Перевод с сербского Мирьяны Петрович и Андрея Сен-Сенькова при участии Анны Ростокиной
Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2014
Ален Бешич родился в 1975 году в Боснии. Живет в г. Нови Сад (Сербия). Автор пяти книг поэзии и эссе. Переводчик с английского.
1.
полдень
Следишь за тем, кому о себе расскажешь и кто будет
свидетельствовать
о тебе. Ибо, с каждым словом, которое перетекает в другого, тебя
становится все меньше. Предчувствуешь, как во тьме холодных
комнат расслаиваются слова забытой летописи. Прячешь образы,
как семена экзотических растений, терпеливо ожидая, когда они
превратятся в гербарий. Призрачный и одинокий,
выпиваешь запотевший бокал рислинга и думаешь, что
настоящая
поэзия вероятнее всего пребывает в простоте вещей, которая тебе
неподвластна: в насущном куске хлеба на столе,
в завораживающей банальности тарелки с маслинами, в тепле
каменной скамейки, на которую опускаешь ладонь. Внезапно –
полдень. И правда, как не завидовать глазам, с их прозрачной
благой вестью, с синевой, вырезающей контур колокольни,
где позже накопится тишина? Стая голубей, как
черное созвездие, дикой спиралью убегает от взгляда, сознания,
памяти. От страха выпущенный серебристый воздушный шарик
отправляется вниз по агонии отголосков.
Вздрагивает тихая тень солнечных часов.
2.
спуск
Вздрагивает безголосая тень солнечных часов. Тайком
покидаешь дом из-за чего-то более загадочного, чем
недостаток вдохновения. Может, это невыносимый
стыд, всегда разрывающий тебя на куски, когда
решаешь прокричать друзьям свои стихи через дорогу.
Или что-то земное, скажем, обычный голод. Как
насекомое своими усиками, осторожно ощупываешь мир
взглядом, слегка касаясь равнодушного
горизонта. На мгновение, закрыв за собой дверь, забываешь
исчерпанный образ, по которому продолжаешь скудно ткать:
прошедшее лето, спелый день, равновесие элементов, отсутствие моря,
чьи синие атомы, нанесенные ветерком через занавес времени,
растворяются в голове в ритме дыхания, оставляя за собой
треснувшую скорлупу желания, гальку нескольких пережитых
любовей, бескровную поэзию, жаждущую солнца
позднего,
драгоценного познания. Спускаешься на пустую
отмель и,
будто делая это впервые, переворачиваешь в ладони
ракушку, откусываешь инжир, снимаешь обувь.
3.
золотое сечение
Переворачиваешь в ладони ракушку, откусываешь инжир, снимаешь
обувь. Но серое, тоскливое море стирает твои следы на песке, смывает
надломленные окружности этих миллиметровых странствий от
комнаты до пляжа, от письма до тела, от себя до себя. От меня до тебя.
Кипарисы сгорают в канун ночи Ивана Купалы. Раздирающий ослиный рев
сотрясает мутные звезды, пока меркнет последний
пульс света. Плачешь на этом знакомом берегу, но не потому,
что мир
выглядит мягче и ближе сквозь перепонки слез, а потому что одна
строчка, с которой кто-то обратился к тебе несколько столетий
назад, сегодня наконец-то нашла тебя: давно я в тебе расположился и
долго мне в тебе лежать – сквозь бархат мха сверкнула эпитафия на
сломанном надгробии, горит послание мертвых, шепот камня, голоса
без образов. Ты полностью обездвижен в эту слишком короткую ночь,
пока ищешь золотое сечение слов, которое не расцарапает
небо горящей стрелой, отменив логикой геометрию падения, а
всего лишь черепашьим шагом выйдет из забвения, из сна,
вынырнет из бескрайнего океана времени и
тихо свернется в клубок в чьем-то уставшем сердце.
4.
антимарина I
«Тихо свернется в клубок в чьем-то уставшем сердце»,
записываешь, медленно отодвигая лицо от кривого
зеркала. Рассеивается тайна узнавания и,
как прилив, вдоль позвоночника ползет пустота.
Где-то по ту сторону письма, там, где непроизносимое,
чувствуешь — опять даже не коснулся главного. У
открытого окна ласкаешь буссоль, пока из телевизора
доносится шум волн, крики чаек, суета
олуши. Неискусный в плавании, в движении судов, в вязании
морских узлов, ты — фальсификатор бессмысленных судовых
дневников. Море вокруг нас, но комната внутри, наподобие
тромба-убийцы, эта мысль блуждает по дельтам твоего кровообращения,
проклятый корабль-призрак, потерянный во фьордах под раскаленными
висками. Сошла с ума магнитная стрелка. В тумане
чувствуешь боком прикосновение айсберга. Да, внутри появляется
тонкая, как волосок, трещинка, через которую в тебя прорвется
соленая вода. Потрескивает паркет за твоей спиной, это
на цыпочках крадется ежедневное ничто.
5.
