Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2013
Михаил БАРУ
Родился в 1958 году в Киеве. Окончил Российский химико-технологический университет в Москве. Химик и инженер, кандидат технических наук. Стихи и проза публиковались в журналах «Арион», «Знамя» и др. В «Волге» публикуется с 1999 года. Автор нескольких книг стихов и прозы, в том числе «Обещастье» (2005), «Следы птиц» (2007), «Один человек» (2008), «Цветы на обоях» (2009), «Записки понаехавшего, или Похвальное слово Москве» (2010), «Тридцать третье марта, или Провинциальные записки» (2011), «Дамская визжаль» (2011). Составитель первой российской антологии хайку и трехстиший «Сквозь тишину» (2006). Живет в Москве.
Замок с музыкой
***
Едешь по ней, смотришь в окно на огромные фуры с небритыми и заспанными дальнобойщиками в нестиранных с самого Тамбова или Костромы майках; на суетливые «Фокусы» и «Шнивы», из окошек которых торчат во все стороны перемазанные мороженым и шоколадом дети, толстые кошки, тещи, рассада, оцинкованный профиль для теплиц; на сытые и гладкие «Мерседесы» с такими же седоками; считаешь каждой своей косточкой, каждым мягким местом жены ухабы и рытвины и думаешь – рос здесь когда-то лес или лежало под чистым небом такое же чистое поле, собирали крестьянские девки с парнями грибы с ягодами, или просто с парнями… да мало ли что можно собирать… а потом вдруг приехало начальство из области, а то и из самой Москвы, вперило вдаль свой губернаторский или министерский взгляд и… уехало с секретаршами на пикник, а кто-нибудь помельче, попронырливее уж объяснил, что будем строить дорогу. Распоряжений откуда и куда еще не поступало, но вот-вот непременно поступят, а пока надо засучив рукава строить, строить и строить… или не губернское начальство приезжало, а генерал с преогромным животом, весь в лампасах с ног до головы велел укатать всё, а заодно и всех, к такой-то матери отсюда и до обеда… или не генерал, а какой-нибудь шустрый, как насекомое-паразит, мэр решил заасфальтировать участок километров этак в… да все равно во сколько – лишь бы он доходил до небольшой, в три этажа, каменной дачки, записанной на имя жены или тещи… или не мэр, а просто тракторист решил метнуться в соседнюю деревню за самогоном раз, другой, десятый… – кто ж теперь вспомнит. Потом корпел вечерами над составлением сметы толстощекий заместитель начальника местного ДРСУ вместе с сушеной, точно вобла, бухгалтершей, насквозь пропахшей табаком и духами «Может быть» сорокалетней выдержки. Еще когда было сказано: «Не прилгнувши никакая речь не говорится», но ведь и смета, что речь – без приписок не бывает. Да и как без них? Песку машины где две, там и три надо брату родному на то, чтоб замесить бетон для фундамента, и себе на дорожки в саду… То-то и оно. Брат-то родной, не двоюродный. Ну, а где песок, там и гравий, не говоря о битуме. И начнется стройка… Запьют горькую строительные рабочие, польет их матом, точно проливным дождем, прораб, плюнет, наймет непьющих, трудолюбивых как муравьи и таких же маленьких таджиков, завизжат бензопилы, упадут старые дуплистые сосны и дубы, в которых поколения белок хранили свои орехи и грибы, продаст прораб недорого по случаю напиленный и наколотый на дрова лес… Потом приедут самосвалы с песком, щебенкой и уедут в неизвестном направлении строящегося дачного поселка, потом кое-как закатают в остатки асфальта чудом уцелевшие остатки песка и щебня. Разметку… ее бы непременно нанесли, кабы осталась краска. И ведь она была – целых четыре или две бочки! Ну, одна-то была точно. Должно быть, закатилась куда-нибудь вслед за щебенкой. Снова приедет большое начальство, перережет ленточку и снова укатит на пикник с секретаршами, а мы поедем по этой дороге, которая смолоду стара, как черепаха Тортилла, и также покрыта морщинами да трещинами. За окном будут мелькать придорожные шашлычные с пережаренными до углей свиными шашлыками, пельменные с кавказской и японской домашней кухней дешево; старухи сутками напролет будут каменно сидеть у ведер с яблоками и трехлитровых банок с клюквой или лисичками; ненасытные гаишники в придорожных кустах каждый день будут иметь с русских, любящих быструю езду, такой кусок масла, который встал бы у них поперек… впрочем, гаишники так толсты, что у них вдоль и быть не может, а только поперек. Понесутся мимо заброшенные деревни с заброшенными стариками, заброшенными собаками и кошками, которые, в отличие от детей, давно сбежавших в город, остались; развалины церквей, заросшие растрепанными кустами черемухи и бузины; настырно будут лезть в глаза огромные рекламные щиты с жизнерадостными до тошноты лицами начальников всех мастей и депутатов, настойчиво зовущих в светлое будущее; проедет по пыльной обочине из ниоткуда в никуда скрипучий дед на скрипучем, еще советском, велосипеде с мешком картошки, перекинутым через раму… Дорога взберется на желтый от цветущей сурепки холм, на вершине которого будет подпирать васильковое, в мелких кудряшках облаков небо гнутый и ржавый знак «Колхоз верный …уть», потом спустится, пробежит по мосту, под которым прячется в зарослях ивняка, точно девушка от смущения, крошечная речушка с непонятным, оставшимся от вятичей или древлян названием, потом снова пойдет вверх, все выше и… Куда бежишь ты? Хотя б намекни… Молчит. Петляет. Уходит от ответа. Может, его и вовсе нет. Да и так ли он нужен, этот ответ…
Макарьев
Если ехать в Макарьев из Костромы или из Кинешмы, то, начиная с села Островского, дорога представляет собой… все, что угодно, кроме, собственно, дороги. Обочины, по которым водители объезжают ямы, рытвины и колдобины на проезжей части, становятся шире самой проезжей части. Машины становятся похожими на петляющих зайцев, которых догоняет свора борзых, а слова, которые во время езды произносят в сердцах водители, становятся междометиями и восклицаниями такого свойства, которые я не решусь воспроизвести. Впрочем, водители их произносят и тогда, когда выходят из своих машин, чтобы заменить пробитое колесо или погнутый диск. Будь я предпринимателем – организовал бы вдоль дороги продажу резиновых боксерских кап для проезжающих, чтобы они могли п-п-предохранить свои з-з-зубы от выб-б-бивания при тряс-с-ске. Само собой, объяснений такому положению дел есть множество: это и многовековое отсутствие денег в казне, и неурожай, и несусветная цена асфальта, завозимого то ли из Калифорнии, то ли из Австралии, и ужасный климат, и комары-убийцы, пьющие кровь из дорожных рабочих распивочно и на вынос, и огромные болота…
Кстати, о болотах. В Макарьевском районе находятся два уникальных болота – Дудинское и Томненское. Это очень древние болота – им по тринадцать тысяч лет каждому. На них растет столько клюквы, сколько не растет во всей остальной Костромской области. Если, конечно, умудриться всю ее собрать. Клюква отборная, крупная. Мало кто знает, что тринадцать тысяч лет назад, когда с экологией дела обстояли не в пример лучше, клюква родилась там такой, что стволы деревьев, на которых она росла, достигали десяти и даже пятнадцати метров в высоту. Диаметр кроны клюквенного дерева доходил до пяти метров! В руку помещалось при сборе не больше одной ягоды. Правда, была она в те времена гораздо кислее. В эпоху раннего средневековья в отдаленных уголках макарьевских болот еще росла эта удивительная клюква и ее собирали местные жители, сызмальства привыкшие к большим дозам клюквенной кислоты. В Кирпатьевской летописи описан удивительный случай, произошедший с отрядом конницы татарского хана Улу-Махмета, грабившего села и деревни в тех местах, где впоследствии вырос город Макарьев. Жители одной из деревень подсыпали в овес татарским лошадям местную клюкву. Через малый промежуток времени у лошадей так свело скулы, что они не только скакать, но даже и стоять в стойлах спокойно не могли. Двое суток их отпаивали водой. Еще и половина в строй не вернулась из-за повышенной кислотности и даже язвы желудков.
Впрочем, всё это преданья старины глубокой, которым не всегда можно верить. Теперь, во времена мелкой клюквы, можно лишь вспоминать о том, каким был старинный Макарьев, как по Унже день и ночь сплавляли лес, как шумела под стенами Макарьево-Унженского монастыря огромная ярмарка, как на главной площади города стояла под вывеской «Мыс Доброй Надежды» «гостиница с нумерами», как хозяин самого лучшего в городе трактира купец Чумаков собственноручно открывал дверь своего заведения и, увидев какого-нибудь чумазого лесосплавщика или сапожного подмастерья, направлял указательный палец на порог и уважительно предлагал: «А не пойдете ли Вы вон-с!»
Дома, в которых были гостиница и трактир, стоят и по сей день, но ни гостиницы, ни трактира в них нет. Даже о мысе Доброй Надежды теперь мало кто помнит.
Неподалеку от бывшего мыса Доброй Надежды стоит здание Макарьевского краеведческого музея. Двести десять лет стоит. Сотрудница музея рассказывала мне, что наняли они какого-то пропойцу задешево подлатать прохудившееся за два века кровельное железо. Денег у музея больших нет, как нет и малых, и потому приходится обращаться к тем, кто готов задешево. Да и никто в здравом и трезвом уме и твердой памяти не стал бы вставать на худую, точно решето, крышу. Тем не менее, работа была сделана, и самую аварийную часть крыши заменили. Когда же старое железо сбрасывали с высоты второго этажа на землю, то оно до земли не долетело – рассыпалось в воздухе.
Здание музея было построено как административное – в нем находилось казначейство, жил на втором этаже в казенной квартире полицмейстер с семьей, а в подвале был сводчатый каземат для арестованных с двойными железными решетками на окнах. Он и сейчас там есть. И решетки на окнах так крепки, что хоть сейчас сажай туда кого хочешь. Директор музея спит и видит, как устроить в этом каземате экспозицию музея, но… денег пока хватает только на опилки. Самые обычные древесные опилки, которыми в подвалах музея зимой засыпают трубы отопления, чтобы те не замерзли и не полопались. Отопление в Макарьеве печное. Дровяное и угольное. Во всем городе. Зимой, в мороз, Макарьев, с его сотнями дымов из сотен печных труб представляет собой красивое зрелище. Если, конечно, смотреть на него со стороны. Власти, само собой, обещали провести в город газ, но этому обещанию уже четыре года, а оно все еще как новенькое. Черт его знает, как так получилось, что от Сибири до Западной Европы путь оказался короче, чем до Макарьева. Может, карты были неверные, может что-то напутали при прокладке газовой трубы, а может… поэтому макарьевцы голосуют за кого угодно, кроме. Даже за коммунистов, от которых пользы тоже, как от… Но памятник вождю мирового пролетариата нет-нет, да и покрасят. Даже и цветы кладут к его подножию. Так, наверное, древние славяне, уже принявшие христианство, все еще хранили на всякий пожарный случай где-нибудь в дальнем углу сарая или темном овраге деревянного Перуна или Даждьбога и хоть изредка, но обмазывали на всякий случай идолов кровью ягненка или обливали пивом.
Между прочим, и макарьевского Ленина пришлось недавно обмазывать. Какой-то местный житель прикрепил Ильичу шестой палец на протянутую ладонь правой руки. Даже и гадать не стану, зачем он это сделал. Причин, по которым у нас могут приделать палец какому угодно памятнику, такое множество, что аршином общим его не измерить. Тем более Ильичу. Скажем спасибо, что на ладонь. Палец ампутировали, а заодно и поврежденную руку заменили на новую. Обмазали новым гипсом старый.
Что же до музея, то он раньше помещался в надвратной церкви монастыря. Хорошо там было музею. Не потому что залов было больше или условия лучше, а потому что рядом с этим храмом на территории монастыря большевики построили городскую баню. Разобрали на кирпичи часть монастырской стены и построили. По субботам множество макарьевцев семьями, с детишками приходили мыться в эту баню. Баню, надо сказать, небольшую, а потому с большой очередью. И пока взрослые стояли в этой очереди, детишки бегали в музей. Часто и родителей за собой тащили. Для этих-то детей, не говоря о родителях, музей всегда работал по субботам. Теперь он в отдельном здании неподалеку. Метров пятьсот от старого, сразу за монастырской стеной. Только бани рядом с ним нету. Старую тоже закрыли. Посетителей в музее… Вот и получается, что баня была культурообразующим предприятием Макарьева. Вместе с музеем, конечно. Биолог сказал бы, что с музеем у бани были симбиотические отношения.
Вообще с культурной жизнью в Макарьеве не очень. Даже вездесущий Петросян сюда не приезжает. Не говоря о Киркорове. Был в городском соборе кинотеатр, но его перевели в неприспособленный для этого универмаг. Смотреть кино в универмаг макарьевцы ходить не любят. У них кино ассоциируется с храмом. Нельзя сказать, чтобы и в храмы они… В известном когда-то на всю Россию Макарьево-Унженском монастыре, кроме нескольких монахинь, неустанно прибирающихся во дворе и обихаживающих цветники, никого не видать. Паломники и туристы здесь редкие гости. Теплоходы с ними доходят только до Макарьево-Желтоводского монастыря на Волге, тоже основанного преподобным Макарием. В Унжу теплоходы не заходят. До середины прошлого века река еще не так сильно обмелела, не была замусорена многолетним лесосплавом, и по ней можно было пройти в начале навигации аж до самого Кологрива, а летом уж всяко разно до Макарьева. Кто ж теперь станет чистить Унжу ради туристов…
По узкому ходу в толстой стене заброшенного Троицкого собора пробрался я на хоры, а потом по еще более узкому ходу, скорее даже лазу, с огромным трудом, точно Винни Пух, возвращающийся из гостей у Кролика, протиснулся на крышу, с которой открылась мне весенняя разлившаяся Унжа, бесконечные леса на противоположном берегу и невидимый в этих лесах леспромхоз «Комсомольский». Когда-то там кипела жизнь и, кроме большой зарплаты, давали пайковую тушенку, сгущенное молоко, шпроты и даже сгущенное какао. Теперь не кипит. Даже не теплится. Словно в одночасье исчезла тушенка со шпротами, а за ними пропала и зарплата. Люди ждали, ждали… и стали охотиться на птицу, зверей, ловить рыбу, собирать грибы и ягоды. Не все, конечно. Многие, чтобы скрасить ожидание, запили.
На территории монастыря находилось кладбище, на котором хоронили уважаемых и именитых макарьевских граждан. Не одну сотню лет хоронили. Разорили макарьевцы кладбище и растащили надгробия для хозяйственных нужд. На Юрьевецкой улице стоит известный всему городу дом, у которого фундамент состоит из этих надгробных плит. В доме уже давно никто не живет. Владелец его спился. Облюбовала дом макарьевская шпана. Время от времени у этого дома и внутри его грабят, избивают и, по словам музейного экскурсовода, могут и зарезать.
Кстати о преступниках. Тот же самый экскурсовод, понизив голос, рассказал, что люди авторитетные запрещают проживать в городе нашим соотечественникам из южных федеральных округов. Не соотечественникам из не наших южных округов – тоже. В районе можно, а в городе – ни-ни. И действительно, за время прогулки по городу я не увидел ни одного и не встретил ни шашлычных, ни чебуречных, ни шаурмы, ни кафе с кавказской кухней, а только одну-единственную блинную. Не было и давно привычных для москвичей таджиков[1], бесконечно метущих улицы и прибирающих мусор. Зато была прямо под стенами монастыря мусорная свалка. Самое удивительное, что ближайшие к этой свалке дома находятся далеко внизу, под горой, на которой стоит монастырь. На эту гору и просто так нелегко взобраться, а уж тащить на себе еще и мусор… Не единожды монахини и сотрудники музея приводили на место этой свалки городские власти, не единожды власти разводили руками и не единожды говорили, что денег на уборку мусора нет. Подозреваю я, что другие люди приводили их и в другие места, и по другим поводам, но результат был тот же.
В одном из залов краеведческого музея нашел я старинную детскую книжку с названием «Занимательные путешествия по комнате», написанную каким-то ученым немцем по немецкой фамилии Вагнер. С немецкой педантичностью там были описаны даже комнатные мухи. В конце главы, посвященной мухам, вычитал я вот что: «Даже пленник в заточении может рассеять свое одиночество мухой, потому как это подвижное насекомое может нам надоесть, окружая нас своими многочисленными товарищами, в такой же степени она может к нам привыкнуть, и одинокая муха, которая у нас зимует, может сделаться подругой ребенка». Как это отвратительно, – подумал я. Что за ужасные немецкие придумки! Да никогда в жизни нормальный ребенок… И тут вдруг представился мне Макарьев одиноким ребенком, брошенный всеми, без друзей, подруг, и я подумал, что хорошо бы ему найти хоть муху, чтобы перезимовать.
Кологрив
В Макарьеве, в краеведческом музее, я спросил у экскурсовода:
– Как дорога на Кологрив? Неужто такая же истерзанная, как от Костромы до Макарьева?
– Гораздо хуже, – ответила она. И, чуть помолчав, добавила: – Хуже не бывает.
Признаться, я не поверил. Зря. Экскурсовод мой не только не обманул, но даже и приуменьшил масштаб стихийного бедствия. Полторы сотни километров от Макарьева до Кологрива ехали мы без малого пять часов со средней скоростью чуть более трех десятков километров в час. Даже огромные фуры старались объехать дорогу по мягкой обочине и, случалось, сползали в заболоченные кюветы. Напоминали они при этом убитых динозавров наоборот – огромная туша уже валяется в кювете без признаков жизни, а кабина-голова еще вращает колесами и пытается выкарабкаться[2].
По обеим сторонам дороги тянулись деревни с серыми и черными, часто полуразвалившимися домами и крошечными банями. Никто не ходил по деревенским улицам, не кричал, не мычал, не лаял. Никто не предлагал на продажу молоко, старую картошку для посадки, банки с деревенскими соленьями и вареньями, а если бы и предлагал, то купить было бы некому. Дачники и туристы по этой дороге ездят редко. Голосовавшая у дороги местная жительница, которую мы подвезли до райцентра Мантурово, сказала, что и земля, и дома здесь дешевые. Множество домов и вовсе пустует – жить некому. В их деревне остались одни старухи и они с мужем. Им ехать некуда – они бежали в эту глушь из Ташкента. Завели скотину, стали предлагать свое молоко в деревне, но… старушки предпочитают покупать молоко в картонных пакетах, которые привозит к ним в деревню автолавка.
– Блины покупают замороженные! Понимаете?! В голове это у нас не укладывается, – изумленно говорила она и при этом почему-то крутила пальцем у виска.
По ее словам выходило, что на деньги, которые просят за обычную двухкомнатную московскую квартиру, можно в этих краях деревеньку прикупить. И даже не самую плохую. С крестьянами… то есть с оставшимися старухами, тоже, если с умом подойти, договориться можно. Барщину, конечно, старухам не потянуть, но необременительный оброк в виде какого-нибудь малинового варенья, соленых огурцов, сушеных белых грибов, вязаных носков… Ты им за это разноцветных таблеток от головы, живота, склероза, мазей от ревматизма, от расширения вен и болей в суставах, зубов вставных… Одну из старух взял бы в ключницы – учитывать все эти многочисленные припасы. Ключница завела бы большую амбарную книгу и, надев очки и послюнявив на всякий случай кончик гелевой авторучки, крупными буквами вписывала бы в графу «огурцы» или «варенье» новые поступления.
– Батюшка барин, – шамкала бы она…
Тут наша машина подскочила на какой-то особенно большой дорожной кочке, меня крепко тряхнуло, и я проснулся – мы подъезжали к Кологриву.
