Повесть
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2013
Борис БУЯНОВ
Родился в
1960 году в Воскресенске Московской обл. Окончил факультет журналистики
Пражского и Московского университетов. Работал редактором на Гостелерадио СССР.
Преподавал русский и чешский языки в Лейпцигском университете. Автор
немецко-русско-чешского словаря (Мюнхен). Соавтор двух учебников русского языка
(Берлин). Бакалавр социальных наук. В настоящее время – социальный педагог,
ведет семинары по переводу на переводческом факультете Лейпцигского
университета. Печатался в журналах «Сибирские огни», «Новый мир». В «Волге»
публикуется впервые. Живет в Лейпциге.
ПРО АГЛАЮ ГУСЛЯКОВУ
Повесть
Аглая Гуслякова родилась в стандартной семье.
Стандартная семья – это когда папа, мама, старший ребенок – сын, а младший –
дочь. Другие семьи стандартными не считаются. До рождения Аглаи семья была,
естественно, нестандартной, потому что не хватало как раз дочери, а сын, будущий
брат Аглаи, уже был. Вообще-то, это он подбил родителей на рождение Аглаи, но
только не ее рождение, конечно, а брата. Потому что у всех ребят во дворе были
братья – и у Вовки, и у Сережки, и у Димки, и у Толика, и даже у Барановского.
Вот он, будущий брат Аглаи, и приставал к родителям, чтобы они ему родили
брата. А то во дворе перед ребятами ему неудобно как-то было.
Чаще всего он приставал с этим вопросом к Клавдии
Петровне, своей матери и будущей матери Аглаи. Клавдия Петровна неловко
отшучивалась, говоря, что Варсанофий Спиридонович, ее муж и соответственно отец
будущего брата Аглаи, на рождение еще одного ребенка никак не согласен. «А ты
роди без него!» – настаивал будущий брат Аглаи. «Нет, без согласия мужчины
рожать нельзя!» – строго отвечала Клавдия Петровна. И эту фразу ее сын запомнил
на всю жизнь, продолжая, несмотря на это, все же подбивать родителей на
рождение им – сына, а себе – брата. И родители, наконец, решились.
Но родился отнюдь не брат брата Аглаи, а сама
Аглая. Когда после рождения ребенка пришло время забирать Клавдию Петровну из
роддома, Варсанофий Спиридонович взял брата Аглаи с собой, не сказав ему пока,
кто у них родился. В роддоме к Клавдии Петровне их не пустили, но зато
медсестра вынесла туго перепеленатую Аглаю, которая мирно спала. Узнав, что у
него не брат, а сестра, брат Аглаи возмутился, стал кричать и требовать, чтобы
ему выдали брата, поскольку он хотел именно брата, а то бы не стал подбивать
родителей ни на какое рождение, и что во дворе у всех исключительно братья, а
если у него будет сестра, то его будут дразнить, а это никуда не годится.
Медсестра с этими доводами согласилась, унесла Аглаю и принесла мальчика,
который кричал так, как будто его месяц не кормили, несмотря на то что он
родился, как и Аглая, пару дней назад. «Подумай, – сказала медсестра брату
Аглаи, – нужен ли тебе такой брат-крикун, тебя еще больше дразнить будут, а
сестричка твоя такая милая, смирная и спокойная». Брат Аглаи сначала насупился,
а потом сказал медсестре: «Ну ладно, давайте сестру, как-нибудь переживу во
дворе!» Не знал в тот момент брат Аглаи, что его попросту обманули – показали
ему мальчика, которого еще не успели покормить, поэтому-то он так и орал, а
Аглаю к тому времени уже покормили, поэтому она такая спокойная и была.
Медсестры всегда так делали: если кто-то был недоволен полом родившегося, то
ему показывали некормленого желаемого пола, и недовольный брал тут же свое
недовольство обратно, то есть переставал быть недовольным. Таким образом, выйдя
вчетвером из роддома, семья Гусляковых стала наконец-то настоящей стандартной
семьей.
Аглая росла как все дети из стандартных семей:
сначала дома, потом в яслях, а потом и в детском саду. Место в яслях было
получить довольно сложно, поэтому некоторое время за Аглаей присматривал
Варсанофий Спиридонович, поскольку Клавдии Петровне нужно было выходить на
работу: она работала бухгалтером на полную ставку, а Варсанофий Спиридонович –
только полчаса в день: больше работать ему было нельзя, потому что трудился он
в сверхвредном цехе вредного производства, работая с породами, которое излучали
такое количество всего, что только для перечисления излучаемых компонентов
потребовалось бы намного более получаса, а это было бы совсем недопустимо.
Из-за работы в сверхвредном цехе он очень быстро лишился глаза, за что его
окружающие прозвали циклопом, но он на это не обижался, потому что знал, что
циклоп – существо древнегреческой мифологии. Свободное время, которого было
более чем предостаточно, он коротал сначала за сидением с Аглаей, чтением
газет, журналов, бюллетеней и книг, смотрением телевизора, разговорами с
соседями, а также разными прочими бытовыми заботами.
Окружающие такой привольной жизни Варсанофия
Спиридоновича, откровенно говоря, завидовали. «Вот гусляки, умеют же устроиться:
и времени полно, и зарплата большая!» – постоянно можно было слышать мнение
окружающих. Не всегда было, правда, понятно, кого они имеют в виду – конкретно Варсанофия
Спиридоновича или всех гусляков в целом, о которых в городе знали отнюдь не
понаслышке.
Фамилию Гусляков Варсанофий Спиридонович носил
потому, что его предки, жители Гуслиц, были оттуда вывезены заводчиком Никитой
Демидовым, конечно, те, которые были его крепостными, а чтобы на новом месте их
можно было от других отличить, то все они стали Гусляковыми. В городе их было
немало, потому что так уж повелось, что работали потомки гусляков исключительно
на производстве, так что Варсанофий Спиридонович здесь исключением не был.
Свой город Аглая не любила, считая его большим, но
без гармошки. Город простирался на протяжении тридцати четырех километров по
правому, высокому, берегу известной великой реки, называемой почему-то
матушкой. Он был, действительно, большой, в этом Аглая была права, а вот на
счет гармошки – нет, гармошек в городе было предостаточно, каждый вечер почти у
каждого подъезда собирались виртуозы-гармонисты и задирали народ частушками.
Народу это нравилось, а Варсанофию Спиридоновичу не очень, потому что частушки
он не любил, а вот полежать на диване с газеткой в руке – это да. А еще лучше с
«Бюллетенем Верховного Суда», который Варсанофий Спиридонович выписывал, потому
что иногда в свободное время был народным заседателям в городском суде, помогая
судьям решать сложные юридические дела. Этим он очень гордился, считая, что без
таких как он судьи обязательно неправильное решение примут при вынесении
приговора.
До рождения Аглаи Гусляковы жили в однокомнатной
квартире, но в центре города, а после рождения дочери им дали двухкомнатную, но
на окраине. Новой квартирой они были вполне довольны, а новым районом – нет. Но
так как семье нужно было увеличение жизненного пространства, а жизненное
пространство любой семьи ограничивалось квартирой, а не районом, то Гусляковы
после долгих колебаний все-таки переехали. Теперь повсюду приходилось
передвигаться на общественном транспорте, состоявшем из автобусов, троллейбусов
и трамваев.
Как-то раз, когда Варсанофий Спиридонович отвозил
Аглаю в детский сад на автобусе, то, выйдя из него, поскользнулся на
раскатанной ледяной дорожке и упал, в результате чего ушиб ногу, на стопе
которой сверху очень быстро выросла опухоль. В результате этого никакая обувь ему
на эту ногу не налезала, так что вынужден он был в дальнейшем ходить круглый
год в незашнурованном ботинке. После этого случая падения Варсанофий
Спиридонович стал на ушибленную ногу хромать, поэтому к его прозвищу «циклоп»
прибавилось еще и «колченогий». И на это прозвище Варсанофий Спиридонович не обижался,
считая придумывание прозвищ людской дурью, а на дурь, как известно, не
обижаются. На операцию он ни за что не соглашался, считая, что все это пустое,
да и по врачам ходить никак не любил.
Про ясли Аглая не помнила, а про детский сад
помнила. Туда она ходить не особенно любила, но ходила, потому что туда ходить
было надо, так как жизнь тогда была устроена именно так, а не иначе. Свою
нелюбовь к хождению в детский сад Аглая никак не высказывала, потому что была
ребенком упрямым и несговорчивым. Этим самым упрямством она часто доводила до
белого каления Клавдию Петровну, в результате чего последняя, хлопнув дверью,
уходила из квартиры, причем в любую погоду. Сидя на лавочке у подъезда и слушая
частушки, Клавдия Петровна надеялась, что Аглая, поняв свою неправоту,
спустится вниз и извинится. Но этого никогда не происходило, так что высидев у
подъезда до того времени, когда гармонисты начинали уже расходиться, Клавдия
Петровна поднималась в квартиру, кляня почем свет упрямую гусляцкую породу,
проявившуюся в Аглае наиболее отчетливо.
Сама Клавдия Петровна из гусляков не происходила и
постоянно противопоставляла свою родню, негусляцкую, родне мужниной, гусляцкой,
считая своих открытыми и талантливыми, а его – бесталанными запирками. Запиркой
она и Аглаю часто называла, считая ее пошедшей полностью в родню Варсанофия
Спиридоновича, брата же Аглаи Клавдия Петровна считала пошедшим, напротив, в ее
родню, поэтому и любила его больше Аглаи. Внушив такой расклад и самой себе, и
своим детям, Клавдия Петровна одним махом распределила отношения в семье. Эта
ее позиция была непробиваема, а Варсанофий Спиридонович по этому поводу всегда отмалчивался,
поскольку спорить было не в его привычках.