из тьмы детства
На цыпочках крадется ежедневное ничто.
Песочные часы на столе кажутся аритмичным сердцем, в узком
горлышке искривляется время. Ужасает идея о
двойнике, о зеркалах, помнящих отражения, о трате
слов. Мягким безумием, священной болезнью каких-то
хрупких фигур, утонувших в синих сумерках
в тяжелых осенних пальто, тебя не благословили; может иногда,
лишь смутным, нарождающимся гулом под кожей: медлительным
волнением гекзаметра (только в колыхании растаявшего серебра
Средиземноморья можно обрести смысл),
или полым эхом псалмов, этих бездн тщеславия и страха,
которые, подобно мертвым птицам, падают на землю. В саду, возле
мисочек с молоком, собираются запыхавшиеся ежи.
Из тьмы детства всплывают на поверхность опилки
от стиха: …вне дороги, пути… день-деньской ходи-броди… и сверлят
плоть с настойчивостью тупого гарпуна. Сон про дом, возвращение,
постель под пнем или на пне. При лунном свете
кроты выходят из холмиков, моргают звездными глазами.
6.
уклонение
Кроты выходят из холмиков, моргают звездными глазами.
Близорукий, вонзаешь ногти в землю, месишь тесто для
хлебцев из
грязи: слова никогда так не податливы. И сколько угодно
три веки, вглядывайся, одуванчик так и останется
всего лишь одуванчиком, не больше и не меньше, не каким-то
малюсеньким солнцем, теплящимся в траве, и не желтой дымкой,
которая заученным алгоритмом памяти проявится
звездой Давида на рукаве худощавого мальчишки.
Огромную радость приносит эта обманчивая выдержанность
пейзажа, передышка вещей, с таким трудом прирученных, из суматохи
выведенных к дословности. Срываешь целую горсть – хрустят
молодые, понятные стебли; подчиняясь прикосновению, закрываешь
глаза от восторга, но мир под пальцами начинает стремительно
уклоняться: больше не различаешь во тьме, чем запачканы
руки — молочаем или кровью. Падаешь сквозь микронные
пустоты между фактами, нехотя минуя кромку письма,
к которому упорно стремишься: меланхолией
раскаленные окаменелости действительности в самом начале распыления.
7.
в ауре лампы
Раскаленные окаменелости действительности в самом начале распыления,
все из мелких озарений, из свернувшейся вечности,
которая, случившись, обрушилась в мгновение ока. Эта мгновенная
податливость видения застилает нервы смиренностью; потоки фотонов
разбиваются вдребезги о сетчатку и с легкостью гаснут до того,
как ты успеваешь сжать их в имя, отпечатать в пыли глаголов и
существительных. Неиспользованный свет не исчезает, оседает
в каталоги теней в твоих капиллярах, которые перебираешь
во время поста, бессонницы, голода. Может быть, это способ
запомнить красоту, а может всего лишь инструкция как вырасти из лета,
разоблачить море, оставшись невосприимчивым к жалу надежды. Утихло
желание путешествовать, противны и чрезмерны сирены кораблей
в тумане, как тяжелый запах опавшей шелковицы душными вечерами июля.
У тебя на плечах демоны подобий сидят на корточках и переговариваются через
уши. Их голоса не соприкасаются, нежно скользят один вдоль другого,
искаженное уравнение связывает в свободные узлы картины,
запахи, звуки, а колебание продолжается. За столом,
в ауре лампы, распустился прекрасный, жестокий цветок: сомнение.
8.
точный угол
В ауре лампы распустился прекрасный, жестокий цветок:
сомнение. С узловатыми, подвижными жилками, что пробивают
себе
путь сквозь ил подсознания, словно жирные личинки, замершие в зимней
спячке, пребывающие в покое культей прочитанного, искаженные
формы чужих бессонниц. Неуверенной рукой вдоль
полей
строфы подвешиваешь незаметный отвес. Срезать бы под точным
углом плоскость серьёзности и кривую страсти, построив
рыхлую крепостную стену, на которой двусмысленность, вместо моря,
вырисовывает соленые зубцы. Согнувшись над рукописью, как над
шахматной доской, как же выбрать из необъятного числа вариантов
один головокружительный, всеобъемлющий, который даже
случайно предугадает всю бурную геометрию причины и
следствия до конечного результата? Когда в недоумении замрет рука,
которая придерживает оба запутанных конца, близкие и одновременно
недосягаемые, размораживающие ее слова: не погружай стихи глубоко
в платаны, корми их землей и скалой, которые у тебя есть. И откуда-то
опять
ясный звук мандолины, под нёбом, в оболочке гласных крошится гравий,
сардины весело шипят на углях, пока их души распыляет розмарин.
9.
остров
Сардины весело шипят на углях, пока их души распыляет розмарин.