Зачем люди едут в Кологрив… Лет четыреста или больше тому назад в эти места ехали татары и черемисы все пожечь, разграбить, полонить и быстро ускакать обратно. Потом ехали лесоторговцы, чиновники, фельдъегеря, ревизоры, курьеры – тридцать пять тысяч одних курьеров. Никак не меньше этого числа, потому, что в восемнадцатом веке, в царствование Петра Второго кологривский воевода, капитан Иван Рогозин, самовольно перенес город на несколько десятков верст выше по течению Унжи. Еще и на другой берег. Тогда было переносить города легко – построил на новом месте канцелярию, винный погреб, питейный дом, тюрьму, соляной амбар, несколько домов для солдат – вот и весь перенос. Воевода действовал из лучших побуждений – новое место было удобнее со всех сторон. Тут тебе и заливные луга, и близость к Новому Вятскому тракту. Правительствующий Сенат, однако, повелел воеводе немедля вернуть город туда, откуда он был взят. Это что же за мода такая – переносить города без разрешения начальства? Какой пример из такого самоуправства может произойти? Ежели капитан переносит город, то что перенесет полковник, не говоря о генерале? Губернию?! Иван Рогозин же на получаемые им предписания отвечал уклончиво и город не переносил. Началась русская служебная переписка – бессмысленная и беспощадная. В кибитках и верхом скакали в Кологрив и обратно курьеры с приказами и ревизоры с проверками. Вязли в осенней и весенней грязи лошади, рвались постромки, опрокидывались кибитки, ревизоры, ударившись в грязь лицом, били ямщиков кулаком в ухо, ямщики пели свои заунывные песни, кричали «Эй, залетные!» и просили на водку. Скрипели перья, писались бесчисленные приказы и отношения. Папки с перепиской пухли так, что не хватало длины тесемок для их завязывания. Президенты сенатских коллегий топали ногами и кричали на канцелярских, канцелярские, в свою очередь, кричали и топали ногами на коллежских регистраторов, а уж те без предисловий лезли кулаком в ухо подьячим, написавшим в приказе «Ваше благородие» вместо «Ваше высокоблагородие». Подьячие вздыхали, пили водку и переписывали приказы с теми же ошибками.
Ровно полвека длилась эта переписка. Петра Второго сменила Анна Иоанновна, Анну Иоанновну – Анна Леопольдовна, Анну Леопольдовну… Приехавший в Кологрив при Екатерине Алексеевне очередной сенатский посланец секунд-майор Панфилов увидел, что старый Кологрив окончательно захирел, и переносить город обратно не имеет ровно никакого смысла. Об этом очевидном факте он писать в столицу не стал, а сел на лошадь и ускакал докладывать лично. После его отъезда поток курьеров стал мелеть, превратился в тоненький ручеек, а в скором времени и вовсе прекратился. Дорога на Кологрив стала обычной уездной дорогой, по которой медленно ехали крестьянские телеги, шла скотина, и время от времени не вдоль, но поперек переходили ее волки, рыси да медведи. С тех пор телег, крестьян и скотины в местных краях сильно поубавилось, но следы волков с медведями…
Я ехал в Кологрив не по казенной надобности, но по собственной охоте, которая, как известно, пуще неволи. В апреле прилетают на заливные луга у Кологрива стаи гусей из Голландии. В пойме Унжи они приходят в себя после утомительного перелета, отъедаются и улетают дальше в Арктику выводить птенцов и ставить их на крыло. Небо, невообразимой голубизны и высоты, разбитое на сверкающие осколки черными клиньями гусиных стай… машины с московскими номерами на мосту через Унжу, сосредоточенные мужики, увешанные фотоаппаратами с такими огромными телескопическими объективами, что через них можно увидеть не только самих гусей, но и Голландию, из которой они прилетели.
Мало кто знает, что еще несколько сот лет назад, в те времена, когда нас было меньше, а птиц больше, сюда прилетали не только гуси, но и аисты. И не просто аисты, а те, которые приносят детей. Воздух был чище, опасности по пути столкнуться с железными летательными аппаратами никакой, а потому младенцы, которые тогда были здоровее и закаленнее, легко переносили дальние перелеты. Вот тогда гусиная стоянка имела куда как более оживленный вид: тысячи младенцев агукают, аисты, возвращаясь после кормежки и разыскивая своих детей, галдят страшно, испачканные вороха пеленок валяются по всему лугу.
Петр Первый, узнав, что аисты прилетают из его любимой Голландии, хотел перенаправить поток младенцев в окрестности новой столицы, однако договориться с аистами оказалось не так просто, как с собственными подданными. Постановили ограничиться созданием заповедника и даже подготовили указ, но царь уже утратил к этому интерес, и решение о заповеднике было принято лишь в наши дни.
Надо сказать, что немногочисленные местные жители детей у аистов не крали. Любой крестьянин и крестьянка знали, что аисты приносят детей только в редкие счастливые семьи. Разве можно украсть счастье… Обычные, не очень счастливые и просто бедные люди находят своих ребятишек в капусте. Потому-то и капустные щи для нас сакральное блюдо. В старину после крещения младенца на праздничный стол всегда ставился чугунок со щами из свежей или квашеной, смотря по сезону, капусты. Ну, а девочкам советуют есть капусту для чего? То-то и оно…
Кстати сказать, в начале девятнадцатого века уроженец Кологрива Федор Толстой, по прозвищу «Американец», путешествуя в составе экспедиции Крузенштерна, выяснил, что сирены Гавайских островов находят своих детей в морской капусте. Впрочем, рассказ об этих, без сомнения, интереснейших исследованиях выходит далеко за рамки моего повествования.
Раз уж речь зашла о существах необычных, то стоит упомянуть и о редчайших у нас, в средней полосе, ручейных русалках, обитающих в уникальном биосферном заповеднике «Кологривский лес». Эти крошечные существа, размером с канарейку или синицу, живут по берегам лесных ручьев. В отличие от своих крупных, всем известных речных и морских русалок, ручейные не живородящи – они откладывают яйца подобно птицам. У ручейных русалок нет самцов – они гермафродиты и размножаются последовательным оплодотворением. Одна из особей играет роль самца, а другая самки. Яйца свои не высиживают, а подбрасывают в гнезда водоплавающих птиц. Вылупившаяся русалка не выкидывает другие яйца из гнезда, а наоборот – быстро улепетывает в первый попавшийся ручей или даже большую лужу. У русалок-мальков есть рудиментарные нижние конечности по обеим сторонам хвоста. Как только малек добирается до воды – эти рудименты у него отпадают. Питаются они лягушачьей икрой, водомерками и даже некрупными стрекозами. Ручейные русалки не поют, подобно своим речным и морским сестрам, но щебечут. Пение их довольно мелодично, на всякие рулады они куда как способнее канареек, а тем более щеглов. В старину, когда ручейные русалки обитали не только в заповедниках, их часто содержали в домах охотники и рыболовы. Вот только содержать в одном доме русалку и певчую птицу никак было невозможно. Русалки начинали ревновать хозяина к птице, чахли, переставали петь и умирали. Известен случай, когда русалка приревновала хозяина к его жене и до тех пор, пока жена…
Тем временем, мы въехали в Кологрив. Слева у дороги за черным от времени деревянным забором лежало длинное, по-видимому, складское здание из белого кирпича с наполовину заколоченными окнами. На фронтоне этого склада было выложено красным кирпичом по белому «Планы партии – планы народа!». И правда. Все так оно и есть: и партия у нас осталась та же самая, хоть и поменяла несколько раз вывеску, и планы народа как были – так и остались планами.
В местном продуктовом магазинчике возле эмалированного лотка, на котором были навалены куски колбасы самых разных сортов, скучала продавщица. На вопрос: «Как жизнь?» она, ни секунды не задумываясь, ответила: «Плохо», а случайно зашедший в этот момент пенсионер, которого я не спрашивал ни о чем, даже закричал: «Проститутки!» Кого старик обозвал проститутками, я уточнять не стал, но он мне сразу сообщил размер своей пенсии, чтобы было понятно, о ком идет речь. Рассказал старик и о том, что научился класть печки, чтобы не помереть с голоду, что работы в городе нет, что мужики, работающие на лесопилках, получают по десять или двенадцать тысяч. Это считается хорошей зарплатой. Очень хорошая зарплата в тридцать тысяч бывает у мужиков на лесоповале. Вот только лесоповал бывает всего два месяца в году. Потому и разъезжаются мужики кто куда в поисках работы. Кому сруб поставят, кому забор починят. Топор здесь умеет держать в руках почти каждый.
После слов о заборах и топорах я намеревался рассказать о том, каким городом был Кологрив раньше – в те времена, когда на две с небольшим тысячи горожан было в нем две гимназии, приходское училище, книжный склад, два десятка народных библиотек, частный кинематограф, самодеятельный театр, сельскохозяйственное училище, на опытных делянках которого росли виноград и лимоны, земская больница, первый уездный музей в Костромской губернии… но не расскажу. Что толку жалеть о том… Короче говоря – наше прошлое изучать, конечно, стоит, а расчесывать – нет.
Кологривский краеведческий музей, один из лучших в области, выглядит внушительно. Даже слишком внушительно для крошечного городка с населением в три с половиной тысячи душ. Построил его когда-то для своих собственных нужд, по образцу увиденного в Эстонии замка, местный купец-миллионер. Тогда миллионеры еще жили в Кологриве. Вообще, практически все достойные упоминания здания в городе построены до известных событий семнадцатого года прошлого века. Эти здания, построенные купцами-лесопромышленниками и местными помещиками, не только достойны упоминания – их невозможно забыть, поскольку в них и по сей день квартирует городская власть, банк и прочие государственные учреждения. За последние сто лет Кологрив не разросся, не прибавилось в нем новых районов, не понаехали в него жители не только соседних городов, но даже деревень его родного Кологривского района. Да и как им понаехать, если… В 1889 году в уезде проживало сто тысяч человек. В нынешнем году проживает не в десять, но в двадцать четыре раза меньше. Как раз по два человека на квадратный километр района. Вот как Сибирь расширила свои границы.
Но вернемся к музею. Купец Макаров, его построивший, завещал после своей смерти передать здание под городской железнодорожный вокзал, если через Кологрив пройдет железная дорога. Она взяла и не прошла. И по сей день проходит мимо. Уроженец Кологрива академик живописи Ладыженский, имя которого носит музей, завещал ему свою коллекцию картин, оружия, фарфора, музыкальных инструментов, ковров и даже африканских щитов, которые, кстати, постоянно съеживаются от холода зимой, когда температура за окнами достигает минус тридцати пяти.
Прошлой весной в Кологриве прошла с успехом ночь музеев. Вернее музея, поскольку в Кологриве он один. Конечно, кологривский музей не Эрмитаж, не Третьяковка, и удивить жителей города, которые знают все залы музея как облупленные[3], довольно трудно. Тем не менее…
В музее царила полная темнота. Посетители сбились в кучку и каждый светил перед собой принесенным из дому фонариком. Разыгрывалось представление на историческую тему «Прием в пионеры». В неверном свете китайских фонариков, посреди зала, увешанного картинами русских и итальянских художников, посреди японских статуэток из слоновой кости, посреди маленького городка, расположенного в глухом, медвежьем углу кологривской тайги, принимали в пионеры. Вразнобой, запинаясь и ошибаясь при чтении с листа, повторяли: «вступая в ряды Всесоюзной Пионерской Организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»
…а мог бы быть вокзал. В залах, где висят картины и стоят вазы, толпился бы народ у билетных касс. В станционном буфете торговали бы холодными резиновыми беляшами и поили очень растворимым кофе со вкусом теплой воды коричневого цвета. Возле входа в вокзал у забитой мусором урны рылась бы в объедках тощая блохастая собака, и толстый полицейский задумчиво ковырял в носу антенной своей рации. Из репродукторов голос диктора сипел бы: «Скорый поезд Кологрив – Москва отправляется через пять минут. Просьба провожающим вытереть слезы – они горю не помогут».
Александров
Во Владимирской области есть город Александров, через который протекает речка Серая, а через речку мост, а на перила этого моста молодожены вешают замки. Мало кто знает, что каждое полнолуние из угловой башни стоящего неподалеку монастыря прилетает на мост черный дятел и долбит клювом в замки, пытаясь их открыть. Ежели какой откроет – та семья и распадется. Еще только дятел начинает долбить, а уж в доме все не слава Богу – или муж приходит под утро с совещания и к стене отворачивается, или жена уходит чай пить с ночевкой к подруге. Уж что только ни делали – и гоняли этого дятла, и замки ядом смазывали, и даже бойницы в башне заколачивали досками. Ничего не помогает – прилетает, хоть тресни. И откуда он знает, какие замки долбить – уму непостижимо. Единственное средство – не ходить на совещания и не пить чай, но на такие жертвы не всякие муж и жена готовы пойти. Зато если на замок сядет воробей или сорока и даже сточат об него клювы, то это просто к щекотке. Больше ни к чему.
Южа
Еду в метро на работу. Читаю книжку о городе Юже и ее окрестностях. У книжки есть подзаголовок «Записки православного краеведа». На «Серпуховской» подсаживается ко мне старичок. Долго шевелит губами, изучая обложку моей книги. Вдруг указывает сморщенным, как высохший стручок гороха, пальцем на подзаголовок и строго говорит, вернее кричит мне в ухо, стараясь перекричать шум метро: «Я вам так скажу – никакая религия не в силах заставить людей думать о душе. Никакая, я вам говорю! Только партия…» Он потом еще какое-то время раскрывал рот, но машинист включил пятую скорость, и я только и смог с трудом разобрать, что соседу моему восемьдесят лет и он коренной… или молочный… На следующей станции старичок вышел.
Это было то, что раньше называлось прологом. Теперь будет предисловие. Я ехал в в Южу в промозглых декабрьских сумерках и вспоминал, как лет десять назад жаркой августовской ночью прилетел в Калифорнию, в город Сан-Диего. Жить и работать. Встречал меня в аэропорту сотрудник той фирмы, в которой я собирался работать. Он приехал в Сан-Диего года за два или за три до меня. Его так распирало от гордости за новую родину, что он с порога объявил мне: ты приехал в лучшую на свете страну, в самый лучший и богатый штат этой страны и в самый приятный для жизни город этого штата. Понимаешь ли ты, как тебе повезло? Тот человек приехал с Украины, из городка, где по улицам бродили голодные как собаки куры, которые могли заклевать насмерть любого зазевавшегося. Его можно было если не понять, то простить. Прошло десять лет. Жизнь сделала не только полный поворот, но и переворот тоже. И вот я ехал в совершенно обратную сторону – в Ивановскую область. В одну из самых бедных областей России, в один из самых бедных городков этой области – Южу. Я чувствовал себя человеком, который после того, как забрался на Эверест, спускается в батискафе в Марианскую впадину. Батискаф изрядно трясло – мне даже показалось, что дорога выложена стиральными досками. По такой дороге хорошо сено перевозить – выехал с копной, а к пункту назначения приехал уже с брикетом. Утруска…
Всем известно, что название города Южа происходит от финно-угорского «юзга» – болото, топь. И действительно – в Южском районе огромное количество болот. Однако мало кто знает, что первое поселение в этих местах задолго до муромы и меря, племена которых, в свою очередь, вытеснили древние славяне, было основано болотными кикиморами. Теперь от них остались лишь воспоминания и найденные археологами многочисленные костяные коклюшки, на которых кикиморы пряли свою пряжу. Да еще редко-редко можно услыхать вой, который издает рой малолетних кикимор, когда вылетает в печную трубу. Вымирают кикиморы. Только ли они…
Известен Южский край и своими прекрасными озерами, которых в районе около сотни. Эти озера еще в допетровскую эпоху были густо населены русалками. Не речными – худыми плоскими и мускулистыми от постоянной борьбы с течением, а озерными – округлыми, полными, с приятно волнующим воду хвостами и всем остальным ничуть не менее волнующим. Озерные русалки, как рассказывают многочисленные рыболовы, еще и поют гораздо мелодичнее речных. К сожалению, многочисленные рыболовы и грибники, текстильная фабрика, узкоколейная железная дорога, торфоразработки… Какие там русалки… Одно название осталось. Встречаются, правда, голоса у южанок такого волшебного тембра, что просто отдай все, да и мало будет. И еще. Интимное. Раньше, во времена прабабушек и бабушек, по редким серебристым чешуйкам на ногах у местных жительниц можно было определить… но они их упорно брили из поколения в поколение, и теперь этого нет даже на ощупь.
Теперь, когда от текстильной фабрики и узкоколейной железной дороги остались одни рыболовы с грибниками… Но не будем забегать вперед.
…Я здесь родилась в шестьдесят первом году. У нас тогда все было. И железная дорога. Хоть и узкоколейка, но дорога. С тепловозами, вагончиками и настоящим вокзалом. До самой Балахны можно было доехать. Свой кирпич был. Три кирпичных завода с кольцевыми печами! Сейчас там поле. Возле Южи месторождение глины есть. Паровозик по узкоколейке возил с завода кирпичи прямо на стройки. Литейный цех работал. Все батареи в домах были свои. Птицефабрика была. Куриными потрохами собак кормили!Трехлитровая банка треснутых яиц стоила рубль. Да что яйца – у нас свой аэропорт был! Садишься на кукурузник и через двадцать минут в Иваново. Билет на автобус до Иванова стоил полтора рубля, а на самолет – два. По праздникам нас, детей, над городом на этом кукурузнике и кружили. Разноцветные парашютисты с неба сыпались как конфетти, и мы круги нарезали. Тогда и облаков в небе было меньше. Лимонаду – море. Но даже не это запомнилось больше всего. Гоняли нас с этого аэродрома, чтобы к самолетам не лезли. Правильно делали, кстати. Мы в траве прятались и лежали как партизаны. Провожали взлетающие самолеты. И вот это ощущение… ветер в лицо тугой-тугой, глаза слезятся … До сих пор помню. Я потом уже поняла, что это называется счастье. Но потом, когда наступила перестройка. И люди так… ну до такой степени все пропало, включая деньги, что… сама видела, как гроб с покойником везли на мотоцикле с коляской. Не было денег на катафалк…
После того, как мурома и меря ушли, а что не ушли, то растворили в себе славяне, начались однообразные средневековые будни. На Южских землях возникало то одно княжество, то другое, то оба враждовали, то разделялись на уделы, а то приходили татаро-монголы, и всем без исключения наступал переучет. Были князья Стародубские, были Ряполовские, были Ромодановские и были Пожарские. Именно в Южский удел, в деревню Мугреево-Никольское, где князь Дмитрий Пожарский залечивал раны, полученные в боях с поляками, пришла делегация от нижегородского купца Козьмы Минина с просьбой возглавить народное ополчение. После Пожарских село Южа с окрестностями меняло владельцев как перчатки. То владел им некто Григорий Карамышев, потомок татарского рода, то, после его смерти, сам Иван Грозный, то царский брат князь Владимир Старицкий, то воевода князь Воротынский, то дворянин Толмачев, то боярин Плещеев, то петровский фельдмаршал князь Репнин, то Опочинины, то Нарышкины… а южские болота так и оставались болотами. Пахотной земли – кот наплакал, да и была она худородной. Мало того, что у нас в России, как в окошко ни глянь – так все время не май месяц, так еще и земля…
…рыдала, когда меня распределили не домой, в Южу, а в Муром. Это уж я по распределению мужа сюда приехала. Мы – первые молодые специалисты-врачи, которым жилья уже не давали, а дали комнату в казарме, которую построил для рабочих еще текстильный фабрикант Балин больше ста лет назад. Туалет там был, да и сейчас есть, общий, а стенки кабинок до потолка не доставали. Зайдешь в него… Это вам, извиняюсь, не туалет на Курском вокзале, где все приезжие. Тут сначала со всеми поздоровайся, а уж потом… Через четыре года мой городской муж сказал – будем строить свой дом. Как подали заявление на участок под строительство дома – так нас тут же нас сняли с очереди на квартиру. Два года стройки… Дорого нам этот дом обошелся – мужу пришлось уйти из медицины, но я еще работала на полставки доктором в садике. Зарплату задерживали по четыре, по пять месяцев. Из-за беспрерывной инфляции к моменту получения от этой самой зарплаты не оставалось практически ничего. В девяносто пятом году мы занялись аптечным делом. Построили сами аптеку. Мне пришлось получить еще одно образование в Петербурге – фармацевтическое. Это уже все платно. И потом еще одна интернатура в Ярославле. Через полгода вышел указ о том, что хозяин не обязан иметь высшее фарм. образование. Можно использовать наемный труд…
И стали южане заниматься торговлей. В девятнадцатом веке весь северо-восток Владимирской губернии занимался торговлей мелким товаром вразнос и вразвоз. И вот эти самые коробейники, ходившие по деревням, селам и городам с коробами товара, назывались офени. Теперь об офенях помнят только историки и краеведы, а уж о том, что у них был свой собственный язык… Зря не помним. Уж одно-то слово из этого языка мы употребляем почти каждый день. Это слово – лох. Означало оно… да ничего обидного и не означало. Мужик. Просто мужик. То есть лох, говоря нашим нынешним, бразильским языком. Взваливали офени на плечи короба с ситцем, галантерейным товаром, лубочными картинками, книжками, купленными оптом подешевле на ярмарках, и… «Ой, полна, полна моя коробушка, есть и ситцы, и парча. Пожалей, моя зазнобушка, молодецкого плеча!..» На самом деле, могли и не пожалеть. Могли и короб на голову по пояс натянуть – уж больно хитры были офени. Плутовали при торговле как дышали. Потому и в одну деревню старались два раза не приходить.
