Рассказы
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2014
Анатолий БУЗУЛУКСКИЙ. Родился в Самаре в 1962 году. Окончил филфак Ленинградского госпединститута им. А.И. Герцена. Служил в армии, учительствовал. Член Союза писателей России. Автор книг прозы «Время сержанта Николаева» (СПб, 1994), «Антипитерская проза» (СПб, 2008) и публикаций в журналах «Звезда», «Знамя», «Крещатик», «Интерпоэзия», «Нева», «Русская жизнь». Лауреат премий им. Гоголя и журнала «Звезда» за лучшую прозу. Постоянный автор журнала «Волга». Живет в Санкт-Петербурге.
Десятилетний Генка
Завтра Генке исполнится одиннадцать лет. Генка знал, что мамка ничего не подарит. Пьяная не вспомнит, протрезвевшая вспомнит, но ни слова не скажет, только ругаться на него в этот день не станет. И Генка никому не будет говорить, будет лишь знать, что теперь ему на год больше. Он думал, что ему повезло родиться летом, когда школьники на каникулах – все будут далеки от его дня рождения: и одноклассники, и учителя. Он и Сереге, другу, который его иногда защищает, тоже не скажет о дне рождения, словно нет у него, у Генки, никакого дня рождения, словно он всегда будет десятилетним.
В прошлом году с днем рождения его поздравляла бабушка Лена, она сунула ему в кулачок пятьсот рублей. Он успел купить два мороженых в магазине – себе и Сереге. Кто-то доложил об этом мамкину хахалю Витьке Шурупу. И Витька отнял у именинника первые и последние деньги. Витька Шуруп схватил за ухо Генку и прошептал: «Не твое, щенок, не бери!» Мамка и Витька Шуруп пили и жили на бабушкину пенсию. А бабушка с Генкой жили от огорода, курочек, леса и козы. Генка научился рыбачить. Но рыбы в речке на всех не хватало. Теперь бабушки Лены не стало, она умерла. Кур съели, огород зарос, от козы сохранилась только веревка в сарае. Бабушка своевольную козу на ночь привязывала, потому что дверь в сарае была слабая.
Генке теперь не только день рождения не нравился, но и свое имя не нравилось. Бабушка говорила, что так его назвал отец. Назвал и пропал, и след его простыл, отца. Ребята в школе Генку дразнили: «Генка-коленка, Генка-пенка, Генка-переменка». Бабушка утешала: «Не плачь! Ты не Генка, ты Геннадий». Мальчик не понимал, почему он не Генка, а Геннадий, кто это такой – Геннадий. В школе он боялся сообщать, что он не Генка, а Геннадий.
Кушать сегодня было нечего. На столе среди поваленных кружек, пустых консервных банок, кастрюлек с картофельной шелухой не было ни кусочка хлеба. Только крупицы соли ехидно белели. Мамка спала на кровати мирно, Витька Шуруп храпел на полу. Генка почему-то догадывался, что и мамка скоро начнет храпеть. Генка решил пойти в лес – поесть ягод. Куда, к кому еще пойти есть? Вчера ел у Сереги. Стыдно к кому-то еще идти. И к Сереге стыдно. Да и не хотелось есть Генке сильно. Хотелось выбраться из дома, пока мамка с Шурупом не очухались. С похмелья Витька Шуруп заставлял звать себя папой. Или принимался учить Генку стрелять из рогатки. Витька Шуруп, пока не похмелится, стрелял из рогатки плохо, промазывал. А когда выпьет, начинал стрелять задорно. Любил он стрелять по воробьям, а когда были живы куры, целился и в кур. Иногда Витька Шуруп отвешивал Генки подзатыльники. Не пенделя давал, а любил подзатыльники. А мамка, и трезвая, и пьяная, наставляла хахаля: «Если бьешь, бей сильнее. А так не бей. Чего ты, не мужик что ли?» Может быть, думал Генка, мамка хотела, чтобы Витька Шуруп его убил, чтобы от этого всем стало легче: и мамке, и Генке, и даже Витьке Шурупу. Может быть, мамка так не со зла говорила, а потому что похоже говорил ее прежний сожитель Мага. Мага говорил: «Если бить, то бить сильно. Если резать, то резать насмерть». Магу увезли в милицию, а из милиции Мага уехал на Кавказ.
