Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2013
Станислав Ливинский. А где здесь наши? – М.: Воймега, 2013. – 48 с.
У меня в руках – скромная книга, проникнутая чувством ответственности за сказанное. Вряд ли стоит говорить – «томов премногих тяжелей», скорее – «мал золотник, да дорог».
Скромная – даже на первый взгляд, по внешним признакам: объём в 48 страниц – редкость для поэтического сборника (а он у Ливинского – уже второй; первый – «Оглазок» – вышел в родном городе поэта, Ставрополе, почти незаметно для «внерегиональной» литературной общественности. «Москвоцентричное» признание пришло позже – публикации в «Знамени», «Дружбе народов», победа на Волошинском конкурсе в номинации «Рукопись неопубликованной книги», благодаря которой в престижном издательстве появился рецензируемый нами сборник). Стихи без чрезмерного чувства уверенности, без захлёбывания собственной дерзостью – скорее, с придирчивостью по отношению к себе, постоянной проверкой на прочность. «… выкладываешь буковки, слова. / Отходишь посмотреть, как получилось». Словно бы стесняющиеся излишнего пафоса и поэтического неправдоподобия – и «для надёжности» оттеняющие любой поэтизм точностью бытовой детали: «Да будешь ты. Ещё зима и лыжи. / В прихожей гвоздь, на нём твои ключи».
Кто сказал, что биография художника – в его творениях? В случае Ливинского это как нельзя более верно – в буквальном смысле. Читаем на обложке, что автор «после школы получил профессию фотографа»? Вот – сколько угодно цепких, обособленных, словно выхваченных из вечности «остановленных мгновений»: «как вот такая оса к ним перед смертью влетела, / как он в Сочах ей купил кружку с дельфином вот эту…». Да и отсылок не только к фотографической запечатлённости, но и к перелистыванию альбома предостаточно. «Отмотаешь её на полжизни назад / или, может, вернёшься в начало страницы…» и даже «смерть, моргнувшая на фото». И вопрос, вынесенный в заглавие книги, схож с тем, который можно услышать при разглядывании фотоальбома (к профессии фотографа отсылает и неологизм, ставший названием первой книги Ливинского). Ливинский как мало кто из современных поэтов внимателен к бытовым пустякам (надо ли добавлять вслед за Тыняновым, что частностями живёт литература?). «Поэзия, следи за пустяком, / Сперва за пустяком, потом за смыслом», – писал Александр Кушнер (кстати, руководитель мастер-класса, в котором Ливинский был на Форуме молодых писателей в Липках). Вся книга – как фотоальбом, бережно хранящий последовательность с виду незначительных, но дорогих мгновений.
А вот, кажется, – параллель с профессией видеооператора (к которой тоже принадлежит Ливинский), делающего выгодный монтаж кадров, чтобы снять удачный фильм:
Вот мой лирический герой,
в трусах и шлёпках, без виньетки.
Ему б опять – советский строй,
гитару, «Город золотой»,
глазок замазывать соседке.
И память, как защитный слой,
шкряб-шкряб монеткой.
Слышишь жёсткое «Не трогай у судьбы крутилки и настройки» – но сам автор трогает, и фильм о судьбе – и своей, и целой страны – получается жёстким и предельно реалистичным. Нарезка кадров – личных и социальных, но непременно подкреплённых «почвой и судьбой», – отличается стремлением к уравниванию прочувствованного и сказанного, сбывшегося и написанного. Вот – «Пластмассовый солдатик на войне, / Убитый из игрушечного танка», падающий замедленно в листву. «Огромная страна уснула на спине, / Лежит с открытым ртом…», а лирический герой «срезает трын-траву» и молот там кладёт, где инструменты» (и не столь важно, что эти цитаты – монтаж из двух стихотворений Ливинского: сюжет-то, по сути, один). Но эти метафорические, хотя и вполне ясные «виньетки» («ложной сути», хочется продолжить вслед за плеонастической песенной ассоциацией) – «до первой крови». А вот уже – страшная история о повесившемся сослуживце – «Снежинка» (стихотворение пробирает от начала и до финала, и с каждым прочтением всё сильнее, поэтому пересказывать его, несмотря на сюжетность, лишнее, – лучше найдите сами и прочитайте). Это тоже – к моменту биографической оправданности. Скажете, последнее – не безусловное достоинство? Возможно, но от упрёков в «игре» и в том, что автору «нечего сказать» – безупречный защитный слой. И даже в самом построении слов у Ливинского есть что-то от солдатского плаца, от ожидания придирчивой оценки старшего («А писал словно бог, вымеряя всегда точка в точку. / И стояли слова – пятки вместе, носочки поврозь»).