И среди офеней были богатые и бедные. Состоятельный офеня мог иметь даже нескольких приказчиков, которые разъезжали по губерниям и торговали. Бедному же офене все приходилось делать самому. Поди походи месяцами от деревни до деревни в слякоть, дождь и жару – ноги-то, чай, не казенные. Хитрые офени и тут изворачивались. Известна история одного южского офени, который нанял за одно питание без проживания нескольких собак и кошек для разноски товара. Ну, да это дело не очень хитрое. Хитрое было в том, что попалась ему одна способная на разные штуки дворняга, которую он обучил продавать ежам булавки! Южские ежи из-за того, что часто пьют болотную воду, насыщенную метаном, рано лысеют. А ежу, спрашивается, что за жизнь без булавок? Лысый еж и мерзнет сильнее, и блохи его кусают чаще, а уж про перхоть и говорить нечего. Через много лет услышал эту удивительную историю Корней Чуковский и… Вот только поменял он для рифмы собаку по кличке Степан на двух козявок. Ну, и чтоб детей не расстраивать описанием больных лысых ежей, написал, что те-то «хохотать все не могут перестать». Какой там смех – слезы одни.
…уже вовсю была перестройка. Я как раз начальником был на предприятии, которое занималось переработкой древесины. Лес мы заготавливали. Каждое утро ни свет ни заря набьемся в автобус и на участок. Как-то раз мы работаем, а шофер в автобусе включил радио на всю катушку. Слышим – в Москве какая-то война. Все побросали инструмент и столпились в автобусе. Я им говорю – вы что, мужики. Хорош слушать этот концерт по радио! Нас-то это каким боком касается? Никаким. Пора лес валить. По радио есть не дадут. Кое-как разобрали инструмент и за работу. На следующий день сели в автобус и поехали на работу. Радио как включили… Мужики опять зачесали в затылках. Что делать-то? Работать, говорю, мужики. Это их там московские дела. Намнадо семьи кормить. На третий день уже и радио не слушали – работали как обычно…
Во второй половине позапрошлого века Южу с окрестностями приобрел у Нарышкиных богатый помещик из соседних Вязников – Иван Александрович Протасьев. Предводитель вязниковского дворянства и член московского Английского клуба, Протасьев мог бы ловить рыбу на озерах, стрелять на болотах бекасов и дупелей и пить настойку на отборной клюкве, растущей в южских лесах. Вместо этого он осушил в центре болото под названием Юзга, превратив его в озеро Вазаль, и на берегу нового озера выстроил трехэтажный корпус бумагопрядильной фабрики на шестнадцать тысяч веретен. С тех самых пор южанки и стали ткачихами.
…сначала ткачихой работала, как все. Сразу после школы пошла на фабрику. Кукол делала с детства. Жили мы небогато. У меня в детстве подружка была, и ей из Таллинна родственники присылали красивые платья и бусы. Уж как мне хотелось таких бус… Подсмотрела в «Юном технике» как делают бусы те, у которых вместо денег журнал «Юный техник», и сама сделала их из бумаги. Покрасила в красный цвет и лаком покрыла – получились лучше настоящих. Жизнь заставила – и платья стала шить. Потом, когда появились собственные дети, стала шить кукол для них. Однажды зашла вот сюда, в детско-юношеский центр, показать этих кукол, да так и осталась на восемнадцать лет. Заочно отучилась в Кинешме, в педагогическом колледже. У меня семьдесят детей учится кукол шить. Еще и дошкольники есть, и по выходным взрослые ходят в воскресный клуб любителей кукол. Детишки некоторые как из школы выйдут – сразу сюда и бегут. Чаем их напою с печеньем – и начинаем вместе кукол делать. Бывает, спать под утро ложусь. Проблемы у нас с фурнитурой. Представляешь одно, а на полке, в шифоньере, другое… Раньше нам государство давало денег, хоть и мало, на тесьму, на пуговицы, на булавки. Последний год перестало. Что из дому дети принесут, что взрослые, а что приходится из своих денег покупать. Получаю я здесь… смешно до слез сказать – четыре шестьсот. Как раз минималка. Я и цветочной рассадой торговала у нас на рынке, и в Плес, в гостевой дом варила варенье и огурцы закрывала. Держала гусей и свиней. В соседний Палех пригласили – на дне села у них выступить. Дай, думаю, хоть копеечку заработаю. У меня есть костюм избушки на курьих ножках. Здоровая такая картонная раскрашенная коробка с окошечком. Я ее на себя надеваю, а на ноги сапоги с накладками. Вроде как ноги куриные. В окошечке сетка, а за сеткой я говорю. Что говорит избушка на курьих ножках, если день села оплачивает «Единая Россия»? То и говорит. Ходила и кричала «Вступайте в Единую Россию», «Быть беспартийным некрасиво». Дети за мной толпами бегали.
Этим летом сама колодец копала. Самой колодец копать… Зато мы устроили фестиваль кукол Ивановской области. Сами придумали и сами устроили. Гости приехали из Иванова, из Шуи. Всё сами – государство нам ничего не дало. Ни копейки. Люди приехали, их чаем надо напоить? Пошли по предпринимателям. Кто два батона колбасы дал, кто шесть бутылок минералки. И на том спасибо.
Мы разных кукол делаем: у нас и Алла Пугачева, и Курочка Ряба – все есть. Выступаем с ними в детских садах, в школах. К нам приезжают сельские дети. Для них тоже выступаем. В детский дом ездили тут недалеко, представляли. По русским сказкам ветераны любят представления смотреть. У нас был спектакль про то, как лиса за кота замуж выходила. Так они все с куклами перефотографировались в обнимку. С каждой. Некоторых кукол отдаем детям для выступления в детский сад – у них есть свой кукольный театр. На продажу, считай, что и не делаем. Дети на продажу делать не любят. И я не люблю. Ты в нее всю душу вложишь, а потом иди, продавай чужим людям… Изворачиваемся. Пойдем, проведем спектакль где-нибудь, соберем по десять рублей за билет у кого есть и купим себе фурнитуры. У нас в студии все бесплатное для детей. Только дошкольники платят по пятьдесят рублей.
Уехать отсюда? И мыслей таких нет. Южу я люблю. В прошлом году решила парк городской восстановить. Подбила народ. Взяла рассаду, которую сама вырастила, привезла на велосипеде в парк и стала клумбы восстанавливать. Администрации стыдно стало, и они тогда детскую площадку отремонтировали. В планах у меня еще театр теней организовать…
А вообще я так скажу – от всякого худа есть добро. Вот, чтобы выжить, организовала агентство досуга. «Золотая рыбка» называется. Хожу на детские дни рождения, свадьбы, юбилеи. Сама пишу сценарии и стихи праздников. Еще от центра занятости на шофера учусь. Я б и на парикмахера выучилась – ходила бы бабушек по домам стричь. Тоже заработок. Теплицу новую купила бы для рассады, и времени для всего этого вагон. Лучше два. И студию кукольную не брошу, нет. Куда я без детей, и они куда… Кто на такую зарплату к ним придет? Никто к ним придет…
За семь лет до своей смерти помещик Протасьев продал и южскую фабрику, и восемь с половиной тысяч десятин леса шуйскому купцу, торговцу бумажной пряжей, миткалем и ситцами Асигкриту Яковлевичу Балину. К семнадцатому году шестнадцать тысяч веретен Протасьева превратились в сто с лишним тысяч. Южа превратилась в центр Южской волости. Пустырь на противоположном берегу озера Вазаль превратился в большой рабочий поселок с больницей, училищем мужским и женским, богадельней для престарелых и неспособных к труду рабочих, санаторием, родильным приютом, Народным домом, театром и электростанцией. И еще было построено четыре сотни отдельных домиков для рабочих с правом собственности. Революция в Южу приходить не хотела. Никто ее там не ждал. Но даже и после того, как пришла, Василий Асигкритович Балин еще несколько лет управлял фабрикой по просьбе рабочих. И только после того, как он подготовил себе смену, его сняли с должности, выгнали из дому и даже реабилитировали в конце тридцатых. Правда, посмертно. Дом, а вернее резной деревянный терем, построенный еще в 1889 году, в котором жило семейство Балиных, в двадцать восьмом году отдали под детский сад.
…сейчас у нас четыре группы, а было шесть. Ясельные и детсадовские. Всего восемьдесят детей. В девяностые годы детей почти не было и сады закрывались. Как фабрика прекратила работы – так и мы стали рушиться. Перед тем, как все на фабрике развалилось, мы затеяли небольшой ремонт. Фабрика поскребла по сусекам и выделила нам небольшое количество досок, цемента, известки. Я по ночам здесь их охраняла, эти доски. На сторожей надежды не было – или заснут, или сами вынесут и пропьют. Однажды сижу ночью у себя в кабинете и слышу – скамейки детские ножками топают. Выглянула в коридор – тихо стоят, не шевелятся. Только я обратно к себе в кабинет, а они… Или вот еще в одной комнате, где раньше у Балиных бассейн был, а потом все зацементировали и пол положили, вроде как тихо плескался кто-то. Я туда тоже пошла. Даже и свет не включала. Меня все спрашивают – почему вы в коридорах никогда свет не включаете? Тридцать с лишним лет здесь работаю. Ну, зачем, спрашивается, мне его включать? Утром прихожу раньше всех, к половине седьмого. Надо живой уголок покормить. Но сразу в дом не вхожу. Дверь открою, поклонюсь и скажу ему: «Здравствуй мой хозяин-батюшка», а уж потом иду кормить попугая Кешу.
Этот барабан самодельный. Вы на него не смотрите. Нам денег на новые игрушки дают, но не так, чтобы на все, а барабан сделать из железной кофейной или чайной банки проще простого. Две дырочки проковырял, веревочку протянул и давай, стучи, пока у воспитателя уши не отвалятся.
Сейчас дети разные приходят. Проблемных много. Потом что родителей тоже много проблемных. Пьют родители. Но мы устроили кукольный театр. Все своими руками делали. Выпускники мои помогали. Знаете, не каждый ребенок может выйти на сцену. Стесняются дети. За ширмой им легче. У нас теперь хит сезона – «Курочка Ряба». Когда премьера – яблоку негде в зале упасть. Нам бы еще второе пианино для музыкальной комнаты, а то одно по нашим коридорам из комнаты в комнату таскать – так и последнего недолго лишиться. В прошлом году у нас были очень талантливые артисты. Ну, просто очень. Так ведь выросли и ушли в школу! Что с ними поделаешь… Выездных спектаклей у нас нет. Нам выезжать не на чем. Артисты у нас маленькие – не дойдут. Только вот пешком доведем их до ближайшего перекрестка, чтобы обучить правилам дорожного движения. Еще и сфотографировать этот поход надо. По новым правилам надо обязательно все сфотографировать – иначе нам инспектор не поверит.
Да вы посмотрите – какие у нас туалеты! Роскошные туалеты. И как воспитатель детей по горшкам рассадит – так с ними здесь сидит, не уходит. И поет с ними, и в ладоши хлопает. Надо их развивать, а как же. Каждые полтора-два часа и высаживаем с песнями. Ко мне тут на практику две девушки приезжали из Шуйского педучилища. Покрутились недели две, поглядели, да и сбежали на спокойные места чай пить. Их-то понять можно. Работа у нас тяжелая. Я не знаю, в котором часу отсюда ухожу. Как все сделаю – так и не ухожу…
В 1910 году на средства Балиных в Юже был построен Народный дом, а в нем библиотека, биллиардная, буфет и театр со зрительным залом на тысячу мест. Строили по последнему слову тогдашней техники. Механизмы были как в самой Маринке. Такими же и остались через сто с лишним лет.
…колосниковые механизмы у нас такие же. Грузы тяжеленные. Отдельные товарищи умудрялись у нас пропивать их. В цветмет относили. Костюмов у нас много. Есть еще столетней давности костюм царя. Хоть сейчас облачайся и на трон. Но уж больно маленькие тогда все были. Такой костюм вроде нашего театрального бюджета – одно место прикроешь, а другое оголишь. Мы сейчас ставим спектакль к юбилею народного ополчения Минина и Пожарского. Вот и считайте – одни сапоги стоят больше тысячи рублей. Нам двенадцать пар надо. Это только обуться, а денег на кафтаны уже не хватит. Еще и бороды нужны. Хоть самим их отращивай. Раньше нам городские портные шили костюмы. Да и сами артисты тоже шили. С этого года всё. Можно сказать, что зашились. Средств нет.
Артистов искать просто – выйду на улицу да любого остановлю. Есть, конечно, и те, кто отказывается, но больше тех, кто с удовольствием. К примеру, мадам Грицацуеву я нашла у нас на рынке. Пирожками она торговала. Я только рот открыла, чтобы спросить, а она уже согласная была на все. Такая мощь у нее, такая фактура! Пирожки на репетиции нам приносила. К бармену однажды подошла – у него такие усы… Так и просятся на сцену. Он как узнал, что я его в театр зову – вздохнул и говорит: «Как долго я вас ждал…» Или вот еще у нас был талант один. Правда, очень любил выпить. Ему досталась роль инженера Щукина. Пришел на премьерный спектакль хоть и заранее, но уже хорош. Очень хорош. Мы его сразу раздели, чтоб ему голым сидеть на сцене и усадили за кулисами на чемодан ждать. Он и заснул. Время подходит – я его давай будить, а он мычит, и хоть убей его, не просыпается. Вот уж и третий звонок прозвенел… Изловчилась я и ногой из под него чемодан-то и вышибла. Встрепенулся мой Щукин и, не приходя в сознание, на сцену побежал. Я даже смотреть не стала. Убежала подальше от позора. Через пять минут слышу гром аплодисментов и крики «Браво!». Вот как сыграл. Талант не пропьешь! Одна женщина-Снегурочка в зале сидела – она с этим артистом ходила по домам как с Дедом Морозом. Так даже она, его хорошая знакомая, подумала, что он в трезвом виде играет. Да что Щукин… У меня однажды Элиза Дулитл чуть спектакль не сорвала. Совершенно трезвая, даже и не думайте. Прибежала тогда, когда я уже успокоительное пила. Кричу ей криком – где ж ты была-то?! Козу она, оказывается, доила. Это вам не в пробке застрять.
У нас по положению должна быть одна премьера в год. Больше не получается. Да и спектаклей немного. Обычно на премьеру приходят все, кто хочет. Зал большой – все помещаемся. На второй спектакль приходят те, кому понравилось, а на третий… Но мы играем не ради премьеры – ради репетиций. Вот где удовольствие.
Я в Иванове училась, а потом в Москве. Уже тогда знала, что хочу работать дома, в Юже. В Москве театральных режиссеров и без меня хватает. Здесь я нужна. У нас тут тоже артисты есть не хуже столичных. Был в нашем театре такой артист по фамилии Поросенков – вон он справа на фотографии. Так его во МХАТ звали без экзаменов. Отказался. Кого бы он там играл… Здесь его все знали. И не только знали, но и любили! Чтобы такое в московском театре…
Нас осталось здесь человек шесть, руководителей студий и кружков. Зарплата у нас две восемьсот, но поскольку такого не бывает, то государство нам доплачивает до минималки, до четырех с половиной. Чем мы мешаем главе нашей администрации – ума не приложу. Ну, сократит она нас – какая прибыль городу от этого будет? Тридцать тысяч в месяц? И этого не наберется. Черт с ней. Пусть сокращает. Все равно не перестанем сюда ходить. Хоть на общественных началах, но все равно будем. Вот смотрите – роддом она наш сократила. Езжайте в Иваново рожать. И морг сократила – за этим делом надо ехать в Шую. Ну, раз не родиться и не помереть – так хоть дайте в театр сходить тем, кто еще здесь живет! Уж и депутаты ей наши говорили – куда ж мы без своего театра и дома культуры? Мы в него больше ста лет уже ходим. Ничего, отвечает. В Иваново поедете, если такая охота. А как же дети, спрашиваем? И детей с собой берите…
В храме во имя Св. апостола Асигкрита, что рядом с Народным Домом, сумрачно, зябко и пусто. Лишь две строгих старушки прибирают огарки свечей и так строго посматривают по сторонам, что даже святые на иконах отводят в сторону глаза. Батюшка молодой, с застенчивой улыбкой, с румянцем на щеках. Рассказывает сначала о храме, о прихожанах, о воскресной школе, и вдруг о том, что никак не может залогиниться в «Твиттере». «В контакте» он уже есть, а вот в «Твиттере» никак! Сокрушается, что вирусов нахватал много. Надо бы установить на компьютер антивирус Касперского…
Дом, в котором помещается южский архивный отдел – самый обычный двухэтажный, из потемневшего от времени красного кирпича. Лет сто ему или сто пятьдесят, или… у таких домов возраст никто не высчитывает – панельные они что ли, чтоб о возрасте беспокоиться? Ну, а если кто и полюбопытствует, то ему ответят – еще лет сто простоит, а то и сто пятьдесят. Ничего ему не сделается. Над крылечком южского архивного отдела написано большими темно-красными буквами «АРХИВЪ», между рамами вставлены затейливые решетки, за решетками висят светлые шторы, а за шторами…
…неуютно было в архиве. Вроде и документы лежат старые и ветхие, и пыль архивная есть, и даже архивные мухи все как одна пенсионного возраста, а неуютно. Как-то раз прочла я в журнале «Отечественные архивы» про то, что в Вене при архиве создан салон. Прочла и подумала: «Чем мы хуже Вены?» Тут дело было даже не в архивной обстановке. Мне хотелось, чтобы люди, которые отдали нам самое дорогое – старые фотографии, ордена, документы – не чувствовали себя брошенными. Оно ведь как получается – человек нам все отдал, а мы ему: «Ну, все, спасибо. Иди, помирай. У нас тут дел полно». И дверь за ним закрываем.
Решили мы делать презентации этих личных фондов. Пригласить людей к себе. Дала нам администрация четыре лавки, чтобы людей рассадить. Глава района нам на свои личные средства купил три стола круглых. Мы у него еще шторы выпросили. Местный депутат дал денег на рамки для картин. Свои дал, не государственные. Потом уж сами насобирали старых венских стульев у южан. Вдвоем их и реставрировали вот этими женскими руками. Мы вообще всю мебель в салоне сами в порядок приводили – в свои обеденные перерывы и после работы. Из одного сельского Дома культуры притащили пианино списанное. Они себе новое купили, а нам это отдали. Мы из него грязь всю вычистили, пригласили настройщика из Шуи. Теперь к нам на презентации приходит пианист и скрипач из детской школы искусств. Диван старинный из Хотимля привезли. Считай, дрова были, а не диван. Нам его один наш местный предприниматель помогал везти. Всю дорогу нас упрашивал выкинуть его. «Я, – говорит, – вам новый, кожаный куплю, только выбросьте эту рухлядь. Не позорьтесь». Вон он какой теперь красавец стоит. Весь зеленым бархатом сияет.
