Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2013
Дмитрий ФИЛИППОВ
Родился в 1982 году в городе Кириши Ленинградской области. Закончил филологический факультет Ленинградского государственного университета им. А.С. Пушкина. Работал педагогом-организатором, грузчиком, продавцом, подсобным рабочим, монтажником вентиляции. Служил в армии на территории Чеченской республики. Печатался в журналах «Знамя», «Север». В «Волге» публиковалась повесть «Билет в Катманду» (2012, №11–12). Лонг-лист премии «Дебют» (2012). Сборник прозы «Три времени одиночества» (СПб:Геликон Плюс, 2011). Живет в Санкт-Петербурге.
ГАЛЕРНАЯ УЛИЦА
Рассказ
Если вы никогда не проходили Галерную улицу от начала до конца, ныряя под арку между Сенатом и Синодом, легким шагом пробуя на ощупь неровный булыжник мостовой, если не чувствовали себя одураченным, упираясь в срез Ново-Адмиралтейского канала, где так чинно, так с достоинством обрывает свой ход старейшая улица, если не вдыхали вместе с запахом ветреной Невы промасленную копоть льняных канатов, въевшуюся в эти дворы до скончания века, – вам никогда не понять тонкой, искренней и неизбывной зачарованности друг другом Лидочки Аргушиной и Петра Резанцева.
Это не история любви и не история болезни. Напрасно читатель будет искать совпадения в именах; нет никаких аллюзий в фамилиях молодых людей. А если бы и были, что с того? Истинное чувство нельзя записать, бумага его не вынесет, чернила отравят ядом. Волшебное таинство страсти, нежности, гулких совпадений и глухоты сможет рассказать только Галерная улица – место лебединого счастья и смертельной усталости. Читатель, пройди ее от начала и до конца.
Первый раз они могли увидеть друг друга на станции «Ладожское озеро» холодным майским днем 1942 года. Шарады мироздания. Принцип не встречи. Судьба вывихнула плечо и столкнула их вместе пятилетними детьми, осоловевшими от зимних месяцев блокады. Она посадила их на Финляндском вокзале в один вагон, отметая давку, крики дерущихся за место пассажиров, протиснув сквозь тюки, узлы и чемоданы. Судьба не забыла поцеловать их на прощание синими губами умерших бабушек, спаяла каждого кольцом материнских рук, укутала в ворох свитеров и жакетов. Она на секунду отвернулась в Осиновце перед погрузкой, и вот Петрушу вместе с потоком женщин и детей медленно поглощает пузатое чрево военного катера. Он вертит головой из стороны в сторону, пытаясь угадать источник тонкого запаха лаванды, такого неожиданного и пьянящего, а Лидочка сидит на берегу и громко читает по слогам: «ВИЛ-САН-ДИ».
– Мама, мы на этом корабле поплывем?
Мама молчит. Смотрит прямо перед собой и кусает бледную губу.
Так устроено, что мир целен, огромен и нерушим, а жизнь в этом мире соткана из совпадений, неверных решений, счастливых случайностей. Человеческая душа что перышко, коснувшееся наковальни за мгновение до…
Аргушины вернулись в Ленинград в феврале сорок пятого, навсегда покинув горклый, узкоглазый, гремящий железом Челябинск. Им повезло. Маленькая комната коммунальной квартиры в доме двенадцать по Красной улице оказалась еще не занятой. Голая, без мебели, с выбитой дверью. Облупленная позолота былых радостей. Плесневелый запах запустения. Новые соседи. На месте безумной, впавшей в старческий маразм Анастасии Филипповны щуплый и быстрый, похожий на лисенка, гражданин Буравко Кирилл Моисеевич. Жесткие рыжие волосы и южнорусский говорок. Рекомендовался по-старинному, с прищелкиванием несуществующего каблука. И все в его внешности было прозрачным, несуществующим. От самой Анастасии Филипповны остался только едкий запах кошек. Пять, шесть, семь, восемь… Ее комната была кусочком Египта в холодной Северной Пальмире. Безумная, пугливая, дряхлая старуха, верно, даже не заметила, как их съели в первую же голодную зиму. Тот кошачий суп помог дотянуть до весны.
На месте семьи Бобровых две серые молчаливые мышки. Кондукторши или регулировщицы. Устроительницы нового мира. Старший Бобров сгинул в боях под Москвой. Его жена Катерина, дородная, румяная, как спелое яблоко, была расстреляна за людоедство.
Мать Лидочки сквозь слезы заставила себя улыбнуться:
– Ну вот, одуванчик, мы дома.
– Мне здесь не нравится.
– А мы товарищу Сталину напишем, и он во всем разберется.
– Обещаешь?
– Обещаю!
В дверном проеме мелькнула неспокойная рыжая голова.
Потянулись дни, один сумрачней другого. Коммунальная жизнь – это особый настой из завистливых взглядов, графика уборки коридора, кухни и туалета, из сальных сплетен и равнодушных глаз. Сплав разнополярных миров: так гной рассасывается в разбухшей десне и все никак не может рассосаться.