Клавдия Петровна была из многодетной семьи
фабричной слободки недалеко от большого без гармошки города. Все многочисленные
ее братья и сестры отличались многочисленными талантами, в основном, конечно,
творческими, то есть любили петь и играть на музыкальных инструментах. Клавдия
Петровна тоже любила петь и играть, причем петь она умела, а играть – нет,
разве что на мандолине в кружке игры на народных инструментах при фабричном
клубе. Но она очень хотела научиться играть на пианино, да денег на такой
дорогой инструмент не было, к тому же не поняли бы ее в фабричной слободке.
Выйдя замуж за Варсанофия Спиридоновича, без музыки она очень тосковала. Тогда
в один прекрасный день ее муж, то есть Варсанофий Спиридонович, взял да и купил
своей жене, то есть Клавдии Петровне, пианино «Лира», поскольку за вредность
своей работы он получал очень много денег, чему опять-таки завидовали соседи, а
кроме того, еще и те, кто об этом знал. И стала Клавдия Петовна брать уроки
музыки частным образом, потому что в музыкальную школу ее по причине возраста
уже не брали. Соседи сразу же стали ее за глаза звать буржуйкой, а в глаза ей
улыбались и немножко перед ней лебезили. А потом ходить на уроки ей стало
некогда, так как помимо работы и домашнего хозяйства в провинции ей приходилось
заниматься сначала с братом Аглаи, а затем уже не только с ним, но и с Аглаей.
Так что уроки игры на пианино пришлось забросить, что вызвало у окружающих
молчаливое одобрение.
Поэтому вместо нее музыке, правда уже в
музыкальной школе, пришлось обучаться сначала, естественно, брату Аглаи, а
затем уже и самой Аглае. Тем самым Клавдия Петровна воплощала свои мечты в
детях. Во время домашних занятий она непременно сидела рядом с занимающимися на
пианино братом Аглаи, а затем и с Аглаей, и постоянно при звуках музыки,
неважно каких, плакала, причем исключительно от счастья. Она искренне мечтала о
том, как брат Аглаи после музыкальной школы поступит в музыкальное училище,
после которого получит профессию учителя музыкальной школы и будет в ней
работать. Насчет Аглаи в этом отношении Клавдия Петровна не мечтала ничего.
Брату Аглаи предписанная ему перспектива вовсе не нравилась, потому что уже
из-за одного факта хождения в музыкальную школу его во дворе дразнили
«девчатником», а это его угнетало. Он не знал, как его будут дразнить, когда он
станет учителем музыки, но что дразнить будут обязательно, знал точно, и такое
будущее наводило его часто на горестные мысли, отчего он даже иногда плакал,
правда, тайком в подушку. Возразить Клавдии Петровне он не мог, потому что
возразить ей не мог абсолютно никто. Все об этом знали и поэтому не возражали.
Но как только находился кто-то в этом вопросе несведущий, Клавдия Петровна
яростно хваталась двумя руками за сердце и зычным голосом оповещала о том, что
сейчас у нее случится инфаркт, потому что две трети сердца давно уже
атрофированы. Брат Аглаи и Аглая верили этому до поры до времени, а потом
перестали обращать внимание, беря пример со взрослых. Постепенно сложилось так,
что родственники в гости к ним ездить перестали, сначала Варсанофия
Спиридоновича, а затем и самой Клавдии Петровны, за исключением, правда,
Евдокии Петровны, старшей сестры Клавдии Петровны, в обиходе – Дуни, а для
детей – тети Дуни.
Дуня приезжала всегда спонтанно и тут же садилась
за пианино. Играть она умела, хотя нигде не училась, а подбирала на слух. В
репертуаре у нее были песни из трофейных фильмов, а также романсы, которые она
тут же пела, себе аккомпанируя. Особенно хорошо получалось про темно-вишневую
шаль: это исполнялось громко – и клавишами, и голосом. Наигравшись и напевшись,
Дуня всегда после этого порывалась чего-нибудь из квартиры Гуляковых выкинуть,
поскольку все добро считала хламом. По этому поводу она тут же ссорилась с
сестрой, которая свое добро хламом отнюдь не считала, каждый раз выговаривая
Дуне, что, дескать, наживи сначала свое, а потом уж и выкидывай.
Наживать Дуня ничего не умела: как только она
что-то наживала, то сразу кому-нибудь это нажитое и дарила, полученная зарплата
у нее до конца месяца никогда не доживала, посему Клавдия Петровна нередко Дуне
чего-нибудь ссуживала. Муж Дуни на сверхвредном производстве не работал и
большую зарплату не получал, потому что мужа у Дуни не было, хотя когда-то он,
разумеется, был, но она его бросила, потому что он корчил из себя
интеллектуала, не работая и попивая каждый вечер красное винцо. А дочь их общая
у Дуни жить осталась, а посему Дуня приезжала к Гусляковым всегда с дочерью.
Дочь была воображалистая и Гусляковы-младшие ее не любили, но побаивались,
потому что она была старше их, а кто был старше, тот был и главнее.
Аглае надоело все время быть младшей, и она часто
спрашивала и взрослых, и своего брата, когда же она, наконец, будет старшей.
Взрослые посмеивались, а брат вдруг неожиданно сказал «давай», в смысле, теперь
она будет старшей, а он младшим. Не успела Аглая свое старшинство осмыслить,
как он тут же прочитал ей небольшую лекцию о том, что старшие должны заботиться
о младших и тут же попросил ее незаметно пройти на кухню и из-за спины Клавдии
Петровны стащить батон, потому что он, младший, в данный момент захотел есть.
Аглая вздохнула, пошла на кухню и стащила из-за спины Клавдии Петровны батон. После
того, как младший наелся, у него к старшей появились и другие просьбы, суть
которых сводилась к «пойди», «принеси», «отнеси», «сделай» и т.п. В конце
концов Аглае старшей быть надоело и она предложила меняться обратно. Брат
согласился, сказав после этого, что младшие должны выполнять указания старших,
после чего указал Аглае сходить на кухню и из-за спины Клавдии Петровны стащить
батон, потому что ему, старшему, хочется есть, а дел у него невпроворот. Вздохнув,
Аглая поплелась на кухню… Наевшись, старший стал давать младшей указания,
суть которых сводилась к «пойди», «принеси», «отнеси», «сделай» и т.п. В конце
концов Аглае младшей быть надоело, но она не знала, что делать, так как
альтернатив больше не было. Тут она поняла, что в принципе, все равно, старший
ли ты или младший, после чего как-то сразу успокоилась и абсолютно перестала
бояться дочери тети Дуни, которую тоже звали Аглаей. Дунину Аглаю это удивило,
но виду она не подала, а пошла на кухню к матери, которая, как всегда,
отчитывала младшую сестру, и начала канючить, чтобы они поехали домой.
Но не такая была Дуня, чтобы уехать, не выполнив
до конца всю «программу». В «программе» опять было пение, но на этот раз – на два голоса. Эти два голоса были Дуни
и Клавдии Петровны. Дуня пела всегда первым голосом, а Клавдия Петровна –
вторым, чем гордилась, считая, что петь вторым намного сложнее, да не каждый и
сможет. А вот первым – каждый дурак споет. Дуня на «дурака» не обижалась, она
вообще ни на что и ни на кого не обижалась, потому что была натурой
оптимистической и невредной.
В репертуар дуэта входили, естественно, старинные
романсы, такие как «Не пробуждай воспоминаний», песни из репертуара Вертинского
и Лещенко, а также песня, которую сестры всегда пели в конце, но непременно два
раза. «Белла, Белла, Белла, Белла,
Белла – Донна, Донна дорогая, я тебя в таверне каждый вечер ожидаю», –
затягивали они смачно, не обращая внимания на стук в стенку и крики из-за нее.
Допев второй раз, Дуня с дочерью быстро собирались и уезжали домой.
Отходив свое в детский сад, Аглая стала ходить в
школу. Как только она в нее пошла, Клавдия Петровна сразу же записала ее на
фигурное катание в Ледовый дворец спорта. На коньках Аглая кататься не умела.
Тренер смерил ее взглядом и сказал нехотя: «Ну ладно, пусть учится…» И Аглая
стала учиться. Поскольку тренер был занят в основном с подающими надежды
фигуристами, Аглае не оставалось ничего иного, как стоять у борта, держась
обеими руками за него, и отрабатывать движения ног в коньках. Через пару
месяцев ей это надоело и она, твердо сказав «не хочу», это занятие бросила,
несмотря на протесты на повышенных тонах Клавдии Петровны, сопровождаемые
хватанием обеими руками за ее же сердце. Обозвав в очередной раз Аглаю гуслячкой,
Клавдия Петровна, как всегда, плюнула, хлопнула входной дверью и спустилась к
подъезду послушать частушки. Варсанофий Спиридонович не отреагировал никак.
Во-первых, потому что его дома не было, во-вторых, потому что его не
интересовало, и в-третьих, потому что он с друзьями пил пиво в ларьке.
Когда через месяц Клавдия Петровна поняла, что
фигуристки из Аглаи не будет, она записала ее в балетную студию. В студии нужно
было стоять у перекладины, называемой станком, держась за него одной рукой и
выполняя при этом команды учительницы «батман тандю», «батман тандю жэтэ»,
«гранд батман жэтэ», «батман девелопе», «батман фраппе», «батман фондю», «деми
плие», «рон де жамб партер», «девелопе», «пор де бра», «рон де жамб жете» и др.
Команд этих Аглая не понимала, потому что по-французски ни в семье, ни в школе,
ни во дворе не говорили. Через пару месяцев ей это надоело и она, твердо сказав
«не хочу», балет бросила. Клавдия Петровна, естественно, и протестовала, и за
сердце двумя руками хваталась, а через какое-то время успокоилась и записала
Аглаю в театральную студию. Варсанофий Спиридонович не отреагировал никак по
трем известным причинам.
