к спящему, проверить, насколько крепко спит, Руслан не рискнул.
Встал, скользя вышел за дверь, далее заскользил к сортиру – там было свободно, однако вода шумела – сделал всё, что нужно. В ванной остановился – подумать, решиться. Помыл руки, поплескал водой в лицо и посмотрел в зеркало. Там отразилось нечто довольно приятное, темноглазое с остреньким подбородком и чувственными тенями на веках – недосып, недосып. Руслану не шла бледность, а сейчас он был бледноват. Ну да ладно.
Будет или нет шум из-за пропавших записей, Руслана не волновало. Он опасался только быть пойманным на месте. Даже то, что дневники никому на самом деле, кроме Макса, не нужны, что такого добра много – Руслана не остановило. Он был абсолютно уверен в себе. Он сможет очаровать дневниками какого-нибудь звёздного продюсера: дайте только добраться, дайте только визу. Но и относительно визы Руслан был спокоен: Лиза сама назначила день регистрации брака в Осло, а её отец всё готовит для этого. В начале сентября уж точно будет Осло, а не Москва.
Кеши в прихожей возле Зининой двери не было. Ушёл, наверно. Метро-то открыто; вот сейчас и открыли. Но дверь в Зинину комнату была приотворена, как будто кто вошёл или вышел. Это насторожило, напугало. Это привлекло, ужасно привлекло. Руслан застыл в немоте – но всего на мгновение. Назад идти смысла не было. Руслан, как некогда перед выходом на сцену с еле починенной гитарой, вдохнул – и шагнул в комнату Зины.
Внезапно вспомнилось, как они шли под дождём. Она – босиком, держа в руках дурацкие лодочки из детского мира, а он пел:
– I want you.
Потом догнал её, поднял на руки, попытался закружить, но не хватило сил, опустил на землю – неловко, в лужу. И сказал, задыхаясь от какого-то странного счастья:
– У нас с тобой не венера в гороскопе совпадает, а нептун. Это сильнее.
В комнате Зины не было, зато сидел Кеша на стуле у стола и смотрел в окно. Перед ним лежала тетрадка, на стопке таких же тетрадей; его ручка затерялась среди ручек и карандашей, которыми Зина подчёркивала ошибки.
Глаза Кеши поблёскивали из сумрака. Руслан и представить не мог, что у Кеши такой взгляд. Рентгеновский.
– Хорошо здесь, – сказал Кеша, – я раньше никогда не был в этой комнате. И вид из окна чудный.
Затем встал и вышел. Но уже за порогом комнаты (порога не было, был след от плинтуса) оглянулся и посмотрел прежним, совсем не Кешиным взглядом. Руслан остался один в комнате. Теперь было всё равно. Его засекли. Надо было искать дневники, пока Зина не вошла. Долго искать не понадобилось: коленкоровый ежедневник с торчащими в нём листами, сложенными пополам, лежал на подоконнике. Руслан схватил, раскрыл, начал читать. Это была первая часть. В перепечатке – вторая и третья, насколько он смог увидеть. Где второй ежедневник и синяя тетрадь для записи кулинарных рецептов, выяснять времени не было. В любом случае часть оригинала – у него. Руслан засунул ежедневник за пояс джинсов, вышел из комнаты и… пошёл на кухню. Выпить чаю. На кухне оказались Кеша и Алекс. Кеша насыпал в турку молотый отечественный кофе. Чашек было три. В ванной кто-то был: шумела вода. Судя по всему – Зина. А Макс что – спит? Внутри у Руслана похолодело: так он и поверил, что Макс спит. Но что же тогда он делает?
Чьи-то несмелые нежные пальцы погладили по груди – будили. Алекс знал, что это Зина пробралась к нему, и открывать глаза не стал. Тогда она легла рядом, вытянулась во весь рост, обтекая его тело, и снова принялась гладить подушечками пальцев.
– Иди, Зинда, иди спать, – его рука вдруг коснулась её лба, хотя он думал, что промажет. Удивительно как он чувствовал её тело. Не открывая глаз, мог приподняться и поцеловать её в глаза. Долетало дыхание её рта – жаркое, влажное.
Она перестала гладить, смирилась, затихла. Это было неприятно.
– Не уйду.
Тогда он приобнял её и сказал совсем по-отцовски:
– Будем спать вместе.
– Да, – ответила она.
– Как говорят счастливые люди: я расскажу тебе сказку.
– Сказку! – её лицо вдруг оказалось рядом с его лицом. Но что это могло изменить?
– Я люблю тебя, Зинда, я тебя люблю. Мы любим друг друга.
– Любим? – переспросила она. – Любим?
– Любим, – ответил он и попытался её уложить, отстранить от себя.
Кожа его медно поблёскивала в сумеречном свете, а в глазах остановился грустный блик. Всё бессмысленно. Как всё бессмысленно. И эти его слова. Алекс не жалел о сказанном «люблю», и изменой Алёне не считал. Но поддаваться не следовало. И вдруг – Зина действительно задремала. Коротким, отчаянным сном, а из глаз – он скорее почувствовал, чем увидел – потекли слёзы. Он провёл по её щекам. И вытер руку о её волосы. Спи, спи, Зинда.
На алюминиевой турке заметны были следы тесной жизни. Длинная прямая ручка подозрительно свободно ходила в Кешиных руках, на боках были царапины, а на левом зияла довольно заметная впадина. Тем не менее отечественный молотый кофе, который Кеша непонятно каким чутьём отыскал в кухонном шкафу, пах довольно приятно.
– Как в Джанге, – Алекс повернул голову на запах: похож, очень похож. – Гвоздика?
– Ещё – корица и кардамон, мелкий, белый, – улыбнулся Кеша. Он выглядел почти счастливым. «Стихотворение написал, что ли?» – Руслан насторожился. Кешу он знал не много, но людей чувствовал. Когда из этого поэта идёт такая странная радуга эмоций, которую можно просто назвать счастьем, добра всем не жди. А почему? Потому что – Кеша. С кофе он играл. Когда пенка стала плотной и пошла вверх, Кеша турку снял. Докурил сигарету (ему было всё равно, что курить, а таких людей немного). Затем снова поставил турку на конфорку, и снова пена, обманутая теплом, пошла вверх.
– Как любовь, – сказал Кеша, видимо, не думая, что его услышат. Но его услышали: и Алекс, и Руслан. И молча согласились, хотя не без доли иронии.
Руслан, против ожидания, чувствовал себя спокойным и совершенно в своей тарелке. Он так и сказал себе: в своей тарелке. Будто и не было предутреннего визита, будто и не сидел странный поэт в комнате Зины, когда она сама была неизвестно где. Что Зина могла быть рядом с Алексом – Руслану отчего-то и в голову не пришло. Поправил записные книжки за ремнём джинсов и, хмыкнув, мол, в тубзик, поспешил к своей небольшой сумке – положить туда добычу. Книжки казались почти раскалёнными.
Тем временем Зина вышла из душа – невыспавшаяся, бледноватая, но ужасно милая. Алекс поймал её, приобнял и посадил на Кешин стул.
– А теперь будешь пить кофе.
Зина заулыбалась и, кажется, без всякого осадка. Посмотрели друг другу в глаза и заулыбались ещё шире, почти глупо. А Кеша меланхолично разливал душистый напиток.
– Мне, мне тоже! – Руслан прибежал и скорее-скорее потянулся к наполненной на треть белой чашке с яблоком на боку. Чашку эту Кеша оставил себе.
– Ну ладно. Быть, значит, второй порции.
Кеша, разлив напиток по чашкам, пошёл к раковине – помыть турку и продолжить приготовление кофе.
День начинался мирно и дружно. А в комнате с зеленоватыми шторами сидел одиноко человек и смотрел в щель между шторами.
– А вдруг? А если? Я, конечно, предатель. Но неужели ни одной складки… А всё так и должно быть? Всё присваивается, всё-всё… И никаких воспоминаний, в которые можно убежать?
Макс решил всё же встать. Поскольку шум на кухне явно утренний, и пропускать утро не хотелось. Отчего-то довольно долго смотрел в то самое зеркало, в которое пару часов назад смотрелся Руслан. Зеркало было тяжёлое, с блестящими когда-то скобочками, неправильной формы, кажется, ещё семидесятых годов.
– Скорее всего, взял. Ходил же он ночью по дому, я слышал. Если взял – я дурак, без моей подачи он не сыграл бы. Но тут не то важно, что я сам себя под огонь подставил. А то, как Руслан теперь запляшет и как скоро побежит за границу, показывая тем свою небольшую сущность. Музыкант! Да какой он музыкант, нет такого музыканта в рок-н-ролле. Но если я сделал хуже не только себе, и будут последствия? Если я выпустил джинна? И уже началась цепь событий, которую остановить не могу. И потому сейчас смешон со всеми своими претензиями. Одно лишь сомнительное утешение: Руслан умеет играть на гитаре и записал несколько кассет с песнями. Но он – никто в музыкальном мире и никем не станет. Я не умею играть на гитаре и не пишу тексты. Я никто и нигде. Я человек-невидимка.
Он снова посмотрел в зеркало и оторопел: там по залу новой станции метро шёл человек, чрезвычайно похожий на него самого, и вёл за руку одетого в яркую куртку мальчишку.
– Это мой сын. Мой сын.
В метро Кеша сразу заметил индийские джинсы на плоском девичьем заду. Кто? Он наверняка знает. Сил было немного, хотелось спать, догонять он не собрался. Но что-то в нервной, не совсем твёрдой походке, в покрое джинсов – было такое, что Кеша всё же посмотрел, кто она. Аська. Почти такая же, как была – бледная, рыжая, с этими её каштановыми ресницами над бесцветными глазами. Даже клетчатая рубашка – почти та же. Невозможно так долго не меняться. Та самая Аська, она ещё газетами торговала и приезжала к Алине. А он тогда ездил к Ксане, кинувшейся зимой того же года, передоз.