Улица, как и город, не в силах поменять имя, данное ей при рождении. Меняется топоним. Но остаются дома, остается душа и тончайшая аура; отшлифованный веками булыжник помнит каждое колесо, каждый сапог, он омыт кровью, плевками и потом миллионов сгинувших в яме истории. Дома княгини Тянищевой, графини Праскевич-Эриванской и Воронцовой-Дашковой хранят бесчисленные тайны, слышат смех и плач предыдущих поколений, помнят гневный крик и предсмертный шепот. Право впитывать и запоминать дано им городом и небесами. Галерная улица, ставшая Красной в октябре 1918 года, не испугалась чужеродного имени. Какое ей дело до стукача Буравко и двух худосочных лимитчиц? Их можно потерпеть, как дворовая сука, готовая ощениться, терпит надоедливых блох.
С осени Лидочка пошла в школу. Ее определили в двести тридцать девятую, что на Адмиралтейской набережной. В этом же здании находилась и мужская школа, и после занятий она украдкой наблюдала за мальчишками: коротко стриженные, в синей форме военного образца, тощие и ленивые, они поголовно курили, редко улыбались и уверенно вписывались в окружающий мир.
Человеческая судьба, в отличие от истории, имеет сослагательное наклонение. Если бы Вера Ивановна Резанцева не вдохнула вместе с колючим, сырым воздухом Североморска воспаление легких, если бы не провалялась в липком бреду лишние месяцы, если бы не погиб во время бомбежки управдом Никипелов, то Петя с матерью вселились бы в прежнюю комнату на углу Красной улицы и переулка Леонова. Но к лету сорок пятого она уже была занята. Новые жильцы – милые интеллигенты, наверное, хорошие люди – не могли и не хотели войти в положение. Паточные улыбки, медвежий развод руками, убийственное «вот справка, все по закону»… И ладно бы только это! Их соседи Долгушины, Кривицкие, Сомовы, оставшиеся в живых, успевшие вовремя вернуться после эвакуации, смотрели на мать и ребенка как на чужих, незаконно вторгшихся в священное квартирное пространство, незаконно воскресших из небытия военных лет. Три поганые ночи Резанцевы спали на полу в коридоре, ели сухие макароны и униженно просили разрешения сходить за малую нужду. На четвертые сутки бюрократический аппарат отрыгнул их в каморку на Фарфоровской.
Атмосферу окраины тех послеинфарктных лет не выдохнуть из простуженных легких. Россыпь разрушенных скверов, грязных дворов, бараков, пивнушек, детских домов; пьяные заводчане, гопота, визгливые бабы; обноски, стоптанные сапоги, воровские кепки, пиджаки с чужого плеча; и над всем этим непроходимая грязь; и крохотные ростки возрождения в этой мешанине окраинного перегноя. Фарфоровская… Место не жизни, но пребывания для потерявшихся в действительности, для перешедших точку невозврата, – пусть до дна пьют горькую брагу человеческой серости.
Пыльный двор. Ребятня гоняет тугой тряпичный узел. Ворота – ржавые ведра. Петя выходит из подъезда, непозволительно громко скрипит деревянная дверь. Игра останавливается. Двенадцать пар глаз угрюмо изучают новичка. Взмах ноги – импровизированный мяч летит в сторону Петруши, пролетает в метре от головы, бьется о дверь подъезда и падает к его ногам.
– Чего встал, как хер в ступе? Мяч подай…
Всегда нужно знать, что ты прав. А если не знаешь этого, то обязательно провалишься в собственный страх. Подлее этого нет ничего на свете. Петя легко подталкивает мяч ногой. Сердце уже знает, что ничего хорошего не случится, но испуганная улыбка продолжает еще на что-то надеяться…
Еще один хлесткий удар, мяч попадает Петруше в лицо.
– Руками подай, недоумок!
Петя наклоняется, поднимает плотный тряпичный комок (рваные гимнастерки, рубахи, мешковина), но не успевает выпрямиться в полный рос. Подлетает длинный желтолицый волчонок, хлестко бьет по ногам, по коленному сгибу и валит на землю. Две-три секунды – и его пинают всей стаей, по-детски жестоко и бездумно.
Новый мяч – Петя Резанцев – не катится и не подпрыгивает. С ним неинтересно играть. Новый мяч скулит в стороне, утирает сопли и кровь из разбитого носа. Ему не нравится быть мячом.
Уже через два года десятилетний мальчик будет сладко курить махорку, плеваться сквозь зубы, лихо материться и бить без раздумий; будет легко расковыривать гвоздем приблатненности материнскую тоску; будет вариться в кипятке ленинградского дна, как яйцо, превращаясь из жидкой массы в крутой субстрат.
К шестнадцати годам Петя окончил ремесленное училище и устроился токарем на завод «Экономайзер». С утра до вечера шесть дней в неделю он стоял у станка, зачарованно вытачивал конусные детали. Движение каретки по направляющим станины вводило в металлический транс, а горячая стальная стружка ломко хрустела в руках и вкусно пахла.
Во время перекуров подросток прибивался ко взрослым мужикам, с открытым ртом слушал байки о войне, тюрьме и сивушном быте рабочего люда. Кто с кем спит и кто берет взятки, секретарши и начальники, машинистки и укладчицы, грузчики, токари, разнорабочие… Завод был сложнейшим механизмом, каждая деталь которого находилась на своем месте. Видимая стихийность на деле оказывалась строго упорядоченным процессом. У этого чудища не было имени, прозвища или названия, но крепко спаянное муравьиное братство вдыхало жизнь в скрежещущий стальной организм.