Театр был люминесцентный, то есть все актеры и
актрисы были одеты в темные тренировочные костюмы, чтобы их, актеров и актрис, не
было видно зрителям. А чтобы им что-нибудь все-таки было видно, то некоторые
части тренировочных костюмов раскрашивали светящейся краской и эти части,
естественно, были видны. Некоторым исполнителям и исполнительницам ролей давали
в руки определенные предметы, тоже раскрашенные светящейся краской, которые
надо было носить по сцене –
таким образом, эти предметы были зрителям видны и в их глазах по сцене летали.
Аглае дали в руки светящийся лопух, которых она успешно носила по сцене
несколько месяцев. А потом она твердо сказала «не хочу» и театральную студию
бросила, так как эта студия ей, разумеется, надоела, на что Клавдия Петровна
реагировала, как всегда, адекватно, как, впрочем, и Варсанофий Спиридонович,
но, разумеется, каждый по-своему, согласно своим индивидуальным привычкам.
Музыкой Аглая, однако, заниматься продолжала.
Сама, по своей воле. Потому что играть на пианино ей нравилось, так как, по ее
мнению, играть на пианино лучше, чем не играть на нем.
Когда Аглая училась в шестом классе, решила
Клавдия Петровна свозить ее в Москву на каникулах, благо Дуня туда уже к тому
времени переехала по лимиту и остановиться, стало быть, было у кого.
Они погуляли по Красной площади, сходили в
Мавзолей, в Кремль, в Третьяковскую галерею, в ГУМ, на ВДНХ, в Парк культуры и
отдыха, прошлись по улице Горького и Калининскому проспекту и, конечно же,
покатались на метро. И так Аглае в Москве понравилось, что она расплакалась от
сознания того, что не живет в этом городе, и до того ей захотелось в нем жить,
что она решила в Москве жить непременно и сделать это целью своей жизни. В
довершении всего, когда она с другой Аглаей, дочкой тети Дуни, пошла в ТЮЗ,
театр юного зрителя, и в антракте к ним подошла женщина средних лет и
предложила сниматься в кино, сердце Аглаи радостно забилось, и она очень
громко, почти выкрикнув, согласилась. Московская Аглая тоже согласилась, но
как-то нехотя. Каково же было разочарование немосковской Аглаи, когда, узнав,
что она не москвичка, женщина ей сразу отказала, а московскую Аглаю попросила
прийти на следующий день по адресу, указанному в бумажке, которую она ей тут же
дала. С этого момента немосковская Аглая поняла, что москвичи – каста особая,
высшая, и ей еще больше захотелось этой касте принадлежать. Когда настал день
отъезда, Аглая так разрыдалась, что ее поили валерьянкой и давали нюхать
нашатырный спирт.
Приехав в свой, теперь еще более нелюбимый,
большой без гармошки город, Аглая еще раз убедилась в том, что жить нужно
только в Москве и нигде более. Эта мысль так прочно засела у нее в мозгу, что
Аглая перестала есть, пить и спать, разговаривала вяло, на все вопросы отвечая
односложно. Клавдию Петровну такое поведение дочери не на шутку встревожило.
Походы к врачам ничего не дали. «Хандра это, – говорили все специалисты, узнав, где Аглая побывала на
каникулах, – обыкновенная
провинциальная хандра. В этом возрасте часто такое бывает. Пройдет!» Но
почему-то не проходило.
Тогда Клавдия Петровна решила купить дочери
путевку на десятидневный теплоходный круиз по той самой великой реке-матушке,
на которой стоял их город. С этим она пошла к Варсанофию Спиридоновичу,
уговорив его раскошелиться для единственной дочери. Тот раскошелился, потому
что у него всегда было, так как зарабатывал он много, а тратил мало, даже пивом
никого никогда не угощал, но сам пил на свои.
Перспектива уехать на десять дней из этого города
Аглае пришлась по душе, и она улыбнулась. После чего собрала чемодан и уехала, вернее,
уплыла, а через десять дней, набравшись новых впечатлений, вернулась. Эти
впечатления она быстренько рассказала Клавдии Петровне и опять замолчала. Тогда
Клавдия Петровна решила водить ее по гостям, поскольку Аглая уже начала
невеститься и надо было потихоньку подыскивать жениха. Поэтому в гости Аглаю
она водила исключительно в семьи с молодыми людьми соответствующего возраста. В
гостях Аглая тихо сидела в углу и пила чай, а Клавдия Петровна, находясь всегда
почему-то в центре внимания, вдохновенно рассказывала о теплоходных
впечатлениях Аглаи. Так как город был большой, то семей, желавших видеть Клавдию
Петровну с Аглаей у себя на чаепитии, было предостаточно. Так вот и проходило
время, вполне соотносимо с течением великой реки…
Рано или поздно о теплоходных впечатлениях Аглаи
уже знали все, кому было положено об этом знать, тогда Клавдия Петровна
пригорюнилась, но ненадолго. Она опять пошла к Варсанофию Спиридоновичу и опять
раскошелила его на поездку Аглаи, на этот раз в Среднюю Азию.
В Средней Азии было очень жарко,
достопримечательности были вполне достопримечательными, книжные магазины
ломились от дефицитных книг на русском языке, а среднеазиатские мужчины
пытались с Аглаей заигрывать, особенно в Ташкенте. Выручила Соня, сверстница из
местных, с которой Аглая познакомилась случайно на базаре. Соня тоже ходила в
музыкальную школу по классу фортепиано, а в перерывах между обычной школой и
музыкальной заходила на базар и дралась там с представителями мужского пола.
Это было ее любимым занятием. «Вот так их надо!» – ударив пару раз пристававших к Аглае, сказала она. Пристававшие
сразу отвалили. С Соней никто не связывался, потому что она была сестрой одного
из футболистов известной тогда футбольной команды «Пахтакор», еще не погибшей в
катастрофе.
Знакомство с Соней было, наверное, самым
интересным событием, вынесенным из этой поездки, о котором она, однако, никому
не рассказывала и последующую их переписку хранила ото всех в тайне.
Переписывались они довольно продолжительное время, а потом переписка заглохла
сама собой, как часто бывает в жизни.
Среднеазиатских впечатлений Аглаи Клавдии Петровне
хватило еще на какое-то время, но потом и это время кончилось. Ксения Петровна
уже не знала, что и делать, но тут появился Валерик.
Как и откуда он появился, никто не знал, вернее,
уже не помнил. Но вот появился, и все тут. И стали они встречаться: он с ней, а
она, естественно, с ним.
Валерик работал инструктором в райкоме комитета
комсомола. Он рос без отца и жил вместе с матерью и сестрой в комнате в доме
барачного типа. В райком комитета комсомола он пошел исключительно для того,
чтобы улучшить жилищные условия. Но они почему-то никак не улучшались, поэтому
Валерик ходил всегда хмурым, а все считали, что у него строгий вид, как и
положено работнику такого ранга.
Валерик был консервативных взглядов или, вернее,
традиционных. Он любил порассуждать о роли мужчины и женщины в обществе, о том,
что мужчина обязан содержать женщину, быть ей опорой, а женщина должна стирать,
готовить, рожать детей, а работать – если только захочется. Еще он любил слегка
приврать, рассказывая, к примеру, что его привезли на служебной машине и она за
домом стоит ждет вместе с водителем. Аглая тут же шла в дальнюю комнату, окно
которой выходило туда, где стояла машина, и быстренько удостоверившись, что
никакой машины там не стоит, возвращалась к Валерику и уличала его во лжи.
Валерик тут же краснел. Ему было стыдно, что он просчитался, не зная о
существовании дальней комнаты с окном на противоположную сторону.
Еще Валерику не нравилось, когда Аглая модно
одевалась. Особенно его раздражали ее бриджи в клеточку. По этому поводу он
читал ей нотации и носить брижди запрещал. Аглае его нотации не нравились,
поэтому бриджи она надевала принципиально, когда они с Валериком шли
куда-нибудь, в кино, в кафе или в музей. Аглае хотелось на танцы. Но танцы
Валерик терпеть не мог, считая это верхом распущенности. От этого Аглае
хотелось туда еще сильнее. Но одна она не могла туда пойти, потому что там
каждый вечер устраивались драки до крови, а Валерик не соглашался пойти на
танцы ни в какую. Сам он ходил в одном и том же костюме и обязательно с
комсомольским значком.
На Аглае он хотел в перспективе жениться, так как
думал, что после женитьбы сразу произойдет улучшение его жилищных условий,
особенно после того, когда Аглая родит ему ребенка. Поэтому в один прекрасный
день он в присутствии Клавдии Петровны и в отсутствие Варсанофия Спиридоновича
предложил Аглае поехать к ним познакомиться с его матерью и сестрой. «Зачем?» – спросила Аглая. «Ну, чтобы они имели
о тебе представление – вместе ведь жить будем!»
Тут в разговор как коршун влетела Клавдия
Петровна: «То есть как вместе?» –
«Ну, мы поженимся и будем жить у нас». –
«Как это у вас? Зачем Аглаюшке из лучших условий в худшие переезжать?» Валерик
смутился… А Аглая сказала: «Пошли лучше в кино!» И они пошли в кино. Больше
разговор о знакомстве с мамой и сестрой Валерика не затевался. Об этом эпизоде
Аглая написала Соне в Ташкент, по сему поводу они обе дружно посмеялись в
письменном, разумеется, виде.
Пока Аглая о Москве мечтала, путешествовала да с
Валериком женихалась, брат ее поступил в техникум, который и закончил. Техникум
был зубопротезный. Выбор был сделан не случайно – нравилось брату Аглаи, что
отец их, Варсанофий Спиридонович, много зарабатывает. И он так хотел. Но не в
цехе во вредном: два одноглазых в одной семье – это уж слишком. А зубопротезный
– золотое дно, говорили все. Вот он туда и пошел.
