Повесть
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2014
Даниил БЕНДИЦКИЙ. Родился в 1985 году в Нижнем Новгороде. Закончил архитектурный факультет Берлинского Университета искусств (Universität der Künste). Публикации: «Волга», «День и Ночь», нижегородский поэтический альманах «Среда поэта», «Еврейская газета» (Берлин), «Междугородная еврейская газета» (Москва), сетевые журналы: «Сетевая словесность», «Топос». Подборка стихотворений в антологии «Четвёртое измерение. Русские поэты в Германии» (СПб.: Алетейя, 2008).. Лауреат премии «Дебют» в номинации «Молодой русский мир» (2008). Живет в Берлине.
1.
Всё это, если взмахнуть руками и попытаться мысленно обнять, – лес, море, штранд[1] – Отец называет «святыми местами». – Здесь мы гуляли вдвоём в первые месяцы после нашего переезда, но потом отчего-то перестали.
Около часа я иду босиком по берегу и по привычке смотрю вниз. – Вот в полуметре от меня лежит мёртвая медуза. Я медленно опускаю на неё ногу, затем раздавливаю – прозрачное желе растекается по стопе. – «Главное, – говорил Отец, – преодолеть страх, а вообще, давить медуз полезно. Полезно для ног».
Я тут же представил себе восточную немку лет пятидесяти, с обвисшей грудью, загорелую, руки в боки, как она злобно смотрит на меня и говорит: «Вы это зачем сделали?»
Отвечаю:
– Ну, имею я право раздавить немецкую медузу?
Вдруг передо мной появляется девушка. Она удивлённо меня разглядывает, потом отворачивается и делает вид, будто не замечает. – Мне становится стыдно, иду дальше.
По меньшей мере, глупо просто так подлавливать людей, когда они задумаются и начинают плести вслух какую-то ахинею – правда, я слышал, что эти люди больны.
2.
Я проснулся. – Открываю глаза и вижу на полу всё тот же заголовок из газеты. Каждый раз хочу прочитать эту статью, но нет сил протягивать руку. Я прилип к подушке, с бодуна болит голова, в стакане с водой – от сушняка – плавают пыль и волоски.
Поваляюсь ещё чуть-чуть.
Минут через двадцать опухшая рожа посмотрит на меня из зеркала и скажет, что сегодня я должен многое успеть: «Начни с себя. Пусть будет небольшой автобиографический скетч. – Накатаешь маленький сценарий, возьмёшь, наконец, камеру и снимешь что-нибудь о себе». – Но ведь Отец правильно говорит: «С чего ты взял, что ты кому-то интересен? Вот сожжёшь себя на площади, может, кто-то и заинтересуется». – Меня, как обычно, бросит в попсовые рассуждения, что я должен разобраться в себе, и, разумеется! – чтобы научиться снимать, нужно сначала понять людей.
Отражение ответит: «Потрясающе! Подскажи, где ты это взял?.. Кстати, а твой короткометражный Кафка со знакомыми студентами из театрального училища, которым ты всё говорил: «das glaube ich nicht», «не верю», в духе Станиславского – случаем не полный треш?
Ты неудачник, которого не берут на режиссуру из-за откровенно плохих работ. Говоришь друзьям: «Да мне на самом деле ещё рано, очень рано», но, оказывается, ещё и сваливаешь поражение на пространство – ведь «оно ежедневно сжимает тебя в своих тисках»! – Я убеждён, что у каждого города есть своё настроение. – Этот портовый город существует только для того, чтобы тосковать.
И всё-таки какая глупость, что «лучше жить в глухой провинции у моря»! Сам-то Бродский годиков пять в провинции на социале[2] жил? – Нет, а кто виноват, что я здесь торчу, и что мысли у всех одни: в Вестдойчланд[3] или хотя бы куда угодно, но только прочь, прочь отседа?
Мы опять сидим в баре и глушим Hefeweizen[4]. Это, кажется, уже четвёртое. Я разглядываю янтарную жидкость на свету, и тут Саша Панов выдавливает: «Когда Творец распределял сумасшедших, он набрал их в солонку и рассыпал над землей. А в этом месте у солонки отвалилась крышка…»
Творец всё правильно сделал.
И ещё – этот город давно начал вымирать. – Из бывшей Восточной Германии не бежит только ленивый.
Мы снова взяли по кружке – «Когда волнуется желтеющее пиво…»[5] – а между тем приговор суров: я опять раскачивался целый день, но сценарием даже и не пахло. – Есть правда трофей с пляжа: светло-коричневый доннеркайль[6].
Потом я возвращался домой на ночном автобусе. По дороге от остановки мне навстречу шла невысокая девушка в такие же слюни, как и я. – И она привязалась:
– Сама я не местная, вечером гудела у друзей на квартире, вышла на улицу подышать свежим воздухом и не могу вспомнить, куда идти. Помню только, что рядом была телефонная будка. – На девушке белый сарафан, и я случайно касаюсь её твёрдой груди локтем.
Я показываю ей спящий микрорайон: огромные дворы, стиснутые длинными панельными домами, улицы, жёлтые телефонные будки.
– Нет, не здесь, – говорит она равнодушно, и мы идём дальше.
Попутно Алесса рассказывает, что живёт с родителями в Нойбукове[7], по выходным работает в кафе, а если хочешь – так неожиданно – может достать кокс. – А сколько он стоит? – Называет цифры, от и до.
Бродим целый час. Я, наконец, зеваю и предлагаю остаться у меня. – Мы берём на заправке двухлитровую бутылку дешёвого красного вина и в моей комнате раздавливаем.
Затем мы ложимся в постель – Алесса закрывает глаза, и я начинаю приставать к ней под одеялом, но она уставшим голосом шепчет, что хочет спать. – Я засыпаю, тут же просыпаюсь – лезу опять – она отбивается, и снова вырубаюсь. – А уже под утро, когда я всё-таки забрался к ней в трусы, она вдруг сказала: «Хорошо, только прими душ». И я радостный пошёл в ванную – огромные капли били по телу, а когда вернулся – Алессы не было, не было на столе и телефона с кошельком, дверца шкафа была открыта – нет, камеру она с собой не прихватила. – Наверное подумала, что мне она нужнее. (Очень смешно!)