Завод никогда не спал. Строительство нового мира высасывало все соки из людей, но – вот странность! – народ с радостью приносил себя в жертву во имя идеи светлого будущего. Время выжигало в душах тавро: серп и молот; время выделяло избранных, пережевывало и сплевывало расходный материал; но жить было радостно, сопричастность великой цели списывала все грехи и укрепляла веру в будущее. Ведь человеку всегда нужно во что-то верить!
В конце апреля в одну из ночных смен Петя снял мутное стекло, прикрывающее доску почета в токарном цехе, и разрисовал угольком фотографии ударников труда. Ташевский, Елтышев, Тишин, Семипятницкий… Петя давился от едкого хохота и рисовал им кошачьи усы, дымящуюся трубку, рога. Глумливый уголек не щадил никого. И не важно, плохие они были люди или хорошие, волна чистого озорства все списывала, все прощала.
Утром на заводе началась паника. К обеду приехали особисты, начались допросы. Допрашивали старательно, с кнутом и пряником, облили холодным потом всю ночную смену. Вызывали и Петра, но что возьмешь с курносого пацана. Никто на него не подумал. Доску почета сняли. Так бы и вышел он сухим из воды, если бы сам умел выверять длину своего языка. Кто-то настучал, а Петя всерьез испугался. В первые дни марта он подался в бега. На восток, за Урал, все дальше и дальше. А на следующий день на завод приняли новую учетчицу. Потухли в токарном цехе пары масла и железа – их заменил запах лаванды. Так состоялась их вторая не встреча.
Через два дня умрет тиран, невинную историю с доской почета забудут, начнется новая эпоха.
Лидочка продолжала трудиться на заводе, после работы ходила в вечернюю школу, ночами рисовала грифельным карандашом бесчисленные портреты рабочих людей. Внезапно проснувшаяся страсть к рисованию вычерчивала ее тонкую, чистую, беспокойную натуру. Петр уезжал все дальше и дальше, в самую глушь великой страны. Валил лес, шоферил, токарничал, иногда подворовывал. Жирная жизнь сочилась меж пальцев, утекали дни и недели как вода, вдалеке остались северный город, завод и Галерная улица.
И с этого момента завертелось колесо незначительных совпадений, связывающих двух людей тончайшей нитью, простых и ясных, как божий день, исключительных, чья эфирная природа не ограничена рамками места, времени и расстояния. Метафизика предопределенности заявила о своих правах и больше ни на секунду не выпускала из виду Лидочку и Петра.
Когда молодой парень, затерянный в линиях недостроенной магистрали «Тайшет – Лена», напрягая мускулы, выравнивал ломом стальной рельс, когда дрожали ноги и тошнило от дикой усталости, тогда Лидочка в летнем Ленинграде, бодрая и свежая, как ягненок на выпасе, ощущала вдруг вялую сонливость во всем теле. Невидимая рука мазала ей веки медом, мысли густели, становились тяжелыми и неповоротливыми, громоздясь в сознании клейким комом. И хотелось скорее добраться до дома и упасть без сил на кровать.
Когда Петр в хмельном вечернем бараке наливался яростью и хватался за нож, сметая со стола кружки, бутылки, затертые жирные карты, тогда Лидочка внезапно просыпалась среди ночи и взволнованно замирала, прислушиваясь к собственному сердцу. В такие ночи необъяснимая тревога не давала ей заснуть до утра.
Когда взрослеющий мужчина маялся поутру, не в силах усмирить естественный бунт плоти, то и белокурая девушка испытывала прилив сладкой неги внизу живота. Щеки ее наливались краской, а глаза улыбчиво блестели, и ей хотелось творить глупости, отдавая себя всему светлому чистому миру, принимая от него незамутненный поток природной страсти.
А еще были сны. Их души уносились в параллельный мир без ландшафта, без привязки к действительности, и не было на всем белом свете ничего, кроме двух незнакомых и самых родных людей. Тончайшая связь друг с другом определялась интуицией, и для подтверждения ее истинности не требовалось никаких доказательств. Иррациональность любви. И в этих снах становилось совершенно ясно, что если они никогда не найдут друг друга, то жизнь будет прожита зря, впустую пролетят годы; да и сама жизнь дана им свыше с единственной целью – встретиться, отыскать, стать единым целым, продолжить себя в этом единении… и обрести истинное бессмертие.
В этих снах Петра неотступно преследовал запах лаванды – легчайший аромат ее волос, а Лидочка с головой тонула в полных ведрах его серых, внимательных глаз. Утром окружающий мир разрывал на лоскутья таинственную ткань сна, в воспоминаниях оставались только куцые обрывки, неясные образы, но щемящая тоска в сердце не позволяла забыть их окончательно, а запах лаванды и серые глаза прорывались из предсонья и намертво застывали в глубинах памяти.