Мамка еще говорила, что лучше бы Генка был девочкой, дочкой, что девочка теперь бы уже могла помогать, сейчас бы уже в дом деньги приносила. А что с Генки взять? Витька Шуруп ржал, ржал громче, когда Генку начинали душить слезы. Генка знал, что у мамки есть еще ребенок, маленькая Генкина сестренка, но где она теперь живет, как ее зовут, было неизвестно, даже бабушка молчала.
Если бы продолжал обитать в поселке таджик Азиз, Генка побежал бы теперь к нему – поесть, послушать. Но и Азиз куда-то из поселка укатил. Азиз обещал, что заберет Генку с собой в Таджикистан от такой жизни. Азиз рассказывал, что в Таджикистане очень высокие горы, быстрые реки, ласковое солнце, что в Таджикистане детей любят, что на скалах растут цветы.
Генка дошел до леса и лег на опушке в траву. Генка любил траву – шорох, запах, щекотание, полосатый свет, муравьев, шмеля, глядящего на Генку покровительственно.
Может быть, Серега сюда примчит на велосипеде, – мечтал Генка. К бабушке на кладбище Генка ходить боялся: там трава была пухлая и листья на деревьях были разлапистые, а кресты были серые, ржавые, гнилые.
Генка решил лежать в траве до заката. Над кронами сосен закат получается тихим, нешироким, убористым. Солнце опускается за деревья стеснительно, украдкой, словно подглядывает сквозь частокол, словно видит тебя и думает о тебе. На закате хорошо спуститься к реке и посмотреть на себя в красную воду.
Изредка лаяли псы. Собаки, думал Генка, все хорошие, даже страшная черная овчарка в коттедже городского богача. Когда Генка подходил к забору, овчарка с другой стороны забора садилась, не рычала, не сопела, а только смотрела сквозь забор на мальчика.
Генка вспомнил, как Серега говорил, что вешаться нельзя, что Бог накажет, что Бог будет таких мучить. Генка думал, что пусть мучает. Бог добрый, пусть мучает. Бог добрый, как бабушка. Хоть он и не бабушка, а дедушка, – улыбнулся Генка. Он видел Бога с бородкой на иконе у бабушки. Но это все равно – что бабушка, что дедушка, если добрый.
Они говорили с Серегой о том, что вешаться нельзя, когда дядя Евгений повесился. Бабушка сказала: «Сунул голову в петлю». Дядя Евгений, вспоминал Генка, был хороший. Пил, но не матерился. И в гробу лежал хороший – помолодевший, душевный и строгий. Бабушка плакала о дяде Евгении без слез, держала Генку за руку, прерывисто вздыхала. Вдруг отпускала Генкину руку, когда поправляла платок, и опять искала в воздухе, а Генка сам поднимал к ней свою ладонь.
Генка решил, что сегодня он сунет голову в петлю. Сделает петлю из веревки от козы в сарае. Мамка с Витькой Шурупом туда не скоро заглянут. Там нет ничего в сарае, кроме затхлой темени, он пуст. Генка помнил, что на похороны бабушки всем поселком скидывались. А его, Генку, может быть, и хоронить не нужно будет, не нужно будет скидываться людям. Будет Генка висеть в сарае долго-предолго.
Генка думал, что и там, на небе у Бога, тоже есть трава, и она также весело колышется, и в ней тоже приятно лежать.
Встреча с президентом
1.
Алексей Алексеевич, будучи бдительным директором, предупредил, какими прийти. Такими и пришли: зваными и избранными, женщины – в прическах и приглушенных тонах, мужчины – в серых и синих костюмах и галстуках с глубоким отливом. Накануне так и было объявлено: светлыми могут быть только сорочки и блузки, все остальное – сдержанным.
«А я хотела что-нибудь зелененькое надеть», – на правах супруги Алексея Алексеевича подала голос Танечка. Сотрудники трепетали перед Алексеем Алексеевичем, продолжала перед ним трепетать рефлекторно и Танечка, хотя после их свадьбы прошло уже более года. Последнее время (словно в пику изначальному страху) Танечка позволяла себе вольности – реплики на производственных совещаниях. Глядишь, думали люди, Танечка еще и в серого кардинала превратится, если в некий момент не будет отставлена супругом как из жен, так и из подчиненных.