А потом его призвали в армию, и стал он служить,
совершенно случайно, впрочем, под Ташкентом, где по наводке Аглаи познакомился
с Соней. Они стали встречаться и каждую увольнительную он пропадал у нее,
разумеется, тогда, когда брата Сони в Ташкенте не было, а когда был – то они
ходили куда-нибудь, в кино, в кафе или в музей. И еще на базар, потому что Соня
туда ходить очень любила. Там она покупала кишмиш. Этим словом местные жители назвали
изюм, чтобы отличаться от приезжих, хотя, как известно, кишмиш – это сорт
винограда, а изюм – сушеный виноград. Но местные жители упорно называли кишмишем
именно сушеный виноград, потому что слово «изюм» органически не переваривали. Соня
брала мешочек с кишмишем, подбрасывала его вверх и слышала, каким тоном кишмиш
звенит, когда мешочек после взлета падает на ладонь. Она всегда покупала
кишмиш, который звенел определенным тоном, а кишмиш другого тона не покупала.
Больше на базаре она не покупала ничего, потому что остальное было ей
неинтересно.
С Соней брат Аглаи рассчитывал на совместное
светлое будущее, как, впрочем, и она с ним, иначе бы они друг с другом не
встречались, надо было лишь дождаться окончания службы брата Аглаи и
совершеннолетия Сони.
Отслужив в армии, брат Аглаи стал работать зубным
техником, изготавливая зубные протезы. Деньги, действительно, потекли, да еще
как! С Соней он переписывался и иногда звонил ей по телефону с междугородной
телефонной станции, чему Аглая была несказанно рада. И все вроде бы было нормально
и в порядке и отнюдь не предвещало тех событий, которые произошли вскоре.
Где он эту финку нашел, никто уже толком и не
знает, а сам он об этом никогда не распространялся. Но нашел вот… Можно было,
конечно, и не связываться, и бросить, да куда там, видимо…. Финка была
красивая, и брат Аглаи любил ее гладить, закрывая при этом глаза, и это
доставляло ему удовольствие. Много ли человеку надо? Много! Особенно если
человек молод и полон надежд…
Финка была в командировке или на учебе и по всей
вероятности случились у нее проблемы какие-то с зубами, он что-то делал,
подгонял, переделывал, опять подгонял… И доподгонялся.
Когда он сообщил родителям и Аглае, что хочет на финке
жениться, то шок у всех был такой, что и описать невозможно, и это, кстати,
хорошо, потому что описание шока ничего бы не дало и ситуацию никак бы не
изменило.
Сначала все замолчали. Потом Варсанофий
Спиридонович молчать продолжал, а Клавдия Петровна нет. Она заговорила
полупричитая так: «Чем же тебя, сыночек, мамзель эта иностранная околдовала?
Иль ты за границей пожить хочешь? А Родина? С тоски ведь там умрешь, ностальгия
замучает… Из Узбекистана какие письма писал! Все домой хотел, а как приехал,
так вот что учудил. И чего тебе здесь не хватает? Дом ведь – полная чаша! И зарабатываешь
ты прилично, несмотря на твой возраст. А мы как же? Я ведь внуков понянчить
хотела! А ты меня этой возможности лишаешь… И что ты в этой тощей жердятине
нашел, – так она думала обо всех иностранках, – вон наши девки все спелые да
ядреные – любо-дорого посмотреть… Одумайся сыночек, одумайся, милый,
родной… За что же ты нас так?.. Чем мы такое отношение заслужили?.. Ну, была
бы она хотя бы из соцстрановских, все к нам ближе… а то Финляндия! Дед-то
твой на финской погиб, знаешь ведь… Как я людям после этого в глаза
глядеть-то стану!.. И потом, раз если уж так, раз если уж по-другому нельзя,
то, как говорится, куда иголка, туда и нитка, пусть уж она тогда к нам, а мы
ничего, мы вам комнату выделим, потеснимся, ничего нам это, не впервой… А потом
квартиру вам выделят, отца пошлю, он попросит, ему не откажут, столько лет он
вкалывает, уважат его, конечно, уважат, и квартира будет вам, а то эту оставим,
а сами в меньшую пойдем, меньшей-то проще добиться, ты не думай, сыночек, мы
все для тебя сделаем… Господи, вот напасть-то какая! Ну за что, за что!
Неужели по-другому-то нельзя! Ну, погулял, с кем не бывает, это раньше у нас
так было, а теперь чего – нравы-то свободные, тем более в Финляндии… И чего
она за тебя уцепилась-то, что, в Финляндии мужиков что ли нету? Увидела,
кончено, что ты порядочный, и давай… Да разве второй такой еще есть на свете!..»
Клавдия Петровна говорила-причитала долго-долго,
Варсанофий Спиридонович молчал, Аглая сидела насупившись, ей удалось лишь,
когда Клавдия Петровна в своем речитативе набирала воздух для продолжения, лишь
фразу вставить: «А Соня?»
«Мы уже заявление подали», – процедил брат Аглаи,
когда ему представилась возможность что-то сказать.
И тут Аглаю прорвало: «Ну и давай, вали отсюда,
сволочь последняя! Вали, вали, думаешь, плакать будем – не беспокойся, не
будем, по крайней мере ты, гадина, этого не увидишь! Удивить думал всех, да? Предатель
ты, гадина, вот ты кто! Раньше бы за такое – в расход, повезло тебе, гадина,
что другие времена сейчас, а ты этим сразу и воспользовался! Выучила тебя
страна бесплатно, а ты на нее плевать хотел, отец загибается, глаз потерял, а
для кого? Для себя что ли? Сволочь ты, сволочь, сволочь!!! А я здесь останусь,
в этой стране! А я отсюда – никуда! Потому что здесь – моя Родина! Понимаешь,
Ро-ди-на! Думаешь, не проживем без тебя? Проживем! Еще как проживем, это ты там
в трущобах гнить будешь, да под забором валяться, вспомнишь еще! Думаешь, нужен
ты ей там? Бросит при первой же возможности!» И вдруг перейдя на громкий шепот:
«Да зачем же ты, братишка, меня одну-то оставля-а-ешь…» – и заплакала.
Клавдия Петровна оторопела, а оторопев, сначала
замолчала, а затем вдруг – ровным голосом: «Ну что ты, Аглаюшка, что ты, разве
так можно, брат он тебе все-таки, брат… Ну успокойся… ну нельзя же так…
Мы же для того и живем, чтобы вам хорошо было… Мы-то свое уже потихонечку
отживаем…»
Аглая всхлипывать перестала и ушла в другую
комнату. Варсанофий Спиридонович оделся и ушел из дома, потому что ему надо
было где-нибудь напиться. Клавдия Петровна ушла на кухню. А брат Аглаи постоял,
постоял и пошел к своей финке, а домой вернулся, когда все уже спали.
На следующее утро Варсанофий Спиридонович, опохмелившись
с большого бодуна, а также выпив пять чашек несладкого крепкого чая, сказал
брату Аглаи, чтобы тот эту свою финку приводил знакомиться, а то как-то не
по-людски получается.
Брат финку привел. Встретили ее, естественно,
настороженно, чаем угостили с конфетами, так как обедать она отказалась.
«Брезгует, – подумала Клавдия Петровна, – а может быть, у них там за границей и
не обедают – экономят на желудке, а потом на медицину тратятся. А медицина у
них дорогая», – последнее Клавдия Петровна знала доподлинно.
Финка по-русски понимала, но говорила плохо, так
что разговор хоть и клеился, но не очень. Дело даже не в языке было, просто в
этой ситуации некомфортно было всем. Варсанофий Спиридонович молчал и лишь
иногда буравил финку глазом, Аглая сидела в углу, ни проронив за время
знакомства ни слова, брат суетливо подливал финке чай и предлагал конфеты, не
решаясь в присутствии родителей и Аглаи ее погладить, хотя ему этого очень
хотелось, сама финка натуженно улыбалась, и только Клавдия Петровна, спасая
ситуацию, вела разговор. Она спрашивала про родителей финки, про их зарплаты,
про ее братьев и сестер и, узнав, что она – единственный ребенок в семье,
горько сокрушалась, поскольку считала, что быть одному как перст – очень плохо,
то есть ничего хорошего в этом нет. Затем она финке сказала, что нехорошо
как-то получается отрывать брата Аглаи от Родины. «Поймите, у него здесь – все,
а там у вас – ничего, потому что там – кто он там? Никто!» Финка засмущалась и
ответила, что она никого ни от чего отрывать не собирается, что она прекрасно
понимает положение вещей и на браке не настаивает и что если брат Аглаи
считает, что ему лучше остаться здесь, то пусть остается, а она уедет к себе и
ничего страшного в этом не видит, хотя ей и будет грустно, но, как говорится,
время лечит. Она взглянула на брата Аглаи, который на это твердо ответил, что
ни за что – решили они, что будут вместе, вот и будут, и все тут. Видимо,
упрямая гусляцкая порода сидела и в нем, но, наверное, очень глубоко до поры до
времени и до сих пор никак себя не проявляла. И вот и пора, и время пришли.
«Ну что ж, – сказала Клавдия Петровна, – вместе
так вместе, что тут сделаешь! А почему туда к вам непременно, может быть, к нам
лучше… Так ведь везде – жена к мужу должна идти, не наоборот!» «Да я не против
сюда переехать, только где я здесь работать буду?» Этот вопрос всех озадачил.
Обычно, когда девушка выходила замуж, она этим вопросом никогда не задавалась:
детей рожала да хозяйство вела, ну, а если работа подворачивалась, то работала
по мере необходимости. «Почему она о работе спрашивает? Рожать, видно, не
хочет, зараза западная, вот работой-то и прикрывается!» – подумала Клавдия
Петровна, но вслух ничего не сказала.