Через три года после их второй не встречи Лидочка поступила в Ленинградский институт живописи, скульптуры и архитектуры. Ее приняли в мастерскую станковой живописи на курс к бездарю Моисееву. С утра до вечера она штриховала грифельным карандашом бесчисленные кувшины, вазы, чашки, салатницы… Это называлась «набить руку». Но, несмотря на обыденность и убийственную поденщину учебы, Лидочка каждый раз испытывала необъяснимый трепет, входя в огромное старинное здание на берегу Невы. Уже не Академия художеств. Уже ушли в лучший мир Петров-Водкин и Савинов, Бродский и Абугов, доживал последние месяцы Рудольф Френц. Еще не гремел на весь мир Филонов Павел Николаевич. Но дух чистого искусства не выветривался по приказу рабочего и колхозницы. Великое таинство творчества пронизывало насквозь толстенные стены и хрупкие стекла окон, божественным ветром гуляло по длинным коридорам, залетая в мастерские, чуланы и подсобные помещения. И Лидочка дышала этим ветром, жадно глотала его вместе с запахом масляных и темперных красок и никак не могла надышаться.
С однокурсниками она почти не общалась. Их настроения, образ мыслей, их чаяния, надежды и волнения казались Лидочке не то чтобы глупыми – просто непонятными. Словно она прилетела с забытого созвездия самой далекой галактики, окунулась в земную жизнь, переняла обычаи и повадки, выучила язык, но думать как земляне так и не научилась. Единственная подруга – красавица Рита – одна из немногих, казалось, понимала эту фатальную оторванность от мира. Они допоздна оставались в мастерской, в тишине, взявшись за руки, бродили по гулким коридорам, испуганно вздрагивали от каждого шороха и нитками молчания плели во влажной темноте общую тайну человеческого притяжения.
Риту постоянно окружали мужчины. Как пчелы в патоке, они вязли своими лапками в пламенном вареве ее сексуальности. Ей было достаточно полувзгляда, улыбки или поворота головы, чтобы намертво подцепить на крючок любого. И вот уже испарялась самонадеянность, сжималось сердце, и очередной экземпляр трепыхался на иголке и падал в коллекцию неосторожных мотыльков. Такую несоветскую элегантность не приобрести – это что-то врожденное, подаренное самой природой.
Наоборот, Лидочкой молодые люди не интересовались. Да и она, по своей исключительной чистоте, совершенно не знала, что с ними делать. Открытая жизни и творчеству, с тихой улыбкой и восторженным взглядом, Лидочка каждую секунду силилась преодолеть земное тяготение, мечтала взмыть в небо и улететь в иную реальность. В этом не было ханжества. Только чудовищная несовместимость прогулок под луной, нежных прикосновений, кипящих слов – и толстых мясистых губ Васи Кондратьева, ухмылочек Хрусталева, перхотистых волос Ивана Ивановича Каца.
Один поклонник все-таки был. Юноша с таким же горящим, как у Лидочки, взором. Он с собачьей тоской встречал ее у дверей института, старался ненароком пересечься в коридорах, напряженно сглатывал слюну и никак не решался подойти. И у них действительно мог бы случиться роман, если бы Лидочка была внимательнее.
Но вся внимательность распылялась под пристальным взглядом серых глаз. Метафизикой непознанного они просачивались сквозь тонкие стенки сна и впитывались душой, как дождевая вода в иссушенную солнцем почву.
Первую женщину Петр познал в двадцать лет. В тот день уже с самого утра дурная маята кровью прихлынула к ятрам, туманила сознание и песком скрипела на зубах. Бригадир отправил его в деревеньку Наволок за молоком. Два километра от железной дороги по выжженному солнцем глинозему. Петр крутил баранку новенького ЗИЛа. По пояс голый, ноющий от духоты в раскаленной кабине, потный, загорелый и мускулистый, парень был похож на греческого бога, если бы того вдруг скинули с Олимпа и заставили топить углем прометееву кочегарку. Хотелось с головою зарыться в снег, хватать его сведенным челюстями и слушать, слушать, как чистый холод шипит и плавится под жаром крепкого организма.
Он притормозил у знакомого двора, ловко выпрыгнул из кабины, решительными движениями раскрыл борт, выволок звенящие бидоны.
– Эй, хозяева! Живые?
– Не ори, чай не дома.
Из окна, упираясь руками в грубо сбитые наличники, высунулась крепкая, дородная девка. Навалившись сочной грудью на подоконник, она улыбалась с хищным прищуром, присматривалась.
– Хозяйка по ягоду ушла, – выдала девка. – Тебе чаво?
Это «чаво» вышло у нее томным придыхом, как будто слово, касаясь кисельных губ, напиталось вмиг сладостью и загадкой.
– За молоком приехал.
– Строители, что ль?
– Ага, строители-устроители.
– Ну, заходи.
Ступив во двор, закрыв за собой плетеную калитку, молодой парень погрузился в полуявь-полусон. Жужжали слепни над головой, солнце безжалостно облизывало плечи наждачной бумагой. Петр шел мимо дровника, мимо разросшихся огородов; в нос бил запах навоза, слежавшегося сена, сухой земли. Но это все было подспудным и недействительным, существовавшим на окраине реальности. Смысл имела только ладная, крутобедрая девушка, вышагивающая впереди земляной, тяжелой, пьянящей походкой. Дочка Велеса. Созревшая корова.
Зайдя в сарай, она первым делом налила полную крынку холодного молока.