Вот – почти обязательная для современных стихов ирония над ролью поэта, но с индивидуальным оттенком: «… На сочинителей стишков / всегда глядит поверх очков / и что-то в свой блокнотик пишет» (это о личном Боге – в противоположность собственной «дырявой памяти» и «тройке по литературе»). Ср. у Слуцкого – «Господь не любит умных и ученых, / Предпочитает тихих дураков, / Не уважает новообращенных / И с любопытством чтит еретиков». Мы уже сказали про внимательность Ливинского к бытовому сору? Между тем, есть у него и такое – пренебрежительное: «…про лебеду загни, про сор и лопухи». Не сразу даже проводишь параллель с хорошо знакомым первоисточником, – а, восприняв, удивляешься: источник произрастания стихов неизменный («из сора» – а как иначе?), только вот эта царственная поза – «когда б вы знали» – как и поза вообще – Ливинскому не свойственна. Отсюда, видимо, и пренебрежительная интонация по отношению к ахматовским строкам.
«Прелесть элегических затей» Ливинского, его сдержанное бытописание восходит к Сергею Гандлевскому (не раз, кстати, признававшемуся в неприятии монументального имиджа Ахматовой). Перекличек с «критическим сентименталистом», далёких от эпигонства, но позволяющих говорить о разумной преемственности, в книге «А где здесь наши?» немало, поэтому на всех останавливаться не будем. Стихотворение «На порожках курить и смотреть на родную спецшколу…» представляет собой интересный микс сразу из нескольких аллюзий на стихи Гандлевского. Первый катрен заставляет вспомнить о его «Не сменить ли пластинку? Но родина снится опять…» (ср. у Ливинского: «На порожках курить и смотреть на родную спецшколу, / на безумные окна спортзала, заделанный лаз. / Наливать по чуть-чуть, запивать если-что-пепси-колой. / Ну – за нас!» и «В том, что я ошиваюсь на свете дурак дураком / На осеннем ветру с незажженной своей сигаретой» Гандлевского), вторая часть – ещё более явная аллюзия на его «Чикиликанье галок в осеннем дворе…» («Хороша наша жизнь – напоит допьяна, / Карамелью снабдит, удивит каруселью, / Шаловлива, глумлива, гневлива, шумна – / Отшумит, не оставив рубля на похмелье…» у Гандлевского – и «Как тихушница-жизнь шарит в сердце, брюзжит о расплате: / подрисует усы, бородёнку, добавит морщин» Ливинского). Последующие строки («А когда-то на задней-презадней расписанной парте / Жил-был мальчик один») напоминают скорее не о каких-то конкретных строках Гандлевского, но в целом – о характерном для него ироническом угле зрения на себя прежнего. Между тем эти слова Ливинского, рождающие целый сноп ассоциаций (от «Мальчишкой в серой кепочке остаться…» Бориса Рыжего, тоже немало позаимствовавшего от поэтики Гандлевского, до самого очевидного – «Перед зеркалом» Ходасевича), приводят на память ещё и стихотворение Олега Дозморова «Мальчик сообщает собаке, что она собака…» из его книги «Смотреть на бегемота». Схожесть – не только в вариации обозначенной темы «а был ли мальчик?», но и в метафизической концовке – при всех различиях: у Дозморова голос из прошлого преобразован в монолог детства, страшным авторитарным жестом отменяющего настоящее («…Звонит тебе, стихотворцу и мудозвону, / говорит: “Ты помер. Слышишь, старик, ты помер. / Что ты там шепчешь про не тот номер? / Это я кручу диск в жёлто-красной будке. / Это я звоню тебе, как “Звезда” “Незабудке”. / Это я тебе снился все эти двадцать лет. / Я придумал тебя, и теперь тебя больше нет”»); «темнеющая» элегическая печаль Ливинского оставляет впечатление скорее взгляда в бездну из хорошо знакомых, подъездных или школьных координат:
Остывает мгновенье, потом выцветают чернила
или, может быть, стало на улице раньше темнеть.
Перегнуться, повиснуть вот также на шатких перилах,
плюнуть вниз и смотреть.