Аська была не из системы, скорее цивилка. Связана с системными людьми была через своего мужика, выпускника ВГИКа, Толю, который теперь, должно быть, стал известным режиссёром. Толя был, что называется, прикольщик – кажется, что совсем несерьёзный человек. Отношение к системе у него было потребительское: ах, какие фенечки-пацифички-хайратнички, ах, как они втираются, ах, как винт готовят. Но Аська винт не употребляла, она только пару раз пробовала черняшку. Вот ведь этимология: белый – винт, ускорение, системное мышление; чёрный – опиум, импрессионизм, магия. Тьфу. Аська была дочкой сошедшей с ума, но ещё очень известной актрисы, находящейся по большей части в лечебном учреждении. Изредка брала маму домой, но ещё до того, как входили в квартиру, начинала жаловаться. Сначала – сама себе, затем – друзьям по телефону. Мама была удивительным подарком; непонятно, как Аська вообще её выдерживала.
Вопреки надеждам матери и отца, тоже актёра, Аська закончила педагогический, некоторое время работала в школе, но учительницей себя не видела. Потом грянули великие перемены. Аська решила, что лучше хлеб, чем обещания, и впряглась в торговлю. Торговля была – смешная. Зарабатывала Аська мало, едва самой хватало, работать явно не хотела, но как-то всё дело шло. Толя возник на фоне странных знакомств Аськиной мамы. Почему он заметил Аську – неясно. Но будто учуял, что эта рыжая будет его нянчить, как маленького ребёнка. И вот они уже несколько лет вместе. Толя, конечно, спит с другими девушками и женщинами, Аська знает. Не то чтобы мирится. Она ведь понимает, в каком ужасе по самое темя. А так, играет в сестру милосердия там, где сестёр милосердия быть не может.
Аська будто услышала Кешин взгляд. Остановилась, обернулась. Поздоровалась. Что-то на этой станции было со светом. Кеша чуть вздрогнул: остренькие Аськины черты вдруг сложились в лик «Весны» Боттичелли. Или ему с недосыпу показалось?
– А я на работу. Теперь на работу хожу.
Кеша хотел спросить про Толика, но не стал. Мало ли что, всё же несколько лет прошло. И то Рождество под звёздами, за городом. То железно-синее, чрезвычайно ясное небо.
– А Толик женился. То есть он, конечно, никогда никого в загс не поведёт. Но живут вместе.
За Аськой это водилось: читать в соторчальниках, пусть даже бывших. Вот кто ведьма, даром что нелепа и ничего в жизни не умеет. Какая у неё там работа, она и вахтёром-то работать не смогла. Разве только временно.
А она продолжала. Видимо, волновалась.
– Марина Толина в международной компании работает, манагер, или как там у них это называется. Мы с Толиком её больному сыну недавно подарок покупали. Что она выбрала.
Она… мы с Толиком. Значит, всё по-прежнему. Как это грустно.
– Что за болезнь у ребёнка?
Кеше вспомнилось, как работал воспитателем в детдоме. Долго. Трудно. Пил. Потом ушёл – детдом расформировали. Где они все теперь – дети, Анечка-повариха?
– Кажется, психоз какой-то. Очень агрессивный ребёнок.
– Работаешь-то где?
– Дома, – ответила Аська, – что-то пишу, ищу, а потом в редакцию отношу. Это называется – статьи.
Конечно, к её статьям должна быть масса претензий. Но вокруг такое, что и её статьи сойдут.
– Да, – она приблизилась и словно бы посмотрела Кеше в мозг. Неприятно. Глаза оказались светло-зелёные, без карего и серого, ужасные глаза. – Да, ты не можешь подсказать кого-нибудь… Нужен человек для работы, ну чтобы в компьютерах шарил.
Перед глазами возникла фигура Алекса, настраивающего гитару.
– Знаю.
Аська всполошилась, несколько раз переворошила, едва не выкинув все вещи, свою мягкую небольшую сумку и, наконец, достала простенькую, но на довольно дорогой бумаге визитку. Протянула Кеше:
– Передашь?
Повертев неловко, спрятал визитку. И сообразил, когда и где сможет увидеть Алекса. Или его Алёну.
8.
Походка у Макса явно не утренняя – пружинистая, будто и не пил вчера, и вообще ведёт здоровый образ жизни. Зина про себя отметила походочку и спряталась в комнату. Уверена была, что Макс начнёт представление, и участвовать не хотела. До выхода на занятия оставалось немного, а в голове из английского было только: Алекс. Макс был чрезвычайно возбуждён, возбуждение было злым, медленным и довольно громким. А это выводило из себя больше, чем недолгие вопли.
– Я что вам – суперфиш? Рыбка в очках? Да вы тут живёте!
Макс на секунду остановился, лицо было как у африканской маски – деревянное, смешное и страшное. Очки на очки даже не смахивали, а нижняя челюсть так и ходила.
«И как у него получается?» – почти легкомысленно подумал Руслан, совсем забыв о том, что лежало в его сумке – то есть ворованная вещь.
– Ну и где, где они? Где записные книжки?
Макс вытащил почти наугад из висящей в коридоре книжной полки несколько томов (в квартире полок было множество), швырнул вдоль по коридору, перевернул галошницу, довольно громко, и прошёл на кухню. Кофе ему не приготовили – Кеши ведь не было.
– Кто взял? Кеша взял? Голуби вы каннибалы.
Алекс оторвался от кремоны, которую непонятно зачем, возможно, ввиду Максова возбуждения, принялся настраивать. Театр его не пугал, но было неприятно. Макс, наконец, сел на лавку, как раз напротив, и несколько раз, даже подскакивая, громко постучал затылком об стену.
– Унтер-офицерская вдова! Я сам себя высек! Не надо было хвастаться дорогой мне вещью.
Алексу было всё же не по себе. Поверить он не мог, что Макс всерьёз может обвинять Кешу в воровстве дневников. Кеша слишком и всегда занят собой, а теперь – и Зиной. Про дневники и их значение для мировой контркультуры он и не подумал бы. А вот Руслан с блаженной улыбкой следит за этим театром, не соображая, что относится он именно к нему. Но доказать ведь ничего не возможно. Разве только обыскать Руслика и его сумку. Но это требует усилий, да и лениво, и неприятно. Надо бы Макса перенаправить на Руслана. Однако разумные попытки: да сядь ты! – ни к чему не привели.
– Голуби вы каннибалы, – повторил Макс и… вдруг взял ведро с мусором, подхватил, гремя пустыми банками, лежавший тут же пакет и пошёл выносить.
Зина, набравшись смелости для предстоящих занятий, уже смотрела в зеркало. А из зеркала смотрела на Зину немного встревоженная молодая учительница. Вдруг откуда-то из страшного водоворота памяти выскочило, что за матрас упала одна из тетрадей, и очень даже важная тетрадь, которая сейчас понадобится во что бы то ни стало. Как была, в белой расшитой кофте, полезла в роковой угол и увидела там, кроме тетради, – те самые ежедневники в терракотовом коленкоре и синюю книжку для записи кулинарных рецептов. Наверняка закричала бы, но вдруг парализовало – страшно, внезапно, с диким сомнением, что больше никогда не сможет говорить. Так и стояла, на коленках, одна нога босая, и смотрела в угол. Ни звука не могла произнести. Или просто не понимала, что происходит. Но даже через много лет не могла бы сказать, знала она тогда о воровстве или не знала. И много лет спустя помнила только то, что смотрела на эти чуть запылившиеся печатные изделия и не могла вымолвить ни слова.
Вдруг в дверь комнаты бешено заколотили, потом, явно от ударов, дверь распахнулась сама, и влетел Макс с пустым ведром.
– Идиотка! Дура! Вот до чего всех довела твоя тупость. Работает она! Как бы не так! Тебя там из милости держат! А она ещё счета мне выставляет! Это всё твои дружки, твои дружки…
Такого Алекс вынести уже не мог. Едва Макс, всё с тем же пустым ведром, возник в кухне, как его встретил бы хороший точный удар. Но так получилось – ведро на голове Алекса оказалось раньше, чем его кулак достиг Максова уха. Руслан, всполошившись, подхватил сумку и стал прощаться, если его лепет можно было назвать прощанием.
– Пусть идёт, – неожиданно мирно сказал Макс, наконец поставив ведро на место. И только потом, когда скользкие шаги Руслана стихли на лестнице, прибавил: – Пусть идёт, тварь.
Алекс пошёл в душ, даже плечами не пожал, как обычно делают люди в недоумении. Он начал понимать, что все вещи, как ни странно, находятся на своих местах.
Когда пили чай, Алекс, вытирая насухо стареньким белёсым полотенцем голову, наблюдал, как Макс «подваривает». Кладёт на конфорку толстый, в дырках, рассекатель, затем аккуратно ставит чайник. Считает про себя, приподнимает крышечку, нюхает: знатный веник или нет. Затем поднимает и снова – стоит, считает. И затем – второй раз на рассекатель. Иногда выльет в пиалу немного заварки и – снова в чайник. Или потом, когда на стол поставит, килишнёт несколько раз. Чай получался густой, как бальзам.
Поели макарон с плавленым сыром, сытно. Макс собрался было чесноку в макароны порезать, но Алекс запротестовал: будет слишком остро для утра.
– А я люблю чеснок с кинзой, укропом и сливочным маслом смешать; майонеза не надо. Да и не люблю майонез.
Потом перебил себя:
– Ты пей, это хороший чай – индюха, слон.
Индийский, значит. И вдруг, словно ради этой фразы и завтрак сделал:
– Завтра Андрюха, который теперь отец Ефрем, в деревню едет. Не хочешь обстановку переменить? Я не настаиваю, но может – тебе по кайфу будет. У отца Ефрема и машинка своя, третий жигуль.
«А правда, – подумалось Алексу – Мы с Максом тут всю водку выпьем в Москве, если зависну. Поеду, посмотрю… на страну мою».
До четверга время было. Но в четверг звала Алёна. Не звала на самом-то деле, он напросился своим звонком, но ему хотелось думать, что звала. И – хоть автостопом, до её Подмосковья добраться надо. Хоть с Чукотки.
– Поеду. А далеко?
– Часа четыре.