– Пей, что ли. Умаялся…
Она говорила все с тем же прищуром, словно пробуя молодого парня на зубок, а Петр жадно припал к крынке, огромными глотками втягивая в себя живительную влагу. Молоко плескалось через край, стекая тонкими струйками по подбородку, шее, груди, заливаясь в тонкую прогалину мускулистого живота. Парень насилу оторвался, облизнул молочные губы, шумно выдохнул.
– Благостно?
– Душу перышком пощекотали, – Петр широко улыбнулся и поймал встречную улыбку.
– Бидоны давай, строитель.
Девушка наклонялась, брала полные ведра молока, неторопливо переливала их в бидон, а Петр не мог оторвать глаз от ее крепкого стана, от огромных, налитых соком, грудей. И все всклокотало внутри организма. Не владея собой, он шагнул ей навстречу, крепко сжал бедра и прижался к девушке низом живота, не желая сдерживать разлившееся по жилам электричество. А та не оттолкнула, не вырвалась, а только тяжело задышала и стала подбирать руками подол широкой юбки…
Засыпая вечером в бараке, Петр вспоминал свое мужское взросление с чувством противной сытости, как будто за обедом набил желудок абы чем. Легкая усталость в ногах, пустота в животе и ощущение сброшенного груза во всем теле. Но не было чистоты и успокоения. Заснул он тревожно, всю ночь ворочался и несколько раз просыпался от духоты. Под утро на него обрушился запах лаванды. Он резко открыл глаза и на мгновение задохнулся от фиолетовой свежести. Как будто исчез душный барак, как будто ангелы вознесли кровать Петра на вершину горы, и льдистый, сладкий воздух наполнил прокуренную грудь. И сразу же взрезала сердце острая тоска по не обретенному.
С каждым прожитым днем зудела под кожей неудовлетворенность ходом вещей. Била под дых невесомость бытия, хотелось придать вес прожитым годам, нарастить на их прозрачный скелет живую плоть, пустить по венам успокоение. Дело было не в отсутствии видимого смысла, – что-то более глубокое изъедало душу. А может быть, все вместе: божественная предопределенность, родовой зов земли, тяга к покою и тихому счастью, сны и глубинная память, – все это подпитывало неутомимую настырность эфирного червяка. С каждым днем борозды в душе становились все глубже, ходы – извилистей, пока в один прекрасный момент не произошел надлом. А после такого оставаться на месте – смерти подобно.
В один из дней Петр просто собрал свои вещи и, не дожидаясь расчета, покинул бригаду. Добираясь на перекладных через все необъятную, нехоженую, небритую Родину, молодой мужчина с радостью прислушивался к самому себе: чутье подсказывало, что все было сделано правильно, что где-то его ждут, только его одного, и нечего переписывать небесную вязь. Как дикарь доисторического века, он шел на запах. И не было вернее проводника.
Он вернулся в родной город в марте 1961 года. Народ северной столицы сходил с ума, пытаясь достать радиоприемник «Ленинград», запущенный в серийное производство; в очередях еще обсуждали миниатюры Марселя Марсо, показанные великим мимом под открытым небом; никому еще не известный Владимир Высоцкий писал в эти дни свою первую песню. Это был другой мир, волшебный, незнакомый. Мир сказочных совпадений и таинственных интонаций. Казалось, люди разговаривают здесь на другом языке. Слова те же, но смысл рассеивается и ускользает.
А город уже дышал ранней весной, уже пригревало мартовское солнце, заставляя людей расстегивать нараспашку драповые пальто, уже улыбалась подтаявшими лужами Галерная улица. О, она готовилась разрушить принцип не встречи, столкнуть нос к носу созданных друг для друга, доказать теорему первого взгляда.
Через месяц скончается автор «Каменного пояса», а Юрий Гагарин взломает мистический код эпохи. Через месяц встретятся Петр и Лидия.
Случилось так, что мама Лидочки вытирала пыль со стола и небрежным движением закинула под диван крышку от тюбика с краской. Лида писала дипломную картину, и через неделю ей понадобилась именно «петербургская серая», но краска к тому времени безнадежно засохла, превратившись в тягучую желеобразную массу. Нужно было бежать в мастерскую института.
Петр крепко напился на дне рождении товарища и заночевал у него дома, на Васильевском острове. Он проснулся с тяжелой головой, злой, помятый, не уверенный в самом себе с единственным желанием – оказаться дома, смыть с себя присохший пот и пьяные восторги ночи. И только чтобы проветрить голову, он вышел прогуляться вдоль набережной.
Девушка быстро нашла нужную краску, но задержалась, – никак не могла закрыть дверь в мастерскую. Хлипкий замок проворачивался впустую, сточенный временем ключ не мог уловить нужный зазор, зацепиться за шестеренку, и Лидочке пришлось спуститься вниз, просить вахтера подняться вместе с ней на второй этаж и закрыть дверь в мастерской. Этого времени как раз хватило, чтобы Петр вышел на набережную Лейтенанта Шмидта и повернул налево, к одноименному мосту.
На город упал вязкий свет.
Как в замедленном фильме, Лидочка выбегает из института, сжимая в руках тюбик с краской, и перебегает дорогу. Машины расступаются, пропуская такую яркую невесомость, а девушка уже молотит каблучками по мосту. Черная река под ногами дышит тиной и холодом. Хмурый сероглазый парень смотрит прямо перед собой. Ему осталось пройти метров двадцать до моста.