Однажды проводили презентацию бывшего секретаря райкома КПСС. Приходили люди, которые с ним работали. До самой ночи вспоминали жизнь.
Мы ведь не только фонды представляем. К нам приходят и поэты. У нас такие поэты – Рубальская с ними рядом не стояла! Их книжки печатает издательский дом Николаевых. Он у семьи Николаевых и правда, дом. Деревенский. Они в нем и живут и стихи печатают. Николаев сам раньше заведовал типографией в Фурманове, а как вышел на пенсию, стал вместе с женой стихи местных поэтов печатать. Можно сказать, для удовольствия. Техника у них там никакая. Компьютер да принтер самый простой. Сами наберут, напечатают и сами сошьют. Бумагу им поэты приносят. У николаевских изданий даже и надпечатано, что они не для продажи. Семья у Николаевых многодетная. На жизнь он зарабатывает печником, а жена соцработником. Изданием стихов не заработаешь даже на полку, на которую можно зубы положить.
Взять, к примеру, меня. Я многодетная мать. Средств у меня ни столько, ни полстолька, ни даже четверть столька…, но если бы я была богатой, то построила бы Дом творчества. Нам как воздух нужна картинная галерея. У нас столько художников и поэтов…
Фабрика Балиных стоит на берегу озера Вазаль огромная и пустая, точно брошенный и запущенный храм, из которого ушли навсегда прихожане. Привидений здесь нет – это ведь фабрика, а не средневековый замок. Говорят что по ночам, если изо всех сил прислушаться к гулкой и пыльной тишине, можно услышать тихое согласное жужжание десятков тысяч веретен, которые когда-то… Но это, конечно, не каждую ночь. Только в полнолуние.
…приехала к нам в седьмом или восьмом году корреспондентка из «Известий». Всё она плохое вынюхивала. Разруху ей подавай. Видно заказ такой был – на разруху. С чего уж она взяла, что у нас на клумбах картошка растет – ума не приложу. Все пытала меня – где эти клумбы. Ух, как я разозлилась! Решила я ей Южу показать. В Народный дом ее повела и в музей театра. Подходим мы к Народному дому, а возле него клумба с желтыми цветочками. Корреспондентша на нее глазом так и косит. Не вытерпела и спрашивает у меня:
– Скажите честно – это у вас не картошка растет?
Я ей говорю:
– Да вы хоть раз в жизни видели, как картошка-то цветет? У нее цветы белые! У синеглазки – синие. Далась вам эта картошка!
Она помолчала полминутки и снова домогается:
– Так может это желтоглазка?
Удивительное дело – человек никогда в жизни не видел растущей картошки, а в голове такие заросли картофельной ботвы… [4]
В Юже нет ни одной улицы, названной в честь Балиных, ни одного переулка. Ни гимназия, ими построенная, ни больница, ни богадельня, в которой теперь детская музыкальная школа, ни Народный дом, переименованный в Дом Культуры, не носят имени ни Асигкрита Яковлевича, ни его сыновей. Только на холме, сразу за детским садом «Радуга», в котором когда-то жила семья Балиных, стоит сосновая роща, которую южане называют «Балинским лесом». Сосны там огромные – корабельные. Нашить бы к ним парусов и… «Куда ж нам плыть?»
Кинешма
В Кинешме, в плавучей гостинице «Мирная пристань» по утрам в комнату набивается множество водяных солнечных зайчиков. Водяные солнечные зайчики не в пример подвижнее сухопутных увальней, которые еле ползают, точно черепахи или улитки. Водяные ни минуты не сидят на месте – только что он щекотал тебе кончик носа и грел щеку – и вот уже греет другую, и не тебе. Или вовсе не щеку. И при этом не перестает щекотать. Начнешь его ловить и где только не поймаешь…
Одоев
Если подъезжать к Одоеву со стороны Белева, то как раз будет мостик через речку Маловель. Что-то есть библейское в этом названии. Маловель… Маловель… – младшая сестра Иезавели. Некрасивая и добрая, тайно обожавшая мужа своей ужасной сестры – безвольного Ахава… или не в названии, а в этих осенних холмах с гефсиманскими яблоневыми садами и рощами из тонких прощальных белых золотых березовых свечей, в синем зеленом малиновом небе, в уходящей в него дороге, по обочинам которой никуда не торопясь бредут серые колченогие телеграфные столбы.
Раз уж зашла речь о яблоках. Одоевская антоновка – всем антоновкам антоновка. Каждому одоевцу доподлинно известно, что пастилу из нее подавали к столу самого Ивана Грозного… или эта пастила упомянута отдельной строкой в завещании Ивана Калиты… или она была изображена на гербе князей Одоевских, где ее держит в клюве черный орел с золотой короной на голове… или она выпала, когда орел разговаривал с лисицей…
Перед самым
въездом в город… Тут надо признаться, что Одоев не город, а «рабочий поселок
городского типа». Был он городом пятьсот с лишним лет, а при большевиках
перестал. Мало того, еще и переименовали они его в оно – Одоево. Через тридцать
лет мужской пол Одоеву, убрав в окончании женскую букву «о», вернули, но осадок
поселок остался. А от большевиков остался при въезде в Одоев памятник первой
районной коммуне «Красная заря». Стоит чуть в стороне от дороги на белом
постаменте крашеный серебрянкой коммунар с косой и коммунарка с такими же
серебряными граблями. Смотрят они на проезжающих с такой неизъяснимой грустью и
печалью, что догадайся скульптор сунуть в руки коммунару кепку, а не косу – в
нее бы, ей-богу, подавали.
Такие грустные глаза я видел только у гипсового динозавра в краеведческом музее Одоева. Он стоял за стеклом в первом зале и олицетворял собой мезозойскую эру. Если бы у крокодила Гены и был пращур – то это тот самый Одоевский диплодок. У такого и день рождения бывает раз в сто лет. Зато у молодого экскурсовода Кости, потомственного одоевца в четвертом поколении, глаза были веселые. И румянец во всю щеку. И эспаньолка. С детства он ходил в этот музей. Отлучился на пять лет, чтобы закончить факультет искусств и гуманитарных наук Тульского педагогического университета, и вернулся. Теперь в музее на испытательном сроке. Надеется, что примут его на постоянную работу. Зарплата у него… а еще он подрабатывает дворником. – Чем чужой человек будет подметать музейный двор – так уж я сам каждый уголок… На круг выходит тысяч семь, не меньше. – И это все? – спросил я его. – Не все, – отвечал Костя. Еще он пишет стихи и играет в народном театре. Ставят они современную пьесу. Ему досталась роль человека, которого заставляет лгать жена. – Подкаблучника? – Нет, – почему-то смутился Костя. – Просто человека сложной судьбы.
Про народный театр надо сказать особо. Про него и про духовой оркестр. Это два душеобразующих предприятия Одоева. Театру без малого сто семьдесят лет. Сначала он был дворянским, благотворительным, а с восемнадцатого года стал народным. Менялись императоры, народовольцы бросали бомбы, мы проиграли войну в Крыму, проиграли еще одну японцам, рухнула империя, проиграли сами себе гражданскую, выиграли отечественную, полетели в космос, победили сами себя, рухнула еще одна империя… и это все при неярком, почти домашнем свете огней рампы Одоевского народного театра. Еще и под музыку духового оркестра, организованного одоевцами в двенадцатом году при пожарной части. Тут надо бы воскликнуть что-то патриотическое, вроде «никогда не победить того народа…», но я не патриот. Патриот – он как муж. Любит родину по расписанию и в строго отведенных для этого местах – на митингах, в Думе, в телевизоре. Это его работа – родину любить. И уж он ее так любит… и этак… Впрочем, я, кажется, увлекся. Вернемся в краеведческий музей. Там стоит древняя канадская фисгармония. Костя энергически понажимал на ней педали и попытался взять несколько аккордов, но фисгармония так жалобно застонала, что он закрыл крышку и, бросив «Я сейчас», исчез за какой-то потайной дверкой. Через полминуты Костя поднес к моему уху свой мобильный телефон со словами: «Послушайте – там у меня записан концерт Дэвида Боуи. Вот в этом месте играет фисгармония. Слышите?» Я представил себе, как сто лет назад какой-нибудь телеграфист передовых либеральных взглядов или преподаватель географии в женской Одоевской гимназии[5] играет на фисгармонии и поет приятным баритоном: «Над Канадой небо сине…», и на словах «Не спеши любовь оплакать…» крупная слеза величиной с виноградину падает из черного бархатного глаза одоевской купеческой дочери или молодой гувернантки в чашку с остывшим чаем… Да что вы привязались ко мне со своим Городницким?! Напишет он эту песню, напишет. Чуть позже. Лет через пятьдесят.
Кстати, о купечестве. В позапрошлом веке в Одоеве был самый его расцвет. Торговали хлебом, пенькой, скотом и пиленым лесом. На миллион рублей золотом тянул суммарный годовой оборот одоевских купцов. По реке Упе шли баржи с товарами. Не знаю – была ли тогда вода в Упе мокрее, но вот судоходной она в те времена была[6]. В базарные и праздничные дни в городе устраивались кулачные бои (в будние дни могли набить морду без театральных представлений) и на ипподроме – рысистые бега. Представлял я себе бега, ипподром, театр и духовой оркестр в поселке городского типа, представлял… так и не представил. А ведь когда-то Одоев был и вовсе столичным городом. С четырнадцатого по шестнадцатый век Одоев – центр удельного княжества. У него и герб есть, утвержденный Екатериной Великой, – черный одноглавый орел в красном поле держит золотой крест. А теперь попробуйте под таким гербом подписать «рабочий поселок Одоев». Рука не поднимается? Да тут от обиды не только рука не поднимется…
Само собой, не все было в старом Одоеве замечательным. Взять, к примеру, грязь на улицах. Она тогда была гораздо грязнее (как и вода, которая была мокрее). Весной и осенью в городе появлялись такие огромные лужи, что некоторые из них были судоходны. Местные жители продавали проезжающим за умеренную мзду весла, а маленьким детям матроски. Ну, а кареты тех, кто побогаче, тянули бурлаки. Не секрет, что именно Одоев послужил прототипом Удоева в знаменитом романе Ильфа и Петрова. Надо сказать, что одоевцы нисколько не обиделись, а даже наоборот, обрадовались такой неожиданной известности. На народные деньги был сооружен памятник, представлявший собой гипсовую трибуну, в которой выступал Остап Бендер, приветствуя жителей Удоева. По самой трибуне, выкрашенной белой масляной краской, золотыми буквами шла надпись: «Ударим автопробегом по бездорожью и разгильдяйству!» Гипсовый Остап протягивал к одоевцам руку, в которой была зажата его знаменитая милицейская фуражка с гербом города Киева. Сам памятник был небольшим, в некотором роде даже переносным. Одоевцы поставили его на берегу одной из своих огромных луж, как раз напротив дома, где заседали местные власти. Последним, однако, не понравился указующий перст Остапа Ибрагимовича и намеки на разгильдяйство с бездорожьем. Памятник решено было убрать. На следующее утро пришли рабочие… и тут оказалось, что памятник стоит уже в совершенно другом месте, на берегу другой огромной лужи… и так семь раз. В конце концов властям надоели ролевые игры с памятником, и они при помощи правоохранительного органа, одоевского милицейского сержанта, фамилия которого не сохранилась, изловили памятник, отобрали у него трибуну с надписью, фуражку заменили на кепку, отполировали голову и намертво прикрепили статую к постаменту, установленному на центральной площади Одоева. Так он и стоит там – обычный Ильич… с тщательно спрятанной в усы хитрой улыбкой великого комбинатора.
Но я опять забрел далеко в сторону от музейных экспонатов. В Одоевском музее все работает: и фисгармония, и старинный граммофон, и огромные напольные часы. Не работает только ажурная чугунная скамейка. В том смысле не работает, что лучше на нее не садиться, поскольку одной ноги у нее нет. Когда ее нашли в селе Ивицы Одоевского района, она и вовсе вросла в землю наполовину. В этом селе была усадьба дедушки Софьи Андреевны Берс. Она туда часто приезжала, прежде чем стать графиней Толстой. Лев Николаевич тоже приезжал. Одоевские краеведы, как минимум, два зуба дают, что сидя именно на этой скамейке великий писатель сделал предложение Софье Андреевне. Понятное дело, что до решающего объяснения сиживали они не раз и не два на этой скамеечке. Вокруг скамейки росли пышные кусты сирени… в которых пряталась младшая сестра Сони – Таня. Стоило только голове Сони склониться на плечо Льва Николаевича, как из кустов раздавался насмешливый голос Тани:
– А-а-а… вы целуетесь? Хорошо же! Я скажу мамаше.
Как-то раз за обедом, когда подали вафли, она вдруг захихикала, подмигнула одним глазом и спросила у Толстого:
– Сказать? А?
Лев Николаевич страшно покраснел и зажевал вместо вафли салфетку. Соня вскочила из-за стола и убежала в другую комнату.
Сколько конфет, зеркалец и лент перетаскали ей Лев Николаевич и Соня, чтобы та не рассказывала ничего родителям… Однажды Толстой пришел на свидание с косой и попросту скосил всю сирень вокруг скамейки. Софья Андреевна вспоминала много лет спустя, что именно с тех самых пор Толстой приобрел привычку косить. Сначала вокруг себя, а потом и вообще босиком. Что же до лент и конфет, то их не стало сразу же, как только Толстой получил согласие Сониных родителей на брак.
Даже на черно-белой свадебной фотографии Толстых видно, какое у Тани Берс малиновое ухо.
На выезде из Одоева стоят заледеневшие на осеннем ветру мужчина и женщина с мешками антоновских яблок. Полсотни рублей за ведро. Возле Тулы, у торговок, стоящих на обочине московской трассы, такое же ведро с яблоками стоит в пять раз дороже. В Москве их днем с огнем… Не говоря о пастиле… Нет, не то. Не пастилой едимой жив Одоев. Еще и вареньями разными, повидлом, джемом, конфитюром – и вообще работает в Одоеве целый консервный завод. И второй, на котором выпускают такое сливочное масло… Ну не подают его к столу Ивана Грозного, не подают. Так и с Грозным у нас тоже, мягко говоря, неувязка… И опять не то. На самом деле, я хотел сказать, что в следующем году Одоевскому духовому оркестру будет сто лет, а театру – сто семьдесят. А еще в Одоеве есть детская школа искусств, которой тоже почти сто лет. И музей глиняной игрушки. В какую, спрашивается, Москву, можно ото всего этого уехать? Хоть бы и в надежде протереться к царскому столу. Вот одоевцы и пригождаются там, где родились. Среди этих осенних холмов с гефсиманскими яблоневыми садами и рощами из тонких прощальных белых золотых березовых свечей, посреди синего зеленого малинового неба и уходящей в него дороге.
Белев
От Одоева до Белева сорок три километра сплошного Левитана. Едешь по картине из левого угла в правый, а в углу, возле позолоченной листьями берез и осин рамы, на высоком берегу Оки стоит Белев. Белев стоит здесь так давно, что и самой Москве может сказать: «Вас здесь не стояло».
В Белевском
музее есть, помимо обязательных бивней и зубов мамонта, еще и его ребро.
Раньше, до войны, вместо этих зубов и ребер были коллекции картин, старинного
фарфора, гобеленов… В сорок первом, когда танки Гудериана подошли к городу,
стали вывозить… партийные архивы, а музей подожгли, чтобы не доставался
врагу. Пока горел музей, местные жители… не вернули потом ничего. То есть
совсем. В семидесятых годах при пожаре дома в одной из деревень Белевского
района за обгоревшей печкой нашли два свернутых в трубочку портрета двух
Екатерин – Первой и Великой. Эти портреты писал Павел Васильевич Жуковский –
основатель первого Белевского краеведческого музея, носившего его имя. Отец
Павла Васильевича – Василий Андреевич, известный нам всем с шестого класса
средней школы, родился в Белевском уезде, таком богатом на бивни и ребра
мамонтов, славянофилов братьев Киреевских, белевские кружева, просветителя и
ученого Василия Левшина, написавшего самый первый русский научно-фантастический
роман о полете на Луну, белевскую яблочную пастилу, которой коломенская пастила
недостойна целовать даже упаковку, поэтессу Зинаиду Гиппиус и удивительную
белевскую бруснику, растущую на болоте, оставшемся после таяния ледника. Сейчас
мне скажут: «Знаем-знаем мы эту бруснику. Такой развесистой не видано больше
нигде». Неправда ваша. Уникальна белевская брусника тем, что, в отличие от
обычной ярославской или костромской, или даже архангельской, она бродит как
виноград. Палеонтологи еще в конце позапрошлого века описывали найденные на
территории уезда скелеты пьяных мамонтов с заплетающимися бивнями. Местные
жители, начиная еще с кроманьонцев и вятичей, употребляли забродившую бруснику
в качестве ритуального блюда, а уж к тому времени, как в эти места пришли
древние славяне, научились курить из нее крепкое вино. Секрет этого напитка
строго охранялся местными жителями. Бывало, Жуковский приедет осенью после
отпуска из Белева в Петербург – и сейчас же к Пушкину со штофом, а то и с
четвертью. Пушкин, большой галломан, называл этот напиток «Бель ирель»,
утверждая, что «Бель» здесь – сокращенное от «Белев». Как Александр Сергеевич
ни упрашивал Василия Андреевича поделиться секретом приготовления… А вот секрет
знаменитой белевской яблочной пастилы хоть и известен всем, но получается она
такой как надо только в Белеве. От того ли это, что белевская антоновка самая
душистая из всех антоновок, растущих у нас, или от ласковых рук белевских
мастериц, которые и сами такие крепкие и сочные антоновки… Теперь-то делают
пастилу из одной антоновки, а раньше, в позапрошлом веке, на овощесушильном заводе
купца Прохорова по специальному заказу на слой яблочной пастилы накладывали
слой грушевой, на слой грушевой – слой ягодной, на ягодную снова яблочную и
везли продавать в разные города России, Европы и Америки. И на царском столе
белевская пастила тоже не выглядела бедной родственницей. Дома, в Белеве, ели
ее по праздникам. Вносили белоснежную от сахарной пудры пастилу на тонком
фарфоровом блюде с цветочным или ягодным орнаментом, к ней подавали сверкающий,
огнедышащий баташевский самовар с медалями и кузнецовским чайничком наверху,
выходили к чаю земские врачи в пенсне, учителя гимназий в вицмундирах,
железнодорожные и заводские инженеры в форменных тужурках, дамы в платьях с
ажурными воротничками и манжетами из белевских кружев, и начинались долгие разговоры
о том, как ужасно и темно наше настоящее, и горячие споры о том, каким будет
светлое будущее… Написавши это, я вдруг вспомнил, что на одном из сайтов,
посвященных белевской жизни, я видел статью под названием «Жопа Тульской
области находится в Белеве». Там же прочел, что теперь в городе и районе
полтора десятка школ, из них дюжина – сельские. Последние понемногу закрывают –
нет учеников. Ровно полтора века назад в Белеве и уезде было шестьдесят две
школы. Тут, как говорится, пиздец абзац и с новой строки.
Музейный
экскурсовод, влюбленная в Белев и его историю женщина, бежавшая сюда из Баку
двадцать с лишним лет назад, рассказала, что через Белев проезжал Пушкин.