Похожий мотив встречается у Ливинского в начале стихотворения «Поэт» («Мальчик думал про светлое завтра / и мечтал, как и все, космонавтом, / чтобы к звёздам своим улететь»; ср. у Гандлевского: «И юннат был мечтательным малым – / Слава, праздность, любовь и т.п. / Он сказал себе: «Что как тебе / Стать писателем?» / Вот он и стал им»). Тут, однако, заметна и разница: метафизика Гандлевского ударилась бы в похмельное рыдание или другую крайность – если можно так выразиться, «крайность умеренности» и предельного рационализма, иными словами – так или иначе, в область авторефлексии, сгущённой до предела; психологический жест Ливинского всегда остаётся в более или менее сдержанных рамках, даже в метафизике не выходя за пределы пресловутой реалистичности. Хорошо это или нет, и стоит ли повторять слова той же Ахматовой, что стихи должны быть бесстыдными – вопрос спорный; впрочем, критика, как неоднократно отмечалось, – не книга жалоб и предложений.
«Как ни пыхти, ни старайся, лучше не скажешь об этом». «Лучше сказать» – в представлении Ливинского значит достовернее. Лирика его решительно вторгается в сферу внепоэтического – иногда до острой нехватки алогизма (автор может возразить на это, что алогичности хватает и в жизни). И, увы, в худших вещах книги приближение к тональности жизненной правды опасно переводит высказывание в область зарифмованной прозы не лучшего качества. Выводит написанное на уровень поэзии среди нетрансформированных слов порой случайный жест. Скажем, неоднозначен образ «в книге жизни склеены страницы»: «книга жизни» – очевидный штамп, но «книга со склеенными страницами» (особенно в сочетании с «запоминай обратно») – образ меткий и выдающий талантливое перо. Знакомые слова иногда кажутся слишком знакомыми; впечатление банальности создаёт порой и разговор «с увлажнёнными глазами», где отторгают уже, напротив, поэтизмы. К примеру, начало стихотворения «В пересуды листвы, в желтизну ноября…» – на опасной грани между песенностью и тривиальностью (в самом деле, «пересуды листвы» и «осторожность первого снега» – очевидные вкусовые сбои, да и сама метафора «уходящего троллейбуса» отсылает не столько к «синему троллейбусу» Окуджавы, сколько к некоторым советским песням не высшего сорта). От альбомности не избавлена и вторая половина стихотворения «Нас из одной лепили глины…». Ливинский порой слишком много объясняет, отчего образ приобретает излишнюю подробность, теряет парадоксальность. Например, у Гандлевского, уже упоминавшегося здесь, в строках «Казалось бы, отдал бы все, лишь бы снова ждать у метро / Женщину 23-х лет в длинном черном пальто» мгновенный эмоциональный эффект, основанный на контрасте, возникает от сопоставления «двадцати трёх лет» и слова «женщина» (не «девушка»), не очень-то, кажется, ассоциирующегося с этим возрастом. Сравним со схожим образом у Ливинского: «И женщина, которую девчонкой / Ты дёргал за косички в первом классе». Здесь слово «девчонкой» кажется лишним; наглядный, но мастерски оформленный сбой логики, возможно, усилил бы афористичность, вывел написанное из пределов высказывания в стихах в область собственно поэтического хода.
Станислав Ливинский – поэт сдержанный и исполненный чувства собственного достоинства (хотел добавить «умеющий быть в меру уязвимым» и запнулся: уязвимость входит не столько в стиховую природу, сколько в свойства личности; слово «умеющий» же несёт оттенок искусственности. Будем считать, что это – прежде всего человеческий счастливый дар). В будущем у его стихов наверняка есть шанс расходиться на цитаты и запоминаться, а у читателей поэта – основания «любить лицо, а не искусство» (Тынянов). Однако поэзия – это ещё и эстетическая поза, и «таинственность брака в простом сочетании слов» (по Мандельштаму), и «краснопёрое словцо», от которого бежит Ливинский в сторону естественности речи. И, по-моему, сейчас для поэта было бы важно прыгнуть выше головы, найдя ту золотую середину, при которой бытописание не перевешивало бы собственно метафизическую субстанцию. И – от знаемого и бережно хранимого в памяти двигаться к «езде в незнаемое». Лучшие стихи книги «А где здесь наши?» позволяют на эту эволюцию надеяться.
…Ещё мерцает свет стоянок и аптек.
Ещё сплошная тьма в космическом разломе.
Ещё молчит земля, и первый человек
запоминает мир, как шестизначный номер.
Он курит на ходу, поднявши воротник.
Он смотрит на часы над заводской столовой,
а стрелки, бросив всё, рванули напрямик.
А если снять часы, то там – плохое слово.