Я надевал носки на мокрые ноги и говорил себе: «Только не хлопай дверью, не разбуди Отца», – и выбежал из дома. – На автобусной остановке одинокий алкаш испуганно ответил, что никого не видел, то же самое бросили и на заправке. Но я вспомнил, что Алесса говорила о Нойбукове – с двумя кафе и тремя ресторанами, как её там не найти? – в субботу я занял денег и поехал.
И я увидел её в кафе «У озера» – Алесса показалась мне совсем маленькой, какой-то бледной. Подошёл к шефу: «Можно на минутку вон ту, прям на чуть-чуть». Он ответил: «Только недолго, ладно?»
Алесса вышла на улицу и спокойно посмотрела на меня. – Я вежливо попросил всё вернуть, но она сказала, что ничего не отдаст. «Как это?» – «А это залог». Я спросил: «Какой ещё залог?» – «За сексуальное домогательство. Я, кстати, в девятом классе учусь, если не знаешь». (Привет, самодовольный Набоков и неудачный фильм Лайна!) Но я даже глазом не моргнул и перебил: «Слушай, девочка, ты хоть знаешь, что такое сексуальное домогательство?» – А она говорит: «А давай ты это лучше шефу объяснишь?» – «Давай». – «Ну, пошли, посмотрим, кому он поверит. Может, ты со мной не заговаривал на улице, и вина не покупал, в постель не тащил? Забудь, короче», – поворачивается и идёт.
И пока я думаю, что сыграть пьяную потеряшку, ломаться и потом что-нибудь украсть – это «хорошо продуманный план» (тогда зачем говорить, где живёшь?) – шеф уже спрашивает Алессу: «Кто это?» – а она по-актёрски закатывает глаза: «Да один придурок пристал после дискотеки», – и ставит пустые стаканы на поднос как ни в чём не бывало. – «Так, пошёл отсюда», – говорит огромный осси[8], и, кажется, он даже готов меня ударить.
И я отступаю.
Что, хлопнули Алёшу Поповича да по могутной спинушке? – Ай да байка! Ай да сукин сын! Назови это так: «Алесса на шее» – будет дешёвый детективчик. Лёня Езерницкий хлопал бы сейчас в ладоши: «Нет, ну она же персик, а? Ну персик!»
По законам жанра – тут же чернеет небо, ливень лупит по деревьям. И я уже слышу слухи гемайнды[9]:
– Ви слыхали, нашего Сёму посадили!
– А шо он сделал?
– Он изнасиловал немецкую девочку!
– Шо ви говорите, немок же можно.
Сочинитель тупых еврейских анекдотов. Семён, ты обречён – это замкнутый круг.
Вспоминаешь те листовки в транспорте? – «Разыскивается преступник, убивший мужчину на концерте Red Hot Chili Peppers. Игорь Кривошеев, 1982-го г.р. Родился в Саратове…» – Каждый раз ты смотрел на ту чёрно-белую фотографию и представлял себя на его месте.
В течение нескольких недель я жду полицию, семейного позора, но пока тщетно. И я решаюсь цивилизованно бежать. – Как по заказу, сейчас время поступлений в вузы. Я отправляю документы везде, где не нужен низкий средний балл[10], и меня зачисляют в Свободный Университет Берлина на исторический. – Но ведь Отец правильно говорит: «Куда ты поедешь, идиотик ты жопощёкий? Какая к чёрту история?»
Между нами я и сам в себя не верю.
3.
«Экая славная минута!» – задвигает за кадром хриплый мужичок. – Теперь расскажи о свободе, новой жизни, воскресении из мёртвых, наконец. – Продолжай эпизодами, пусть всё скачет, как при перемотке, а диктор может дальше сипеть в микрофон.
В Берлине я поселился в общежитии – оно так спряталось за деревьями, что с улицы его и не увидать. – У нас здесь такое местное развлечение: слушать под окнами хрюканье кабанов (лучше – кабанья). Ночью они выходят из Грюневальда в поисках жорева, а к утру уже вспахан газон.
Когда скучно – меряю площадь комнаты ступнями – получается ровно десять вдоль и двадцать поперёк. – Да только б не напачкать, здесь всё стерильно – белый пол, белые стены, белая мебель. – Потом не отмыть.
На общей кухне, среди завалов, беру (попробуй сначала отыщи!) карту города. – Тыкаю пальцем наугад и, если раскачаюсь, – я точно буду там. – Так я собираю будущий фон. – Вот отпечаток плюща на доме, бесконечные переходы, бородатая каменная морда открыла пасть и держит на языке лист куста рододендрона, другие кадры – привязанные к ограде кроссовки, по озеру плывёт лодочка с мотором, два белых креста на лужайке.
Случаются, однако, среди таких поисков и несчастья – на Унтен дер Линден, возле Исторического Музея, любовался Шпрее-Матушкой, пока не пристали напёрсточники – разве они ещё не вымерли? – и тут же проиграл пятьдесят евро. Как так, шарик же во втором стаканчике был!
Короче, Склифосовский, что ты скажешь Отцу? – Да я уже придумал! – Первое университетское задание: подготовить небольшой доклад об истории своей семьи. Для правдивости пересказываю слова своей «однокурсницы»: «а моя бабушка говорила, что при Гитлере было всё не так уж и плохо». – Отец ловится на удочку:
– А на Остфронт она не хочет? Хотя бы санитаркой?
Через два дня я получил от него длинный имайл, суть которого сводилась к тому, что поскольку русский язык не годится для общественных наук, история России умеет только врать.