Белевичи заслуженно гордятся фразой Пушкина из «Путешествия в Арзрум»: «Из
Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел». Сначала я посмеялся про себя, а потом
подумал позавидовал Белеву. Через него проезжал Пушкин. Любого спроси –
хотел бы он проезда через себя Пушкина? Да кто б отказался-то? Хорошо бы еще и
вместе с Гоголем. Николай Васильевич, кстати, тоже проезжал через Белев. Ну,
может и не через Белев, а рядом, но то, что белевский театр первый из
провинциальных театров России поставил «Ревизора» – факт совершенно
неоспоримый. Теперь в Белеве не ставят «Ревизора», а зря. При нынешнем
положении дел его хоть через день запрещай к постановке. Но вообще Белев мало
изменился за последние несколько сотен лет – те же добротные купеческие
каменные дома, те же храмы, та же Ока… только все обветшавшее донельзя. Даже и
Ока умудрилась обмелеть. С храмами тоже получилось… Впрочем, так получилось не
в одном Белеве, в который я ехал по картине Левитана, а приехал в картину
Максимова «Все в прошлом», только с помятым и закопченным самоваром,
надтреснутой фарфоровой чашкой с облезшей позолотой, а серебряную ложечку и
вовсе кто-то…
Во дворе
музея, на большой земляной куче, поросшей травой, увидал я старинный чугунный
якорь в человеческий рост, который нашли на территории белевского торгового
порта. Это, собственно, все, что от этого порта и осталось. А от старого
довоенного музея остались лосиные рога с начищенной медной табличкой под ними,
на которой выгравировано «Шишкино
Что же до белевской яблочной пастилы, то она и вправду хороша. Тает во рту. Нежная, сладкая, с тонкой кислинкой. Поцелуй, а не пастила. Язык еще потом долго не может успокоиться и все облизывает губы, облизывает… Такую пастилу надо подавать на тонком фарфоровом блюде с цветочным или ягодным орнаментом… есть молча и мечтать о том, что хорошо бы принести с чердака самовар, отрихтовать и начистить его до блеска, подклеить отколотый край чашки и тому, кто умыкнул серебряную ложечку, отрихтовать и начистить… Нет, конечно, можно вместо всего этого вести долгие разговоры о том, как ужасно и темно наше настоящее, и горячо спорить о том, каким будет светлое будущее… Но лучше отрихтовать и начистить. По крайней мере, чай будет пить приятнее.
Павлово на Оке
На втором этаже Павловского ресторана «Династия» в общей зале, в том самом месте, где у Гоголя висит картина, на которой «изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал», висит копия картины Перова «Охотники на привале». Копия как копия. Масляная. Вот только у крайнего левого охотника лицо, как можно заметить, не свое, но Никиты Михалкова. Масляное… Что-то патриотическое или самодержавное или дворянское он этим лицом рассказывает. Ну, а руки разводит, как самый настоящий охотник, – то ли показывает величину предлинных страусовых перьев на своем дворянском гербе, то ли размах крыльев белого орла на нем же, то ли пересказывает свой фильм – такой прекрасный, какого зритель, верно, никогда и не видывал. Фильм этот Михалков снимал как раз в Павловском районе и в процессе съемок изволил отобедать или отужинать в «Династии».
Ну, а для тех, у кого лицо Никиты нашего, Сергеича, хоть и писанное маслом, вызывает вместо аппетита процесс совершенно противоположный, есть и другой зал – под названием «Романтический». Зал, впрочем, как зал, на три столика, но стоят в нем две клетки с канарейками, до разведения которых павловчане большие охотники. Даже москвичи признают, что по чистоте и затейливости песен павловские канарейки уступают только московс… По правде говоря, ответ на этот вопрос сильно зависит от того, где его задавать – в столице или в Павлове. Не раз и не два павловские канароводы со своими питомцами брали и золотые, и серебряные медали на всероссийских конкурсах. Канароводством в Павлове занимаются еще с восемнадцатого века. Опытный павловский канаровод различает на слух до двух с половиной сотен канареечных напевов. Это, я вам скажу, не только в обоих ушах, но и во всей голове не укладывается. Особенно ценятся так называемые «овсяночные» напевы, когда кенар подражает пению овсянки. Для чистоты этого напева требуется кормить птицу только овсяной кашей из муки самого тонкого помола с самого рождения. Овес для этих целей настоящий канаровод собирает на поле сам. Даже и речи нет, чтобы кормить будущего солиста химической овсянкой из пакетиков. У настоящего солиста после овсяночных напевов в песне есть и синичковые. Во время обучения кенара этим коленам надо прикармливать его салом. Само собой, домашнего приготовления, а не магазинным. Процесс обучения длительный, кропотливый, и на него могут уйти годы, а потому нетерпеливые канароводы, которых презрительно называют «канареечниками», не радеющие о славе павловских канареек, кормят своих питомцев овсяной кашей с салом, чтобы ускорить процесс обучения. Нечего и говорить, что ничего хорошего из этого не выходит.
Надо сказать, что в Павлове канароводство дело семейное и даже династическое. Высшая каста павловских канароводов, среди которых представители буквально пяти-шести семей и вовсе разговаривает между собой на канарском языке, когда обсуждает, к примеру, новые, еще никем не слыханные напевы своих питомцев перед тем, как их везти на конкурс в столицу. Со стороны может показаться, что щебечут люди по-птичьему, а что щебечут… Канарскому языку, однако, научиться негде. Ежели наградил тебя Бог слухом – навостри все свои уши, сколько у тебя их есть, и слушай денно и нощно трели канареек. Как начнешь различать хоть сотню напевов – так, считай, что начальную школу ты закончил. Понимать кое-что сможешь, а через десяток-другой лет, глядишь, с тобой и начнут разговаривать на канарском языке как с равным.
Мало кто знает, что в позапрошлом веке композитор Даргомыжский, которого ушлый московский извозчик вез с московского Николаевского вокзала на Казанский через Павлово на Оке, был так впечатлен пением павловских канареек, что даже написал концерт для двух канареек с оркестром ля мажор и арию павловского кенара для второго действия своей знаменитой оперы «Русалка». Самое удивительное то, что канарейки свои партии выучили и с блеском их исполнили в Большом театре на бенефисе Даргомыжского, но, увы, всего по одному разу. Сразу же после премьеры начались ужасные интриги завистливых московских канароводов, в «Московских ведомостях» была напечатана разгромная рецензия какого-то щелкопера, и удивительным солистам пришлось уехать домой в Павлово без должного признания их музыкальных заслуг.
Кстати, о признании заслуг. Медали на конкурсах принято давать только владельцам птиц, но не им самим. И тут павловцы москвичей перещеголяли. Каждой птичке изготовили они по крошечной медальке – золотой, серебряной или бронзовой, и повесили на цепочке, а цепочку ту замкнули на замочек, а ключик от того замочка… Ну, вот я уж чувствую, что не верите вы мне. Начиная с цепочки и не верите. Скажи я сейчас, что на медальках тех выбито и название конкурса, и год и место, в котором он проходил – так и вовсе про меня такое подумаете… Зря не верите. Вот вы пойдите в Павловский исторический музей, поднимитесь там по красивой лестнице на второй этаж да загляните в окуляр микроскопа на одной из витрин, и когда увидите замок весом в девять сотых грамма, пристегнутый к угольному ушку – вот тогда и не верьте сколько хотите. Там еще на замочке надпись выбита «Павлово» и фамилия мастера «Куликов». Буквы соответственные – каждая высотой в одну десятую миллиметра. И ажурный ключик, как ему и полагается, в замок вставлен. На такое произведение искусства и смотреть-то вспотеешь от изумления, а уж делать…
Да что замок! Куликов даже изготовил механическую титановую блоху и ее… нет, не подковал, а обул в золотые лапоточки. Блоха та, между прочим, заводная и стоит у микроскопической наковальни. Заведешь насекомое ключиком, и начнет оно бить серебряным молотком по наковальне. Не просто так бьет, а кует подкову. Нет такого тульского мастера, который при виде этой блохи не схватился бы за сердце. Да и всю историю о Левше в Павлове рассказывают с присказкой. Прежде чем за работу приняться, не очень уверенные в себе туляки попросили павловских кустарей аглицкую блоху на цепь посадить, чтобы сподручнее было ее подковывать.
– Цепь – это проще простого, – отвечали кустари и к цепи выковали замочек, которым ее пристегнули к ошейнику.
Хотите верьте, а хотите нет, но по части замков павловским мастерам равных нет. Изготовили они и Царь-замок весом в полцентнера, и даже замок-гигант весом в триста шестьдесят килограммов, который заказал им ресторан «Династия» для своих интерьеров. Стоит он там на первом этаже. На такой замок не то что из Москвы, а из Лондона не грех приехать полюбоваться. Замок, как и все павловские замки, действующий. Хочешь – открывай, но учти, что дужка у него пудовая. Это она еще и пустотелая внутри, чтобы не надорваться открываючи.
Что же до замочков, то их еще в девятнадцатом веке мастер Хворов без всякого мелкоскопа делал из серебра таких размеров, что из одного грамма металла выходило шесть замков. Павловские модники и сердцееды составляли из таких замков цепи длиной до полуметра. У каждого замочка был свой ключик. Одержит очередную победу сердцеед – и сейчас же еще один замочек к своей цепочке прибавит. Как увидит павловская купчиха такого франта с длинной цепью из замочков – так немедля дочь свою за руку берет покрепче, а которая и наоборот, подбоченится и так вздрогнет округлыми полными плечами под шалью, расшитой диковинными цветами, что лепестки на этих цветах осыплются. Многие павловские замки и точно были устроены как женщины – имелись в них ложные, недействующие скважины. Настоящие же скрывались за потайными пластинами, открыть которые можно было, нажав на замаскированную потайную кнопку. Теперь уж таких замков с ложными скважинами и потайными кнопками не делают, а вот устройство женщин с тех самых пор… Ну, да эта тема не только выходит за рамки моего рассказа, но и вообще не помещается ни в какие рамки.
Были замки с музыкой, замки-самолеты, замки-утюги и замки-сердечки. Рассказывают, что один скупой купец заказал себе какой-то особенный замок и не заплатил за него всей суммы. Ровно через месяц после покупки перестал замок открываться, а еще через неделю дом этого купца и вовсе обнесли. Но к замку и мастеру, его изготовившему, это не имеет, конечно, никакого отношения.
Павловцы не всегда делали замки. Уже в семнадцатом веке славилось Павлово своими оружейниками. И такие делали они пищали и фузеи, такие штуцеры и пистолеты, такими накладками из серебра и слоновой кости их украшали, что не только английским и немецким мастерам, но даже и тульским нисколько не уступали. Потом, при Петре, когда семьи лучших павловских мастеров-оружейников были вывезены на государственные оружейные заводы, производство оружия захирело, и стали делать замки, ложки и вилки, ножи, напильники и даже ножницы. В селе Тумботино, что возле Павлово, как раз и делали ножницы на любой вкус – от ножниц по металлу до маникюрных. В Павловском музее под стеклом лежит одна удивительная пара портновских ножниц. На затейливые ручки с завитушками не смотрите – не в них секрет. Секрет в том, что как ни мало заказчик даст ткани на брюки, костюм или пальто – при ее раскрое этими удивительными ножницами всегда остается хоть и небольшой, но излишек. Еще одни штаны из этого излишка, понятное дело, не сошьешь, но картуз получался всегда. Особым спросом такие умные ножницы пользовались в Москве, у портных, скорняков и картузников из Зарядья. Так бы их и продолжали делать, если бы один портной с Пятницкой улицы, который шил новую форму городовым тамошней полицейской части… Следствие по этому делу зашло так далеко, что приехало в Тумботино. Производство этого вида ножниц было прекращено на корню, все тумботинские ножницы, которые смогли изъять у портных, изъяли, мастера услали в Павлово делать вилки и ложки, а единственные ножницы, проходившие по делу как вещественное доказательство, увезли в Москву и заперли в полицейском музее на Петровке. В Павловском музее оставили лишь муляж. Говорят, что уже при советской власти один московский закройщик имел такие ножницы и даже называли его имя, отчество и фамилию – Антон Семенович Шпак. Смею вас уверить, что это всё не заслуживающие доверия сплетни завистников. Все, что нажил этот человек, к тому же стоматолог, а вовсе не закройщик, – он нажил непосильным трудом.
Но вернемся в Павлово… Нет, сначала бросим взгляд еще на один музейный экспонат, мимо которого невозможно пройти. Лежат на витрине в Павловском музее красивейшие ножницы для срезания цветов. Представляете ли вы, что такое ножницы для срезания цветов? Вы, которые покупаете их срезанными в ларьке у метро. Для того, чтобы взять в руку такие ножницы, нужно сначала надеть платье с узким шелковым лифом, у которого глубокий вырез обшит рюшами, а юбка у бедер подхвачена бантами, укутать плечи кружевной накидкой, надеть перчатки, чтобы не уколоть пальцы шипами роз, и в левую руку взять китайский с изящной бамбуковой ручкой зонтик от солнца. И уже после всего этого можно в правую руку взять ножницы для срезания цветов и медленно идти… нет, плыть в сад, чтобы возле зарослей жасмина вдруг охнуть, выронить из рук зонтик, ножницы и пролепетать прерывающимся шепотом:
– Мишель, ну я же вас просила, я умоляла вас больше не приходить сюда! Нас могут увидеть. Муж вот-вот должен вернуться из министерства… Отпустите же мою руку! Вы делаете мне больно, гадкий, несносный мальчи…
Ну, а ножницы потом подберет прислуга, срежет розы и поставит их в хрустальную вазу на обеденном столе.
Все. Выйдем наконец из музея на улицы Павлово. Центр города представляет собой довольно жалкое зрелище – добротные купеческие особняки перемежаются современными постройками без лица и характера. К старинным особнякам пристраивают лавочки, мансардные этажи на манер скворечников, в оконные проемы, обрамленные резными старинными наличниками, вставляют белые пластиковые стеклопакеты и всё обвешивают сверху донизу рекламой. Что-то разрушается при полном безразличии городских властей, а что-то уже и вовсе снесено. Напоминает все это челюсть пенсионера – тут тебе и несколько своих, еще вполне крепких зубов, тут коронки стальные, тут металлокерамические, тут мост, а тут и вовсе голая розовая десна.
В красивейшем краснокирпичном с каменной резьбой доме, в котором теперь помещается ресторан «Русь», лет сто с лишним назад жил купец Щеткин. Была у Щеткина любимая дочь, Галина. Дочери не повезло – она неудачно вышла замуж. Муж ее оказался непутевым и гулящим. Щеткин денег не пожалел и сумел-таки развести дочь с мужем, что в те времена было не так-то просто. Мало того, бывшему мужу суд запретил жениться в течение шести лет. Разозленный решением суда муж, которого звали Семен, нанял местную пожарную команду, чтобы каждый вечер горластые пожарные под окнами дома Щеткина кричали «Ах, Галина, ах, малина. Не живет Семен с Галиной». И они кричали так громко, что и через столько лет эта история не забылась.
Другой павловский купец по фамилии Карачистов привез в Павлово из Турции саженцы лимона. Было это полтора века назад, и с тех пор павловцы не устают выращивать лимоны у себя на подоконниках. Нет в России более заядлых лимоноводов, чем павловцы. Может быть, потому, что лимоны своим цветом напоминают им о канарейках?
Опытные лимоноводы выращивают плоды в бутылках. Подставят под завязь бутылку – и давай в ней растить преогромный лимон. До полутора килограммов живого веса могут вырастить. Ну, а потом заливают этот лимон водкой, настаивают сколько положено и подают к столу. В Павлово в магазинах вы почти не встретите лимонов – ими если и торгуют, то только для приезжих.
Мало кто знает, что детская считалка «стакан, лимон – выйди вон» придумана в Павлове. То есть не придумана, а приобрела свой законченный вид. В исходном-то варианте в ней был только стакан и сразу вон, но разве приличный человек уйдет сразу после первого стакана, не закусив хотя бы лимоном?
Однако самое главное предназначение лимонного дерева, о котором вам и не скажут, – смотреть сквозь его цветы и листья на улицу зимой. На улице в эту пору такой мороз, что даже тучи в своих толстых шубах из снежного каракуля поеживаются, дует студеный ветер с Оки, солнца не видать третью неделю подряд, редкие прохожие идут, путаясь в полах длинных пальто и шуб, а дома тепло, рассыпается серебряным колокольчиком канарейка в клетке, на кухне закипает и тонко посвистывает чайник, изумрудное крыжовенное варенье положено в хрустальную розетку, и на белой скатерти рядом с ней сияет серебряная, павловской работы, еще бабушкина ложечка, и в окне, на ветке лимонного дерева светятся и пахнут четыре выращенных собственными руками солнца.
Как тут не поставить памятник Павловскому лимону, который вместе и лимон, и уют, и Павлово, и Ока, и всё остальное, чего словами не выразить, как ни старайся? Его и поставили несколько лет назад на одной из центральных площадей города. Красивый памятник. Если потереть один из четырех бронзовых лимонов на памятнике, то у вас всегда будет счастье в личной жизни. Если другой – то в семейной. Если третий – будете постоянно иметь кислый вкус во рту. Так как памятник еще очень молод – не все еще твердо знают, какой лимон тереть, и поэтому на всякий случай трут все четыре. От этого некоторые счастливые люди ходят с таким кислым лицом… Впрочем, умные, те, которые знают, какие плоды тереть, тоже ходят с кислым. На всякий случай.
И еще. В Павлове делают автобусы. Те самые, с детства знакомые всем «пазики». На этих автобусах ездит, немилосердно трясясь на ухабах и кляня власти за плохие дороги, нестоличная Россия из райцентра в область, из села в деревню, из деревни в город. Та самая Россия, которая и замок с музыкой сделает, и блоху подкует, и канарейку научит так петь, что век будешь слушать, а не наслушаешься, и которая смотрит через цветы и листья в заметенное снегом окошко, в котором только и есть солнца, что лимон, выращенный своими руками[7].
Ворсма
Снаружи Ворсму не увидеть. То есть можно увидеть самый обычный маленький городок с пыльной центральной площадью, на которой стоит большой, грубо отесанный, серый камень на сером постаменте и с выбитой на нем надписью «Ворсма. Год основания 1588». На этой же площади, возле ворот завода Медико-инструментального оборудования имени Ленина под ветками елок прячется и сам Ильич, выкрашенный золотой краской. По всему видать, что красили его не раз и краски не жалели – пальцы на ленинских руках почти срослись. Еще лет триста ежегодной покраски – и голова вождя мирового пролетариата превратится в золотой шар. На этой же площади у ворот рынка сидят бабки, торгующие малиной и смородиной в пластмассовых ведерках из-под майонеза.
И все. И никаких тебе зданий в стиле ампир, купеческих особняков с башенками и лепниной по карнизам, никаких не только конных, но и пеших памятников уроженцам Ворсмы, которые прославили город далеко за его пределами. Да и как им быть, когда здесь и дворян-то никогда не было, кроме владельцев Ворсмы князей Черкасских, а потом графов Шереметьевых, которые и обретались, понятное дело, не в этих местах, а в столицах. Одно время, сразу после Смуты, владел Ворсмой и угодьями вокруг нее Козьма Минин… Он, конечно, прославил… но не Ворсму. Ворсму он вместе с царским воеводой Алябьевым воевал.
Четыреста с небольшим лет назад, в декабре, отряды крестьян и ремесленников села Ворсмы вместе с окрестной мордвой и черемисами дали бой частям народного ополчения Минина и войскам Алябьева. Уж так получилось, что Ворсма была по другую сторону окопов, которых тогда еще не рыли. Поставила Ворсма на Лжедмитрия и проиграла. Село после битвы сожгли, а «крестьяне многие посечены, остальные все разорены и развоеваны», как писал об этих событиях царю князь Черкасский. Ну, а какие еще, спрашивается, у крестьян могли быть варианты? Или завоеваны или развоеваны. И беспременно разорены. Кстати, «посечены» здесь надо понимать не как «высечены». Розги были для мирных времен. Для военных – мечи, сабли и ножи. Те самые мечи, ножи и сабли, которыми Ворсма и прославилась.