С работой в городе было сложно, тем более для
иностранцев. «А у вас-то чем наш сын заниматься будет, – задала встречный
вопрос Клавдия Петровна, – у вас-то безработица вон как свищет!» Как
безработица может свистеть, финка не поняла, а насчет работы для брата Аглаи
ответила следующее: «У нас это несложно, тем более для таких специалистов. Его
возьмут на работу в фирму по зубопротезированию, пошлют сначала за счет фирмы
на курсы финского языка, затем подучится немного, поскольку технологии у нас
совсем другие, это тоже фирма оплатит, а потом и работай себе».
«А жить где будете? Квартира у ваших родителей
большая?» – спросила Клавдия Петровна. «А мы не будем жить у родителей, –
ответила финка, – сначала мы жилье снимем, а потом и купим. Все так делают – у
нас это несложно».
«Вот пропаганду западную чешет», – подумала
Клавдия Петровна, но вслух, что подумала, не сказала, потому что считала, что
не все надо говорить, что думаешь, особенно в разговоре с иностранцами, и потом
пропаганду все равно ведь не переспоришь, особенно западную.
Как ни пыталась Клавдия Петровна скрыть
предстоящую женитьбу сына на иностранке, эта новость мгновенно облетела если не
весь город, то половину уж точно, и все благодаря усердным стараниям работников
ЗАГСа, потому что браки с иностранцами в городе заключались нечасто. На все
вопросы по этому поводу Клавдия Петровна пыталась было отшучиваться, мол,
ерунда все это и слухи нелепые, но отшучивайся тут – не отшучивайся, а у
родственников ухо, как всегда, востро.
Первой прискакала тетя Лиза, еше одна сестра
Клавдии Петровны. Уже с порога, завидя брата Аглаи, она зычным голосом
затрубила, обращаясь к нему: «А ты о родственниках своих подумал, окаянный! Им
же потом головы не сносить! Будь же человеком – не женись на ней!» Сын тети
Лизы служил в армии, дослужился уже к тому времени до полковника и предполагал,
что вот-вот скоро станет генералом. Женитьба двоюродного брата на иностранке
могла в одночасье спутать его планы, тем более, что служил он в каких-то
ракетно-секретных войсках.
Вообще, у Гусляковых в родне много военнослужащих
было – мужчины охотно выбирали эту профессию, поскольку она была денежной,
всегда обеспечена жильем и перспективной, а так как девушки с удовольствием
выходили за военных замуж, то все военные родственники Гусляковых были
благополучно женаты. И женились родственники Гусляковых исключительно на
русских, ну, в крайнем случае на украинках. А тут – нате вам, пожалуйста, – финка!
Брату Аглаи стало ясно, что делегации от родственников пойдут косяком… И он
не ошибся.
За тетей Лизой последовали родственники с обеих
сторон: тетя Нюра, тетя Зоя, тетя Маша, тетя Саша, тетя Тамара, тетя Оля, тетя
Таня, тетя Света, тетя Валя, тетя Нина, тетя Ира, тетя Лена, подкрепляемые
дядей Лешей, дядей Витей, дядей Толей, дядей Андреем, дядей Володей, дядей
Мишей, дядей Сережей, дядей Колей, дядей Васей и даже дядей Борей, который
вообще никогда никуда не выходил, но для такого случая его уговорили. Все
просили об одном и том же: не жениться на иностранке, обещая в ответ сонм таких
невест, что не только закачаешься, но и рот раскроешь и потом не закроешь от
счастья. Но в результате все родственники уезжали ни с чем.
И только тетя Дуня не приезжала, не звонила и
вообще не давала о себе знать по этому поводу. Сомневаться в том, что
информация до нее не дошла, не приходилось – до Москвы всегда любая информация
доходит. Просто в столице браки с иностранцами к тому времени были делом
обычным, никого это не удивляло и никакого опасения не внушало.
Странная это была свадьба. Родителей финки на нее
не пригласили, потому что для этого им нужно было сделать приглашение, или, как
говорили тогда, вызов. Сама финка сделать такое приглашение не имела права,
брат Аглаи право такое имел, но для этого ему было нужно предоставить с места
работы подписи так называемого треугольника – администрации, профкома и
комитета комсомола, а так как он работал недавно, то в таких подписях ему
отказали, поскольку треугольник брата Аглаи знал недолго и вследствие этого не
мог ручаться за поведение финских родителей невесты во время их нахождения в
стране. А к родственникам, друзьям и знакомым обращаться с такой просьбой было
по понятным причинам просто бесполезно. К тому же большинство многочисленных
родственников с обеих сторон решили свадьбу бойкотировать, в крайнем случае
игнорировать, и поэтому на нее не явились. Не пришел на свадьбу сына и
Варсанофий Спиридонович. Не пришел просто так, без объяснения причин. Да и чего
эти причины объяснять, когда и так все ясно.
Клавдия Петровна, в отличие от мужа, ни бойкотировать,
ни игнорировать свадьбу не решилась, хотя у нее кошки скребли на сердце, но ей
хотелось не ударить в грязь лицом перед заграницей, так как она считала, что
если она не придет на свадьбу, то обязательно уронит престиж своего государства
в глазах заграницы. А этого ей очень не хотелось, потому что свою страну она
очень любила.
В ЗАГС, кроме брата Аглаи с финкой, поехали в
качестве свидетеля со стороны жениха – Витька Пауков, техникумский одногруппник
брата Аглаи, вместе со своей будущей первой женой, в качестве свидетеля со
стороны невесты – Валя Морщикова, единственная здешняя подруга финки, со своим
мужем Владимиром, местным интеллектуалом, а также Клавдия Петровна и Аглая с
Валериком в костюме с комсомольским значком.
Вечером был заказан столик в ресторане в центре
города, куда, кроме побывавших в ЗАГСе, пришли еще тетя Дуня, специально для
этого приехавшая из Москвы, и бывшая учительница английского языка брата Аглаи
в школе, карелка, бросившая свои голубые озера ради реки-матушки – ее
присутствие помогло найти общий язык с невестой и способствовало более-менее
полной коммуникации. Неожиданно заявился балагур Колька, дальний родственник из
района, со своей женой. Вообще-то им тоже было запрещено показываться на
свадьбе брата Аглаи, но желание выпить и закусить пересилило всякие запреты. А
больше никого не было. Да больше в данной ситуации никого и не требовалось.
Сначала все сидели молча. «Ну, горько, что ли», – сказал Витька. Ну, горько так
горько. Поцеловались, выпили, закусили. Но слаще никому не стало. Разве что
Кольке-балагуру. Он встал, налил себе полный фужер водки и начал: «Ну что
пригорюнились? Невесело? Понима-а-ю! Сам такой! – он показал свой безымянный
палец на правой руке с обручальным кольцом. – Так что вот за это и надо выпить». И все выпили. На душе вроде
бы полегчало. Тогда выпили еще. Полегчало еще больше. А потом все стали
улыбаться и друг с другом разговаривать, сначала потихоньку, а затем во весь
голос. Колька усердно травил анекдоты налево и направо, налегая при этом не
менее усердно на выпивку и закуску, учительница-карелка с финкой о чем-то
лопотали по-своему, по карело-фински, то бишь, местный интеллектуал Владимир
Морщиков вовсю флиртовал с Аглаей, и сидели они рядом так близко, что это не
укрылось от глаз Валерика – он постоянно вертелся и крутился около них, и готов
был сесть к ним на колени, сразу к обоим. И Аглаю, и Морщикова поведение
Валерика раздражало. Морщиков держался из последних сил, обзывая про себя
Валерика пидором и мечтая произнести это слово вслух, но так как ему не
хотелось портить свадьбу ненужными разборками, то он сдерживался, периодически
опрокидывая рюмочку-другую. Витька Пауков нашел общий язык с Валей, женой
интеллектуала, а его будущая жена – с женой Кольки-балагура. Обстановка, в
общем, несколько разрядилась. А когда Клавдия Петровна с Дуней затянули на два
голоса «Белла, Белла, Белла, Белла,
Белла – Донна, Донна дорогая, я тебя в таверне каждый вечер ожидаю», то все
вообще оживились и попросили спеть эту песню на бис, что сестры с удовольствием
и сделали.
В общем, можно было
сказать, что свадьба все-таки удалась. Если бы не Валерик.
Этот комсомольский
активист, изрядно набравшись оттого, что не смог примоститься на коленях у
Аглаи с Морщиковым, подсел под шумок к брату Аглаи и сделал ему почти
официально следующее заявление: «Слушай… понимаешь, я лично против тебя
ничего не имею… женись на ком хочешь, езжай, куда хочешь – имеешь право… Но
ты меня уж извини, ты ситуацию понимать должен…: если я на твоей сестре
женюсь в данной ситуации, то мне не только не улучшат жилищные условия, но и с
работы погонят… А на завод к станку я идти, сам понимаешь, не хочу… И было
бы, вообще-то, из-за чего – из-за брюк этих развратных, что ли? Вон она как с
этим любезничает: еще бы – интеллектуал, почти диссидент… все пишет, пишет…
знаем мы, чего пишет, читали… но – тссс! Никому! Он на Запад свою писанину
посылает, а она у моего кореша из отдела соответствующего оседает, вот он мне
читать и дает – такая херня!»
Слушал брат Аглаи
Валерика, слушал, потом подумал, дать, что ли, ему в морду, да застолье портить
не хотелось, так что пусть живет пока, решил он, пересел к Кольке, и они с ним
выпили.
Через несколько дней
после свадьбы финская жена брата Аглаи уехала в Финляндию, брат Аглаи стал
оформлять документы к ней на ПМЖ, Дуня улетела в Москву, Морщикова уволили из
проектного бюро, где он работал, и он устроился куда взяли, а взяли дворником,
а Валерик объявил Аглае, что встречаться им больше нет смысла. Аглаю это
задело, но вместе с этим она почему-то вздохнула с облегчением. Тем более, что
скоро начинались выпускные экзамены, а после них – новая жизнь.