Лида внезапно останавливается на втором пролете, подходит к ограде, всматривается в стальную решетку. Ряд ажурных секций между прозрачными стойками, орнамент в виде трезубца Нептуна с пальметкой, с двух сторон фантастические гипокамы с хвостами, вплетенными в растительную фигурную вязь. Но это все не то, она не поэтому остановилась… А почему?
Девушка рассеянно проводит рукой по лицу, пытаясь отогнать невидимый морок. Вдалеке золотится шпиль Петропавловской крепости, чуть дальше синеет небо над площадью Революции – в тон куполам снесенного собора. Лидочка никогда не видела Троице-Петровский собор, его снесли до ее рождения, но… Нет, дело не в соборе. А что еще?
Она вертит головой из стороны в сторону. Отчего-то учащенно бьется сердце, и колкая вата проникает в ноги. Хочется подогнуть колени, сесть на теплый асфальт и громко смеяться… Отчего?
Петр уже у моста. Смотрит прямо перед собой. Ждет, когда загорится зеленый и светофор пропустит его… Становится труднее дышать, но это все похмелье, это пройдет. Зеленый. Он переходит дорогу, грузная духота хватает за горло сухими лапами, выступает пот на лбу, висках и пояснице… Ноги наливаются жидким цементом, непреодолимая сила вмагнитила Петра в гранитный угол между мостом и набережной, каждый шаг – с болью, усилием, он почти физически завяз в ярком свете апрельского дня. Но продолжает упрямо смотреть вперед и идти. Шаг. Другой. Еще один. Становится легче, легче…
Улыбка рассекла тонкие губы Лидочки, чистый хмель закипел в глазах. Это все весна? Это апрель сговорился с городом? Отчего так щемит сердце? Отчего так летать хочется?.. Со стороны порта раздался скрипящий протяжный гул. Девушка вздрогнула и на мгновение пришла в себя. Удивленно посмотрела на тюбик краски в руке, словно это «петербургский серый» во всем виноват.
Петр тяжело и угрюмо подходил к гранитным сфинксам. Молодые люди в очередной раз удалялись друг от друга, забыв о судьбе, забыв о предназначении, о таинстве снов. Упрямый чертик мироздания выворачивал алгебру любви наизнанку.
И в этот момент подул ветер.
Галерная улица, беременная весенним воздухом, выплеснула из своего чрева единый хлесткий порыв, прогнала его над крышами домов набережной Красного Флота, выстегнула мост Лейтенанта Шмидта и, неся благую весть, волшебной дугой разгромила сфинксов на бреющем полете. Петр задохнулся от запаха лаванды. Он ловил его горстями, хватал ртом, как выброшенная на берег рыба, и удивленно вертел головой. Эта невозможная горная свежесть разорвала легкие, раздвинула ребра и в единый миг-щелчок свела с ума. Он увидел ее: виновницу, любимую, судьбу, свою нежность, счастье и грусть, потаенную надежду, лебедушку, – девушку из своих снов. Вот так вот просто увидел ее живую, из плоти и крови, стоящую посередине моста, увлеченно вглядывающуюся вдаль. В голове пронеслись бесчисленные ночные бдения, вахты, грубый лошадиный труд, мама (еще живая, еще улыбчивая), собутыльники, карты, шальные бляди, реки вина и километры папиросного дыма, сладкий крепкий чай, крыжовник (что-то совсем из детства), другие картинки вихрастого прошлого. И вся эта жизнь вдруг показалась мелкой, лишенной цели и смысла, разменной монетой, медным пятаком на счастье, который и потерять не жалко… Если бы не девушка из сна, единственная, лаванда, путеводная звезда.
Как во сне, Петр развернулся и, летя по воздуху, оказался рядом. Предстал похмельный, простой, счастливый. Тяжело дышал, не знал что делать, улыбаться, молчать, падать на колеи, обнимать, говорить или плакать? Лидочка нахмурилась на долю секунды, но тут же узнала эти серые глаза в окоеме густых ресниц – колодцы терпкой, густой браги. Сны обросли мясом и смыслом, превращаясь из мутной зыби в реальность. И у девушки так же пропали слова и мысли, рассеялись, распылились над городом, оголяя в душе уже ничем не прикрытое огромное чувство.
– Извините, я собственно… Познакомиться!
Как пошло! Как грубо и пошло прозвучали слова, чью косность даже не надо было угадывать, но девушка не заметила. Да и не должна была заметить, ибо была уже не со стороны глаз, а внутри их, в самой таинственной глубине. Только легкий румянец лизнул щеки.
– Лидия.
– Петя.
Слов мучительно недоставало, потому что сказанное глазами опережало все возможные фразы и зачины. Все главное уже было высмотрено, высосано из зрачков, впитано сердцем, возвращено ответным взглядом. О чем тут говорить? Но ведь надо, надо…
– Хотите, я угощу вас пивом? – мужчина сглотнул и улыбнулся.
– Хочу. А это вкусно?
– Как сказать… Вы не пробовали?