Земли вокруг села были плохими. Глина да суглинок. Еще и болото на болоте. Так что пожалованные Минину за заслуги угодья точнее было бы назвать неудобьями. Зато в болотах были залежи железной руды. Это, конечно, не нефть и не газ. Болотную руду по трубам в Европу не погонишь. Да и с трубами тогда были проблемы…
Через восемь лет битвы при Ворсме народный герой Минин умер, не оставив наследников, и все его пожалованные земли снова были забраны в царскую казну. Князь Черкасский, которому, в свою очередь, эти земли перешли из царской казны, правдами и неправдами переманил мастеров-оружейников, кузнецов и мыловаров из близлежащего Гороховца. Вопрос с Европой отпал сам собой. Из железа стали ковать топоры, косы, подковы, гвозди, ножи-медорезки, ножи для резки кож, ножи рыбацкие, ножи судовые, ножи складные… Через какое-то время к ножам добавились солдатские и офицерские шпаги, кавалерийские сабли, палаши, штыки, кинжалы…
Лет через пять или шесть после войны с Бонапартом открылась в Ворсме небольшая фабрика по изготовлению перочинных ножей. В те времена ими действительно чинили перья. Организовал ее крепостной графа Шереметьева Иван Гаврилович Завьялов. Начал он, правда, с хитрости. Поначалу клеймил свои ножи английским клеймом. Это потом у него будут такие ножи, что сам император пожалует ему пять тысяч рублей и кафтан с золотыми позументами, а наградами всероссийских и международных выставок можно будет сундук набить, а первое время он выдавал себя за «Иностранца Василия Федорова». Можно было бы, конечно, эти слова из песни выкинуть, но тогда это была бы ненастоящая песня.
Вместе с перочинными ножами, топорами и холодным оружием в Ворсме еще в первой половине семнадцатого века стали делать инструменты для военно-полевой хирургии: «пилы, чем кость перетирать, клещи да шуруп, чем пульки вынимать, клещи, чем пальцы отнимать». Судя по названиям, это были инструменты универсальные: хочешь – лечи, а хочешь – пытай. Выпускал на своей фабрике медицинские инструменты и Завьялов. И так успешно выпускал, что уже в советское время Медико-инструментальный завод имени Ленина[8] был главный скальпелей начальник и зажимов командир в масштабе всей страны. Он и сейчас работает. Хоть и ходил по краю скальпеля в конце девяностых. Выкарабкались. Уж каких только инструментов не делают на заводе – и для хирургов, и для стоматологов, и даже для ветеринаров. Случается делать и особенные. Давным-давно, к какому-то из многочисленных юбилеев Буденного, изготовили на заводе подарочный ветеринарный набор для лечения лошадей. На всех скальпелях, зубных рашпилях и даже огромном шприце для осеменения коров[9] был гравирован портрет маршала верхом на его любимом жеребце. Семен Михайлович любил на досуге побыть коновалом. Однажды он решил охолостить Ворошилова, чтобы тот был более спокойным и быстрее набирал вес, и подкрался к нему с большим остроконечным ветеринарным скальпелем… Или взять детский хирургический набор. Его школы брали нарасхват. Очередь была на два квартала вперед, а через полгода вдруг стали отказываться. Как пошла волна операций на кошках, хомячках и морских свинках…
Ножи и медицинские инструменты стали тульскими самоварами, муромскими калачами и ижевскими автоматами Ворсмы. К тому моменту, когда Советский Союз приказал долго жить, в Ворсме на заводе «Октябрь» производилось девяносто процентов всех советских ножей. Если перевести на штуки, то получится миллион. Кто из нас в детстве не мечтал о перочинном ножике? У меня был самый простенький – с одним лезвием и черными пластмассовыми накладками на ручке. Свою первую рогатку я выстругал ножиком, сделанным в Ворсме. Я клятвенно обещал родителям дома не строгать ничего. Ни стул, ни стол, ни тумбочку из-под приемника. Я и не строгал. Только хотел украсить свой письменный стол резьбой по дереву… В доисторические советские времена моего детства нельзя было купить швейцарский китайский ножик со множеством лезвий, крошечными ножничками и штопором, а простой из Ворсмы – можно. У моего друга Вовки в ножике было два лезвия, шило и штопор! Я чувствовал себя ущербнее Вовки на целое лезвие, шило и штопор. Наверное, я бы умер от зависти, если бы увидел нож «Свинка» в музее Павлово, который изготовил ворсменский мастер Ананьев. Он состоит из ста предметов. Тут тебе и хирургические, и парикмахерские, и слесарные, и даже ветеринарные инструменты. И нож-то небольшой. В руке помещается. Хочешь сверли им, а хочешь ногти стриги или операцию делай. Можешь ветеринарную. Ну, а как операция завершится – открой штопором бутылку и радуйся, что все обошлось.
Оказалось, что из ножей можно изготовить и герб Советского Союза, и башню Кремля, и орден Красной Звезды, и автомобиль «Победа», и паровоз, и самолет, и мавзолей Ленина. Зачем, спрашивается, мавзолей и орден из ножей? За тем же, зачем и Моцарт написал не одну симфонию, а сорок девять. У кого под руками нотный стан, а у кого слесарный верстак.
Все эти удивительные ножевые макеты украшают витрины Павловского исторического музея. Подлежащее в этом предложении – глагол «украшают». В самой Ворсме музея нет. Он был раньше, но теперь его нет. В середине девяностых музей еще был. Квартировал в церкви. Там и отопления не было. Хранитель его работал… да просто так он работал. Как сказал бы Марк Твен, он родился в то время, когда слова «энтузиаст» и «дурак» не были синонимами. Короче говоря, он работал, работал и умер. После его смерти музей попросту разворовали. Даже не разворовали, а разгромили. Сбили замок и устроили в музее разгром. Чучело лося, к примеру, поставили в городском парке, на одной из аллей. Идут люди с работы, а работали тогда еще посменно, проходят через парк, в котором освещения не было, и тут из темноты высовывается им навстречу морда лося. Месяц стоял, пока не убрали. Выкинули, наверное. Вот монеты из коллекции музея в парке никто не находил. Городскую администрацию все это мало волновало. Музей в церкви был. Церковь теперь восстановили, а вот музей…
Не восстановили и завод «Октябрь», который выпускал все эти тьмы и тьмы ножей. Распался завод, как и Советский Союз, на несколько предприятий. Есть и те, кто ушел в кустари-надомники. Производство теперь напоминает само себя лет сто пятьдесят или двести назад – развозит по домам стальные заготовки хозяин какого-нибудь крошечного предприятия, а потом собирает готовые изделия. Может, оно и к лучшему. Хороший нож – товар штучный. При его изготовлении, как и при написании стихов, компания не нужна.
В маленьком магазинчике от какого-то еще более маленького предприятия по изготовлению ножей, куда я приехал по объявлениям на углах улиц «ножи 300 м», «ножи 100 м» и «ножи 50 м», было две витрины. Одна из них историческая – на ней были фотографии столетней давности, с которых на меня смотрели бравые мужчины с лихо закрученными вверх усами. На самодельных подставках из оргстекла лежали старые ножи советских времен. На маленьких бумажных этикетках были написаны от руки названия ножей, место, где их изготовили, и иногда фамилия мастера. Тут же лежало две или три ножевых заготовки, и тоже с пояснительной бумажкой. Наверное, это был самый маленький музей из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть. На противоположной витрине лежало то, что можно было приобрести. Приветливая женщина брала в руки какой-нибудь нож с витрины, легко резала им бумагу и говорила, а вернее завораживала покупателей непонятными, но волшебными словами вроде «шестьдесят за тринадцать» или «у восемь», или понятным и оттого еще более волшебным словом «дамаск». При слове «дамаск» у мужских покупателей расправлялись плечи и рука тянулась подкрутить несуществующие усы. На столе, выкрашенном голубой краской, стоял внушительного вида прибор для определения твердости стали по шкале Роквелла. Прибору было много лет, его, по всей видимости, совсем недавно выкрасили такой же голубой краской, как и прилавок. Краски, надо сказать, не пожалели и закрасили… Ну и закрасили. Зато смотрелось очень внушительно.
– Это наш Роквелл, – гордо сказала мне продавщица.
– А что, – спрашиваю, – встречаются недоверчивые клиенты, требующие определения твердости клинка по Роквеллу?
– Да нет, – засмущалась она. – Хозяин велел поставить прямо на прилавке, чтоб видели.
Хорошие у них ножи, острые. Те, у которых двойная ручная ковка, заточки хватает месяца на два, а то и три. Клеймо не английское – свое.
Любим
В Любим из
Москвы надо ехать по трассе «Холмогоры» до Ярославля, а потом, за Волгой, направо
километров сто с небольшим. Сначала едешь час стоишь в пробке, пытаясь
выехать из столицы, потом еще час медленно ползешь мимо кучек шумных
строительных гастарбайтеров, мимо синих от холода проституток, которым в
придорожных кустах устраивают смотрины клиенты, мимо краснорожих гаишников,
мимо бесконечных забегаловок, заправок, супермаркетов, шиномонтажей…
Как закончится бесконечная Москва – так начнется обычная осенняя дорога с придорожной картошкой и яблоками в пластиковых ведрах, грибами в корзинках и клюквой в трехлитровых банках. Осень – самое время для торговли. Теперь даже мышь норовит продать втридорога проезжающему москвичу стащенный из дому колбасный хвостик. Жители деревень возле Ростова и Переславля вяжут для туристов в красивые косы преогромный египетский фиолетовый лук, белый израильский чеснок и продают его как свой, вскормленный экологически чистым коровьим навозом и вспоенный ключевой водой. Впрочем, все это до Ярославля. За Волгой, по дороге от Ярославля до Любима, все эти сувенирные овощи продавать перестают, поскольку туристы туда заезжают редко, а местным жителям продать даже зубчик чеснока, не говоря о целой челюсти, практически невозможно. Тем более под рассказ о коровьем навозе.
Любим – городок маленький. Самый маленький в Ярославской области. Я бы, конечно, мог написать, что из-за его маленького роста Ярославль Любим балует, тетешкает и дает больше денег на карманные расходы вроде коммунальных, дорожных… но не напишу. Потому как не балует и не дает. Кабы так было, то Любим все четыре с половиной сотни лет, со дня своего основания, только и делал бы, что баловался. Какое там…
Основали Любим по приказу Ивана Грозного для защиты местного населения от набегов казанских татар. По одной, самой скучной версии, название города происходит от мужского имени Любим, а по другой, менее скучной и менее правдоподобной, потому что Иван Васильевич любил потешить себя соколиной охотой в здешних местах. Ну и что, что к моменту основания Любима Грозному было всего восемь лет. Может, он потом приезжал охотиться. Или хотел приехать и даже велел Малюте Скуратову подготовить любимого царского сокола к охоте, но тут случился очередной боярский заговор, или надо было выбирать новую жену потому, что кончилась старая, и пришлось вместо охоты рубить головы, жениться и при этом умудряться не перепутать одно с другим. Осталась только записка царя Малюте, где он велит взять с собой на охоту на всякий случай походную дыбу… да и записка, собственно говоря, не осталась – в нее завернули то ли щучью голову с хреном, то ли заячьи почки верченые, а потом и вовсе бросили в печку.
Такая же история приключилась и с памятником Лермонтову, который одно время стоял на центральной площади города вместо памятника Сталину. По одной из скучных правдоподобных версий, его поставили потому, что на складе памятников в Любиме был только Лермонтов, а по другой… Сначала хотели поставить памятник Пушкину, поскольку он написал «Я верю: я любим; для сердца нужно верить», но поскольку Александра Сергеевича в любимских закромах не было, а был Михаил Юрьевич, то поставили его за строчку «И ненавидим мы и любим мы случайно». Теперь и Лермонтова убрали, а на месте памятника устроили фонтан за строчку Корнея Чуковского «В фонтане, и в бане, всегда и везде – вечная слава воде!». Как сказал мне директор местного историко-краеведческого музея Виктор Валентинович Гурин: «По факту от Сталина осталось мокрое место».
Вообще любимцы обожают[10] памятники. Одно время ужас как хотели поставить памятник Ивану Грозному. Как-никак, а именно по его указу основали город. Еще и потому, что при нем был порядок. У нас всегда должен быть памятник тому, при ком был порядок. Обычно за его установку больше всего ратуют те, кто не жил при этом порядке. Как любил говорить один американский президент, «Я заметил, что все сторонники абортов – это люди, которые уже успели родиться». Короче говоря – любимские власти в своем стремлении установить памятник Ивану Васильевичу дошли до того, что написали даже письмо Церетели, и тот мгновенно… Не успел. Церковь, у которой были давние счеты с Грозным, стала возражать, да и власти, считавшие, что порядок в России как раз при них… Но памятник все равно поставили. Вырезал его из дерева местный художник и поставил в городском парке среди крашеных серебрянкой рабочего с кирпичом и крестьянки с платочком. На памятнике, понятное дело, чтобы не дразнить гусей, не написано кому он, но по соколу на руке, охотничьему рожку в другой и курчавой бороде в третьей и ребенок догадается, что это не кто иной как…
С другой стороны, тягу[11] любимцев к Грозному можно понять – царь для них мало того что подписал указ об основании города, так еще и отправил в Любим в ссылку плененного во время Ливонской войны магистра Ливонского Ордена Вильгельма Фюрстенберга. Тот там прожил всю оставшуюся жизнь и писал брату, что только дурак будет думать о возвращении домой, к ливонкам, вместо того, чтобы жить припеваючи среди любимок. Именно в связи с Фюрстенбергом Любим был в первый раз упомянут в исторической литературе. Кабы не магистр – пришлось бы Любиму ждать второго упоминания, которое случилось уже в девятнадцатом веке и не в исторической, а в художественной литературе – в романе Мельникова-Печерского «На горах».
Теперь уж никто и не помнит, что любимцы наряду с французами и татарами в конце позапрошлого века держали всю трактирную торговлю в Петербурге. Самые ловкие трактирные половые были выходцами из любимского уезда из деревни Закобякино. Рассказывают, что в тамошних семьях даже жена, подавая приехавшему в отпуск мужу к обеду самые обычные щи и кашу, никогда не забывала положить рядом с тарелкой счет, в который незаметно могла вписать и лишнюю рюмку водки, и хлопок по, и щипок за.
Так уж получилось, что о Любиме многое приходится рассказывать, опираясь на легенды и предания. Не дошло до наших дней ни летописей, ни указов, ни каких-нибудь накладных или счетов-фактур, по которым можно было бы доподлинно установить, что проходил через Любим, к примеру, путь из варяг в греки или Наполеон, спасаясь от дубины народной войны… Кстати, о Наполеоне. Гурин рассказывал мне, что его предшественник на посту директора краеведческого музея, Арий Федорович Железняков, рассказывал, что ему рассказывали о часах Наполеона, которые то ли нашли у кого-то из жителей Любима, то ли потеряли, то ли снова нашли, но уж потом окончательно потеряли. О часах этих знал весь город, и существование их никем из любимцев не подвергалось сомнению. Часы эти были не ручные, как можно было бы предполагать, учитывая обстоятельства походной жизни императора, а напольные, и Бонапарт их то ли потерял, то ли у него отбили партизаны при переправе через Березину. Один из этих партизан, по фамилии Шубин, был уроженцем Любима. Рассказывали и о том, что часы, привезенные Наполеоном из Египта в качестве трофея, весили центнер и были украшены с одной стороны медным ангелом, а с другой коленопреклоненным рабом, держащим в руке факел. Доходило до того, что называли даже имена ангела и раба. Понятное дело, что музей спал и видел выкупить оставшиеся части этих часов у потомков партизана, но власти в лице тогдашнего секретаря райкома денег не дали, и часы, мгновенно выкупленные оказавшимися тут же в кустах москвичами, пропали навсегда.
Увы, любой серьезный исследователь-бонапартист скажет вам, что никаких трофейных часов Наполеон из Египта не привозил[12], но то, что они у него имелись и то, что они были напольными, – чистая правда. Часы, изготовленные знаменитым французским часовщиком Антуаном Лораном Курвуазье, император возил за собой во всех своих походах, поскольку они ему всегда показывали точное парижское время. Необычным был циферблат этих часов – вместо цифр у него были буквы. К примеру, вместо цифры три стояла буква «М», а вместо цифры шесть – «В». Буквы эти означали места наполеоновских побед: Маренго и Ваграм. Девяти часам соответствовал Аустерлиц. Букву «Б» вместо цифры двенадцать личный художник императора Жан-Батист Изабе начал рисовать ранним августовским утром тысяча восемьсот двенадцатого года у села Бородино под грохот канонады сотен французских пушек.
Не прошло и трех месяцев, как буква «Б», означавшая к тому времени уже Березину, а не Бородино, вместе с часами и частью французского обоза была отбита отрядом генерал-лейтенанта Чаплица. Часы достались прапорщику Владимирского драгунского полка Илье Шубину[13]. Достались ненадолго – буквально на полчаса, по истечении которых контратака французов заставила его бросить часы и взяться за палаш. Но за это время Илья успел рассмотреть в центре циферблата и на стрелках вензель императора. Под пулями долго думать некогда – он оторвал, хоть и не без труда, стрелки часов и сунул их в карман. Потом, спустя многие годы, он и сам не мог объяснить своего поступка. На что были ему эти нужны стрелки с буквой «N»… Еще и ладонь поранил до крови, когда отдирал их от часов. Так они и лежали у него дома, погнутые и позеленевшие от времени, в самом дальнем ящике бюро, завернутые в четвертушку бумаги, на которой он записал для памяти историю этих стрелок.
Тут надо бы сказать, что прошло еще два или три десятка лет, в течение которых Илья Васильевич вышел в отставку в чине поручика, уехал в Любим, к сорока годам женился, у него родился сын Василий Ильич, который вопреки родительской воле женился по невероятной, неземной любви на купеческой дочери, от которой родилась у него дочь Анна Васильевна, которая… Этого всего мы говорить не станем, а сразу начнем с того самого места, как Аня нашла в бумагах покойного дедушки две погнутые и позеленевшие от времени стрелки, завернутые в четвертушку истертой на сгибах бумаги, и отнесла их своему соседу, изобретателю и механику-самоучке Павлу Михайловичу Любимову, о котором непременно надо рассказать особо.
Павел Михайлович был владельцем сразу двух мастерских: часовой и по ремонту швейных машинок «Зингер». Кроме часов и швейных машинок, Любимов чинил велосипеды, самовары, примусы и вообще все, что состояло из более чем двух гаек или винтов. Павел Михайлович любил технику, и она отвечала ему взаимностью. Земляки его даже утверждали, что кабы имел он дудочку, вроде той, которая была у известного жителя Гаммельна, то мог бы увести и утопить в протекающих через Любим речках Обноре или Уче все швейные машинки, все часы и все велосипеды, не говоря о примусах. Первым любимским фотографом и владельцем фотоателье тоже был Павел Михайлович. Любимов был и первым городским автомобилистом. Не в том смысле, что первым купил самодвижущийся экипаж, а в том, что первый в Любиме сам его собрал. Взял самый обычный тарантас, снабдил его двигателем, рулевым управлением и с грохотом, в клубах пыли, сопровождаемый радостными криками мальчишек, кудахтаньем кур, шараханьем во все стороны испуганных лошадей и проклятиями едущих на этих лошадях обывателей помчался по тихим и сонным улицам Любима. Недолго, правда, мчался. Обыватели пригрозили ему судом за нервные срывы у лошадей, в результате которых они, то есть обыватели, падали в придорожные канавы и кудахтали там наперебой с напуганными курами. С обывателями всегда так. Вместо того, чтобы благоустроить придорожные канавы и приспособить их для собственного падения… Не нашло понимания у любимцев и еще одно выдающееся изобретение Павла Михайловича – рюмка-непроливайка, уникальные чертежи которой теперь сохранились только в архиве государственного патентного института.