А закончил он вдруг так: «…Вот я наболтал всякого, но что дальше – предугадать не может никто. Может, было бы интереснее, если вместо досужих рассуждений просто описал, например, красивую турецкую девушку. Вот это и была бы история! Или – говорить о берёзках давно не считается хорошим вкусом. Ну а я видел на берегу Остзее[11] такую! рощицу, чувство – не передать!»
Сколько это может продолжаться? Думаешь уехал и что-то изменится? Фиктивная учёба, с понтом сниму, наконец, фильм. – Ну же, работай! Кто тебе мешает – за ядра держит? – Подожди, подожди, завтра наверняка начну.
В понедельник я поехал в русский магазин за какой-то ерундой и шутки ради прихватил с собой эмигрантскую газету. Помнится, одна на первой полосе сообщила о выходе последнего номера – разумеется, из-за отсутствия прибыли – и обвиняла своих читателей в том, что им, видите ли, на африканских детей пожертвовать два евро не жалко, а на газету жалко.
Пообедать решил в мензе[12] – тут недалеко, всего в двух остановках.
А ведь мне по сюжету – конечно же! – нужен случай.
И вдруг на террасе, за столиком, сидит она – круглолицая, с чёлкой, закрывающей лоб, – кромсает картошку с рыбьим филе. – Я молча сажусь рядом, протягиваю газету и прошу прочитать статью голосом дикторши с ОРТ.
Настя только потом признается, что сначала действительно подумала, что я режиссёр.
– Я ищу голоса, – добавил я.
Она начинает сбивчиво читать, я перебиваю, прошу начать заново и наблюдаю, как в уголке её рта собирается соус.
Дальше начинается любовная история, которую из-за пошлости хотелось бы пропустить.
Вот ведь бывает – только от одной убежал, другая охмурила.
И как тебе такой эпизод для фильма: парень с девушкой обнимаются на мостике. Камера движется вверх. – Работник сцены – условно Вася – сидит в валенках на металлической конструкции и посыпает влюблённых пухом из мешка. Идёт снег.
– Я люблю тебя, как одна душа поэта только любит, – говорит парень.
В этот момент с ноги Васи съезжает валенок и падает на голову девушки. – Вот это режиссёрская находка! А как смешно-то, да?
4.
Через месяц я переехал к Насте.
Когда знакомился с её родителями, так им и заявил: «Я тоже здесь буду жить». – А они даже не удивились, кажется, просто не расслышали, что я вякнул – и это был мой первый провал.
По вечерам все вместе смотрели русский ящик и пытались вспомнить: «чёрт, как же этого актёра-то звали… он ещё в этом играл, как его…», в титрах мелькали фамилии с предательскими окончаниями «ман», «вич», «ский», что жутко раздражало главу семьи. – Когда же ящик вырубали, Виктор (по аусвайзу[13] Вильгельм) Викторович рассказывал об их бывшем доме с большим окном, через которое – ещё по плану деда – можно было вынести гроб. Ирина Андреевна (Мать) встревала исключительно с разговорами о еде. Мы молчали.
Из-за – скажем так – сомнительной запеченной курицы, щей с кислой капустой и блевотного – я его просто ненавижу (тогда зачем ел?) – холодца и проч., проч., проч. меня стали мучить дикие боли в животе. Отец говорит: «Попытайся написать задницей на стуле слово “спагетти”. Говорят, помогает». – «По-русски написать?» – спрашиваю. – «Да что ты, от русского языка у тебя живот ещё больше будет болеть!»
И тут же добавляет: «Твоя боль – это ещё цветочки, ты ещё не настрадался. Как ты хочешь снимать фильмы, если ты не сидел, если тебя не пытали, если ты, в конце концов, не служил в армии?!»
Ах да, мы живём, чтобы любить, чтобы страдать. Или как там? – Должна же быть трагедия, тогда и будет цеплять!
«О, великий собиратель историй…» Помнишь ту пластинку – «Али-Баба и сорок разбойников», – которую ты гонял по несколько раз в день? – Прислонись же ухом к бледно-жёлтой сетке на колонке и слушай Мустафу, почтенного сапожника.
Сорокалетний чеченец Рашид услышал в баре русскую речь и подсел за наш столик. Он тараторил без остановки, видать, очень хотел выговориться. – В первую чеченскую войну русские разбомбили его квартиру, убили брата, Отца, кого-то ещё – «Ну, бэспрэдэл, понимаэшь?» – Рашид вышел с оружием на улицы Грозного, а спустя несколько лет очутился в восточно-немецком ганзейском городке в статусе беженца.
Аня Гейдрих написала в своей анкете на сайте знакомств, что считает самой выдающейся исторической личностью – всё-таки думаю, что в шутку – своего однофамильца[14]. Так мы с ней и списались. – Спустя год после её переезда в Германию один знакомый зашёл к ней одолжить пару дисков. Он закрыл за собой дверь, потом бросил её на пол и изнасиловал. «Самое страшное, – говорила она, – сначала никак не могла вспомнить телефон полиции, а когда вспомнила, не могла сказать по-немецки: “Меня изнасиловали. Приезжайте!”»
Марину из Даугавпилса, фамилию забыл, тоже занесло «не туда» – затёрлась с сатанистами. Поражает спокойствие – за чашкой кофе рассказала, как однажды они всей компанией поехали на какое-то поле. Там поймали корову, зарезали её и стали пить кровь. У Марины после тех глотков поехала крыша, и ей понадобился целый год в психбольнице – кстати, в очень живописном месте, – чтобы вновь превратиться в застенчивую эмигрантскую девушку.
Ну, конечно, не хватало только этих эмигрантских слёз! Расскажи, как тут всё плохо и что ты мечтаешь по-шукшински обняться с берёзками. Ведь ты этот эпизод тоже вставишь?
Вопрос: «Настя, неужели и у тебя что-то было?»