– Нет, знаете, иногда вино, шампанское…
– Это как шампанское. Тоже с пузыриками такими…
Они дошли до площади Труда, Петр растолкал очередь у привозной, желтого цвета бочки, вернулся довольный, с двумя пузатыми кружками наперевес.
– Угощайтесь!
Лидочка обмакнула губы в густую пену, удивленно фыркнула, обросла белыми пузырчатыми усами.
– Нет, не так. Смотрите, – Петр резким грудным выдохом сдул пену с краев стеклянной кружки, с удовольствием сделал три глубоких глотка, белозубо улыбнулся. – Теперь вы…
Они пили разбавленное пиво в городе-герое Ленинграде весной 1961 года, улыбались друг другу, умеренно шутили, наслаждались теплым днем, солнцем, счастьем – сплавом, утверждающим право на любовь невероятной прочности. И если сказать, что чудес не бывает, значит солгать, грубо и цинично солгать. Галерная улица щурилась раскрытыми форточками, она была рядом, за спиной, присматривала за влюбленными, оберегала их от бестактного слова, неосторожного взгляда. Но парень и девушка не замечали этого мудрого материнского взора. Поглощенные друг другом, не наблюдающие часов, они пили пиво и громко разговаривали, как дети. Читатель, ты ведь замечал, что дети разговаривают ясно и громко: не ссутуленные жизнью, разделяющие добро и зло без условностей, верящие в чистоту мира. За детьми приглядывает Бог, за влюбленными – Галерная улица.
– А кем вы работаете?– спросила девушка с легким прищуром.
– Шоферю помаленьку.
– Это неправильно! – Лида строго нахмурилась.
– Ну… работу не выбирают.
– Нет, помаленьку – неправильно. Надо говорить понемногу.
Они улыбнулись.
– А можно я буду помаленьку говорить? Так сподручнее как-то.
– Вам – можно, – легкий румянец вычертил острые девичьи скулы.
– А вы работаете?
– Нет, что вы, – Лидочка замахала рукой, как будто парень произнес смешную неловкость, – я еще учусь. Заканчиваю институт. Буду живописцем. Вот, – она протянула руку, раскрыла ладонь, предъявляя «петербургскую серую» как паспорт, с гордостью и смущением.
– Ну вы… Вообще!
Разрыв каст. Принцесса и пастух. Слуга и госпожа. Но разве это имело хоть какое-то значение в этот ясный, солнечный, искренний и живой апрельский день?
Весна пахла лавандой, и конечно только это породило необратимость, невозможность сопротивления, импульс, который не прогнозируется в сердце, дыхании и моторике рук. Петр шагнул навстречу, вплотную к девушке, обнял ее за плечи и сказал – шепнул – выдохнул:
– Пойдем гулять со мной. Вот сейчас пойдем, будем бродить всю ночь. Даже не думай бояться. Я никогда не сделаю тебе ничего плохого. Я буду защищать тебя всю жизнь. Я буду любить тебя всю жизнь. Буду рядом, никогда не оставлю. Утром ты будешь готовить мне завтрак, вечером – ждать с работы. А я буду лететь на всех парах. И так каждый день. До скончания века. Я тебя нашел и не отпущу. Потому что жизнь моя без тебя папиросы не стоит. Куска картошки не стоит. Вообще ничего. Ноль. Очень хорошо сейчас подумай и скажи раз и навсегда, ты согласна?
Всхлипнула пролетающая чайка, девушка зажмурилась от густоты счастья, напряглась грудь, бесповоротно покраснели щеки. Губы онемели, не в силах разомкнуться, но пришла на помощь Галерная улица. Втискиваясь меж временем и пространством, улица шепнула женским голом:
– Да!
Мир не взорвался. Дрогнул, пошатнулся, но устоял. На площади Труда парень обнимал девушку, зарывшись лицом в ее светлые волосы. Воздух звенел от любви. Время в спешном порядке выстраивало новую систему координат, растягивая застывшее мгновение.
– Я только домой схожу, краску оставлю.
– Ты далеко живешь?
– Нет, рядом, – Лидочка махнула рукой в сторону улицы. – В моем доме жил Салтыков-Щедрин. Знаешь?
– Конечно! Летчик, герой!..
– Вроде того, – она засмеялась. – Подожди меня здесь. Я быстро.
Лидочка летела по улице, как ласточка в потоках теплого воздуха: все выше, выше, выше… Дурацкая улыбка на лице, сияющие глаза, небывалая легкость в каждом движении – все так необычно, целый мир изменился в одночасье, стал иным. И ей в этом обновленном мире хотелось жить взахлеб, разбрасывать счастье горстями, чтобы всех оделить, чтобы каждому хватило сполна. Ведь его так много в душе и мире, так пусть же никто не будет обделен! Потому что счастье – это единственное, что имеет смысл, ради чего вообще стоит жить. Но это открытие не расскажешь словами, не покажешь на пальцах; оно должно обрушиться на человека, и тогда он уверует в любовь, иные миры, бога и черта – во что угодно! Ибо когда счастлив – так сладко верить. Ибо счастья никогда не бывает много или мало – всегда в самый раз, всегда четко и емко, до унции. И нет в мире ничего весомее!
Петр переминался с ноги на ногу, смолил сигарету одну за одной – все так же: и улыбка, и румянец, и блеск в глазах. Мучительно тянулись минуты. Вдруг пересохло в горле и захотелось еще пива. Он купил, начал пить неторопливыми глотками.