Здесь мы опять пропустим пять или восемь лет, и сразу расскажем о башенных часах, изготовленных Павлом Михайловичем по своим собственным чертежам с помощью любимских кузнецов. Эти самые часы установили на колокольне Троицкой церкви ровно за пять лет до наступления прошлого века. Горожане восхищались строгим черным циферблатом, стройными золотистыми стрелками и римскими цифрами, но мало кто знал… Да никто и не знал, кроме самого Павла Михайловича и его любимого кота Афанасия, который присутствовал при том, как изобретатель кузнечным молотом заковал навсегда маленькие стрелки часов императора французов в огромные и нагретые докрасна стрелки башенных часов.
Девятнадцать лет часы исправно служили городу. Еще и каждые четверть часа радовали мелодичным звоном небольших колоколов. С началом германской что-то в них сломалось. Само собой, что их хотели починить, но шла война, средств на это не было, а через три года остановились не только часы на колокольне Троицкой церкви, но и всё время, которое у нас было и которым мы пользовались не одну сотню лет, остановилось навсегда, и началось новое. В двадцатом году умер Павел Михайлович. Стрелки на часах как застыли в положении без двенадцати минут двенадцать – так и простояли в нем ни много ни мало, а три десятка лет. Через тридцать лет шла другая война и тоже германская, и тоже не было денег, и некому было чинить не только часы, но и обветшавшую колокольню. Заколотили кровельным железом циферблат и забыли о часах навсегда на сорок лет. Потом, когда стали восстанавливать Троицкую церковь и колокольню, решили часы, а вернее то, что от них осталось, разобрать и перенести в Любимский краеведческий музей. Черный циферблат к тому времени пришел в совершенную негодность – выцвел почти до белого и насквозь проржавел. Ни стрелок, ни большей части цифр на нем не было. Зато от стрелок, простоявших на одном месте тридцать с лишним лет, остались две длинные черные тени. Я бы с удовольствием написал, что циферблат или хотя бы та часть его, на которой остались тени стрелок, украшает экспозицию музея, но… пропал старый циферблат. Может, увезли его в пункт приема цветных металлов, а может просто бросили истлевать на какую-нибудь свалку.
Тут надо бы написать, что когда-нибудь часы на колокольне восстановят, и они снова будут радовать любимцев своим мелодичным боем каждые четверть часа. Даже и не думайте сомневаться – восстановят. Правда, механизм, скорее всего, будет электронным. Так и дешевле, и практичнее. Циферблат скопируют, а стрелки… Новые стрелки от старых не отличите. По крайней мере, по виду.
Вы спросите меня – откуда же стало известно про секрет стрелок любимских городских часов, если кроме самого Павла Михайловича… Про кота Афанасия, поди, забыли?
Но вернемся в музей. Арий Федорович Железняков, автор легенды о часах Наполеона и партизане Шубине, все тринадцать лет своего директорства страстно любил[14] музей и его экспонаты и как всякий влюбленный совершал безумства. Желая «сделать как лучше», Железняков некоторые экспонаты покрасил серебрянкой. Улучшил таким манером внешний вид гири шестнадцатого века, механизма башенных часов и еще десятка экспонатов. Однажды Арий Федорович нашел где-то старую обгорелую бочку с медным краником. Может и не просто старую, а старинную. Судя по крану, ей полвека, не меньше. Железняков утверждал, что бочка времен Грозного и чудом уцелела при одном из первых любимских пожаров. Он даже выцарапал на ней дату «1547», чтобы… Сейчас мне скажут, что это уж ни в какие ворота не лезет. Какой 1547 год?! Ну, да… Не лезет. Хорошо какой-нибудь Москве или Петербургу, у которых в каждом, даже в самом маленьком музее, даже в его запасниках, даже на самой дальней полке интересных экспонатов столько, сколько их нет во всем Любиме. И никогда не было. Вот и крутись тут, выкручивайся… Придут к тебе на экскурсию, а ты им покажешь набор старинных виниловых пластинок с песнями Юрия Антонова и лапти, которые плели крестьяне Любимского уезда. Почешешь в затылке, почешешь и такого наплетешь…[15]
На самом деле, в любимском музее много интересных экспонатов. Взять хотя бы огромный макет любимской средневековой крепости, который нынешний директор сделал своими руками. Два года делал. Это был титанический труд. Вообще Виктор Валентинович музей свой и его экспонаты любит никак не меньше Ария Федоровича, но это уже другая любовь. Гурин любит и умеет реставрировать старинную мебель – стулья, диван и кабинетный рояль позапрошлого века. Не все, правда, удается реставрировать. Взять, к примеру, допотопный дубовый письменный стол, крытый зеленым сукном. В самом центре этого сукна образовалась дыра. Оно бы и ничего страшного, если бы можно было взять и дырявое сукно выбросить, а взамен положить новое, но именно зеленого сукна в Любим не завезли. Да хоть бы и завезли – денег на его покупку у музея все равно нет. Пришлось директору распечатать несколько страниц из письма Ивана Аксакова к родителям, где он пишет о своем недолгом пребывании в Любиме и выложить их в художественном беспорядке на стол, аккурат поверх дыры в сукне. Еще и польза от этого – посетитель нет-нет, да и возьмет почитать письмо, думая, что это оригинал.
Нет, за реставрацию он не получает ни копейки. Любимский музей маленький, и по штату ему не положено иметь реставрационных мастерских. Любимскому музею и сам-то штат положен крошечный: директор, хранитель фондов, уборщица и два сторожа. Хранителем фондов у Гурина работает собственная жена, бывший учитель химии и биологии. Да и сам Гурин тоже бывший учитель – только географии. На попечении супруги не только фонды музея, но и многочисленные горшки с цветами и кактусами, которыми уставлены все подоконники в музейных залах. От этих цветов и кактусов в музее по-домашнему уютно. Местами музей напоминает лавку древностей, в которой соседствуют коллекция советских значков, ржавая американская картофелечистка, мясорубка двадцатых годов с клеймом неведомого «Патрубтреста», пластмассовые модели пионеров в натуральную величину, похожие на Фантомасов, арифмометр, мобильный телефон «Сименс», такой древний, что на нем еще есть кнопка с ятем, ржавая каска и мундир немецкого солдата… Кстати, о мундире. С него школьники обычно срезают на память пуговицы. Директор уж устал их пришивать. Честно говоря, он давно пришивает к мундиру самые обычные металлические пуговицы, купленные в галантерейном отделе любимского универмага. На всем мундире осталась только одна настоящая немецко-фашистская пуговица, но о месте, в котором она пришита, Гурин не говорит никому.
Среди экспонатов любимской лавки древностей есть удивительные. Лежит перед входом в музей огромная, весом в тонну, не меньше, ржавая турбина. Когда-то она вырабатывала электрический ток вместе с еще двумя такими же. Потом перестала вырабатывать. Потом решили турбины сдать на металлолом, но городское начальство, не забывающее ни на минуту о музее, одну из турбин приказало привезти на самосвале к его дверям.
– Пусть будет экспонатом, – сказало начальство, когда директор музея позвонил ему с целью узнать, какого… эта железная… загораживает вход.
– Да что мне делать-то с ней?! – в отчаянии спросил Гурин.
– Как что? – удивленно отвечало начальство. – Ошкурь и покрась.
На самом деле, есть в любимском музее и настоящие экспонаты вроде боевого топора и кольчуги шестнадцатого века, которая хранилась в сундуке у одного любимца с незапамятных времен, есть столетняя перфорированная картонная пластинка с гимном «Боже царя храни» для старинного органчика, есть сам органчик, есть деревянная Баба Яга, открывающая беззубый рот, если ее потрясти за правую руку, есть, наконец, то, без чего вообще невозможен ни один провинциальный музей в России – бивень мамонта и его бедренная кость. И это не все…
Когда я вышел из музея, то на улице Октябрьской, той самой, на которой стоит здание музея, шел дождь. Бесконечный, как лента Мебиуса. В мокром и голом городском скверике на центральной площади стояли мокрые гипсовые скульптуры мужчины в шапке-ушанке и с огромным кирпичом в левой руке; устремленной вдаль женщины, напряженно высматривающей из нашего серого настоящего светлое прошлое, деревянного охотника, который закрывался деревянным соколом от дождя, и маленького деревянного ежика на старом пне. От сырости на ежике выросли серые с белой каймой грибы. Мокрые серые дома, выкрашенные в зеленую, белую и желтую краски, медленно окружали площадь, и на их окнах не было написано ничего хорошего.
Вдруг представилась мне первомайская демонстрация в Любиме лет этак тридцать или сорок назад. Солнце светит, клейкие листочки на березах и липах пахнут оглушительно, разноцветные шарики наполнены хмельным весенним и просто хмельным воздухом, у детей маленькие красные флажки с нарисованной золотой звездой и кремлевской башней. Сводная колонна трудящихся идет навстречу салату оливье, газированной воде «Буратино» и «Столичной водке» мимо деревянной, сколоченной к празднику трибуны, на которой стоит городское и районное начальство и громко говорит в мегафон, который тогда был просто мегафон с маленькой буквы и не имел никакого отношения к мегафону с большой:
– Любимцы и любимки! Выше знамя социалистического соревнования!
Ни соревнования, ни знамени мне не жаль совсем, но ради того, чтобы услышать, как тебя с трибуны называют любимцем или любимкой, стоит вернуть прошлое[16]. Пусть на час, не более, но вернуть обязательно.
Торжок
Хотите – верьте, а хотите – нет, но до начала девятнадцатого века Торжок не существовал. То есть он, конечно, существовал еще с одна тысяча сто тридцать девятого года прописью, в том смысле, что летописью, и назывался то Торг, то Новый Торг, то Торжец, и его регулярно, с упорством, достойным лучшего применения, жгли, грабили и снова жгли то новгородцы, то тверитяне, то москвичи, то монголо-татары, то поляки, и с таким же упорством восстанавливали новоторы, но… все равно не существовал, поскольку, кроме самих его жителей и вышеперечисленных грабителей, о нем мало кто знал. Появился Торжок только тогда, когда через него проехал из Москвы в Петербург и обратно Александр Сергеевич Пушкин и отведал в придорожной гостинице у Дарьи Евдокимовны Пожарской ее знаменитых пожарских котлет – этих тульских пряников Торжка и его же градообразующих предприятий. Двадцать раз пришлось Пушкину проехать через город и даже посвятить ему о нем целое четверостишие в стихотворении «Подорожная», прежде чем до нас, наконец, дошло – Торжок есть.
О пожарских
котлетах надо рассказать отдельно от мух. История их создания, если
верить краеведам, уходит в глубь веков. Сначала они утверждали, что рецепт
котлет принадлежит если и не самому князю Пожарскому, то уж точно его повару.
Потом оказалось, что в те далекие времена на Руси мухи уже были, а котлет еще
не было, и пришлось признать, что Дарья Евдокимовна сама придумала этот рецепт.
В конечном итоге угомонились на том, что ее предки по отцовской линии
происходили от крепостных крестьян князя Пожарского. Едва утихли споры, как
разыскались новые документы, неопровержимо свидетельствующие о том, что
рецептом котлет расплатился с хозяйкой гостиницы проезжий француз. То ли
шерамыжник издержался так, что не смог заплатить за ночлег и обед, то ли
проиграл рецепт в карты – неизвестно. Говорят, что в бумагах покойной Пожарской
наследники отыскали даже пиковую даму, на рубашке которой был записан рецепт,
но она оказалась крапленой. Все это, конечно, совершенные враки, поскольку
Дарья Евдокимовна была девицей, и не только с заезжим французом, но даже и с
кастрированным котом своим Василием в карты играла в подкидного дурака
исключительно на щелбаны, а не на рецепты котлет.
Тем не менее, кое-кто утверждал, что рецепт, проигранный французом, был и вовсе рецептом киевских котлет, но в начале девятнадцатого века Киев от Торжка был так далеко, что поверить в бузину в огороде еще можно, а в киевского дядьку и тем более француза… Космополиты договаривались даже до того, что пожарские котлеты генеалогически восходят к французским де-воляй, но им (не котлетам, а космополитам) повезло – времена тогда были уже оттепельные и потому дело прикрыли, не доведя до кулинарной экспертизы, сославшись на ее невозможность ввиду отсутствия куриного мяса, яиц, сливочного масла и панировочных сухарей у следствия.
Кстати сказать, мало кто знает, что в советское время пожарские котлеты были побратимами киевских котлет, и в тридцатых годах даже шла речь о том, чтобы поместить их изображения, вышитые золотыми и серебряными нитями, вместо шести голубей на герб Торжка. Нынче об этом никто и не вспоминает ни с той, ни с другой стороны. Спроси теперь новотора, а пуще новоторку, о киевских котлетах, так тотчас услышишь, что и свинину в них добавляют, и сало вместо сливочного масла, и даже куриные косточки в них чуть ли не собачьи. К столетней годовщине смерти великого поэта новоторы решили поставить Пушкину памятник. Учитывая тот факт, что проезжал Александр Сергеевич через Торжок не два, не пять, а целых двадцать раз, памятник должен был быть, как минимум, конным. На конный Москва разрешения не дала из самой обычной зависти, а вовсе не потому, что конных памятников поэтам не бывает. Тогда решили изваять поэта за бронзовым двухтумбовым столом красного дерева с рукописью романа «Евгений Онегин» в левой руке и вилкой с наколотой пожарской котлетой в правой. Пока согласовывали проект, пока выбивали финансирование… В семьдесят третьем году от бронзового стола, рукописи, котлеты и вилки осталась только курчавая голова на скромном постаменте, которую и установили на площади Пушкина. Памятника пожарским котлетам нет до сих пор. Не то чтобы паре котлет на тарелке с картофельным пюре и кружочками соленых огурцов по краю, но даже и одной на вилке. Что же до гостиницы Дарьи Евдокимовны Пожарской, из окна которой Пушкин рассматривал на соседнем доме вывеску «Евгений Онегин – булочных и портновских дел мастер», то она и вовсе сгорела. Гостиницу, само собой, планируется восстановить, но обоев в цветочек, которыми были оклеена комната поэта, увы, уж не вернуть.
– Что за
беда? – спросит нечувствительный к таким мелочам наш современник. Найдутся и
другие обои в цветочек. Туристы все равно ничего не заметят. Им хоть обои с
кактусами наклей. Да то беда, что именно цветочкам на тех, допожарных, обоях
Александр Сергеевич, как выяснили пушкиноведы, посвятил знаменитое
стихотворение «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я…», в
котором, как подсчитали ученые, одной только нежности содержится больше, чем в
ста поцелуях в губы, двухстах в руку, трехстах воздушных и в целой тысяче
элегических вздохов. Первоначально оно называлось «Цветам на обоях». Ходили слухи,
что через год после пожара на одном из западных аукционов выставлялся обрывок
обоев в цветочек с автографом великого поэта, но за такие деньги… Кинулись к
Вексельбергу, но тот и слушать не стал. И дорого, сказал, и вообще… обои
какие-то… Вот кабы Пушкин расписался на яйце Фаберже…
Было бы несправедливо и даже обидно ограничить рассказ о Торжке котлетами, хоть
бы и такими вкусными, как пожарские, да Пушкиным. Между прочим, Александр
Сергеевич в Торжке не только котлетами баловался, а еще и покупал вышитые
золотом пояса, кошельки, перчатки и другую кожгалантерею Наталье Николаевне и
женам своих друзей. Однажды жене Вяземского подарил такой красивый пояс, что
Петр Андреевич Александру Сергеевичу… Тут надо отступить лет на семьсот или
даже восемьсот назад. Уже в то время в Торжке монахини начали вышивать золотом
и серебром. Вышивкой украшали и ткани, и сафьян, из которого делали знаменитые
на всю Россию сапоги, которые и были пожарскими котлетами Торжка в древние
допушкинские времена. Если во время экскурсии по Торжку экскурсовод вам не
пропоет «Привези мне из Торжка два сафьянных сапожка», то это не абориген, а
черт знает откуда понаехавший или даже дешевая китайская подделка под
экскурсовода. Одно время в Торжке успешно работали несколько заводов по
производству сафьяна, который, как известно, выделывают из козлиной кожи. Не
знаю – почему они прекратили свою деятельность… Козлов, вроде, меньше не
стало…
Что же касается золотошвейного дела, то оно, к счастью, и сейчас в Торжке процветает в прямом и переносном смысле этого глагола. В музее золотошвейной фабрики вам покажут небесной красоты вышитые цветы и с такими мельчайшими подробностями вышитых в натуральную величину пчелок, к которым пальцами лучше не прикасаться – ужалят. Говорят, что сам император Наполеон еще в те поры, когда он делал вид, что дружит с Россией, просил у Павла Первого хотя бы одну золотошвейку из Торжка, чтобы вышить ему золотых пчел на личном гербе и мантии. Павел Петрович к просьбе отнесся благосклонно, но выполнить ее не успел, а уж его сыну было не до насекомых. Может, и зря не послал. Нет-нет, да и ужали ли бы Бонапарта вышитые русскими руками пчелы.
Мало кто знает, что лучше всех умеют расшивать тюбетейки золотом не в Ташкенте, не в Бухаре и Самарканде, а именно в Торжке. Во времена Советского Союза к золотошвейкам из Торжка даже приезжали узбекские товарищам перенимать опыт. Узбекские товарищи тогда подумали – что мы будем глаз портить, палец колоть, тонкая золотая нитка в иголка вдевать… Надо будет начальству – возьмет человека, даст ему мешок киш-миш золотой, мешок киш-миш черный, урюк, дыня даст и пошлет его в Торжок, и он привезет из него тюбетейка золотой красный синий бархатный красивый всем членам ЦК, всем секретарям областным и даже некоторым районным… Что узбекские товарищи думают теперь – в Торжке не знают. Да и товарищи ли они теперь… Только и остались на память фабрике с десяток расшитых золотом красных синих и черных бархатных тюбетеек, которые пылятся под стеклом в музее.
В углу одного из залов музея приметил я красивое панно под названием «Путешествие из Москвы в Петербург». Четыре мастерицы четыре месяца вышивали эту работу. По дороге из Москвы в Петербург через Торжок под небом, на котором вышиты тридцать три богатыря, Черномор, царевна Лебедь, Шемаханская царица и Золотой Петушок, скачут три серебряные лошади, запряженные в три золотые кареты с тремя золотыми ямщиками на золотых облучках, а в самой средней из них сидит наше все и сочиняет, сочиняет, сочиняет… . И все это вышитое изобилие, все эти золотые и серебряные цветы по обочинам дороги, все эти птички исполнены с таким тонким вкусом, с таким барочным изяществом, точно это не просто картина, а вышитые стихи поют под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди…
Спустимся, однако, с расшитых золотом небес на нашу землю. не расшитую золотыми цветами. Десять лет назад, в преддверии полувекового юбилея человека с одинаковыми именем и отчеством решило губернское начальство подарить ему это удивительное панно, но… вдруг присмотрелось к нему повнимательнее и обомлело от ужаса. Даже от ужаса-ужаса. Пушкин катил из Москвы в Петербург!
– Ну, и? – скажет неискушенный читатель. – В чем, собственно, если не ужас-ужас, то хотя бы ужас?
Ужас-ужас в том, что направление из Москвы в Петербург могло стать как бы намеком как бы на возвращение как бы домой самого… Порулил, мол, пора и честь… Да за такую честь губернское начальство могли не только вычесть, но и поделить на ноль не взирая ни на какие правила арифметики! Начальство утерло холодный пот со лба, поменяло мокрые штаны и приказало срочно изготовить новое панно, на котором кареты катили бы не слева направо из Москвы в Петербург, а справа налево – из Петербурга в Москву. И название не забыть поменять на радищевское! Четыре мастерицы вздохнули, взяли в руки четыре сорок четыре иглы… Кабы я был редактор многотомной истории российского холуйства, то непременно втиснул бы в один из томов фотографии этих двух панно. Как раз между историями о солдатах, красящих пожухлую осеннюю траву в изумрудно-зеленый цвет и дорожных рабочих, кладущих асфальт аккурат перед проездом машины императора. Впрочем, эти панно хорошо бы вписались и после главы о подарках лучшему другу физкультурников.