Ответ: «Когда мы только приехали, ещё выплачивали деньги на одежду, учебники, подарки на вайнахтен[15]. Папа все деньги снимал с карточки и прятал в старом дипломате. Я об этом узнала. А у меня, понимаешь, вообще ничего не было. Стала потихоньку красть и покупать себе сапожки, юбки. Папа, когда это увидел, избил меня ногами в коридоре. Мама стояла в стороне и плакала. Я вся в синяках потом была, три недели в школу не ходила».
Странно, а вроде с виду такой тихий, миролюбивый мужик. Ещё мне сказал: «Евреи тоже люди».
Так вот, а что у тебя?
Что у меня? – Кока-кольное детство, летние каникулы в Крыму, похабный мат с одноклассниками, выпивка. Кажется, всё.
Действительно, о чём ты вообще хочешь снимать?
Короче, камера уже трясётся (это такой художественный приём?), а мы ещё не у цели. – Давай дальше! Шнеля, шнеля, ох, как шнеля! – Перемотаём плёнку немного вперёд.
От безделья родители-хищники постоянно набрасывались на Настю. Диагноз здесь прост: ярость безработного эмигранта – вполне естественное явление. – Напряжение ещё больше нарастало, когда я вставлял в спорах свои пять копеек, но меня лаконичным образом тормозили: «Так, подожди».
В этой маленькой квартире нам всем не хватало пространства. – Поиск отдельного жилья – «чай не в совке живём!» – казался очень муторным делом. Мы ютились с Настей в её комнате и старались не высовываться – лишь бы избежать случайной встречи с родителями, иначе скандалы вспыхивали на ровном месте.
Но а когда в семье чуть ли не впервые наступило временное перемирие, я показал Виктору Викторовичу камеру и рассказал сюжет будущего фильма. – Молодой «художник» создаёт шедевр, который, разумеется, никто не понимает, и тут происходит трагедия… (Постой, постой, это что-то новое!)
Ладно, хватит тебе стебаться, не такой там сюжет.
Отец Насти тут же спросил меня в лоб: «То есть ты хочешь быть режиссёром как Михалков?» – «Примерно», – ответил я.
5.
Впрочем, к всеобщей истерии даже я смог подлить маслица в огонь. – Однажды потащил Настю в загс, а потом признался, что хотел лишь понаблюдать за её реакцией, и повернул домой.
Отец в таких случаях, морщась, говорит: «Знаешь, мальчик, от твоих шуток в сортир охота».
Настя же обиделась и не разговаривала со мной несколько дней.
Нет, ну а как ты хочешь быть режиссёром, если не провоцируешь людей? – Так, говорю тебе в первый и последний раз: «Чем хуже режиссёр, тем больше у него суждений о том, как надо снимать и как себя вести».
Господи, избавь меня! Пусть удача сама свалится с неба, а то я сам, кажись, не справлюсь.
Спустя пару недель после истории с загсом Настина Мама попросила меня донести сумки из магазина. – Уж и не знаю почему, я вдруг вспомнил по дороге свою слегка шизанутую соседку по общежитию – датчанку – каждый день громко распевавшую на кухне датские песни. Ирина Андреевна в ответ рассказала о местном «Русском сообществе», в котором она работала около десяти лет назад. Там тоже, оказывается, хватало психов:
– Я как-то предложила: «Давайте спросим наших женщин о любви, потом устроим вечер с чаем, поговорим…» Пошла, значит, сперва к одной бабке. Она мне стала рассказывать, как её в Сибирь в вагоне для скота везли. Говорит, мол, Сталин был против «сослания» немцев. А потом, представляешь, заявляет: «Гитлеру надо было сначала всех евреев уничтожить, а уж потом на Россию нападать!» Я говорю: «Ладно, всё, бабуля, я пошла…» Потом одна была. Я к ней прихожу, а она говорит: «Вот видишь, они у меня были». Показывает на верёвки, у неё там из дверей верёвки торчат. Говорит: «Они опять приходили». Я: «Кто?» – «А вот они». Значит, у стены стоит такая стопка книг, а между книгами просунуты нитки. – «Ну вот же, вот! Тут всё ровно было. Видишь, они сдвинули». Я говорю: «Да кто приходил-то?» – «Да они». Я её про любовь давай спрашивать, а она мне всё: «Видишь, приходили, надвигали всё». Она то ли с Байкала, то ли чёрт её знает откуда. Запуганная какая-то. Не знаю. Я ухожу, а она мне: «Подожди, я тебе подарок хочу сделать». Ушла в другую комнату, приходит с маленьким таким блокнотиком. Говорит: «Вот, держи. У моей дочери муж был, да вот сбежал. Блокнот от него остался, вчера случайно нашла». Я говорю: «Куда он мне?» – «Бери! Муж дочки оставил, может тебе пригодится. Он-то сбежал, ему не надо».
– Два идиота на одну семью – это многовато, – вставил я, правда, мне показалось, что эту фразу я уже где-то слышал. Только не помню, где.
Вечером мы ели запеченную картошку с мясом, выпили вина – у меня, как всегда, дико разболелся живот. Я пошёл в нашу комнату – лёг, а Настиной Маме хотелось поговорить. Она стала искать детские фотографии в ящике и наткнулась на маленький блокнотик:
– А, вот он. Тебе нужен?
Чёрный блокнот сжимает резинка, внизу, между страницами, протиснулся тряпичный язычок – закладка. Я нечаянно поцарапал блокнот ногтём и тут же подумал: «улики». Хотя какие тут могут быть улики?
Ирина Андреевна протянула мне стопку фотографий, но я на них не обратил никакого внимания, чем прежде всего обидел Настю.
Я открыл блокнот, пролистал несколько страниц, и мне стало смешно. – Это совершенно невозможно читать. – Если существует искусство распознавания почерка, как это там называется – кажется, графология, то я им владею.
Я совершенно чётко могу сказать: он писал в разном положении – сидя, лёжа, стоя; в разных местах – дома, на улице, в транспорте. Первые три страницы написаны по памяти, в один присест, очень быстро – оттого тут всё так криво. Что ещё? – Я о нём ничего не знаю. Блокнот и ручка у него всегда были с собой.