«Еще чего! – огрызнулся Алексей Алексеевич. – Есть приличия, есть протокол, есть дресс-код. Вы в своем уме? К нам едет не какой-нибудь певун, к нам едет президент».
После Алексея Алексеевича по традиции мог шутливо высказаться лишь его первый зам Николай Ильич, с закоренелым басистым смешком. «Для яркости, вероятно, будет присутствовать наша депутатша», – воскликнул Николай Ильич с ожидаемой эротичностью в тембре.
«Вот именно, – согласился Алексей Алексеевич. – Конечно, будет. Эта вырядится в желтое жабо и зеленые рюшечки».
Начальник отдела Максимов оказался в числе счастливцев. Он понимал, что родился достаточно выразительным для массовки – с приветливой и понятливой физиономией. Когда директор внушал, что избранным ничего особенного не потребуется делать на встрече с президентом, кроме как красноречиво молчать и к месту кивать и улыбаться – деликатно и без раболепия, директор смотрел именно на Максимова. Директор знал, что Максимов будет выглядеть не только типичным работником данного предприятия, но и олицетворением целого гражданского сословия.
К встрече Максимову пришлось потратиться – купить темно-серый костюм и бордовый галстук с призрачными золотистыми прожилками. Максимов приобрел и пурпурный платок в нагрудный карман, но отложил его до лучших времен. Платок в нагрудном кармане носил только Алексей Алексеевич. Даже Николай Ильич на работе ограничивал себя в аксессуарах.
В ночь перед встречей Максимов спал прерывисто. Возможно, потому, что из парикмахерского салона вернулся поздно, и голова была намята и пересушена. Ему было беспричинно тревожно. Максимов не любил людные события. Свободным он привык быть в одиночестве.
2.
Избранных провели через рамку металлоискателя. Для встречи выбрали самое вместительное и по-хайтэковски обставленное помещение фирмы – офис РR-службы. Помещение было в огромных окнах. Теперь все до единого окна, словно для просмотра фильма, были задраены блэкаутными шторами, как парчовыми простынями, как загрунтованными холстами. Стол был стеклянным, громадным, овальным. Спинка одного из кресел была выше других, председательской. Стол облепили телекамеры. Разгуливали журналисты, которых от президентских порученцев отличали смешливость и заспанность. Сотрудники президента были неусидчивыми, переодень их теперь в клубные шмотки, и они могли бы сойти за презрительных тусовщиков. Заметнее других были охранники. Казалось, им не нравилось ни это гулкое помещение, ни эти известные и неизвестные люди, ни это мероприятие. Максимов вспомнил, как директор напутствовал, чтобы ни один из приглашенных не казался бы в этот день угрюмым. Максимов догадался, что директор хотел таким образом вразумить, чтобы ни у кого в этот день не было бы геростратова лица – охрана не поймет.
За столом расселись по табличкам. Максимова разместили между каким-то замминистра и советником Алексея Алексеевича по логистике Сельвинским. Максимов досадовал, что Сельвинский и теперь оставался безвкусным, галстук напялил чересчур полосатый, с перетянутым узлом, завязанным раз и навсегда. Неудобно было Максимову и от плеши Сельвинского, по бокам которой блеклые пряди наползали на уши.
Директор беседовал со своим гипертонически лучащимся московским шефом, главой национальной корпорации, чьей дочерней фирмой и руководил Алексей Алексеевич. Депутатша с высоко взбитыми волосами, с розовым палантином на конопатых плечах, длительно улыбаясь, давала интервью сразу нескольким каналам.