После выпускных
экзаменов, несмотря на уговоры родителей остаться в родном городе и получать
образование здесь, Аглая решила уехать учиться в Москву. Решила она, как
известно, уже давно, так что уговорить ее, гуслячку по натуре, никто так и не
смог. «Был бы брат – уговорил бы», – думала Аглая, потому что ей хотелось так
думать, но брата не было, так что, люди добрые, не взыщите, уедет Аглая, уедет,
уедет… Так стучали колеса поезда, увозившего Аглаю в столицу.
В Москве Аглая
поселилась у тети Дуни, где же еще, поступать ей все равно куда было, решила
куда полегче, чтобы в столице зацепиться. Полегче оказался факультет
дефектологии педагогического института. «Ну и что, что дураков учить буду, они
тоже люди, им тоже умнеть надо, зато рабочий день укороченный и к зарплате
надбавки», – думала Аглая поступая, но не поступила. Домой возвращаться не
хотелось, надо было искать работу, а попробуй, найди ее в Москве без прописки!
Нашла, однако: ширильщицей стала работать на фабрике. В ее обязанности входило доставать
руками без перчаток из горячего с щелочью котла рулоны материи шириной метр двадцать
и расширять их, то есть раздвигать обеими руками на ширину рук, чтобы потом
материя без единой складки прошла через валики и окрасилась в нужный цвет. Работа
была в три смены и очень тяжелая, настолько тяжелая, что временами Аглая
жалела, что не поехала домой. Вечерами она лежала изнеможденная на софе у тети
Дуни, и у нее абсолютно ни на что не было сил.
Видя такое дело, Дуня
решила подсуетиться и связалась с Порфирьевной. Порфирьевна была сватьей Дуни,
поскольку московская Аглая, дочь Дуни, успела к тому времени выйти замуж за Пантелеймона,
сына Порфирьевны. И Порфирьевна, и Пантелеймон были, как и немосковская Аглая,
тоже родом из гусляков, но не из демидовских, а из подмосковных, которых никто
никуда не переселял, но это дела не меняло, поскольку все гусляки
руководствовались принципом помогать друг другу, неважно, поповец ты,
беспоповец, беглопоповец, белокриницкого ли согласия, неокружник или вообще
никто, главное – гусляк.
Имя у Порфирьевны было
мудреное, поэтому все ее звали исключительно по отчеству – Порфирьевна и
Порфирьевна. Она привыкла и не обижалась. Работала она где-то бухгалтером, но
связи кое-какие имела, а может быть, и потому связи имела, что работала именно
где-то. Бывает, порой сложно определить, где – причина, а где – следствие. К ней-то
и подкатила Дуня, выручай, дескать, сватья, деваху, пропадает, можно сказать,
почем зря.
Порфирьевна,
действительно, многое могла. Взяла, к примеру, и устроила Дуню, после того как та
после нескольких лет лимитствования получила постоянную столичную прописку,
работать сервизницей в ресторан «Баку». Ресторан «Баку» находился на
центральной улице города и был фешенебельным: в нем подавали блюда восточной
кухни – это было вкусно, стильно и дорого, так что не каждый себе мог позволить
там отобедать, а тем более отужинать. По залу постоянно дефилировали смуглые черноглазые
усачи с большими животами, плохо говорящие по-русски.
Работа сервизницы
сводилась к обслуживанию больших застолий – свадеб, дней рождений, поминок,
банкетов, различных юбилеев, торжественных вечеров и других мероприятий
соответствующего ранга. Перед торжеством нужно было выдать стекло, текстили и приборы, а после торжества – принять все это
обратно, при этом учет товара проводился ежедневно, а его инвентаризация –
ежемесячно. Работа была непыльной и Дуня с этим вполне справлялась. Но главное
было не в работе и даже не в зарплате, хотя зарплата была очень даже вполне.
Главное было – продукты, которые оставались в большом количестве после каждого
торжества. Речь шла отнюдь не о продуктах, недоеденных посетителями – речь шла
о продуктах, к которым посетители не успели даже и притронуться. А не успевали
они притрагиваться к тем продуктам, которые выставлялись посетителям в счет, но
отнюдь не на их стол. Кто-там будет смотреть и жаться, закатывая банкет –
никому ведь жмотом прослыть не хочется! Вот и не жались, платили, можно сказать
за воздух – за воздух ресторана «Баку». А не выставленные на стол продукты
распределялись между работниками согласно их положению на иерархической
ресторанной лестнице. Никто не роптал, потому что домой не с пустыми руками
приходили все. Так что Дуня этими самыми дорогими дефицитными продуктами
обеспечивала всех – и себя с живущей у нее Аглаей, и свою Аглаю с
Пантелеймоном, живущих от них отдельно, и Порфирьевну, живущую отдельно от всех
и ни с кем, так как мужа у нее не было, то ли развелась она с ним, а он потом
умер, то ли умер он и развестись с ним она поэтому не успела, точно никто не
знает.
Устроить беспрописочную
Аглаю Порфирьевна взялась всерьез. Устроила курьером в «Добровольное общество
книголюбов». «Книголюбы» раньше девяти на работе не появлялись, в отличие от
фабричных. Чем они в обществе занимались, кроме книголюбия, Аглая так и не
поняла. В ее обязанности курьера входило появляться в «Обществе» каждый день ровно
в девять ноль-ноль, брать корреспонденцию и развозить ее по адресам в разных
концах города на общественном транспорте, а так как город был уже тогда
мегаполис, то на развоз корреспонденции у нее уходил весь день. К восемнадцати
ноль-ноль она опять появлялась в «Обществе», привезя ответную корреспонденцию,
а после этого уезжала домой, в смысле к тете Дуне. От этой работы Аглая совсем
не уставала, поэтому иногда могла сходить в кино, в театр или на концерт –
зарплата у нее была хоть и небольшая, но на проживание и питание она совсем не
тратилась, так как Дуня за проживание с нее денег не брала, а питание было
всегда за счет ресторана «Баку». Иногда, если позволяло время, Аглая заезжала
на работу к тете Дуне, забирала у нее наполненные продуктами сумки и отвозила
их Порфирьевне или Аглае с Пантелеймоном.
А потом «Общество
книголюбов» закрыли, но курьеры, как известно, из обоймы не выпадают, поэтому
перед закрытием «Общества» председатель сосватал Аглаю на курьерскую должность
в одно из министерств. Работа была такая же, а получать Аглая стала намного
больше, что ее вполне устраивало.
На следующий год она
опять пыталась куда-то поступить и опять никуда не поступила, продолжая
работать в министерстве.
Так незаметно прошло два
года. На третий год Аглая поступила. В педагогический на дефектологический. Ей
дали комнату в общежитии, и она от тети Дуни съехала. «Ну и правильно, –
подумала Дуня, – пора девахе личную жизнь, наконец, устраивать, а в общежитии-то
оно сподручнее как-то».
На радостях, что Аглая
наконец-то поступила, Клавдия Петровна пошла к Варсанофию Спиридоновичу за
деньгами, чтобы купить дочери путевку в Закавказье. Варсанофий, естественно, отстегнул
и пошел с мужиками пить пиво. И поехала Аглая в Закавказье, потому что до
начала занятий была еще куча времени – каникулы в стране всегда отличались
стабильной невероятной продолжительностью.
В Закавказье Аглае, в
общем, понравилось, достопримечательности были нормальные, все говорили
по-русски с большим акцентом, и это ее забавляло: она прыскала по каждому
поводу, встречая в ответ пристально-похотливые взгляды мужчин. «С ними
поосторожнее надо, – говорила Маша из Орла, с которой они жили вдвоем в номере
в закавказских гостиницах, – слышала, что с Маринкой сделали?» – «Неужели
изнасиловали?» – «Да нет, не изнасиловали, но могли бы. Она все в шортах ходит,
а мужчины местные подошли к ней и сказали, чтобы она так не ходила, потому что
они от этого сильно возбуждаются. Она их послала, а они ворвались ночью к ней в
номер, связали ей ноги и повесили на улицу вниз головой, привязав к окну. Так
она всю ночь провисела. А чтобы на помощь не позвала, рот ей кляпом заткнули.
Легко еще отделалась!» – «А соседка? Мы же все по двое живем!» – «Соседка спала
и ничего не слышала или делала вид, что спала, себе ведь дороже! Так что держи
с ними ухо востро!» – «В милицию надо было…» – «Ты что, дура? Поди докажи,
во-первых, а во-вторых, после этого уж точно изнасилуют!» Аглая взглянула на Маринку:
та вела себя как ни в чем не бывало, одетая, правда, уже не в шорты, а в длинную
юбку, поняла, наверное, что надо бы все-таки вернуться домой целой и
невредимой. «Домой бы пора уже», – подумала Аглая. Оставалось еще два дня.
В предпоследний день к
ней неожиданно подошел местный закавказец в белой рубашке, черных брюках и
кепке-аэродроме. Аглая невольно отпрянула. «Нэ бойтесь, дэвушка, я нэ кусаюсь!»
– неожиданно улыбнулся он. Аглая тоже улыбнулась. «Мнэ сказалы, щто Ви из
Масквы, нэ так лы?» – «Так». – «У мена в Масквэ брат учытса, пасылачку бы ему
пэрэдать – можна?» Несмотря на предупреждения Маши из Орла, Аглая этого закавказца
почему-то не испугалась, а наоборот, почувствовала к нему какое-то доверие.
Только сейчас она заметила, что он держит под мышкой какой-то сверток. «Тут
фрукты сущеные: финыкы, инжыр, изум, абрыкосы… Перэдадытэ?» – «Конечно, –
Аглая взяла сверток. – Адрес давайте». Он написал адрес на бумажке. На том и
расстались. Больше в Закавказье к Аглае никто не приставал.