Зина сидела у стола, одна нога босая, опустошённо смотрела на часы. Перед ней лежал ежедневник в терракотовом коленкоре. Когда минутная стрелка возвестила об окончании часа – девять – встала и, взяв старенький, но крепкий большой иссиня-чёрного цвета портфель, пошла на работу.
– Господи, да что ж это такое, всё с ног на голову, и на голове ходить? И что – так до конца? Тогда уж лучше в монастырь, там тоже мафия и тоталитаризм, но хоть ясно, что мафия и тоталитаризм. Послушание – называется.
Вечером Макс, усевшись против мирно ужинающей молочной рисовой кашей Зины, спросил:
– Я Зигфрид?
– Самый настоящий, – кивнула Зина и ложку отложила. Что-то будет.
– Так вот, я со следующей недели – машинистом уборочной машины метро буду. Поняла что-нибудь? Сегодня документы оформил.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июнь 1989. О чём я думаю, лёжа на диване так, что даже задница лежать устала. О самых обычных и очень приятных вещах. Что хорошо не мёрзнуть. Что хорошо помыться и пахнуть свежей кожей и волосами. Что хорошо есть. Что сегодня даже можно съесть плавленый сырок “Волна” или “С луком для супа”, просто потому что в холодильнике есть плавленые сырки, кажется, две штуки, а я их ненавижу. Этот, с позволения сказать, сыр, может быть, и служит хорошей защитой для зубов, но жеванию не поддаётся. В хлебнице есть вчерашняя булка, а в столе – крупа, рис. Но я же не ем. А лежу и думаю о том, что могу поесть, с удовольствием помыться, хотя из-за странных болей и слабости это очень трудно. Никогда представить не могла, чтобы так трудно было забираться в ванную и потом – самое-то главное – выбираться из неё. Что и сидеть-то там – просто больно. А на уголках стоят “Гиацинт”, “Роза”, “Ромашка” – нежные болгарские шампуни. И вот, думаю, что когда зайдёт солнце, я буду мокрая и в душистой пене. Что сегодня? “Гиацинт”, он меланхоличнее. У “Ромашки” всё же слишком лечебный запах. Как я любила эти магазины на Полянке – “Ванда”, “София”. А любимый крем и духи “Пани Валевска’? А эти экстравагантные блески для губ, цикламен? Все эти детали – как синие блёстки в глазах от слабости. Конечно, я не стану варить рисовую кашу и плавить в ней, пока горячая, сыр с луком. Просто потому что нет сливочного масла, а с растительным – я ещё не придумала, как есть. Потому и плавленый сыр. Ем же я, хоть раз в три дня, на глазах у приходящих людей. И, конечно, я больше не поеду ни в “Ванду”, ни в “Софию”, ни в этот дикий “Лейпциг” записываться в очередь на обувь, как было когда-то. Всё это: приятные шампуни (хотя почему наши-то хуже – та же “Крапива”, пахнущая летней травой), краски для лица, сапоги – это галактики, возникающие и исчезающие. Я пришла в то пространство, где галактик уже нет, они там не нужны, там совершенно другие формы жизни. И всё, что радовало – истинно радовало – меня этими цветами, запахами, формами (а чего стоит один “Ганг” с его бесконечным разнообразием и сумочками-коробками, и ещё с хозяйственными сумками, излюбленными московской хипнёй) – всё стало другим. Как говорят – перешло на качественно иной уровень. Если бы сейчас вернулись силы (а не летали бы перед глазами ультрафиолетовые мухи), я бы снова окунулась в море ощущений. Робко, как девственница, боясь и надеясь, что меня не оставит уже вызвавший из небытия волшебник.
Мне двадцать пять лет. Если доживу до августа, будет двадцать пять. Я ничего не умею, я ещё очень хороша собой и очень устала. Я знаю, что от мужчин пахнет тяжело, и потому не хочу быть с мужчинами. От женщин пахнет истерикой, всегда – истерикой и злобой. Я не хочу быть с женщинами. Не хочу есть и устала спать. Во мне ноют даже воспоминания, и я не знаю, сколько мне осталось – вот так, на диване. Я даже не торчу, что было бы логично. Но должно же быть что-то, ради чего я несу на себе эти последние дни.
Так вот, “Бисквит”. Это кафе, в розовом доме, возле самой почти Смоленской. Кафе большое, занимало весь первый этаж. Высокие светлые окна. Снаружи можно было примоститься на подоконниках, внутри – стойки, стульев нет, но подоконники широкие. Сидеть на подоконниках нельзя, но всё же сидели.
Кофе подавали в белых аккуратных, пахнущих горячей водой (и немного пищей с мылом) чашках. Уникальный запах: пища, которой уже нет, остатки которой смыли мылом. Скорее, содой и мыльным порошком. Пища, в которой поджаренный на комбижире лук пахнет так же, как бутерброд с красной рыбой. Именно так – с прибавлением жестковатого запаха мыла – пахли чашки в “Бисквите”. Кофе был сытный, всегда очень горячий. Но взять просто кофе – только для тех, у кого нет денег. В “Бисквите”, как в столовой (хотя это кафе), была стойка, или – как говорят – раздача. Выбор небольшой. Бутерброды: рыбка, сыр, колбаска. Подсохшие, иногда на сероватом хлебе. В зависимости от того, какой батон с завода привезли. Выпечка, всегда довольно сухая. Булки, пироги, блинчики. Но самое чудесное – и чего мне так не хватало, потому что дорого, тридцать пять копеек – сливки с фруктами. Взбитые сливки с фруктами. Металлическая, сталь с алюминием, вазочка – перевёрнутый купол на ножке, расширяющейся до плоского небольшого диска. Сливок много – горка выступает из границ вазочки. Но иногда могли положить мало, так что металлическую внутренность вазочки видно. Сливки были с курагой – самые вкусные. И ещё. Кажется, с вареньем. Я бы их по три порции съедала, так вкусно. Ложку надо брать в лотке у раздачи. Очень у них хорошая форма была, у этих ложек – ничего лишнего.
Интерьер “Бисквита” – в тёмных тонах. Коричневая – коричная – обшивка панелей, столы из обычного ДСП, ни светлого, ни тёмного. Столы немного липкие, посередине стоит что-то, что трудно даже назвать: сахарница, солонка или пепельница. Иногда мне кажется, что в середине стола в “Бисквите” как раз было отверстие, в которое сахарница (пусть будет сахарница) и вставлялась. Здесь хорошо стоять, пить купленный на последние деньги кофе. Не зная, что бывает кофе с корицей и шоколадом. Руки подрагивают, оттого что лишняя сигарета выкурена, а пищи было слишком мало в последние дни. Это бы само по себе не важно, но как хорошо это глубокое темноватое место с огромными окнами, где на очень низких подоконниках сидят разноцветные нелепые люди. “Бисквит” мне всегда казался подростковой точкой, местом, где что-то небольшое, пульсирующее пьёт кофе перед тем, как выйти в пространство, где небо исчерчено проводами. И такие же отношения между людьми: исчерченные, подверженные окислению, нестойкие.
Для системы “Бисквит” – место преимущественно пионерское. Здесь собираются печальные яркие дети, болтают, обмениваются кассетами и пластинками. Иногда, кто посерьёзнее, заходит на часок – выпить кофе, повидать друга, по пути на работу. “Бисквит” – детская системы.
…Я плохая девочка, которая хочет быть хорошей девочкой. Да, я плохая девочка, которая снова хочет стать хорошей девочкой. Есть какие-то возражения? Но у кого, кто это слышал?
Вот Игорь обещал зайти. У него на плохих и хороших девочек взгляд несколько другой. Но мне нравится, что он смотрит такими овечьими глазами, когда я употребляю матерные слова. Знает же, что не нарочно. Что для точности, и отнюдь не все слова. Как-то рассказал про одну, студенточка была, потом в аспирантуру поступила – блаженная такая. Так она считала, что любое матерное слово – грех против Богородицы, и очень мата боялась. Затем помешалась, стала рисовать ангелов, Богородицу и ругаться матом. Бывает. Я в том же духе. Но я не люблю мат, в самом звучании матерного слова есть нечто отвратительное. Или мне просто надоело, как с плавленым сыром.
Кафе “Бисквит” я очень любила. Попросить Игоря меня туда отвести? Но его же уже закрыли! Или нет? Как же подло, что когда вот так себя не уничтожала, а просто жила, надо было подходить к людям и просить деньги. А теперь скажу: сливок, и привезут. Несправедливо. Несправедливо!»
9.
– Безблагодатно? Скажи ещё: неблагочестиво. Личности с большим негативным опытом, на которых ориентироваться нельзя? Ну, а ты прибавь ещё православнутых садистов, о которых мой однокашник любит рассказывать. И ведь находит! То собаку на рождество палками на церковном дворе забили, чтобы в храм не лезла. То дом отняли у детдома, а детей кашей отравили. И во всём православные виноваты, потому что злы и ненормальны.
Красивый молодой священник в два приёма, но скоро и ловко, вынул ведро из колодца. Колодец ютился под горкой, у подошвы, так что тропинка, считавшаяся одной из улиц Долгой деревни, шла почти над головой тех, кто стоял у колодца.
– По небу Савкин идёт, – пошутил священник, указав на хмурого с утра мужичка, – по небу. Он, конечно, злой, но всё же по небу ходит – потому что на земле живёт, а мы – в проводах. Если бы не тётка Анна, я бы сюда, три часа от столицы, не поехал бы. Да и из-за неё – не поехал бы. А поехал по вдохновению свыше, и никак иначе, потому что она меня своей молитвой заарканила, и вот теперь помогаю ей. Там ещё часть поля свекольного убрать надо, потому и тебя с собой утащил. Иначе председатель тётке Анне сахару и муки не даст.
Собеседник священника – это был Алекс – взял второе ведро, и вместе поднялись на гору. Священником был Андрей, тот самый, что получил в лесу крещение дымом. Теперь он был протоиереем, только-только утвердили новый чин, и был этим несказанно доволен. Алекса он не видел лет шесть. Макс ещё не вернулся со свекольного поля, ждали его только после захода солнца: работы было много.