Вот они, первые записи, выборочно:
«В С-Бан[16] (на Bellevue) зашла пожилая женщина на костылях и громко сказала, что хотела бы прочитать свои стихи. Запомнил строку: «Но они-то наверху там знают…» Содержание – страдание, одиночество, тоска, боль. Женщина читала с закрытыми глазами, с хорошо поставленным голосом. Если бы я её не видел, сказал бы, что стихи пошлые. Там всё одни клише. Клише на клише. Только вот когда перед тобой «такой» человек – веришь. И кажется даже, что стихи-то нравятся. Женщина сказала, что для неё любая улыбка – очень дорога, и поэтому она от всей души рада. А народ улыбался, стихи слушал с интересом. Некоторые даже дали ей деньги».
***
«Негр на остановке Westkreuz. Что говорил – не помню. Он ходил босиком по станции – пятки сверкали – и громко орал. Кажется, он был в какой-то длинной национальной африканской одежде с яркими узорами. На остановке стояло человек двадцать-тридцать – все молчали. Только один негр кричал по-немецки».
***
«Платформа. Жуткий холод. Мимо меня проходит мужик в синей куртке и белых спортивных штанах. Бормочет что-то ругательное. Подъезжает С-Бан. Мужик машет машинисту, потом делает резкое движение в сторону поезда – хочет под него прыгнуть? Я захожу. Мужик за мной. Через пару остановок мужик встаёт и начинает ходить взад-вперёд по вагону – запахло потом. – «Вот сволочи… меня это так бесит!» – говорил с акцентом, прокуренным голосом. Люди оглянулись – потом опять читать, говорить друг с другом».
6.
В самом начале, на первой странице блокнота, я пропустил небольшое вступление: «В будущем постараюсь записывать сюда любого человека, который в этом городе разговаривает сам с собой, с другими, с кем-то ещё?» – Предположим, что это формула (и – форма существования таких людей?) На пятой странице автор впервые называет их «больными» и даёт определение: «больной – это а) глотка города, город говорит через больных. б) больные пытаются что-то донести до города – какую-то мысль, боль etc». Признаюсь – прочитал этот блокнот пару раз, но так до конца и не понял, что же работает на самом деле – что-то одно или всё вместе.
«На Friedrichstraße ждал У-Бан[17]. Возле скамейки стоит толстый мужик в чёрном пальто, на голове шапка, торчит как хохолок, в руках гитара. Мужик играет перед пожилой парочкой. Рядом смеются девочки – им лет по двенадцать. Он разворачивается к ним и начинает петь. Хотя это были скорее звуки. Дикие. Мужик сильно кривлялся, подпрыгивал, пел (кажется по-польски), правда однажды он совершенно чисто по-русски сказал: «Путин, Распутин…» что-то ещё, потом смачно харкнул на пол. Девочки продолжали хихикать. Я попытался запомнить ещё какой-то звук, слово – не запомнил. Сейчас сижу в вагоне, было это несколько минут назад».
Итак, чтобы город говорил или чтобы говорить с городом, нужно обязательно быть больным? Значит, есть круг «избранных»? – Можно легко поверить в фантазию автора на тему разговоров больных и города, можно поверить и в то, что он осознанно искал сумасшедших, однако мания бросаться на любого, у кого вдруг зашевелился рот, приводит к одной явной «несостыковке» – он пишет: «Я видел человека, который наверняка должен говорить». – Описывается мужик «придурковатого вида», который всё время кивал и улыбался, но молчал. – Что значит «наверняка должен говорить»? Тоже потенциальный больной и тоже заслужил здесь место? Но почему он тогда молчит?
***
«Tempelhof. Старик в чёрном был полностью увешан сумками и пакетами. В них я ничего приглядного разглядеть не смог. По-моему, там было тряпьё. Старик встал у рекламного щита и очень громко заорал. Это был ужасный, пронзительный крик – наверное, от усталости и злобы».
***
«Вспомнил случай на Zoo[18]. Худенькая девушка с плеером, в солнечных очках стояла на платформе и громко пела. Песня, видимо, закончилась, и она вдруг потянулась руками ко всем, кто ждал поезд: «Огромное вам спасибо! Спасибо!» (Я – певица, вы – мои поклонники!) Это такой способ репрезентации. На лице довольная улыбка. Песня была попсовая, на английском, по-моему».
И лишь всего один раз, на предпоследней странице, появляется реальный больной – такой, каким «принято его считать»: низкорослый, с приплюснутым лицом, огромной челюстью и маленькими пухленькими пальчиками. Он так и пишет: «даун в футболке немецкой сборной жутко скрипел зубами, будто стекло резал. Невнятно объявлял остановки метро синхронно с динамиком».
Определение больного так и остаётся непонятным. Можно упростить – «мужик», «женщина» и проч.
7.
Условно говоря – «разговоры» больных с городом, хотя скорее их общие голоса, – он называет «криком». Без объяснений, как само собой разумеющееся. – Идея такова: «В крике города хранится ключ, шифр». (Ага, тайна.) – В этом, безусловно, есть что-то эмоциональное, поэтическое.
У Эмиля Верхарна, например, есть цикл стихотворений, посвящённый индустриальному городу. – В «Городах-спрутах» Верхарн слышал звуки в порту, на вокзале, улицах, заводах:
Гул, гам, тревожный крик – тоскливо день уходит;
Приходят с ночью вновь шум, крики, маета…[19]
Отец читал мне эти стихи в детстве.
А где слышит «крики» наш автор? – «Больные кричат только в транспорте и на остановках». – Как мы видим, пространство заведомо ограничено. Но вот вопрос: если бы он провёл целый день в каком-нибудь гетто-районе, что бы он там услышал? Какой там «крик»?