Лидочка выскочила на проезжую часть и, поравнявшись с Леонтьевским переулком, не замедляя бега, зажмурилась от яркого, бившего в глаза солнца… Лакированная, как резиновая калоша, «Победа» вылетела на полной скорости, шибанула серебристой решеткой в женское бедро, визгливо затормозила, расписываясь копотью шин на гладких булыжниках.
Лидочка подломилась.
Лидочка врезалась головой в лобовое стекло, еще слыша, как хрустят шейные позвонки.
Потом ее тело отбросило на дорогу.
Перекрутило несколько раз.
Треснули ребра, распарывая легкие.
Хрупкий затылок, с налета ткнувшийся в поребрик, отскочил от камня, как кусок пенопласта.
Девушка еще минуту хрипела, выплескивая с воздухом кровянистые брызги.
За мгновение до покоя Лидочка увидела любящие серые глаза. Смогла улыбнуться.
Так и умерла, с улыбкой на губах.
Петр ждал до вечера и напился в хлам. Еще до утра пьяно шатался по городу, бессмысленно заглядывая в окна, угрюмо матерясь сквозь зубы. Город стыдливо отводил глаза.
Они увиделись еще один раз…
Через три дня Лидочку хоронили. Гроб уже вынесли на улицу, испуганно толпились соседи, плакала Рита, шумно сморкаясь в носовой платок. Мать Лидочки смотрела в пустоту и тихо улыбалась сама себе. И только старческие пальцы, морщинистые и узловатые, раздирали кожу на руках.
Подъехал расхлябанный, плохо подрессоренный ЗИЛ, дребезжа железом, остановился возле дома, из кабины вышел злой сероглазый водитель, раскрыл борт.
И вдруг он завертел головой, удивленно всматриваясь в лица, дома, жадно задышал, втягивая воздух ноздрями, ловя знакомый, еле слышный горный запах…
Мир рассыпался, как карточный домик, на этот раз окончательно.
Петр орал, отбиваясь от множества ошарашенных рук, расталкивал людей локтями. В стороне валялась крышка гроба, а парень обнимал, прижимал к груди мертвое, бесчувственное тело, пытаясь оживить его своим жаром, покрывал лицо девушки поцелуями, измазывая желтой тягучей слюной, впиваясь в губы в слепом порыве вдохнуть жизнь; он выл, катался по земле, его отбрасывали в сторону, а он снова лез к гробу, избитый в кровь, и никто, никто не мог ничего понять.
Тело девушки вывалилось, его вталкивали обратно в гроб, уже не пытаясь уложить ровно и красиво, упала на колени мать, избивая булыжник костлявым кулаком, ошпарено визжала Рита; Петр ползал, избитый до полусмерти, тянулся к любимой из последних сил, грязно матерился разбухшими губами. Белое платье покойницы измаралось в его крови.
И он бы вырвался в очередной раз и вытащил бы ее из гроба, и увез бы с собой – воскресить, любить, сойти с ума, – но по голове саданули тяжелым, свет затуманился, действительность поблекла.
Лидочка лежала в гробу, руки разбросаны, платье задралось, испачкалось, локоны светлых волос растрепались по всему лицу. Но она улыбалась, улыбалась…
Прошли года и сменились эпохи. Для человека целая жизнь, для улицы – лишь мгновение. В доме княгини Праскевич-Эриванской офис «Газпрома». Мордатые парни на входе стоят в черных костюмах, охраняют покой… Кого угодно, но только не улицы. В доме Лидочки открыли продуктовый магазин.
Но иногда по вечерам у этого дома можно встретить старика с палкой. Он еле ходит, часто останавливается на месте, подолгу думает о своем. О чем он думает? О чем, черт возьми, он думает? О судьбе, которая имеет сослагательное наклонение? О любви, которая есть и которая не бывает счастливой? О прошлом и настоящем этого проклятого города? Воспоминания роятся в больных глазах, но старик никогда не плачет, только дышит в особые моменты часто и глубоко, втягивает ноздрями сырой петербургский воздух. Петербургский серый.
Время нас бьет, но всегда понарошку, не желая намеренного зла, словно пробуя на прочность. Так ребенок ломает игрушку или разоряет птичье гнездо: а что из этого выйдет?.. Я не знаю, что из этого выйдет. И никто не знает. И люди из века в век обречены попадаться в одну и ту же ловушку. Чтобы верить. Чтобы любить. Чтобы хоть что-то в этом паршивом мире наполнилось смыслом. Хоть на капельку. Хоть на миг.
А что улица? Недоглядела. Промахнулась. Не справилась. Но для нее это не смертельно. Для нее вообще нет ничего смертельного и непоправимого. Так ломается жизнь. Так творится история.
И ведь дураку ясно, что это никогда не закончится. До самой смерти сухой старик обречен бродить по Галерной улице, останавливаться, замирать, потом продолжать движение. Изо дня в день. Из года в год. До скончания века.
Читатель, когда выветрится запах лаванды с последнего камня на окраине Галерной улицы, тогда и я поставлю точку в своем рассказе
Июль – август 2012, Санкт-Петербург, Галерная улица