– Держи-держи калитку!
Высокая плотная коза с мглисто-серой курчавой шёрсткой и чёрной полосой на спине, со светлым брюшком, кокетливо наклонив голову, шла прямо на людей.
– Ух, Дочка! – ухнул отец Ефрем. Коза, конечно, не испугалась, но – вдруг прянула в сторону. Алекс встал ровно в проёме калитки.
– Гулять любит. У неё подруга – Ветка, вон в доме напротив, у Параскевы. Дочка к ней хочет. И что взбрело тётке этот дом купить? Что она здесь зимою делает, чем топить будет? Какие у нас с матушкой деньги? Но мне понравилось. Видишь – приехал, и тебя привёз.
– Нехристя, – подколол Алекс.
– А ну, нет их, нехристей, – чуть поморщился отец Ефрем и запер калитку. – Мы же лет семь как открылись, вся эта наша церковно-возрожденческая контора. Полагаю, если бы мой Владыка такие слова из уст моих услышал, не осудил бы. Потому что все как кутята, вслепую, абы что, но делать. Кто зрячий, то уж верно молчит, потому что под суд попасть страшнее. А суд в том, что даже если и всё происходящее теперь, всякими красивыми надеждами исполненное, не по Богу с точки зрения Оптинских старцев, то явно по Богу с точки зрения тех, кто вполне познал, что такое город без церкви и как мучительно, когда служить нельзя. Тут даже что-то дворовое есть. Внутренние разлады перед войной с чужим двором обычно забываются. Но не факт, что лет через тридцать плодов кислых не будет. Это мне один старец говорил.
Алекса серьёзность новоиспечённого протоиерея забавляла, но слушать было утомительно: зануден отец Ефрем. Опять же отличный был басист.
– Представляешь себе хоть один большой роман Достоевского без старца? Хоть картонного, хоть на портрете. А сейчас – пожалуйста, и со старцами напиши – всё равно как без старца. В этом разница. То постройки на руинах говорили. Или как у вас там: постмодернизм. А теперь говорит пустота, и это намного интереснее и страшнее. Зачем пустоте строения и люди? Низачем. Тем более – ценности, религия какая-то. Пустоте нужна выгода – то есть ничего кроме выгоды. Вот это сплавленное воедино есть-нет, без оттенков. Не существует, потому что есть в наличии, но – в наличии, потому что утрачено. Пустота – как женщина, самая обычная женщина. Красива тем, что у неё три-четыре вещи есть, а больше от неё не надо. Но так же нельзя. А когда человек пустотой изъеден до того, что в нём нечто просвечивать начинает… Ты не плюйся только, потому что я об Образе Божием говорю… Это чудо. А у чудес с церковью всегда были сложные отношения. Порой время выручало, порой и Сам вмешивался. Но ты только подумай, ведь чудо же… Человека убить можно, кислотою труп залить. Ничего не останется, и костей. А тут – вдруг скелет танцевать начинает, как Царь Давид, да такой страшный. Вот и начинается – пас. Как это всё принять? Нас, безалаберных, тупых и легкомысленных? Никак. Нас надо поучать и – строем ходить. Посты там, поклоны, чтобы Бога знали. А какое тут – Бога знали, когда Он – изнутри, потому что не для того Он, чтобы человека дьяволу отдать. Об этом забывается. Потому – и никакого православия, а церковная контора. Офис, отношения. До чего дойдёт, не знаю. Но вот мои сокурсники – все озарены надеждой, что всё получится. Они как апостолы – летают даже, и не смейся.
Алекс, правда, улыбался. Ему нравилось слушать отца Ефрема, хотя он не понимал православия. Зачем столько сложностей?
– Ну, а что вы с буддизмом сделаете? Вот ваш дьякон какую книгу написал: «Сатанизм для интеллигенции».
– Он может, – кивнул отец Ефрем. – А что – с буддизмом? Мы-то что с ним можем сделать? Мне лично он не враг, потому что меня пока буддисты под страхом смерти веру оставить не заставляют. Вот когда это будет, тогда – другое дело.
– А кришнаиты? На днях пол-Арбата заняли.
– Ты ещё Юсмалос вспомни. Сему надлежит быть – оно и есть. Война же. Я вот не уверен, что с ума не сойду на религиозной почве. Помню, книгами подторговывал. Вместе с девчонкой поставили. Ей лет семнадцать. Она в Аум Синрикё верила. Рассказывает про то, что там, а лицо сияет, глаза светятся. «Господи! – взмолился я тогда, – бесов изгонять не умею, я о них вообще ничего не знаю. Но вот эта душа-кожа, она что – зря? Она что – для Аум Синрикё? Откуда ей – Христос, когда кроме журналов и еды – ничего. Спаси её. Она же вон, благодати жаждет». И уверен, что она спаслась. Было в ней что-то… И Татьяной звали. И «Дип Папл» любила. Не, благодать – у неё своя жизнь. Я люблю благодать.
Шкодливая коза Ветка, перемахнув через забор, синий, недавно поновленный, сделав отчаянный зигзаг, приземлилась шагах в пяти от отца Ефрема. Коза Дочка, обрадовано вякнув, поспешила к Ветке – мол, гулять всё равно пойдём. Но тут, буквально под ноги Дочке, кинулся петух, которого Анна прозвала Комиссаром. Житья от него не было не только дворовой живности, но и окрестным котам, хотя петька особенной величиной не отличался. Комиссар, смекнув своим петушиным умом, что Дочка собралась на гулянку, решил это дело предотвратить, и потому молча, как полагается герою, грудью в оливковых перьях преградил ей дорогу. Дочка на миг оторопела, а потом, возмущённо шевельнув ушами, встала на задние ноги – на пуанты. Передние ноги, копытами несколько внутрь, к груди, поджала, ещё раз, уже грозно, дёрнула ушами и едва не прянула на Комиссара.
– Ква! – вырвалось у петуха. Как тень, распластав крылья, он кинулся под крыльцо, и оттуда уже пригрозил козе: – Кокореко! Выпорю!
Ветка, испугавшись скандала, снова перемахнула через забор и пропала – как не было. Покинутая Дочка, покачивая грациозной головкой, зашагала вдоль забора: может, Ветка ещё вернётся. Анна, в оконце увидав, что произошло, была уже на дворе:
– Дочка ты, Дочка. Все-то тебя обманывают. Вон как Ветка тебя бросила.
Добавила со странным, будто всплывшим из потерянной уже глубины чувством:
– Дочка-то хорошая. Всё в ней: и рост, и сила. Первый у Зорьки козлёночек был. Порода – мясомолочная. А Ветка-то пуховая; эти дикие, коварные.
Ветка точно была пуховая: до жути лохматая, чёрная, с белой полосой на узкой морде.
– Идёмте в дом, идёмте в дом, – вдруг засуетилась Анна. – Я уж всё на стол поставила.
«Уехать! Уехать – отсюда?» – вдруг возникло раскалённо в мозгу у Алекса. «Порча», как сказала бы Анна. Но кто знает, может эти большие, глобальные, мысли и есть – порча.
Анна, сделав шаг или два, дёрнулась. Иначе описать странное движение плечом: забыла-забыла! – невозможно. Зигзагом, совсем как коза, заспешила к Дочке. Алекс присмотрелся и только сейчас заметил, что от ошейника Дочки идёт на несколько, около трёх метров – цепь. На том конце цепи, который волочился по земле, сбривая растения и выравнивая песочек, оказался огромный тяжёлый кол. Который мог бы стать орудием убийства даже в очень неопытных руках. Сколько он весил? Килограммов пять? Дочка шла к тощим грядкам редиски, и приближение Анны её вроде бы не беспокоило. Однако Анна вдруг пошла козе наперерез, рискуя вспугнуть, и ловко подхватила конец цепи, рядом с колом. Дочка вздыбилась было, но потом неожиданно смирилась и встала тихо, в середине уже расчищенного цепью круга, глинисто рыжего. Трава вся за день подъедена была. Анна вбила кол, кирпичом, лежавшим как метка тут же, подошла к Дочке, приобняла и сказала жалостливо, почёсывая козу за ушами:
– Обманывают тебя, да. Как Россию.
Алекса чуть не свело внезапной судорогой, ощутимой почти как сердечный приступ. Даже остановился, даже побледнел: вот те на, обезумела она, что ли? Однако отец Ефрем на «Россию» и на то, как «Россия» была спасена, не отреагировал и деловито занёс набранное Алексом ведро в дом. Выглянув из сенец, позвал:
– Ну что там, тётьань, кормить-то будешь?
– Буду-буду, – затрепетала Анна и поспешила в дом.
Анна была далеко не старая ещё женщина – пятьдесят шесть, с приятным круглым лицом и соразмерными в нём чертами, сероглазая блондинка, в молодости, должно быть, прекрасная красотой хичкоковских героинь. С годами лицо стало тяжёлым, набухшим, но морщин немного было и сейчас. Что было в этом лице невыносимо – взгляд. Такой должен быть у Вия, подумалось Алексу, когда он в первый раз встретился с Анной глазами. Эти глаза будто поменяли цвет – небольшие, с неопределённым уже разрезом под веками, лёгшими той особенной тонкой и нервной складкой, какая бывает иногда в лицах уроженцев средней полосы: улыбка или нет, а может быть и насмешка. Что-то татарское, что-то немецкое. И небольшая прямая переносица.
«Кликуша, – подумалось Алексу, – точно – кликуша. Всё видит».
Глаза эти смотрели навылет, но в периоды плохого самочувствия и усталости взгляд совсем пропадал, оставались только две прозрачные пуговички, прикрывающие страшные дула заряженного оружия. Такой взгляд был и сейчас, хотя внешне не скажешь, как она устала. Анна уже разложила по недомытым тарелкам неряшливый, но ужасно вкусный на вид винегрет из большой алюминиевой миски, прибавив солидные куски бочковой сельди. На печке, которую то и дело надо было подмазывать, стояла эмалированная, наполовину коричневая от масла кастрюля с гороховым супом, а сковородке потрескивала картошка с помидорами и жареным луком.