Наконец пробежал свежий шепоток по помощникам, и неизвестно из каких дверей (хотя, собственно, дверь была одна) в зале появился президент. Он приветствовал на ходу: «Здравствуйте, коллеги!» Он пожимал участникам руки, пожал даже Сельвинскому, но до Максимова не дошел полшага. Максимову хотелось понять, какая рука у президента. Именно потому хотелось понять про руку, что он увидел президента по-житейски, рядышком, в профиль и даже со спины. Максимов знал, что ростом президент ниже него. Но в действительности президент оказался еще ниже, нежели предполагал Максимов. Ему понравилось, что президент был одного роста с директором, благодаря чему президент встретился глазами в первую очередь именно с Алексеем Алексеевичем. Максимов успел заметить, как был подстрижен президент сзади. Окантовка волос на затылке президента была излишне поднятой, отчего шея президента смотрелась ранимой, как у подростка. Если бы речь шла о простом смертном, можно было бы посетовать: «О, как оболванили!» Волосы у президента стали редкими и мягкими. Волосы даже у стариков бывают младенческими, подумал Максимов. Может, и хорошо, что у президента из-за непритязательной стрижки такая человечная, беззащитная шея.
3.
Оглядев собравшихся, Максимов понял, что самый дорогой костюм был на его соседе, замминистре. Руки замминистра складывал так, чтобы запонки на пухлых, белоснежных манжетах перекликались бы друг с другом. Максимов думал, что замминистра коррупционер. У него и лицо было коррупционера, изменчивое – то убаюканное, то разбуженное.
Президент был одет в синий костюм. Этот синий был насыщенным, напоенным. Президент не любил стильность, и поэтому костюмы на нем сидели не тесно. Крой президентского костюма был таким же, как у нового максимовского. Максимов обрадовался, что хотя бы цветом костюмы разнились. Галстук на президенте был терракотовым. Некоторые эстеты утверждали, что президент так и не научился выбирать галстуки. Было видно, что президента веселили мужчины, зависимые от галстуков.
Алексей Алексеевич в этот день надел свой любимый костюм – бежевато-серый, пиджак у него был с накладным нагрудным карманом. Галстук директор повязал цвета маренго, а платок из кармашка выглядывал в мелкий бархатный черный горошек. Директор полагал, что новые вещи удачу не проносят – к ним надо для удачи привыкнуть.
Милее всех на встрече выглядела Танечка. Казалось, такой молодой и восхищенной она попала сюда случайно, с корабля на бал. Президент поглядывал в ее сторону. Ему нравилось, что за столом присутствовал случайный человек, и этот случайный человек был красивой барышней.
Алексей Алексеевич был доволен поведением жены, радовался, что ее восторженная непосредственность смягчила официоз встречи. Алексей Алексеевич обычно брезгливо насупливался, слыша комплименты в адрес жены. Но то, как любовался ею президент, совсем не раздражало Алексея Алексеевича. Это любование не шло ни в какое сравнение с любованием мужицким или завистливым бабьим. Президентское любование виделось Алексею Алексеевичу благородным, попечительным.
Похоже, думал Максимов, президент догадался, что Алексей Алексеевич порой злится на жену, поэтому президент улыбался Танечке и переводил взгляд без промедления на Алексея Алексеевича и также улыбался ему.
4.
Солировали двое: президент и Алексей Алексеевич. Ораторские способности Алексея Алексеевича были известны Максимову. Его удивляло, как удачливо в директоре уживались горячность и самообладание. Максимов думал, что такой баланс получается у впечатлительных натур при дефиците свободного времени. Свою загруженность директор любил как алиби, кредо, опору. Директор принадлежал к тому разряду докладчиков, для которых заблаговременное сочинение речи не бывает напрасным, которые сформулированные накануне пассажи не забывают, у которых домашние заготовки отскакивают от зубов. Директор говорил так гладко и при этом смотрел на президента, словно на экран видеосуфлера, что собравшиеся могли предположить: Алексей Алексеевич выучил свой текст наизусть. Однако Алексей Алексеевич выглядел таким раскрепощенным, слова его звучали так интонационно уместно, что гости дезавуировали свою догадку: нет, не вызубрил – с ходу шпарит. Максимов же был убежден, что директор действительно выучил монолог заранее. Учил всю прошедшую ночь – с мучительным вдохновением. То, что ночь у него была репетиционной, читалось в глазах Танечки.