«Около трёх-четырёх раз видел девушку с собакой. Эта девушка – единственная больная, которая (буквально!) «играла в крик». Она всегда пыталась изобразить боль, страдание: «Я сегодня ничего не ела. (Пауза. Хватается за бок, сгибается.) Пожалуйста, если хоть у кого-нибудь… мне сейчас очень трудно говорить…» Голос наигранно дрожит. Потом она якобы стряхивает слёзы, но носом не шмыгает. Исполнив роль, она медленно идёт по вагону, тихо подгоняя свою собаку: «Пойдём, Чарли, пойдём». Девушка очень хорошо поняла принцип игры: только если дотронуться до нашего «я» – на неё кто-нибудь да обратит внимание. И действительно, пассажирам нравится это представление – ей дают деньги. Сочувствуют. Но это фальшивый крик. Девушка – самая простая попрошайка, она ничего не знает о крике города».
***
«Ехал в метро. На Potsdamer Platz зашёл мужчина средних лет. Куртка нараспашку. Он подсел к группе девушек и с улыбкой сказал, что должен их зарегистрировать. Мужик достал из внутреннего кармана куртки маленький листочек и сделал какие-то записи. Лицо мужика – как у маньяка, ещё чуть-чуть и слюни потекут. Он всё говорил одной девушке: «Ты её вот так толкни, вот так», – и сам её в бок легонько подталкивает».
И ведь он серьёзно считает, что городу есть что сказать. Больные – это посредники. А их крик – послание к жителям.
Но дальше – ещё смешнее, безумнее: «Город глух, и в то же время он очень громкий (…) Время и место крика всегда случайны (…) Больные взрывают эмоциональное пространство». – Чувствую, что кто-то из нас уже давно залез в дебри.
Кстати вспомнил, в том имайле Отец писал: «Русский язык способен передать только художественный образ, но не мысль», а одна из его коронных фраз «Унтерменш из Восточной Европы не умеет структурировать» здесь более чем уместна. – Меня и самого воротит от размышлений на русском языке.
Русский язык – это яма, из которой не выбраться. Пора заканчивать.
8.
С каким бы трепетом автор не относился к «больным» и как бы тонко он не анализировал их «крики», всегда найдётся человек, который ко всему этому останется равнодушным. – Вот одинокий паренёк разъезжает по городу и описывает людей, которые что-то говорят. – Отец наверняка скажет: «Ну и чяво?» На это «Ну и чяво?» рационального ответа нет.
Можно разъяснить истории, описать структуру записей, рассмотреть соотношение деталей, но очевидно, что после прочитанного внутри нас должно что-то произойти, «ёкнуть». – Жалость, сострадание? – Да что-то не ёкается[20].
«Напротив меня сидел пожилой мужчина: очки в золотой оправе, красный шарф, в ногах кожаная сумка. И – с записной книжкой. Из написанного я ничего разобрать не смог, вряд ли он писал по-немецки. Мне почему-то вдруг показалось, что этот мужик мой двойник. Он посмотрел по сторонам, пробубнил себе под нос и что-то записал. Может меня? На Französische Straße он убрал свою тетрадь в сумку и вышел. Кстати, а вдруг он меня уже обогнал?»
Давайте всё-таки снисходительно отнесёмся к его труду. – На тридцать пятой странице автор сам делает поблажку – и с ней мы справедливо согласимся – «мои записи – это всего лишь черновая работа». – Что ж, поиск, а не декларация заготовленных решений – уже что-то.
«У выхода из вокзала стоял мужик с огромными пакетами и говорил о либидо. Он же как-то поднимался на эскалаторе и читал нараспев текст по-французски. В последний раз я его видел в метро. На голове арафатка, в руках пакеты. Лицо красное, в пятнах. Алкоголик? Мужик парадировал арабский акцент. Фразы повторялись: «Арабскые цэркви всэгда квадратни», «Нада быт экзатычны». Говорил, что «мы» (мусульмане) скоро тоже будем отмечать, а пока евреи празднуют Хануку у Бранденбургских ворот».
А вообще, всё это тянет на типичный «социальный проект». – Собрать истории про каких-то «больных», написать о них книгу или даже снять фильм. – Поставить им таким образом памятник. (Немцы это любят!)
На презентации выступит модератор: «Вам удалось услышать страдающий голос города. Хочется сказать спасибо за проделанный труд…» – Хочется сказать, так говорите! Модератор, конечно же, западный немец – круглые очёчки, седая бородёнка, серый костюм. Деликатный, очень вежливый.
Отец считает, что западные немцы даже по-другому пахнут.
Кстати о вони. – Известно, что у болезней бывает специфические запахи. Автор вполне мог написать: «запах крика», но даже и это мы бы ему простили. Так ведь? Впрочем, мы лишь в очередной раз пытались угадать, о чём он думал. Не более того.
9.
После прочитанного мне вдруг вспомнилась одна фраза Отца. – «Я вшив и болен. Das war´s[21]», – он, когда окончательно понял, что никаких перспектив в Германии у него нет. – Это был приговор самому себе, но, по-моему, Отец особо не расстраивался. К тому же мы могли отвлечься – путешествовать – и тогда мысли о «болезни и вшивости» его покидали.
Одна из наших первых поездок была в Любек. – Ещё задолго до переезда Отец написал в анкете, выданной посольством Германии, что хотел бы жить именно там. Свой выбор он объяснил так: «Думал, что в Любеке до сих пор сохранился дух Томаса Манна». (Тут, надеюсь, без шуток.)
Отца можно понять: при той нищей российской жизни конца девяностых узкие улочки, Мариенкирхе да марципаны казались выходом из безнадёжности, и как же теперь к ним не прикоснуться, коль тебя спросили? – Пожелание Отца зачеркнула бабушка и исправила на другой ганзейский городок в бывшей ГДР, в котором жила моя тётя. – Так туда мы все отправились и до сих пор живём.
И уже тогда любая наша вылазка начиналась с препирательств, а заканчивалась непременно ссорой. – В Любеке, в Доме Будденброков, счастливый Отец предложил после двухчасового просмотра ещё раз пробежаться по всем комнатам, а мне надоело, хотелось, наконец, выйти в город, но Отец был неумолим. – В бешенстве я схватил его за рубашку и случайно оторвал пуговицу, на что Отец вскрикнул: «Ты чо, скотина, охренел?!»