– Среда, уж меня простите. А вот винегретик-то с грядки, и укроп вон, пушистый.
– Я мяса не ем, – зачем-то сказал Алекс.
– А я иногда и постом ем, – вздохнула Анна, – ноги уже не ходят.
Отец Ефрем ел молча, набирая помногу, но довольно медленно, долго жевал и потом сидел, вытянув руки по столу, будто обнимал тарелку. Винегрет оказался удивительно вкусным. Алекс такого никогда не ел. Сельдь была отчаянно соленой, но с пряностями.
Анна всё говорила и говорила. О том, как выхаживала нынешней весной индюшат, а те болели. Как лампу сожгла и едва сама не сгорела, как индюшата снова болели, и Анне пришлось ехать в город, «дом бросить». В городе искать по аптекам пенициллин. Как «Параска» решила было за домом присмотреть, червонец взяла, да ни разу и не заглянула. Как Савкины по крыше лазили и хотели в дом проникнуть, чтобы украсть что из вещей. Про этот дом в деревне говорят, что городские, богатые. А младший Савкин из зоны вернулся, тут вот недалеко был. А теперь злой и точно её, Аннин, дом сожжёт, потому что она чужая. Что вовсе она не чужая, а отец её, Савелий, хоть в Москве родился, мать его, а бабка Анны, родом отсюда, из этого села. Тут три села, и все родственники, а одна только война. Что тут рядом дед Орех живёт, который пчелу держит, и мёд у него самый лучший. Что она тоже хочет пчелу держать, но дорого.
Алекс смотрел в окно и видел еле ухоженный небольшой участок, совсем из Анниного рассказа, на котором – то помидоры вырастают, которые в миску не войдут, то вот, «картошечки не допросишься». Внутренность дома, с продавленным диваном и внезапными, бессмысленно дорогими тряпками, внешности участка соответствовала. В доме – всего две комнатки. Вся жизнь, даже зимою, была на кухне. Крохотная, ужасно душная, спаленка, в которой предстояло Алексу ночевать, была заставлена вещами так, что кроме пыли в единственном луче света ничего видно не было. Там стояла не работающая стиральная машина советских времён, вместо столика, и швейная машинка, и телевизор, который тоже не работал. На телевизоре стоял бодрый цветок «Декабрист».
– Ну как ей одной со всем этим.
Анна пела на клиросе в местной церкви и церковное пение любила. Однако церковные дамы считали её чужою. Они, как и Алекс, не понимали, зачем нестарой горожанке, нежной инженерше, понадобилась эта «деревня», на которую, по всей видимости, у Анниной семьи нет средств. Анна про семью не особенно и думала, что, конечно, плохо. Иногда приходилось у старшей дочери просить деньги. Дети Анны, сын и дочь, были семейные, денег самим часто не хватало. Мечтали о даче, но не о такой же – за сто верст. «Деревню» Анна купила во вдохновении, оттого что ей «видение» было, светлый источник, где вся её семья купается. А когда, просмотрев объявления, нашла этот дом и приехала – поняла, что это он и есть, источник. Вся её инженерская пенсия уходила на хозяйство, так что сама порой «голодала».
– Как в детстве.
Но рассказ снова вернулся к живности и пенициллину.
– Это Господь научил. А ведь мёрли, и Мишка мёр.
Мишкой звали бычка, которого Анна недавно сдала на мясо.
– А как стала пенициллин давать, и Дочке тоже – поправились.
Про прививки и антибиотики, используемые в Америке, откуда было Анне знать?
– А Мишка плакал, когда вели. Били его Савкины, чуть хребет не сломали. Плакал, а они били. И когда я его вела туда, на ферму – плакал! Савкины ему лёгкие отбили, я пенициллином лечила – он воспаление снимает. Они тут всю живность мою убить хотят.
И вдруг замолчала, склонилась, отчего платочек, повязанный концами назад, смешно надвинулся на лоб, как скуфеечка, и сказала:
– Прошлый год на свёкле работала – за сахар и уголь. Так дали гектар, никого в колхозе нет уже. А нам, приезжим – всё выгода, были бы силы. Июль, жара. Дошла до последней борозды. А там грядки – не мои, поле. Сил нет, падаю. Остановилась, тяпку поставила и взмолилась: «Господи, подними меня. Ради детей». И вдруг слышу: «Отче наш» поют. Необыкновенным распевом, необыкновенным. Как море. Мужские голоса. Монахи поют! Ангелы поют. Необыкновенно.
В окошке размером с лицо не ходили, а плавали как облака крупные индейки с серовато-голубой оторочкой крыльев. Вдруг, вскидывая кавалерственные стройные ноги, показался прекрасный как безе индюк, возмущённо что-то бормоча. Анна встала из-за стола, наспех перекрестившись, поправила платок.
– Игорь приехал. Обещал, что в этом месяце будет. Чудо – человек.
И вышла, крича индюку:
– Орёл, Орлуша…
В комнате словно продолжало парить её лицо, в котором было столько разложившейся на жалость и утомление злобы, так и не осознанной как злоба, разъевшей разум и душу, паки восстановленную бестолковым, но всё же целебным состраданием ко всему живому.
«Святая, ведь точно – святая», – подумал Алекс. И – снова: «Уехать! Уехать как можно скорее! Уехать? Отсюда – из этой страны?»
Послышался негромкий лязг – заперли дверь в гараж. Прибывший автомобиль напугал не только Орлушу, но всех остальных обитателей. Комиссар, выбравшись откуда-то из поленницы, возвестил, что, мол, мы всё равно победим, и задал трёпку проходившей мимо белой хохлатке. Хохлатка взмолилась своему куриному богу, вырвалась – и скрылась.
В кухню вслед за Анной вошёл высокий темноглазый человек лет сорока трёх, но моложавый и даже красивый. В руках была большая тяжёлая сумка.
– Игорь, староста наш, – закудахтала Анна, усаживая гостя, оттаскивая к печке сумку. – Вот вам, батюшка Ефрем, и повод – послужить в воскресенье.
– Анна Владимировна, да я на ночку только. А вернусь в пятницу, поздновато, но жди, точно буду. Нам вон с отцом Ефремом надо одну заявку написать.
– Да как же – на ночку-то? Вон, уже солнце… – расстроилась Анна.
Только порадоваться успела, что все собрались вместе, и гость с ними. Деток вот только нет. Ну да приедут.
– Будет, тётьань, будет, – успокоил отец Ефрем, вовремя подоспевший Анну утешить, да и сумку взял. – Я-то здесь, почитаем, попоём.
– Попоём, – вздохнула Анна и поспешила за чайником.
– Отец Ефрем, благословите, – чуть поклонился священнику Игорь и протянул большие тёмные, правая на левую, ладони. Отец Ефрем перекрестил вошедшего и пожал протянутые руки: ну, с Богом. Алексу сцена не понравилась: отец Ефрем в сыновья этому Игорю годится. Пигалица он, а не священник. И туда же: Бог благословит! Игорь выглядел более солидно. Однако было что-то в этом крохотном ритуале величественное, огромное.
Солнце повернуло на закат. Отец Ефрем с Анной отправились поливать участок, а Алекс с Игорем сначала убрали после ужина посуду, как смогли – помыли, и сели на крыльце – покурить. Тут-то и открылось, что Игорь – и есть тот самый староста, которого упоминала покойница Алина в своих дневниках.
– Вот оно что.
Алекс чуть было не запел от внезапно нахлынувшей военной радости «Сансару», как это было в доме у Макса. Он ничего, ничего, ничего уже не понимал, а только чувствовал, какой-то, ранее доступной только Алёне, подоплёкой, что пришёл в движение огромный, страшный, трагический и вместе светлый круг, диск – какого уже тысячи лет как нет, который в окружающем мире просто невозможен и даже ущербен. Но его несло, его вело, как когда-то, во время лучшего выступления «Ахтунга», когда он Егору после выступления пиво предлагал, опьянённый счастьем и силой, хотя сам едва держался на ногах.
– Пасиба, – сказал Егор и бутылку взял. Слов слышно не было – по губам прочитал.
Но внезапно прибежал Руслан, намеревавшийся согнать с пульта бездарного звукаря, и, накричав, утащил Алекса с собою – звукарить.
– Как там всё кончилось? – не удержавшись, спросил Алекс.
– Кончилось, – ответил Игорь и затушил папиросу. Он курил папиросы. Алекс отметил, что только папиросы, и редко. Понемногу. Считалось, что бросил.
– В августе у той, у Ленки, день рожденья. Решил ей тортик купить, со сливками. Она сливки взбитые любила. Жара была, но тогда два дня как спала. Гроза прошла, небольшая. Перед жарой Ленке ужасно как плохо было. И силой не накормишь, потому что рот не открывался, и в горле движения не было. Ссохлась, глупая, как таранька. И уже мочится под себя. Но когда не спит – встаёт, в туалет. Я – скорую вызвать; она руками машет, вроде как ругается. Ну, думаю, всё равно вызову, но уж завтра. Что с ней ночью было – не знаю. Утром я: открой, это Игорь. А за дверью – ни шороха. Испугался не на шутку. Стучу, уже в истерике: открой, дура. Снова – ни шороха. Я – дверь высаживать, а там, за дверью – какое-то мычанье. Жива, значит. Дверь таки высадил, соседи уж все тут, я им: скорее за дворником, а сам – к ней. Лежит. Живая, но в обмороке. И листок этот, завещание, рядом с ней, в моче, высох уже. Дворник прибежал, милиция, скорая приехала, соседи. Успокоил, объяснил, выпроводил. Врачиха ей давление померила, глаза посмотрела, укол сделала. В больницу, говорит, скорее. Говорит, отвезём, только документы нужны. А я не знаю, где у Ленки документы лежат. Говорю: можно завтра. Врачиха строго посмотрела, грозно: что ж вы время теряете? Но сама встала – им лишние хлопоты зачем? – звоните, говорит, если что. Уехали. Я – по ящикам рыться. Паспорт нашёл, в сумке. И ещё что-то нашёл: документы на квартиру. Себе оставил, и тот листок взял. А её уже насмерть сводит, агония. Я – к телефону, а тот за неуплату отключён. Я – к соседям, звоню; скорая ругается, что, мол, вы это два раза по одному адресу, так нельзя, или что-то подобное. Ору: умирает она, документы нашёл. Скорая приехала, а там всё уже – остывать начала. Ну, кремировали-хоронили, урна в колумбарии. Листок её нотариус признал, я даже за экспертизу платил. Родичи объявились, конечно, но полгода прошло. Зима уже, так что им слишком хлопотно было дело заводить, чтобы жильё вернуть. Полгода ждали, когда позвонит; думали – живая. А Ленка и номера их из книжки выдернула. Теперь я там, в той квартире, хозяин. Сдаю. И вот, тёте Ане привожу, что надо. Там, пока не сдал, мой кот Тигран жил. Гадил везде, как коты делают, но я отмыл. Потом, после Ленкиной смерти, чуть не сорвался. Пил недели две. Там, в той хатёнке, такое стало. Ленка, хоть и не ходила последние дни почти, была маньячка чистоты. Хоть как-то, но чистенько было. Я засрал поначалу. Потом, когда понял, что сдавать буду, отмыл. Быстро отмыл. Квартиру ту оформили в день памяти пророка Даниила и трёх отроков. Вот я и был там как в пещи огненной.