Директор говорил о своем выстраданном проекте. Он говорил, что такие стратегические проекты грешно осуществлять без участия государства. Такие проекты обновляют государство. В проигрыше останутся те, кто будет в стороне. Государству опасно быть в проигрыше, поэтому оно не должно оставаться в стороне. Он говорил о частностях проекта, о деньгах. Он говорил о социальном партнерстве, нравственном климате, культуре, воспитании, общественном доверии, о бесперспективности оппозиции. Он говорил о последних событиях, позволяя себе, вместо этикетной критики власти, предвосхищать ее скорые трудные шаги. Он обострял, забегал вперед, просил прощения за преувеличения и парадоксы. Президент прервал его лишь однажды: «Да вы, батенька, златоуст!»
Гости улыбались: крупные чиновники – непроницаемо, патрон Алексея Алексеевича – со смешанными чувствами (горделиво и недоуменно), депутатша – скептически. Патрону казалось, что Алексей Алексеевич решил идти ва-банк, депутатша видела, что Алексей Алексеевич шантажист, чиновники привыкли так улыбаться.
Когда выступали гости, Алексей Алексеевич тоже улыбался. Вероятно, его раздражало, что на его территории каждый тянул одеяло на себя, что говорили о своем, о привычном: патрон – о головном офисе, чиновники – о сформированном бюджете, депутатша – о гайд-парках. Максимов думал, что Алексей Алексеевич не сдержится и выпалит: «Вот так и становятся оппозиционерами. Ими становятся не только авантюристы, непризнанные гении и безумные властолюбцы, но и отвергнутые патриоты, неприкаянные специалисты, инициативные граждане, задвинутые в дальний угол».
Затем высказался президент. Он тоже понимал, как становятся оппозиционерами. Он обнадежил Алексея Алексеевича: «Я возьму с собой ваши бумаги, Алексей Алексеевич, посмотрю их. Уверен, коллеги согласятся со мной, что предложения Алексея Алексеевича любопытны. Полагаю, что таким проектам следует давать зеленую улицу». Алексей Алексеевич торжественно засиял.
Наступило время вопросов и ответов. Пока президент отвечал, Максимов думал о политике. Он думал, что власть в нашей стране не знает, какой она теперь должна быть. Она не может стать такой, как на Западе, в Америке, – размытой, формальной, не персонифицированной. Сама ротация власти делает эту власть на Западе непоколебимой. Ротация держится на вековых институтах с законом, правами человека, частной собственностью, технологическим первенством, статусом-кво «золотого миллиарда» и двойными стандартами. России же не устоять без лидерской власти. Есть еще власть Китая, теперь структурно напоминающая обезличенный западный тип власти. Остальные народы и государства не имеют абсолютной власти. Западу удалось поставить в неудобное положение само понятие «личная власть», которое теперь без пометы «анахронизм» стыдно употреблять. Наша верхушка понимает, что личная власть в глазах глобализированного люда теперь посрамлена (понимает, что посрамлена не вполне заслуженно и более того – с умыслом). Наша верхушка и рада бы заменить личную власть иной управленческой формой, но иной формы, кроме как западной демократии, такой формы, чтобы признавалась тем же Западом эффективной и прогрессивной, в мире нет. Но именно западная форма власти и губительна для России, потому что в России нет того, на чем стоит Запад. Россию, думал Максимов, без личной власти ждет крах, а с личной властью России прочат революцию. Вот наша верхушка и в затруднении, вот она и в замешательстве. Или – как бы в затруднении, как бы в замешательстве. Максимов догадывался, что западным президентам бывает по-человечески обидно: они-то находятся на своем посту один-два срока, а какие-нибудь восточные падишахи, включая российского, сколько угодно долго. Причем они-то, западные, находятся у власти, а те, тот же российский президент, действительно властвуют. Разве не обидно?
Максимов думал, что властелинам тоже бывает обидно. Потому что атакуют их с соблюдением всех приличий, цивилизованно, вероломно: прыснут что-нибудь, дунут, подсыплют – через год человек от рака загибается.
Максимов вспомнил, как знакомый оппозиционер пошутил: мол, будешь на встрече с президентом, не упусти свой шанс: если не сможешь вцепиться ему в горло, если не сможешь плюнуть ему в лицо, то хотя бы крикни: «Уходи, надоел!»