Происходило это в винном погребе Маннов, там, где, кто ещё помнит, хранилось вино мальвазия. И я вдруг подумал: «Здесь ходил с бутылкой задумчивый Томас Манн, а теперь русские евреи рубашки друг другу рвут. Что бы это могло значить?» – Пуговица выскользнула из моей руки и упала на пол.
Мы вышли разгорячённые из Дома Будденброков, потом молча гуляли по городу, пока не наткнулись на Госпиталь Святого Духа и буквально раскрыли рты. – В этом огромном кирпичном доме с пятью башенками жили нищие и больные. Им было уготовано одно из центральных мест города. – Тут тебе и социализм, и репрезентация. Это семьсот-то лет назад!
Если позволишь, я ещё немного поразмышляю по-русски, ладно? – О, Боже, только не это, прошу тебя!
«Современные» больные растворяются в городе, точнее – их привыкли прятать. – Город считает, что больным вредна суматоха (на самом деле город пытается уберечь себя), поэтому сегодня больницы находятся в тихих местах и обносятся стенами.
Эта бредятина пришла мне в голову, когда я сам оказался в больнице. – Неделю назад у меня сильно разболелся живот, поднялась температура – терпеть силов моих дамских не хватало. – В итоге меня отвезли в больницу и ближе к вечеру удалили аппендицит.
Вот и пришло страдание, столь необходимое для творчества. Может сейчас-то и прорвёт? – Впрочем, Отец всё равно скажет: «Ляжки лопнут, хоть они у тебя и толстые».
Я медленно сползал с больничной койки и, сгорбившись, выходил в коридор – проходившая мимо медсестра советовала: «Держите спину ровно!» – Легко сказать! Сама держи спину ровно, дура! – Живот с адской болью тянуло вниз.
Через пару дней я уже мог спускаться во внутренний двор больницы, в одиночество – здесь никто меня не видел. – И какая же была радость, что скрываюсь от города! – Получил то, о чём мечтал?
Я вернулся в палату и тут же уснул. Меня разбудила Ирина Андреевна – она погладила мою ногу. Я открыл глаза, и Настя, уже со слегка выпуклым животом, сказала:
– А мы прифли к папочке.
И потом всё время говорила детским голосом.
Сам тому не удивляясь, я задвинул пошлейшую речь, что, мол, нужно держаться, быть вместе – и до того растрогался, что даже прослезился.
Стоп. Хватит здесь сопли разводить, поменьше сентиментальности, ути-пути и проч.
Пусть пока Настя с Мамой побудут в кадре, а затем они сами медленно удалятся.
И вот ты снова один. – Белые стены, койка, поднос с чашкой, отрытое окно, за которым качается ветка. На подоконнике выцарапаны имена Aschenbach и Pferdemüller – хотя в кадр это не попадает.
Давай что ли уже финальный рывок!
10.
Я иду босиком вдоль моря и разглядываю мелкие камни. – Местные жители так привыкли медитировать, чтобы избежать тоски. – Пора привыкать к их обычаям.
Вон там, чуть подальше, лежит корявое брёвнышко (эх, с него-то и надо было начинать!) – Сколько раз мы на нём сидели с Отцом и пили баночное пиво «через тяг»! – Затягивались сигаретой, делали глоток и выпускали дым. Улица учила: так быстрее даёт по шарам. – Но нам-то куда было спешить?
За эти десять немецких лет Отец намотал у моря «расстояние до луны» – каждый день он гуляет здесь один и фотографирует: рощицу, закат, море… – При всей «слащавости» этих мотивов бросается в глаза лишь одно – монотонность пространства, доводящая до отчаяния. – Хоть кричи – тебя никто не услышит.
Во входящих сообщениях сохранился его смс: «Много ль поймёшь из шипучего такта, как кардиолух не слышит инфаркта?»
Попробуй, передай всё это! – А Отец ведь смог!
До отчаяния дошёл и я, когда Настя неожиданно переметнулась на сторону своих родителей – отныне все стрелы летели только в меня. – Добили жестокие слова Ирины Андреевны: «Мужик нынче обмельчал». – Произошло это почти сразу после родов Насти, когда я был не в состоянии в чём-то помочь – но не я ли сжимал её руку, когда акушерка кричала: «Weiter! Weiter!»[22], не я ли перерезал пуповину, похожую на резиновый шланг для полива огурцов?
Меня выжили из квартиры, и спустя ровно год я вновь мою свои ноги в морской воде.
Знаешь, всё-таки не хватает тебе какого-то щелчка, чтобы – ага, вот оно как! У немцев это называется Aha—Effekt.
Хорошо. Тогда вдруг – ну, разумеется, выкрутился! – всё резко меняется. – Мне ударяет моча в голову, и я бросился снова бежать – уже во второй раз. (Не много ли?) – Я «ломанулся» к остановке, потом ехал в автобусе до вокзала с закрытыми глазами (да ладно?) – лишь бы не видеть депрессию панельного города. Сел в поезд (открыл глаза?), а по дороге из окна разглядывал детали: сено, укутанное брезентом, заброшенные дома с выбитыми окнами, пляшущие деревья, скамейка на лужайке, коряги, следы от машин на сырой земле, гнёзда, чистое небо – и так почти три часа до Берлина.
Я вышел на главном вокзале, сел в С-Бан, и мне уже становилось страшно – как меня примут? И – что потом?
Со мной зашёл рыжебородый мужик в зелёной бундесверовской куртке. Он прислонился к двери и совершенно спокойно заговорил: «На каждую нашу жертву найдётся ваша жертва. У нас есть обученные бойцы, и их бомбы ждут вас. Вас всех разнесёт в клочья, ублюдки. Чтобы всё было по-честному – вы у нас убили, мы у вас. Только попробуйте, твари, отнять моего ребёнка, я каждого убью. Я возьму топор, и буду рубить вас до тех пор, пока не останутся мелкие кусочки».