За скобками полубезумного от горестных воспоминаний рассказа осталось столько обыденного, сумеречно прозрачного ужаса ежедневных действий, что Алексу стало не по себе. Поездки в инстанции, дикие, нечеловеческие вопросы, и – главное – личность! Не волевая красавица, а инвалид, сумасшедшая. Хотя Игорю – какая разница, когда по мукам ходил. До него эта разница и не долетела. Ленка, и всё. Кормилица теперь. Но вот так, презрев людей и их чувства, бесстыдно и безропотно дохнуть у себя на диване и при этом делать вид, что ничего не происходит, да ещё и писать – ужасно… и восхитительно.
– Квартира кооперативная была, когда-то родственники взяли. Тогда того кооператива уже не стало, и Ленка сумела в собственность её оформить.
Максу всё это было известно. «Смирновку» пили вчетвером, тихо. Анна заснула в своей крохотной горенке. Закусывали винегретом, который дорезал по мере надобности Игорь.
Рано утром, по холодку Игорь и Алекс выехали. Макс, наскоро простившись, пошёл на поле. А в субботу и он собирался в столицу. Понедельник – первый день новой работы уборщиком метро. К полудню Игорь уже подвозил Алекса к пятиэтажке в Подлипках Дачных, где ждала его Алёна. Из дороги Алекс помнил только светло-рыжее коровье стадо, с торчащими хребтами, напуганное шумом, переходившее через небольшое шоссе. Пастух, возможно, и не был совсем пьян, но шёл, громко напевая и пошатываясь. Может быть, он и не был пьян, а только устал. На ушах, огромных длинных коровьих ушах, виднелись следы укусов насекомых, короста, а хребты и рёбра торчали так, что в животе смотрящего на всё это человека начинало происходить что-то неприятное.
– Может, зайдёшь, чаю выпьем? – пригласил Алекс.
– Да нет, мне минут пятнадцать осталось, – ответил Игорь, – Москва уже. Дома чаю напьюсь.
10.
Алекс любил пустоватый Алёнин дом со старым огромным матрасом на полу спальни, клоунски ярким постельным бельём, большими портьерами и принципиальным минимумом вещей. Алёна, невысокая, даже круглая, иногда производила впечатление почти змеиное – длинной, высокой женщины. Подвижность, даже текучесть тела свидетельствовали, что Алёна – неплохая актриса. Из «новых», как иногда мелькало в её разговоре. Алёна, кажется, и дома ходила в той же чёрной тонкой водолазке, что и вне дома – всегда опрятной, пахнущей пачулями. Этот запах Алекса ужасно раздражал, но и гипнотизировал.
– Вовремя, – сказала Алёна и показала – мол, оцени иронию – маленький перламутровый подбородок. – Звонили тебе. Из офиса. Через час перезвонят. Так что подождём.
И принялась готовить кофе. Кофе Алёна готовила много хуже, чем Кеша, совсем невкусный. Но Алекс ей ничего про то, что невкусный, не говорил. Кофе был – та же Алёна. А вот хлеб она жарить умела: в яйце, с укропом и капелькой горчицы. Почему-то получалось очень вкусно. Это называлось: завтрак. Едва сели – и правда, звонок.
Медный, лакричный женский клёкот:
– Алексей Николаевич?
– Да.
– Компания «Нью Траст Коммюникейшн». Будете говорить с Мариной Петровной Седовой, менеджером по кадрам. Переключаю.
За часть секунды – кто? Почему? Зачем? В трубке сначала пошли небольшие помехи, потом – издевательски правильный женский голос, который говорит двадцать четыре часа в сутки.
– Алексей Николаевич? Телефон ваш дал Анатолий Иванович, от Иннокентия Семёновича.
Алекс вздрогнул: конечно, Кеша – раз Иннокентий. Отчества Кеши он не знал, но тут прошёл мощный импульс, сомнений не осталось.
– Я Марина, менеджер по подборку кадров и развитию кадровой политики. Анатолий отозвался о вас как о прекрасном звукооператоре. Нам как раз нужен такой человек. Мы развиваем новый уникальный медиапроект; это наше ноу-хау. Приглашаем к сотрудничеству.
И потом, совершенно просто и нагло, почти бесстыдно:
– В общем, завтра на собеседование, к девяти. Адрес такой-то сякой-то, офис – номер, комната такая-то. Просьба соблюдать дресс-код и не опаздывать. Надеюсь на сотрудничество, рада была общению, до свидания.
И – отбой. Алекса хватило только на то, чтобы спросить Алёну:
– Что такое дресс-код?
Она объяснила.
– Подготовишь рубашку?
Потом, подумав, в каком-то неизбывном ужасе:
– Как Кеша твой телефон узнал?
Она ответила – возможно, с той же долей бесстыдства, что и Марина:
– Кеша был вчера на тусовке, на которой и я была. Меркалову ведь отзыв о спектакле нужен. А кто напишет? Кеша напишет. Меркалов пришёл на пятилетие этой газетёнки, в которую Кеша пишет, и меня с собой взял. Так и познакомилась с Кешей. А то – только из твоих рассказов и знала. Он милый.
Меркалов был – бомба-режиссёр, в театре которого Алёна искала свою звезду.
Алекс отстранил рукой едва пригубленный кофе.
– Пойду, подремлю. Я машину вёл – Игорю помогал.
И добавил. С каким-то злым, огромным, но хорошо спрятанным свистом в голосе:
– Хорошо. Я пойду на работу. Звукооператором.
Психу было лет двадцать пять, не больше. На лоб падали ровные выбеленные пряди, задымленные от бесконечной сигареты очки никуда не съезжали, под пиджаком, кажется, не чувствовалось ни влаги, ни запаха пота. Только что приехал из Англии и всё знал.
– Так с какими программами вы работали?
Нет, подумал Алекс, так не пойдёт. Если сейчас ему не дать по мозгам – ну, или по нервам, он потом на мне повиснет как клещ или вошь. А мне разница, какая у меня работа, когда Алёна трахается с Меркаловым, и это называется – жизнь в искусстве? Впрочем, всё равно. Он будет несказанно, несказанно богат, почти сойдёт с ума от счастья, и тогда скажет Алёне: бросай театр. Алёна будет прекрасной всегда. Он это знает.
– Ваших программ я не знаю, но если вы мне найдёте «Врум» Фриппа, я его вам через Нетскейп Навигатор тут же и прокачаю, а потом пропущу через эквалайзер, убрав все средние. И вы с ума сойдёте. Так?
Псих покосился и снова закурил сигарету. Если бы это была девчонка, он бы не церемонился. Но Марина, которая прикрыла этого бездарного старика, ему очень нравилась – и это его шанс получить Марину. Ненадолго. Она всё же старше. А женщин старше псих не очень любил. Ну, в виде исключения – Марина. Психа звали Виктором Викторовичем – так и звали. И вот, Виктор Викторович смотрел на Алекса, который годился ему в отцы (ну пусть не совсем) и думал, что без специальной корочки об окончании курсов Нетскейпа не надо бы до этого святого дела допускать всяких бестолочей. Однако вздохнул и протянул заготовленный уже договор. Сказал, где расписаться. Поставил свою печать.
– Теперь к Марине Петровне, на подпись.
Марина Петровна оказалась не в кабинете, а тут же, в коридоре – откуда-то шла. Свободным, дружелюбным жестом пригласила, позволила открыть перед нею дверь, улыбнулась. А ведь вот это дружелюбие, эта готовность помочь – ничего не значит. Абсолютно ничего не значит! Как смешно и как романтично – человек возникает отражением на воде; улыбающееся милое отражение, а коснись – и вот уже в мокром, а то и тонешь. Остаётся только испытывать классические восторги, такие короткие перед долгими приступами пустоты и разочарования. Фатальная женщина среднего класса. Которого в России, возможно, что нет и никогда не будет. Вот отсюда – точно уехать. Заработает денег, уедет и Алёну увезёт. А что если у Алёны будет ребёнок от Меркалова? Нет, она же умница… На кой – умница. Алекс не мог ещё сознаться себе, до какой степени он уже увяз в быте, для него совершенно губительном. В этом мире нет места пяти часам в день игры на гитаре.