Максимов смотрел на президента, сидящего невдалеке, и тот ему нравился как обыкновенный, непьющий, толковый, добродушный, с юморком русский дядька. За что в него плевать, за что прогонять? Максимову не хотелось, чтобы президент увидел его мысли, не хотелось, чтобы от этих мыслей человеку стало противно. Максимову почудилось, что президент, скользнув вдруг взглядом по Максимову, понял его. Максимову даже померещилось, что президент словно подбодрил его: давай, Максимов, не дрейфь, делай, что задумал, чего от тебя ждут, я и это вытерплю. Какое-то мгновение Максимов чувствовал, что его подмывало учинить теперь скандал, стать героем, цареубийцей. Он посмотрел на директора, директор смотрел на Максимова.
Последний вопрос задал сослуживец Максимова, юрист, – о духовной сумятице в стране, падении нравов. Президент улыбнулся: «Вот вы законник, а говорите как священник». Максимов понимал, что президенту важно думать о душе, но говорить важно про уровень жизни. Максимов думал, что в России правитель шутить должен грубовато, но поучительно.
5.
Чай ни президент, ни гости пить не остались. Директор пошел вслед за президентом. Максимов решил отхлебнуть чая и съесть печенюшку. Рядом с ним начал пить чай и Сельвинский. Максимов услышал голос РR-менеджера Рябовой: «А вы чего тут сидите? Нам пора работать». Максимов с Сельвинским привстали. Рябова медоточиво уточнила: мол, нет-нет, вы, Сельвинский, сидите, а этот, мол, что здесь сидит? Максимов догадался, что PR-менеджер была расстроена, ибо ее, хозяйку этого помещения и не последнего человека в компании, проработавшую в ней десяток лет, на встречу с президентом не пригласили, в отличие от выскочки Максимова. Сельвинскому же позволительно было пить чай в пику Максимову и как старейшему сотруднику фирмы, который уже никому дорогу не перейдет. Максимов не мог припомнить, когда еще Рябова так открыто выражала неприязнь к нему, напротив, она всегда с ним доверительно сплетничала и казалась союзницей.
В коридоре мимо Максимова прошел и не ответил на его приветствие коллега Крючкин. Максимов понял, что у коллеги Крючкина та же обида, что и у Рябовой. Максимов решил в следующие дни с Рябовой продолжать здороваться, а от коллеги Крючкина демонстративно отворачиваться. Максимов знал, что вскоре дружелюбный коллега Крючкин, остыв, начнет, широко улыбаясь, протягивать Максимову руку первым. Максимову казалось, что обида в коллеге Крючкине останется до конца жизни не на Максимова и не на директора, а на президента, а Рябова не простит этот день Алексею Алексеевичу. Максимов не думал, что встрече с президентом можно завидовать. Максимов, как ему виделось, на месте коллеги Крючкина не завидовал бы. Подтрунивал, иронизировал, валял дурака.
Максимов помнил, что коллега Крючкин в разговорах в курилке обычно занимал сторону оппозиции, клялся, что президента скоро сметут, дело, дескать, за малым. Значит, не сметут, полагал Максимов, судя по коллеге Крючкине.
6.
Максимов возвращался домой без ажитации, неспешно. Обычно он двигался с нервной быстротой, а теперь ему хотелось плестись.
Он думал, что и среди его подчиненных в его отделе есть люди, так или иначе оппозиционно настроенные, – две-три женщины и один парень. Женщины были экзальтированными мамочками. Парень чувствовал себя не в своей тарелке, не мог смириться с тем, что на работе в интернете отключили доступ и к ЖЖ, и к Фэйсбуку, и даже к «Эху Москвы». Парень, раздражаясь и не таясь, подыскивал себе другое место. Максимов говорил ему, что он такое место не найдет, что там хорошо, где нас нет. Парень усмехался и твердил, что найдет.
Максимов думал, что легче всего называть оппозиционность заразой, детской болезнью. Он думал, что оппозиционность в крови. В крови не только прогрессистов, фантазеров, кристально честных бунтарей, лжецов, хамов, ерников. Она в крови у всех. Она даже – в президенте. Только бы она не слепла, не чудила, не захлебывалась рвотными массами.