Московский брат
закавказца жил на окраине, пришлось добираться долго. «Вот дура, надо было бы
телефон спросить, позвонила бы, встретились бы в центре, может быть, в кафе
пригласил бы». Но столько «бы» в жизни не бывает, поэтому и пришлось переться
на окраину. Дверь открыл небритый волосатый брат закавказца в майке и
тренировочных штанах. «Чэво нада?» – «Чэво, чеэво – пасылку прынэсла!» –
передразнила Аглая и смутилась. Брат закавказца неожиданно улыбнулся и вдруг
перешел на русский без акцента: «Ловко ты меня спародировала!» – «Мы уже на
«ты»?» – «Разумеется, ты ведь мне посылку привезла, брат уже звонил, ну,
заходи, что ли, коньяк хороший пить будем». Аглае стало вдруг легко и весело. Она
вошла, разделась и они стали пить коньяк, закусывая принесенными Аглаей
сушеными фруктами. О чем они при этом разговаривали, она не помнила, а в
общежитие приехала на такси.
И они стали встречаться,
друг с другом им было интересно. Его звали…. А никак его не звали – брат
закавказца и все тут. Он был физик и учился в аспирантуре. Они куда-то ходили,
что-то смотрели, где-то что-то ели и пили…
А потом была любовь,
горячая и пылкая, страстная и нежная. Брат закавказца стал первым мужчиной в ее
жизни, потому что так в жизни бывает.
Так продолжалось пять
лет. И все пять лет брат закавказца повторял Аглае: «Брось меня, я ведь никогда
не женюсь на тебе…» – «Ты меня не любишь?» – «Люблю! Ты – мое сокровище, Ты –
удивительная! Таких не бывает… Но… Ты не закавказка… Поэтому не тебе я
жениться не могу, хотя мне бы этого хотелось, но у нас так принято…» «Что я,
прокаженная что ли», – думала Аглая, перебирая в уме все ей известные браки
закавказцев с незакавказками и наоборот. Она внутренне недоумевала, но вслух
ничего не говорила, надеясь, что, может быть, привыкнет и дурные национальные
традиии отойдут на второй план. Но традиции ни на какой план не отошли, на то
они и традиции, чтобы никуда не отходить.
А тетя Дуня смотрела на
это безобразие и неизменно повторяла: «Не верь Азии, деваха, не верь!» – шля
тревожные письма Клавдии Петровне.
Брат закавказца закончил
аспирантуру, и его распределили в подмосковный Троицк. Аглая купила сезонку на
электричку и каждые выходные пропадала там.
Когда ситуация, по
мнению Дуни, стала зашкаливать, она вызвала Клавдию Петровну в столицу для
серьезного разговора. Когда Кавдия Петровна приехала, Дуня, в отсутствии Аглаи,
сказала ей следующее; «Во, понимаешь, мурло закавказское – пристроился к
девахе, а жениться и не собирается! Как бы не понесла от кучерявого!»
Перспектива заиметь смуглого и кучерявого незаконнорожденного внука Клавдию Петровну
отнюдь не устраивала. «Один учудил, другая чудит, как я людям смотреть в глаза
буду на берегах-то великой реки-матушки!» Приехала Аглая и, предвидя неприятные
вопросы, тут же выпалила: «Меня так устраивает!» – и заперлась в туалете, а
потом тихонько прошмыгнула оттуда в коридор – и была такова – уехала в
общежитие. Клавдия Петровна с Дуней повздыхали, дескать, ну и молодежь нынче
пошла, спели два раза «Белла донну» и Клавдия Петровна на следующий день так ни
с чем и уехала.
Так проходили студенческие
годы Аглаи. Учеба ей не то чтобы нравилась, но ее вполне устраивала. За это
время удалось съездить два раза в Финляндию в гости к брату. В Финляндии ей не
понравилось. Она не понимала, как там можно жить: все какие-то неразговорчивые
и угрюмые, в общем, чухонцы – они и есть чухонцы! «Нет, не хотела бы я жить в
Финляндии, – каждый раз думала Аглая, увозя оттуда пару чемоданов модной
одежды. – Лучше пусть на хлебе и воде, но зато у себя».
Хлеб и вода не заставили
себя ждать, поскольку ситуация в стране изменилась кардинально и отнюдь не в
лучшую сторону. После окончания вуза работы ни в Москве, ни в Подмосковье Аглае
не нашлось, поскольку прописки не было. Чтобы получить прописку, надо было бы
выйти замуж, а брат закавказца, имевший подмосковную прописку, в отношении
женитьбы не только не мычал, но даже и не телился, свою предназначенную закавказку
ждал. А ни за кого другого Аглая замуж не хотела, пусть даже фиктивно.
Пришлось возвращаться к
родителям в большой город без гармошки на берега великой реки-матушки и
устраиваться там в школу-интернат для умственно-отсталых детей.
Тут-то и настали эти
хлебоводные времена. Жить стало туго, денег ни на что не хватало, несмотря на
надбавки Варсанофия Спиридоновича и Аглаи, так как отпущенные цены росли не по
дням, а по часам, что приводило в большое уныние даже уравновешенного
Варсанофия Спиридоновича.
Работа Аглае не
нравилась. Коллектив был женский, незамужне-разведенный, со всеми вытекающими
из этого аспекта обстоятельствами. Личная жизнь тоже не устраивалась. Изредка
попадавшиеся на жизненном пути Аглаи мужчины были или разведенные, но пьяные,
или трезвые, но женатые, а другие ей не попадались – может быть, не везло, а
может быть, других и не было.
Брат закавказца приехал
неожиданно, без предупреждения. Они гуляли по набережной, где-то что-то пили и
ели. И еще молчали. Но молчали лучше всякого разговора. А потом он сказал, что
ей замуж надо выйти, не за него, естественно, а за кого-нибудь другого. «За
кого же?» – спросила она. «Не знаю, – ответил он, – за кого-нибудь, и все». –
«И где же я этого «кого-нибудь» найду?» – «Поезжай к брату, выходи там замуж,
здесь все равно не жизнь». – «А ты?» – «А что я, ты же знаешь, я ведь тебя
никогда не обманывал». – «Не обманывал». Они замолчали. «Ну, если я такая вот
сволочь, то зачем тебе жизнь с такой сволочью связывать, если я плохой человек
– вот и не надо с таким связываться», – сказал он. Она не знала, что ему
ответить, поэтому и не ответила. Они опять помолчали, а помолчав, замолчали
опять. Казалось, этому молчанию не будет ни конца ни края. Но они ошибались – помолчав,
он уехал назад, а она пошла домой. Это было началом развязки их отношений.
Померив комнату шагами
вдоль и поперек, Аглая решилась: написала брату, что приедет, и приехала. На
финку она внимания не обращала, потому что приехала не к ней, а к брату,
уговорив его организовать ей аспирантскую визу якобы для написания диссертации,
чтобы подольше побыть в этой совершенно неинтересной стране. Брату было неловко
посылать ее назад на хлеб и воду, как она ему говорила, поэтому аспирантскую
визу он ей как-то сделал, а чтобы впрок пошло – записал ее еще на курсы
финского языка.
Финский язык Аглая
быстро выучила, а к диссертации приступать и не думала – не за этим она сюда
приехала, а чтобы замуж выйти. Чтобы замуж выйти – знакомиться надо, а как тут
знакомиться, она не знала. Зато Настя знала, соседка по столу на курсах: «Скажи
брату, пусть объявление в газету даст, причем платное! Мужики штабелями замуж
звать начнут», – уверяла она. Аглая стала наседать на брата. Брат, как всегда,
сдался и дал объявление, потом еще одно, а затем и еще. Финка в этой затее не
участвовала, потому что ее никто не спрашивал.
И мужчины,
действительно, стали появляться: всякие, разные, не читавшие Пушкина и не
слышавшие о Достоевском, хотя последний жил относительно недалеко отсюда. Они
приглашали Аглаю в ресторан средней руки и рассказывали Аглае о своем
житье-бытье, которого она не понимала не в смысле даже языка, а скорее всего, в
смысле различия в ментальности. Некоторые пытались Аглаю обнять, но она их
резко осаждала на своем плохом финском, что выглядело еще резче. О женитьбе
разговор зашел всего лишь один раз: один, с модной косичкой, предложил
отпраздновать свадьбу, приехав в финский ЗАГС или чего у них там, на тройке, и
весь вечер бурно расписывал, как они потом рюмки с шампанским в ресторане бить
будут. Все это он видел в каком-то американском фильме про Россию, и ему очень
понравилось. Всю ночь потом Аглая не спала: «Неужели?» – думала она. Но
никакого «неужели» не получилось – парень с косичкой пропал с концами, а ни
телефона, ни адреса он Аглае не оставил, побоялся, наверное, что она его на
тройке в ЗАГС повезет, потому что тройка – удовольствие дорогое, а финны
казались Аглае расчетливыми и прижимистыми, поэтому так и жили – добротно, но
скучно.
А потом совершенно
случайно где-то на улице она познакомилась с итальянцем. Итальянец в Финляндии
работал в фирме по поставке итальянской обуви. Они стали встречаться, потому
что он Аглае напоминал брата закавказца, но, правда, чисто внешне – тот был
молчун, а этот тараторил без умолку, совершенно не следя ни за грамматикой, ни
за фонетикой финского языка, поскольку ему было на это наплевать.
Он водил ее по самым роскошным
ресторанам, покупал ей дорогие вещи и дорогую одежду, рассказывая без умолку об
Италии, о его родном Неаполе, о теплом море, о ласковом солнце, в общем, о тех
местах, где он собирался с Аглаей жить, предварительно, конечно, на ней женившись.
Глаза Аглаи разгорались все больше и больше, а зрачки увеличились то таких
размеров, что окружающие считали, что она наелась белладонны. Белладонны она,
разумеется, не наелась – где ее взять в Финляндии – эту самую белладонну, а
песню про белла донну вспоминала часто.