Марине было лет тридцать, не больше, а выглядела – иначе просто невозможно – моложе. Не намного, но моложе. На лице – трогательные следы недосыпа. Складки, обозначающие двух болезненных избалованных детей: двухлетнего сына и пятилетнюю дочь. И любовника – или гражданского мужа – симпатичного паразита, но дающего ей, согласно дорогим женским журналам, «счастье». Марина была скорее среднего роста, полновата, но благодаря кинематографическим каблукам казалась высокой. Лицо было в высшей степени неопределённое, внезапно притягательное. Настолько, что в следующую минуту могло показаться отвратительным. О таких скажут потом, через много лет: девушка из метро. Но у Алёны уже была машина, «шкода октавия». Глаза, большие, прекрасно оформленные, казались мультяшными. Так в мультфильмах рисуют хороших девочек. Эти глаза и выражали мультфильм – смотрели почти без выражения, но иногда очень забавно двигались, отчего лицо само собою строило презабавные «рожи». Алекс оценил: в интимной обстановке это очень бодрит. Марина напоминала картинку. Мальвину, например. Она и была Мальвиной. Поставила подпись и печать, велела зайти в бухгалтерию – «познакомиться и поговорить». Иногда в ней вспыхивало нечто, как лампа дневного света, – вот как теперь. Низкий голос навёл на размышления о скверном, мстительном характере – «радио Марина». Но какая Алексу разница – Ирина, Марина. После бухгалтерии поспешил на выход. В курилке – Виктор Викторович, смотрит пронзительно.
– Ну как ваши дела?
– Окей, – ответил Алекс. Как сообразил, что надо именно так ответить? Тоже мне, Майкл Дуглас.
И вдруг посмотрел на улицу, вниз, в нелепое толстое пластиковое окно.
Из машины – «жигули» – выходили двое: мужчина и девушка. Взгляд зацепился именно за ярко-зелёный свитер девушки, потому что в ней, кажется, ничего заметного не было. Мужчина был – совсем другое дело. Высокий, темноволосый, с усами и ровной небольшой бородкой. Усы удивительно подчёркивали сочный улыбающийся рот. Глаза скрыты тёмными очками. Алекс задержался у окна, затем перевел взгляд от свитера девчонки – к мужчине. Глаза остановились на причёске. Мужчина не носил стрижки с чёлкой – что его, конечно, молодило бы. Не носил вызывающего длинного хвоста с ухоженными концами, как многие остепенившиеся музыканты. Эти волосы, до стрижки, наверно, вьющиеся, лежали ровным спокойным каре, чуть выше плеч. Густые, рыжеватые прекрасные волосы. Внешняя прядь, идущая на лоб от косого пробора, падала слева направо – ровная, атласная прядь. Она слегка волновалась при ходьбе.
Алекс поспешил вниз. Он знал обоих. Толик и Аська. Поздоровались в вестибюле, тепло, как будто и не было неделю назад мерзкой торчовой кутерьмы, и Аське не надо было в четыре утра ловить тачку, чтобы везти Толика куда-то. Теперь Алекс понял, куда – к Марине.
– Ну, иди, Асёныш, иди, – мягко отстранил девушку Толик, даже обнял. – Благодарю, что была со мной, что проводила.
И поцеловал Аську в темя.
Алекс очень не хотел, чтобы была именно такая кода: печальные долгие отношения двух любовников и их бывших амуров, мелкий офисный мирок, надеющийся на свою мировую славу, внезапные неуместные запилы телефонов и эти исключительно доброжелательные, милые люди с мультяшными глазами.
«А ведь они же страдают! – озарило Алекса. – И эта миленькая Мальвина страдает, она же не дура вовсе, она не хочет Толика делить ни с кем. Но что она может сделать? И этот псих, с которым только что в курилке, – он тоже страдает. Потому что он – Шекспир, а вынужден быть офисной крысой. Они жить хотят, но не понимают, что у них все есть, и всем довольны, и пока ещё поймут, что всем довольны, и офисом довольны. А ведь интересно, какое у Марины образование? Надо спросить».
Алекс так и спросил:
– А какое у Марины образование?
Толик чуть повёл густой чёрной бровью:
– Филфак МГУ. Ты что, она – аспирантка Живова, ушла, а потом в бизнес подалась…
Вот что это – опиумный бред, или всё так и есть: передовая филологиня стала буквой эс в офисе? А он сам – где его мечта купить фендер. «Заработаю, куплю, уволюсь. Заработаю, куплю, уволюсь – увезу Алёну». Попрощался сбивчиво, но его поняли.
И потом, уже по дороге домой, в это Алёнино Подмосковье: «Я-то сам кто. Такой же. Жить хочу. И что я так на этот офис накинулся. Работа как работа, и скажи спасибо, что будет».
Алёна встретила его не в водолазке, а в длинной тунике.
– Была у врача. Беременна.
Даже «я» не сказала. Не моё, мол, дело. Что ж, надо жить. Такая значит кода.
Алёна обняла, усадила на матрас, почти повалила. Вот у Алёны грудь есть, и талия есть – она вообще на голове стоять умеет. И нос тонкий, ровный, как на иконах – апостолица помощи и сострадания. Она иногда Владимирской Богоматерью смотрит.
– Алекс, я аборт буду делать. Ты не беспокойся, заплачу сама, всё будет хорошо. Я тебя люблю.
Это было прямое двоякое признание: что спит с Меркаловым, но что ребёнка хочет от него. Да ну её; пусть делает, как знает. Но ребёнок. И отчего-то вспомнился давний Витюша – как Зина сидя спала, положив голову на кровать. И про кота Снежка, и про то, как Макс говорит: это мой сын.
– Нет, Алёнушка, оставь его. Это наш, наш. Уладится. Ты же мне сама про Марлен Дитрих рассказывала, как она беременной играла. Ты же круче.
– Круче, – еле слышно отозвалась Алёна и поцеловала Алексу руку.
11.
«Немцы никогда не могли довести начатое дело до конца; это говорит, в том числе, история великой отечественной войны. И этот их иенский романтизм, призраки которого возникают то тут, то там. А дело было – дать жить здоровой породе, и уничтожить другую, плохую породу. Это единственная и настоящая идея на всё человечество. То, что есть именно две породы – грешники и святые, – сомнению не подлежит, это во всех священных книгах есть. Если бы я родился в Индии, был бы прекрасный кшатрий, и я считаю, что это одно из моих воплощений. Грешники ленивы и непредприимчивы. Святые умны и способны к действию. Вот истинные критерии. Знание человечества полно сведений о ловких и умных проходимцах, которые приносят пользу обществу и отдельным людям. И нет ни одного рассказа о том, чтобы непредприимчивый человек кому-то помог. Я предприимчив, но мелок, Руслик такой, но хоть что-то да умею. И потому должен использовать свои способности на все сто».
Руслан надевал новую джинсовую рубашку, купленную специально для него Лизой в амстердамском секонд-хенде. Ожидалась небольшая прощальная вечеринка; билеты в Стокгольм, а не в Осло, как ранее предполагалось, взяты были на третье сентября, а до того надо было ещё много успеть: слетать в родной сибирский городок, дооформить документы, договориться о дарственной на половину хрущёвской двушки, принадлежавшей родителям Руслана. Кроме того, Лиза позвала подругу – познакомилась с ней на выставке по рекламе в Копенгагене. Подруга эта шла вверх по маркетингу, по рекламе. Только недавно отечественные компании стали всерьёз заниматься паблик рилейшенз.
На кухне аккуратно расставлены банки с консервами несоветского происхождения. Но крабовые палочки – отечественные. По четыре штуки в слое небольшой двухслойной упаковки. Маслины Лиза выбрала греческие, хоть они, по её выражению, «очень в вине, очень солёные». Чай купила разный: «Пиквик» с малиной, в пакетах и «Джаялакшми» гранулированный. Салями – три сорта: немного итальянской, немного финского сервелата, правда, больше походившего на обычную варёно-копчёную колбасу, немного действительно дорогой и сухой салями, купленной в том же отечественном супермаркете. Соки были – апельсиновый, ананасный и томатный, по паре пакетов. Предполагалось – салат с крабовыми палочками, темпура с морепродуктами (купленными в том же супермаркете) и небольшие бутерброды. Пучки зелени и огурцы с помидорами, скорее напоминающие муляжи, уже вымытые, лежали возле поблёскивающей сталью мойки в пластиковой миске.
В Лизе восхищало в том числе и то, что её просьбы «взвесить сто пятьдесят грамм» никогда не встречали отказа. Руслан откровенно веселился: вот вам плевок в лицо, плебеи. Если бы кто русских попросил взвесить сто пятьдесят граммов колбасы, его бы послали. От Лизы глаз не отвести: стильная. Сухопарая, с плотными икрами жилистых ног, выбеленная до платины дорогой краской, «славянские волосы». Очки надевает только когда читает. А так глаза – серые. Сорока пяти, конечно, не дашь. Но в этом возрасте женщины знают, чего хотят. Когда читали вместе похищенный «дневник», воскликнула влажно: да это готовый сценарий! Руслан тоже воскликнул, наклонился и коснулся губами щеки: так кому покажем. Лиза лукаво отстранилась и закурила: мол, пока рано, давай с тобой разберёмся. Но очевидно, что была заинтересована.
«Должны жить только нормальные люди. Как там говорят – золотой миллиард. Жить должны только те, кто достаточно предприимчив, чтобы заработать и жить удобно. Кто не живёт удобно и не согласен с удобствами, того надо оставить в резервации, чтобы не мешал. Всех этих стариков, больных, всё это грязное порождение совка, глобального совка, который есть в каждом человеке. Человек должен жить хорошо, к этому надо стремиться. Иначе – как он будет жить? По впискам? С пустой хлебницей? Я видел, как они живут. Они отвратительны. Пусть бы и умерли от голода. Ну, или ввести распознавательные знаки: мол, ты красный, а ты зелёный. Человеческое общество-то по природе кастовое, и никуда мы от этого не денемся. Так что мне, кшатрию, нельзя быть среди неприкасаемых. Прощай, немытая Россия. Всего пять или сколько процентов на земле занимаются производством пищи. А остальных надо в резервацию, в лагерь. Пусть выживают, если смогут. Пусть. Не надо убивать. Немцы были правы, но не смогли довести дело до конца. А это – банки спирта, беломор, дежурства, подполье – унижает. До глубины унижает. И опять-таки хочется же белый фендер-стратакастер».
Однако что-то в этих напряжённых мыслях не устраивало его самого. Руслан ещё не знал, что белый фендер у него будет.