Пассажиры его не замечали, уткнулись в окна, молчали.
А, может, не слышали? – Да я прям как те два ангелочка из «Неба над Берлином», которые читали мысли тоскующих жителей! – Только чего уж мне выбирать и ценить невечную жизнь, коли я и так смертен?
Вот и дом, в котором я когда-то жил. – Позвонил в домофон – открыли, даже не спросили, кто. – Уже не плохо. (Решили, что почтальон?) – Я поднимался по лестнице и думал: выйдет Виктор Викторович – пинком спустит вниз, Настя – хлопнет дверью.
Открыла Ирина Андреевна.
Ровное дыхание, смотреть в глаза, спокойно изъяснить суть дела – я приехал за блокнотом, вот и всё!
А она будто этого только и ждала – тут же упорхнула на поиски.
Что же в это время происходит за стеной? – Глава семьи развалился на диване перед включённым ящиком. Дочь набивает «вконтакте» очередной бородатый статус вроде: «Что нас не убивает, делает нас сильнее». А малыш крепко спит. О нём-то я не спросил.
Позволь мне последнее изречение: «Нужно быть сволочью, чтобы стать режиссёром». – Отец парирует: «Что ж, первое условие ты выполнил, со вторым, мягко говоря, не уверен».
Ирина Андреевна вернулась через минуту и протянула блокнот.
И я сказал:
– Решил сделать на себя – любимого – пародию.
– Что? – сморщила лоб.
– Ун пети пароди… Как будет «на себя» по-французски?
– Семён, ты больной что ли?
– Примерно, – съязвил я.
И закрыла дверь.
И к чему было притворяться, что блокнот якобы чужой, и мне случайно его дали в руки? – Всё это притянутая за уши история. – Отец мудро добавит: «Не считай других глупее себя». – Кажется, ты сам уже запутался.
Раскрой свой блокнот, разыщи больных и снимай. – В морду, небось, не дадут. А сюжет уж сам найдётся!
И пусть он будет таким, как страшный сон: Действие происходит в подземном городе-утопии, в духе «Метрополиса» Фрица Ланга. Главный герой – молодой хмырь – едет в поезде с целью отыскать Отца.
Вагоны забиты. Лица людей угрюмые. Остановка. Все до единого выходят на площадь и собираются вокруг постамента, на котором мужик – посол – задвигает речь: «46. Нет, лучше 94, 115». Затем загорается красная стрелка – переход на другую линию. – Поезд трогается. По дороге пассажиры обсуждают услышанное, но герой в мыслях об одном – Отце.
Опять остановка. На этот раз вещает другой посол – бабка – её внимательно слушают: «Дающему воздастся… Бог дал, Бог взял…» – Загорается зелёная стрелка. Значит налево. Опять в поезд. Обсуждение.
И каждый раз – на очередной остановке – новый посол, новый абсурд. – Очевидно, что все эти послы-ораторы манипулируют жителями – бессмысленно передвигают их из одной части города в другую. – А парень всё дальше удаляется от Отца.
Но вдруг – такая случайность! – он встречает его на остановке. – Отец как заколдованный слушает посла. – Сын предлагает бежать в «святые места», в то счастливое время, к брёвнышку, на котором они когда-то сидели у моря, ведь должен же быть здесь выход! Но Отец покорно движется в сторону красной стрелки, на новую линию, в этот адский круг, в котором они оба в итоге и растворяются.
Вполне такой голливудский сюжет, на троечку.
Отец подскажет: «Снимай так, чтоб ни одна сволочь не могла придраться!»
В конце концов, я пытался передать голос города, но на самом деле – я лишь хочу, чтобы услышали меня. – Имею право!
И всё-таки фильм надо было заканчивать хэппи-эндом, с пошленькой надеждой. – Господи, ну когда же жизнь-то, наконец, начнётся снова? Ведь здесь фатерлянд мой новый, Мать его ети!
07.09.2012
[1] Штранд (Strand) – пляж (нем.).
[2] Социал – сокр. от Sozialhilfe (нем.) – социальная помощь для безработных.
[3] Вестдойчланд (Westdeutschland) – Западная Германия. (нем.)
[4] Hefeweizen – нефильтрованное пшеничное пиво. (нем.)
[5] «Когда волнуется желтеющее пиво». Сергей Гандлевский
[6] Доннеркайль (Donnerkeil) – немецкое народное название гладко отшлифованного камня у Балтийского моря.
[7] Нойбуков – город в земле Мекленбург-Передняя Померания.
[8] Осси (Ossi) – Прозвище восточных немцев. (нем.)
[9] Гемайнда (Gemeinde) – община. (нем.) Здесь: разговорное название еврейской общины среди эмигрантов.
[10] В вузы Германии поступают по среднему баллу в аттестате.
[11] Остзее (Ostsee) – Балтийское море. (нем.)
[12] Менза (Mensa) – студенческая столовая. (нем.)
[13] Аусвайз (Ausweis) – паспорт. (нем.)
[14] Рейнхард Гейдрих – (1904-1942) государственный и политический деятель нацистской Германии, начальник Главного управления имперской безопасности, Обергруппенфюрер СС и генерал полиции. Один из инициаторов «окончательного решения еврейского вопроса». Был убит в Праге.
[15] Вайнахтен (Weihnachten) – рождество (нем.)
[16] С-Бан (S—Bahn) – городская электричка. (нем.)
[17] У-Бан (U—Bahn) – метро. (нем.)
[18] Сокращённое название остановки Zoologischer Garten.
[19] Эмиль Верхарн. Города. Перевод Ю. Денисова.
[20] Слизал вступление Набокова о «Превращении» Франца Кафки.
[21] Das war´s – всё, это конец. (нем.)
[22] Weiter! Weiter! – Дальше! Дальше! (нем.)