Кстати, о лучшем друге. На его портрет, вышитый одной из сотрудниц фабрики, я поначалу и внимания не обратил. Теперь можно какой угодно портрет где угодно повесить, и ничего тебе за это не будет. Портрет как портрет. Я таких портретов в провинциальных музеях видел множество. Оказалось, что таких, да не таких. Вышила лучшего друга физкультурников эта верующая в него женщина в сорок седьмом году тайно, в порыве страсти. И всю свою жизнь прятала портрет у себя дома. Сначала потому, что вышила его без разрешения соответствующих органов, точно иконописец без благословения, потом потому, что, как выяснилось, лучший друг погубил столько физкультурников… потом потому, что привыкла его прятать. Наконец не выдержала и сдала портрет в музей. Представляю себе, как она вернулась в тот день домой из музея, опустошенная своим поступком, обвела взглядом стены комнаты в коммунальной квартире и вдруг поняла, что у нее не осталось на память от Сталина даже светлого пятна на обоях – только старое крепдешиновое платье, в которое она заворачивала портрет, прежде чем упрятать его в пыльный фанерный чемодан под кроватью.
Рядом с партизанским портретом генералиссимуса висит на стене огромное знамя красного бархата, на котором вышито «Торжокская золотошвейная фабрика имени 8 марта», а под знаменем стоят валторны, трубы и барабан единственного на всю Россию женского духового оркестра. Торжокский женский духовой оркестр золотошвеек мог порвать шаблон кому угодно. Как Тузик грелку. На всех демонстрациях они шли первыми и виртуозно вышивали такие мелодии… Они играли даже в городском саду, где, как известно, еще указом Ивана Грозного предписано играть только оркестрам усатых пожарных в сверкающих медных касках. Справедливости ради надо сказать, что не одними произведениями искусства и подарками большим начальникам живы торжокские золотошвеи. Есть и у них то, что называется куском хлеба, – погоны, звезды на них и эмблемы. Понятное дело, что лейтенантам с капитанами звездочки на погонах никто золотой канителью не вышивает – как их потом вместе с погонами в стакан с водкой засунешь при обмывании, а вот генеральские звезды… Генеральских звезд у нас теперь столько, что хватит на то, чтобы заполнить небо хоть бы и в столичном планетарии. Впрочем, звезды они и в Африке звезды. Ничего в них интересного нет. Другое дело эмблемы. Тут каждый начальник, приняв командование над вверенным ему родом войск, норовит внести свой вклад в развитие отечественной геральдики. Взять, к примеру, таможенную полицию. Давным-давно, еще во времена первого и последнего президента, заказали они себе сто пятьсот комплектов нашивок с эмблемами своей службы. Эмблему себе придумали вроде медицинской – змея с раскрытой пастью над открытым карманом. То ли карман на эмблеме получился слишком мал, то ли вышили его не золотыми, как было уговорено, а серебряными нитями и закрытым вместо открытого, то ли решили поменять эмблему, то ли начальство у них сменилось, наполнив свой карман, но так и остались эти погоны на складах фабрики. Теперь их выдают посетителям в качестве билетов. Или это были эмблемы не таможенной, а налоговой полиции… Или не эмблемы…
И последнее о золотошвейках. Кукольный театр «Петрушка» при историко-этнографическом музее Торжка показывает для детей красочные, точно вышитые золотошвейками, спектакли в таких же красочных волшебных комнатах, затканных нитяной паутиной, уставленных старинными сундуками и диванами. В комнаты эти ведут необычайной красоты двери, расписанные руководителем театра, бывшей золотошвейкой… На самом деле я о другом. Просто не знаю с чего начать… Короче говоря, кроме детских спектаклей театр ставит взрослые. Действующие лица там те же самые, что и в детских спектаклях, но действуют у них, как я понял, не только лица. Ну и слова соответствующие вроде «без хорошей жены опускаются штаны». Цены вполне умеренные. По восемьдесят рублей с носа. Приводишь с собою не меньше девяти друзей. Или платишь восемьсот рублей и смотришь представление сам с собою. Нет, это все… бесспорно современно. Да и Петрушка, как известно, тот еще охальник. К тому же надо зарабатывать, надо зарабатывать, надо зарабатывать… Нет, это все ханжество. Дремучее. Побывай, к примеру, проездом через Торжок, на таком представлении Пушкин – хохотал бы до слез. Уж он-то точно был не ханжа. Про Анну Петровну Керн такое писал в письме к Соболевскому… Ее, кстати, похоронили в окрестностях Торжка. Умерла она в Москве, но похоронить себя завещала в деревне Прямухино, рядом с могилой мужа. Это, без малого, сорок верст от Торжка. В город ее свинцовый гроб довезли и повезли дальше, но пошли проливные осенние дожди, и проселочную дорогу размыло. Так и похоронили на придорожном сельском погосте у деревни Прутня.
Экскурсоводы говорят, что к ее могиле ходят просить любви вечной. Признаться, всем этим россказням экскурсоводов веры мало. Что за вздор, ей-Богу. Вы лучше прочтите предмету вашей страсти хотя бы раз «Я помню чудное мгновенье…», а потом каждый год повторяйте это в течение хотя бы десяти, а лучше двадцати лет – и вечная любовь вам обеспечена. Если вы, конечно, и сами собираетесь любить вечно.
P.S.Что же до фильма «Закройщик из Торжка», то снимали его вовсе не в Торжке, а во Ржеве и в Москве. Так что о нем и говорить нечего.
P.P.S. После визита в Торжок дня не проходило, чтобы я не вспоминал о
пожарских котлетах. Хотелось их сделать самому, но, как и у всякого химика, у
меня просто руки чесались что-нибудь изменить в рецепте их приготовления.
Замыслил я пожарские котлеты, отличные тем, что в них монополия куриного мяса
заменяется тройственным союзом мяса куриных ног, филе индейки и утиных грудок в
равном соотношении. Кроме того, в фарш для котлет добавил рубленой зелени –
укропа и петрушки. Не потому, чтобы я очень любил зелень, а потому, что мне
нравится разноцветное. Все остальное почти ничем не отличается от
общеизвестного рецепта. Да, еще взял жену. В процессе приготовления всегда
должен быть под рукой человек, которому ты можешь сказать: «Промой мне глаз – в
него попал фарш» или «я же тебя предупреждал, что подгорит» или «делай как
хочешь, а я умываю руки». И потом – должен же кто-то отвечать, если не
получится, или хвалить тебя, если наоборот. И вообще – попробовал бы я ее не
взять. Что вам сказать о котлетах… Представьте себе обычную девушку – и
девушку, умеющую готовить, играть на рояле и петь романсы. Вот так отличаются
стандартные пожарские котлеты от тех, что приготовили мы. Они ровно в три раза
нежнее, в четыре раза изысканнее обычных и на пятьдесят пять процентов быстрее
тают на языке. У жены, к примеру, язык раза в два меньше моего, а котлета на ее
языке растаяла так быстро, что я еще не успел доесть вторую, как она уже
расправилась с первой. И еще один важный момент. Заранее поставьте на стол
рядом с тарелкой полную рюмку зубровки, иначе опомнитесь только тогда, когда
уже котлеты и след простынет на тарелке. Очень хороша к пожарским котлетам
«Тверская горькая». Я ее привез из Торжка и вспомнил о ней только сейчас, когда
котлет…
Музей-усадьба Д.И. Менделеева в деревне Боблово
На самом деле, никакой усадьбы Менделеева нет. Ее спалили дотла революционные крестьяне в девятнадцатом году. Остался только небольшой одноэтажный, терпеливо ждущий капитального ремонта дом профессора Ильина, с которым Дмитрий Иванович вскладчину покупал Боблово. Перед домом растет старая-престарая липа, по нижним веткам которой крадучись ходит неученый кот, безуспешно пытающийся поймать галок, сидящих на верхних ветках. В этот самый дом и снесли уцелевшие от пожара менделеевской усадьбы вещи в восемьдесят седьмом году. Ну, не то, чтобы снесли даром, а продали потомки революционно настроенных крестьян, упорно ссылаясь на послепожарный указ московского генерал-губернатора Ростопчина от восемьсот двенадцатого года о том, что «все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет». Среди прочего, был приобретен музеем знаменитый диван, на котором Менделееву во сне привиделась Периодическая Система Элементов имени его самого. Молва приписывала этому дивану чудодейственные свойства. Ходили даже слухи, что в девяностых годах приезжал в Боблово тогдашний президент Российской Академии Наук, чтобы хоть полчасика поспать на диване, в надежде, что приснится ему – где найти денег для подведомственной ему организации. Как бы не так. Не только не приснилось, но даже и заснуть не мог. Так и провертелся все полчаса. Или приснилось ему, где, но не то «где», на которое он рассчитывал… Или это был не президент Академии, а министр культуры… Впрочем, результат, как всем нам известно, был тот же. Говорят, что кусочек обивки дивана из того места, на котором лежала голова великого ученого, аккуратно вплетен в кресло, стоящее так высоко… Впрочем, результат, как всем нам известно… Может, от того, что не тем местом к нему прикладываются.
Под стеклом в отдельной витрине стоят две знаменитых склянки – одна для воды, а другая для спирта, которыми Менделеев отмерял эти два реагента перед соединением. На самом деле, это не оригинальные немецкие склянки, которыми пользовался великий ученый, а их копии, изготовленные еще в советское время Клинским заводом лабораторного стекла. Честно говоря, вода и спирт, если их отмерять этими ущербными в прямом и переносном смысле изделиями, вообще не соединяются. Если еще честнее, то и к продукту соединения воды со спиртом Дмитрий Иванович не имел никакого отношения. Теперь об этом стараются не вспоминать, а при жизни великого ученого окружающие и вовсе изводили его насмешками и намеками на водочную тему. Особенно измучили его бобловские крестьяне. Придут, бывало, к крыльцу усадьбы, поставят на землю ведро, а то и два, с водой, снимут шапки и давай канючить:
– Батюшка-барин, соедини ты их ради Христа. Воды, вишь, мы тебе принесли. Хороша водичка-то. Ключевая, студеная. Ты только добавь в нее, сколько нужно этого… ну, этого самого… которого сам знаешь…
Год Менделеев убеждал их в том, что никакого спирта у него нет и не было, другой убеждал, а на третьем понял, что плетью обуха не перешибешь, плюнул и стал гнать отличного качества спирт из ржи, что росла на его поле. Когда его дочь, Люба, выходила замуж за Александра Блока, то на праздничных столах в бобловском доме, в большом количестве, в хрустальных графинах… Но это уж та самая история, которую не любят рассказывать экскурсоводы в расположенном неподалеку блоковском музее в деревне Шахматово.
Впрочем, зятя Дмитрий Иванович, несмотря ни на что, любил. Он даже предпринял попытку систематизировать его стихи и свел их в большую таблицу, вроде периодической. По расчетам Менделеева, в одной из пустых клеток в левом нижнем углу через несколько лет должна была появиться поэма под названием «Десять» или «Одиннадцать». Великий химик смог даже предсказать приблизительное количество глав… Увы, все эти выкладки были только в черновиках и то ли хранятся теперь в Петербурге, в мемориальном кабинете Менделеева, то ли сгорели в девятнадцатом году.
Говоря красиво, ветер от блоковского Шахматово так и дует во все щели оконных рам усадьбы Боблово. На одно слово о Менделееве у нашего экскурсовода приходилось, как минимум, два стихотворения Блока, которые он с чувством декламировал. Уже в самом конце своего рассказа он спросил:
– Достаточно ли у вас терпения, чтобы прослушать еще одно стихотворение Александра Александровича?
– Нет, недостаточно! – громко прошептал мальчик лет семи или восьми и, испугавшись сказанного, тут же выбежал из зала. И я, хоть и не произнес ни слова, вышел вслед за ним.
В старинном парке, окружающем усадьбу, в снегу были прокопаны глубокие траншеи-тропинки, по которым можно дойти до места, откуда открывается вид на близлежащие холмы, поля и леса. Где-то в этих лесах, в нескольких километрах от Боблово, прячется деревня Тараканово с полуразрушенной церковью. Рядом с церковью, в которой венчалась дочь великого химика и внук профессора ботаники, стоит бронзовый памятник Любови Менделеевой и Александру Блоку. К памятнику приезжают свадебные кортежи с молодоженами, мечтающими, как писала одна популярная газета, о долгой совместной жизни. Интересно, приезжали бы они, если бы рядом с фигурами Менделеевой и Блока стояла третья – Андрея Белого?
[1] Один раз какой-то предприниматель все же завез какое-то количество трудолюбивых жителей Таджикистана в Макарьев, но это был первый и последний раз.
[2] В кологривском музее, на витрине под стеклом хранится книга о визите Александра Первого в Кологрив. Он был там проездом по пути из Вятки в Вологду. Среди прочего, в этой книге написано: «Государь во время своего путешествия по Кологривскому уезду, был весьма доволен устройством дорог и селений. Избушки, устроенные в лесах, для отдохновения народу, во время поправления дорог, заслужили одобрение Монарха».
[3] Они действительно облупленные, эти залы. Им давно требуется ремонт. И не только ремонт. Рассматривая чайный гарднеровский сервиз в одном из залов на втором этаже, я почувствовал… как бы это сказать деликатней… запах отхожего места. Экскурсовод мне объяснил – в здании до сих пор нет водопровода. То есть совсем. И воды нет никакой. Водопровод, конечно, обещали провести, как и газ в город, но пока его нет. Поэтому туалет представляет собой обычное деревенское отхожее место, с той лишь разницей, что в деревне оно находится поодаль от дома, где-нибудь в зарослях крапивы и лопухов на краю участка, а здесь внутри дома на втором этаже. Аккурат рядом с витриной, в которой стоит чайный сервиз.
[4] Писал я, писал и вдруг подумал – нехорошо будет, если в рассказе о Юже не будет имен и фамилий людей, рассказывавших мне о своем городе. И даже тех, кто не рассказывал, а кого упоминали в своих рассказах южане. К примеру, столы для архивного салона подарил глава администрации южского района Владимир Каленов, а деньги на рамки для картин дал депутат Владимир Мальцев. О них мне рассказали две феи южского архива и создательницы архивного салона Венера Кулдышева и Стелла Киселева. Они не урожденные южанки. Одна приехала в Южу из Башкирии, а другая из Азербайджана. Обе красивы южной красотой. Однажды в Суздале на краеведческих чтениях, посвященных князю Пожарскому, их спросили:
– Откуда вы?
– Мы южанки, – гордо ответили Венера и Стелла.
– Что южанки – понятно по вашему виду, но Пожарские чтения вам зачем?
Они не обижаются – смеются. Еще и поют в русском народном хоре.
О детской кукольной студии «Сюрприз» рассказала ее руководитель Эльвира Бокова. Мне показалось, что она может сшить куклу даже из воздуха, если ей дать иголку и воздухосшивательные нитки. Рассказывала о народном Южском театре его режиссер Лена Артемьева. По детскому садику «Радуга» водила Нина Валентиновна Макеева, а познакомили меня с ней и со всеми героями рассказа о Юже врачи Ирина и Владимир Крюковские. Они же и рассказали о своем Южском житье-бытье.
И вот еще что. Может, и не стоило об этом говорить, но раз уж я решил упомянуть всех, то исключений делать не будем не только для хороших людей, но и… Короче говоря, ту самую известинскую корреспондентку, которая искала в Юже клумбы, засаженные картошкой, зовут Людмила Бутузова. Должно быть, она сей момент икнула. Или даже на нее напала страшная икота. Кто ж ей виноват? Сама виновата.
[5] Женская гимназия в Одоеве (как и уездное училище для мальчиков), была первой в Тульской губернии. Оно, конечно, гимназия не космодром. Ничего особенного, но ведь жило тогда в Одоеве раза в три меньше народу, чем в наше время, а ведь в нем и в начале двадцать первого века всего шесть тысяч жителей. Да и где вы теперь найдете современную школу с колоннами и античным фронтоном…
[6] Положим, судоходной-то реку можно и сейчас сделать, но как упросить стерлядь, судака и раков вернуться в Упу – ума не приложу.
[7] Вот, собственно, и все, что хотел сказать о Павлове на Оке. Вернее, почти все.
Ночевали мы в палаточном лагере, километрах в пяти выше Павлово по течению Оки. Место такой красоты, что кабы его с безмятежной рекой, золотистыми облаками и высокими дубами над крутым обрывом заключить в большую золоченую раму, то под такой картиной и сам Левитан не отказался бы поставить подпись. Ближе к ночи, однако, из-за поворота реки появились два надувных катамарана и лодка с туристами-однодневками. На одном из катамаранов был поднят красный флаг, а на другом «полуандреевский», потому что на белом полотнище была всего одна голубая полоса. Туристы с гиканьем и свистом высадились на противоположный песчаный берег, поставили палатки, разожгли костер и до четырех утра бегали по берегу, хохотали женским хохотом, зазывно кричали «Антон – пидарас!» и снова хохотали с неистовой силой. После того, как они, наконец, утихли, прилетели вороны, разорвали мусорный пакет и стали шумно выяснять – кому принадлежат остатки тушенки в банке. Когда вороны улетели, на другом берегу заработала драга. Перед железным домиком драгоманов суетился мужичок, который никак не мог развести костер и кричал на всю, еще сонную, округу «Ты будешь у меня, сука, гореть или нет?»
[8] Под такой фамилией тогда жили многие предприятия, а не только фабрика Завьялова.
[9] Шприц для осеменения коров попал туда по ошибке. Приемщица ОТК не досмотрела. Да и не мудрено, когда шприцы отличаются только маркировкой. Но Буденный не расстроился, а даже обрадовался шприцу. Семен Михайлович любил на досуге осеменять. Однажды он подкрался к Ворошилову…
[10] Я бы написал «любят», но получится тавтология. Любящим любимцам в этом смысле не позавидуешь. Они всегда вынуждены гореть от страсти, обожать, сходить с ума, чтобы не повторяться, к примеру, в школьных сочинениях и письмах.
[11] См. предыдущее примечание.
[12] Как с возмущением писала Жозефина Богарне свекрови: «Из Египта, мама, ваш сын не привез ничего стоящего, кроме кучки сувенирных папирусов, сувенирной же гипсовой копии Розеттского камня и наряда бедуина».
[13] И не партизан вовсе.
[14] И сейчас любит, хоть он давно уже на пенсии и ему, участнику Парада Победы, почти девяносто лет.
[15] Я ходил по музею, слушал, как Гурин, смущаясь, рассказывал мне сказку о бочке, о часах Наполеона, и думал: почему мне так симпатичен Арий Федорович? Наверное потому, что рыбак рыбака… Но в этом я себе, конечно, так и не признался.
[16] Современный Любим в прошлое уже не вернется, как ни мечтай. На любимском дворе двадцать первый век. И пусть этот двор еще не весь асфальтирован, но в нем уже есть домики политических партий и в этих домиках идет политическая жизнь. Даже кипит. Ну, может и не кипит, но булькает точно. Взять, к примеру, отделение партии либеральных демократов в составе одного местного либерального демократа, который время от времени ездит в Ярославль, берет там пачку листовок с призывами вроде «Россия для русских» и везет их в Любим, чтобы разнести по разным присутственным местам вроде почты, телеграфа, бани и продуктовых магазинов. Либеральных демократов не любят местные единороссы, которые считают, что Россия для… Короче говоря, не важно для кого, но тому, кто соберет все листовки жириновцев из присутственных мест и передаст законному представителю партии Единая Россия для полного и беспощадного уничтожения, будет выплачено денежное вознаграждение. Небось, представили себе, как местные мальчишки бегают по Любиму и собирают эти листовки? Еще и вырывают их друг у друга, чтобы заработать лишний рубль на мороженое? Не отпирайтесь. Представили. Увы, все проще и скучнее. Мальчишкам не достается ни копейки. Тот самый либеральный демократ, который в Ярославле получил деньги за распространение листовок, не распаковывая пачки, несет их… и получает деньги еще раз. В этом месте должна быть мораль, но ее нет. Я не Крылов, чтобы мораль выводить. Тем более что у меня не басня, а быль.