Лиза готовила легко, словно порхала. Сделает глоток лёгкого вина, укусит кусочек сыра – и снова резать. На столе в квартире, которую снимала, в Столешниковом, был кухонный комбайн – модная новинка. Руслан принимал готовые блюда, эстетично уложенные в миски, расставлял на невысоком небольшом столе (а зачем они, эти совковые застолья; хотя втайне, конечно, разницы не ощущал). Иногда целовал Лизу в чуть смуглое плечико, с которого скатывалась намеренно большая радужная майка. Губы его нет-нет, да и натыкались на латекс прозрачной бретели. Наконец всё готово. Лиза вышла из ванной в джинсах и довольно демократичного покроя блузе с принтомбаг, индийский узор. Почти не накрашенная – а зачем, когда домашняя вечеринка? На шее – некрупные, тёмно-красные, из уральской яшмы бусы.
Гости появились без опоздания. Довольно молодая, красивая пара. Он – высокий, со стильной, киношной стрижкой каре, она – в ярко-бирюзовом коротком облегающем платье. Руслана внешность этой Марины сразу же задела, как неуместно сказанное игривое слово. Широкие, видимо, раздутые от нагрузок рабочего дня, икры, тщательно вылизанные, несоразмерные с длинными бёдрами, которые могли бы быть даже красивы у женщины ростом под два метра, пальцы, которые поначалу казались аристократичными, при каждом движении вызывавшие вздутие вен на внешней стороне кистей – всё было ущербно и невероятно трогательно. А вот у ее спутника были красивой формы розовые руки бездельника. Он вообще был очень хорош собой.
– Это мой друг, Толя, он кинорежиссёр-документалист. Недавно снял фильм о московских бомжах и везёт его в Таормино на фестиваль, – представила Лиза.
Марина, Толина спутница, оказалась той самой подругой по Копенгагенской выставке. Что-то в облике Толи Руслану показалось знакомым. «О московских хиппи он фильм снял, а не о бомжах. Ну ничего, доживём и мы до Таормино. Дорожка уже подготовлена».
Вечер шёл мягко, без напряга. Руслан рассказывал милые истории, из тех, что так любил рассказывать незнакомым людям.
– Однажды у нас в городе – а ведь у нас есть свой академгородок, это наш Оксфорд – все захотели стать красными магами. В среде рокеров это значит – играть панк. Я оказался в одиночестве: я не панк и панком быть не хочу. Кстати, у нас были свои разновидности панка: цветкизм, гепардизм.
– Гепардизм? – переспросил Толя. Руслан заметил, что вся его суета вокруг Марины – принести, налить, спросить-поцеловать – не значила почти ничего. Мысли Толи были где-то совершенно в другом месте, хотя сам Толя с этим, конечно, стал бы спорить. Но как только Руслан запустил свою телегу, глаза Толи оживились.
– Да, основателя прозвали Гепардом. Он мастер каратэ и нескольких других боевых искусств, учился в Китае, некогда был перегонщиком скота в Монголию. Так вот, гепардизм – это такая разновидность дзэна. У Гепарда есть даже свои ученики. Идёт по улице – и вдруг бросается на асфальт и отжимается пять раз, или больше. Или: видит женщину. Подходит, берёт на руки и бежит с ней сколько-то. Его за это дамы очень полюбили. Но всё это не для меня, я человек домашний, спокойный. Так вот, я стал синим магом. Говорили, когда моя группа выступала, в зале… пошёл снег. Синяя магия – это снег, зима, домашний очаг, глубина погружения.
Руслан ждал Толиной реакции, но её не было. Толя смотрел на молчащий телефон: видимо, думал, звонить или нет. А потом вдруг посмотрел на Марину и сказал Руслану (Марина что-то забавное в это время поведала Лизе):
– Какой профиль, особенно когда голову вверх приподнимет. Профиль самого красивого попугая. Как вижу – меня трясёт, хоть и не первый день вместе. А вот когда говорить начинает – меня уже не трясёт. Но – понимаешь – никто её не отменял пока. Полный вперёд.
Руслан понимающе закивал головой и налил коньяку, предусмотрительно купленного Лизой в «Стокманне».
– А фильм точно про бомжей? Или про хиппи тоже? – Руслан посмотрел своими округлившимися башкирскими глазами в Толины очки и прочитал в них, что всё-таки попал.
Бровь Толи чуть двинулась, лицо сделало какую-то уж совсем обычную мину.
– Тема эта долгая. Про бомжей как раз понятно, мне как бездельнику и трудиться почти не надо было. Хотя могли побить, всё могли. Но я ж был не один. А тема хиппи такая, что трудно – сразу. Вот я, например, вчера в одной квартире был…
И вдруг – замолчал ввиду вдруг возникшей перед глазами квартиры в Чертаново. Катастрофически благоустроенной, с прачечной и биде, с огромной породистой таксой и двумя золотыми детьми, мальчиком и девочкой. Один из которых – мальчик – действительно подсел на чёрный и очень скоро, возможно, перейдёт на героин, который уже стал довольно популярен. Там же – Асан, из Алма-Аты, но русский. Волосатая урла в прошлом. Просидел семь за наркотики, наладил связи. Но теперь хочет вынырнуть из всего этого: без дома, руля и ветрил. И скорее всего не вынырнет. Там же старательная Аська, которая опять жаловалась на боли в спине и вдруг решила «полечиться». И она, а не Асан, поехала в десять вечера на Сокол, к двум жмотистым торчкам – купить на последние деньги (половина – её) ангидрид. Пришлось долго сидеть и ждать на лавочке в метро, потому что торчки в квартиру не пускают. Словом, говорить с этим музыкантом не о чем, хотя тот и понял бы. Но не стоит. Финалом этого сборища был звонок Марине, наглый звонок от Упыря, на квартиру которого пошли готовить и втираться все желающие. Аська передознулась и теперь лежит. Даже не блюёт. Упырь бил её, таскал за шиворот в ванную и заставлял блевать. Ругался: мол, ты давай, я видел, как уходят, мне этого не надо. Хорошо, трубку взял Толя. И вот, половина первого, снимается и едет. А мог бы и не ехать, но там вроде у них оставалось ещё Аськиного полкуба. Доехал. А мёртвая уже глаза открыла и смотрит ведьмой: мол, Хома, подойди ко мне. Сама, ещё не вполне очухавшись от передоза, поставила его. Руки на удивление были верными. Толя даже насторожился – а ну как она подсядет? Он не помнил, чтобы Аська ставила себя сама или кого-то. Для неё вмазывание было принципиальным знаком отличия. А тут – вмазала, да так ловко. Да, большая это тема. И вдруг – Толик заметил коленкоровый переплёт.
– Знакомая книжка! Где-то я её видел.
Руслан заметно побледнел.
– Да, знакомая книжка.
И продолжил, громко:
– Сначала – за родину. За мою историческую родину. И за ту страну, которая была до совка. А потом я спою.
Толик, отпив коньяк из низкого стакана, откинулся в глубину дивана. Даже убрал руку с Марининого туловища. Записные книжки, которые он невесть откуда помнил, но которые точно возникали в его жизни. Очень интересно, очень интересно. Выплыло небольшое женское лицо с ввалившимися огромными глазами, старающимися из последних сил подняться туда, откуда ввалились. Орехово-зелёные глаза, окружённые короткими и очень густыми ресницами, будто подведённые. Тёмные – чёрный хлеб – волосы лежали вразброс вокруг лица с нелепо весёлыми маленькими скулами. Нос заострился, отчего стал казаться даже курносым. Рот был сжат, а губы словно растворились от судороги. Как её звали? Лена? Да, Аська тогда принесла ей шампуни и мыло. Посидели, съели банку шпрот. И она тоже ела. Рот оказался большой, красивый. Потом они с Аськой ушли. Аська была очень привязана к ней. Толя даже спросил однажды: почему ты не скучаешь о Лене? Почему ты её не вспоминаешь? Аська так и вскинулась – а это надо видеть, как она злится. Тихо, выпрямив узкие губы: я-то её помню.
Из дневника Елены Петровой – Алины
«Июль, 1989. Вот зачем я лежу тут, на диване, когда могла бы несколько месяцев назад, раз уж так не терпится, замёрзнуть где-нибудь в Измайловском парке, заснуть при нуле градусов и не проснуться. Или выброситься в окно, сломать шею и умереть. С моего этажа можно – насмерть. Или повеситься. Или напиться уксусной эссенции. Затем корчиться в страшных мучениях, как, возможно, мне и хочется. Предпочла удобно лежать на диване, висеть на людях грушей, бездельничать и ждать, когда же наступит окончательное истощение. Это совсем не просто, но удобно. Как и всё в этом мире скоро станет – удобно. А почему выбрала это удобство? Потому что во мне есть самая последняя подлость. Хочу показать людям, какая я хорошая и значительная, всего-то. А все мои открытия последних месяцев не стоят, как мама говорит, выеденного яйца.
Однако нет, хватит себя забалтывать, это тоже работа на публику. Я провожу эксперимент, который никто никогда здесь и в моё время не проводил, а результаты во многом будут зависеть от места и времени. Я служу карточкой, на которой записаны будут сведения обо всех, кого я видела, с кем была и с кем говорила. И согласно этим сведениям будет идти распределение – но чего? важно, что распределение. Потому что мне самой не очень ясно – чего. Не бывает так, чтобы всё на свете ясно. Это не функция – карточка (потому что карточка живая), а миссия. На мне записаны даже линии фасада и интерьер подъезда дома, в котором пили чай, грелись и болтали – что ушло потом в клубящуюся бездну внутренней нищеты. Я просто сняла все препятствия, чтобы ничем не отягощённой идти по назначению. А моим близким это моё лежание дорого не обойдётся.
Потому что я действительно не могу есть. Потому что у меня всё стянуто в животе и горле, глотать не могу. Потому что всё это ужасно надоело. И просто потому что самоубийство – окно там, или петля – кроме редчайших случаев – неоспоримая глупость. Ввиду того, что спасение – есть, и возмездие – есть.
…А теперь остаётся только сказать: во имя Твоё. Но я не знаю, примешь ли».
(Окончание следует)