Сидишь на пороге, с угасшими чувствами, которые соль и солнце
разъели, словно ветхую рыбацкую сеть, улавливаешь наугад
отблески мира. Огромное пространство таится в симметрии существования,
в преданности кожи горячим камням, неслышной работе желез
в пустотах тела, обрамленного дверным косяком. Слушаешь вой
с окрестных холмов. Этот демонический лай бирюков, приводящий
деревенских собак в исступление, представляет собой хоровой плач над
потерянным родным краем, отпевание померкнувшего дня, исходящее из
бездны звериных легких. А ведь ещё вчера ты думал, что бирюк –
это какая-то птица, всего лишь звуковое пятно в словаре
островитян, чьи каденции убаюкивают тебя во время медленных полдней
в беседке из винограда. Вот уже целое лето понемногу, горстками,
скупаешь у прижимистых местных жителей кусочки складной картинки языка:
пегула[1], линцун[2],
роё[3]… Между тем эти сочные слова разят из
твоего горла
пустотой и гнилой рыбой, из-за которой не ссорятся даже
прожорливые чайки. Ты — узник острова, чужой. Запрокинув голову и
онемев, зеваешь при луне, не желая допрыгать до опушки леса.
Вместо теней олив и терновника, исчезаешь в тени присужденной тебе комнаты.
10.
читая ницше
Вместо олив и терновника, исчезаешь в тени присужденной
тебе комнаты. Лоснящийся свет керосиновой лампы стирает
грани предметов, размазывает материю, создавая необозримые
формы цвета сепии, цвета засохшей крови. Смотрю на тебя,
уставшего от этих тусклых призраков, как сквозь исцарапанный
негатив: листаешь потрепанную книгу и, кто знает, в какой раз
терпеливо исследуешь трясину трепещущей поверхности
текста; нигде надежной опоры, чтобы бросить якорь оцепеневшему эго.
Вдруг останавливаешься, улыбаешься, когда учитель, сравнивая
поэтов с твердыми ракушками, исполнен отвращения и дорисовывает
волнующий образ: А вместо души я часто находил в них соленую слизь!
Представляешь себе нежный росток безумия, который сверкал в пышных
клумбах его мозговых извилин, необходимое усилие для того, чтобы на
бумаге всегда вырисовывалась живая рана, теплая роза с кровавыми лепестками.
В вечной пляске созидания и исчезновения жизнь, может быть, всего лишь
невыносимый предрассудок, испорченная пластинка, крутящаяся впустую,
повторяющая одну и ту же трогательную фразу. Чувствуешь, что речь идет о нас,
о тебе, прозрачном следе слюны, лимфы и затхлого моря.
11.
о тебе
О тебе, прозрачном следе слюны, лимфы и затхлого моря;
о тебе, которого скорее нет, чем есть, да и когда ты есть, тебя
словно нет;
о тебе, потерянном, искомом, предугаданном и упущенном;
о тебе, безымянном призраке, проживающем в эмульсии всех зеркал;
о тебе, которого призываю из пустоты в пустоту, из любви в любовь;
о тебе, тончайшей катаракте, покрывающей мир, реальность, жизнь;
о тебе, которого чувствую, как молниеносную боль в хиазме зрительного нерва;
о тебе, который своим отсутствием погружает меня в сомнение
а являемся
ли мы сами фигурами, разделенными чьим-то взглядом?
о тебе, которому ежедневно заново признаюсь, что не знаю,
личности ли мы вообще или же мы мертвые углы;
о тебе, который бесполезнее огрызка яблока, засохших
водорослей и тех пластмассовых бутылок, что волны лениво катают на мели
городского пляжа;
о тебе, к которому стремлюсь и который мне не приятен, когда, словно пинцетом,
осторожно приподнимаю ломкие слои яви, чтобы наконец-то убрать оболочку
двусмысленности с твоего чистого имени, а язык мой дрожит от какого-то
врожденного страха; Я и Ты не сообщающиеся сосуды двух
местоимений,
а змеиная кожа, которую, вырастая, стираем о скалы, чтобы ее унес мистраль.
12.
голод
А змеиная кожа, которую, вырастая, стираем о скалы, чтобы
ее унес мистраль, всего лишь оправдание, которое слабее
дыхания растений. И, видимо, ты никогда не поймешь, как из
мутной каши и грязных сплавов, которые с грохотом проносятся
в твоем теле, получить унцию прозрачной эмоции, выверенную
эссенцию, скажем, страха, любви или равнодушия, которую смог бы,
очищенную постоянством пламени лета, сохранить в пузырьке из
простого, остывшего языка и дарить, от нечего делать, вместо
оправдания. В конце концов, и пепел ветра развеют, а развязки
не будет, как не будет больше лета. Лодки вытащены на
берег и движения твои сковывают тяжелые запахи, прорвавшиеся
в комнату из ближайшего зимовья: деготь, дым, опилки сосен. Ты и мир
вдали друг от друга, но продолжаете играть в посредничество. Всего лишь
отражения, ущербные отголоски и беспочвенные тени, наподобие
кучки обглоданных костей, оставляет он твоему неутолимому голоду.
А ты ему в ответ посылаешь открытки, давая ложную надежду.