Вечерами к брату Аглая
возвращалась поздно, когда и он, и финка уже спали, что, собственно, всех и
устраивало. Так продолжалось месяц, может быть, чуть больше.
А потом итальянец
неожиданно исчез – Аглая искала его повсюду, заходила во все рестораны и
магазины, где они бывали, потому что больше они нигде не бывали, так как бывать
больше негде было, но итальянский след простыл, не в смысле простудился, а в
смысле испарился. «Убили, наверное, – в один прекрасный день подумала
отчаявшаяся Аглая, – мафия все-таки…» – после чего поиски итальянца
прекратила и к брату стала приходить пораньше.
Знакомства с мужчинами
продолжались, но уже как-то вяло. Так прошел год, а работа над диссертацией так
и не начиналась. Знакомые брата удивлялись его терпению, а особенно терпению
финки, справедливо считая, что на такие сроки в гости не ездят. Но это им
казалось так справедливо считать, а Аглае – совсем наоборот. Брат логику
знакомых понимал, но перспектива отправить Аглаю на Родину на хлеб и воду
повергала его в ужас, к тому же Клавдия Петровна постоянно писала о том, как
все плохо, как доводят страну, и о геноциде русского народа тоже писала. Что
считала по поводу гостевания Аглаи финка, никто не знал, потому что никому это
не было интересно, поэтому ее ни о чем и не спрашивали, а она, по всей
видимости, привыкла.
А потом – все как один к
одному, бывает такое: Аглае визу не продлили, поскольку ни одной строчки
диссертации написано не было, а брат Аглаи и финка одновременно потеряли
работу. Аглае надо было уезжать назад. Уезжать назад из этой скучной страны ей
почему-то не хотелось. Но пришлось.
Приехав в свой родной
город, Аглая с ненавистью взглянула на него и сказала себе: «Все равно я здесь
жить не буду!» А тут и Варсанофий Спиридонович умер, совершенно неожиданно.
Работал – не болел, на пенсию вышел – болеть стал: болел-болел да умер. Видимо,
в новую общественно-экономическую формацию не вписался.
Брат Аглаи на похороны
прилететь успел. Постояли они втроем над могилкой на гусляковском кладбище,
поплакали, поминки, естественно, справили и там на них тоже поплакали. Народ –
а там народу много было, потому как на поминки ходить любят, – так вот, народ
этот плач воспринял с пониманием, – плач, вообще, часто с пониманием
воспринимается, особенно на поминках, где в еде, а особенно в питье, никого
никогда не ограничивают. Ели и пили на поминках много, а еще больше Варсанофия
Спиридоновича вспоминали, в разных жизненных ситуация.
Через несколько дней
брат улетел обратно, а у Аглаи в висках постоянно стучало: «Уеду, уеду,
уеду!!!» Эту ее мысль постоянно подпитывали коллеги и знакомые, говоря при
каждом удобном и неудобном случае: «Ты че, дура? У тебя брат за границей, а ты
здесь болтаешься, давно бы отсюда умотала… Мне бы такого брата, уж я бы…»
Что «уж я бы…» никогда до конца не договаривалось, но что под этим
подразумевалось, было ясно всем без дальнейших комментариев. А то что Клавдия
Петровна в перспективе останется одна, Аглаю мало интересовало: «Брат умотал, а
мне здесь сиди? Нет уж!» – думала она, злясь на брата, на Клавдию Петровну и на
себя.
«А почему, собственно,
Финляндия? – думала Аглая. – Свет на ней, что ли, клином сошелся? Есть ведь и
другие страны». И она начала эти другие страны «осваивать».
«Осваивание» происходило
с помощью расплодившихся к тому времени в бешеном количестве по всей немного
меньше необъятной, чем прежде, стране всяких контор по знакомству с иностранцами
для последующего заключения брака.
Первый звонок брату
Аглаи был из Королевства Нидерландов из города Утрехта. Аглая сообщала, что все
у нее хорошо, что город милый и прелестный, что познакомилась она с одним
человеком, от которого сбежала жена-филиппинка, оставив ему дочь, и что они
скоро поженятся. У брата Аглаи нервно затряслись руки. Единственное, что ему
пришло на ум в тот момент, предложить Аглае не торопиться, потом что брак –
дело серьезное и суеты не любит. Путем серии звонков ему удалось склонить ее к
отсрочке. Аглая вернулась домой.
И опять она меряла
шагами комнату вдоль и поперек, говоря себе, какая же она дура, находя
подтверждение этому в ближайшем окружении, которое за это время ничуть не
поменялось. Больше всего, однако, Аглая злилась на брата: хорошо, дескать, там ему,
в этой гнусной Финляндии, а мне каково здесь? К тому же Клавдия Петровна стала
тем временем настоящей кровопийцей и пила кровь из Аглаи с утра до вечера и с
вечера до утра. Вынести это было невозможно. И поехала Аглая в консульство
Королевства Нидерландов, чтобы получить визу.
Но визу ей не дали,
сказав, мол, нефига, но другими словами. Пришлось Аглае делать приглашение
утрехтцу, чтобы он приехал сюда и они поженились здесь.
Он приехал, привезя в
подарок Клавдии Петровне банку кабачковой икры, считая, что этим он ее
осчастливил. Клавдия Петровна на кабачковую икру не обратила никакого внимания,
а утрехтцу сказала, оглядев его рваные джинсы, что он – настоящий голодранец, к
тому же еще и иностранный, и что к Аглае клинья подбивает, чтобы она там его
обстирывала и ему же готовила, то есть прислугой бесплатной была, а он бы все
по пивным сиживал да пиво дул. Хорошо, что утрехтец ничего не понимал, а Аглая
ему совсем другое переводила, а то бы подал он на Клавдию Петровну за клевету в
международный суд по правам человека, который находился не очень далеко от города,
в котором он проживал.
И все же, несмотря на
неправильный перевод Аглаи, пожениться у них не вышло, потому что утрехтец еще
не развелся, а развестись он не мог ввиду неизвестности нахождения
жены-филиппинки. Когда брат Аглаи узнал эту новость, руки его трястись
перестали.
Второй звонок брату
Аглаи был из Австрийской Республики из города Санкт-Пелтена. Аглая сообщала,
что все у нее хорошо, что город милый и прелестный, что познакомилась она с
одним человеком, от которого жена не сбежала, потому что ее у него никогда не
было, что живет он в собственном доме, работает в типографии, что родители его
давно умерли, что у него печное отопление, что печки по утрам раньше ему
растапливала сестра и что он ей за это платил, а теперь печки растапливает
Аглая и поэтому сестре он ничего не платит, поэтому сестра на нее злится, но
все равно скоро они поженятся. Попутно Аглая сообщила, что все местные знают,
что такое «сто граммов» и «давай, давай», поскольку эта часть Австрийской
Республики входила в соответствующую зону оккупации. У брата Аглаи опять затряслись
руки и опять нервно. Единственное, что ему пришло на ум в тот момент, – предложить
Аглае не торопиться, потом что брак – дело серьезное и суеты не любит. Путем
серии звонков ему и на этот раз удалось склонить ее к отсрочке. Аглая,
предварительно съездив с австрийцем в отпуск в Альпы, вернулась домой, уже
заранее предполагая, что она дура, причем еще большая, чем в первый раз.
И на этот раз она меряла
шагами комнату вдоль и поперек, говоря себе то, что она себе всегда говорила, а
непоменявшееся окружение это, естественно, опять подтверждало. На брата она,
естественно, опять злилась, а Клавдия Петровна, изголодавшись в отсутствии
Аглаи, тут же накинулась на нее, чтобы наверстать упущенное кровопитие. Вынести
это было невозможно. И поехала Аглая в консульство Австрийской Республики,
чтобы получить визу.
Но визу ей и в этом
консульстве не дали, сказав и на этот раз, что, мол, нефига, но опять же
другими словами. Пришлось делать приглашение санкт-пелтенцу, чтобы он приехал
сюда и они поженились здесь. Но он не приехал, потому что печки в его доме
опять топила сестра и он опять ей платил, а посему у него просто не было денег
на билет, а может быть, он считал, что платить сестре дешевле, чем ездить к
Аглае, тем более что он не хотел выслушивать всего того, что было сказано в
свое время Клавдией Петровной утрехтцу, хотя он этого и не знал, но, видимо,
все-таки чувствовал.
Так что и на этот раз
выйти замуж у Аглаи не получилось, а Клавдии Петровне на этот раз никакого
заграничного гостинца получить не довелось. Руки же брата Аглаи, узнавшего эту
новость, трястись, разумеется, перестали.
Третий звонок брату
Аглаи был из Федеративной Республики Германии из города Лейпцига. Аглая
сообщала, что все у нее хорошо, что город милый и прелестный, что познакомилась
она с одним человеком, что он – офицер бундесвера, что жены у него еще не было
и печки ему топить не надо, жениться он, в принципе, намерен, но его начальник
на иностранке жениться не разрешает, а поскольку бундесвер он бросать не
собирается, то делать ей здесь больше нечего, и она собирается домой. А еще,
кроме «сто грамм» и «давай, давай», здесь понимают многие выражения, в том
числе и неприличные. Руки брата Аглаи хотели было затрястись, но не успели, то
есть трястись перестали даже не начавши, наверное потому, что предложение об
отсрочке брака не надо было делать, поскольку сам брак в данном случае не
предвиделся.
Дома Аглая, как всегда,
выполняла свою обязательную программу с традиционным уже кровопийством Клавдии
Петровны, с мерением шагами комнаты вдоль и поперек, думая о себе то, что уже
привыкла думать, соответственно контактируя с окружением.
Четвертого звонка брату
не было. Было письмо из Французской Республики из города Парижа. Аглая писала,
что все у нее хорошо, что город милый и прелестный, с Эйфелевой башней, что
познакомилась она с одним человеком, но позвонить не может, потому что ему
отключили телефон, а еще свет, газ, воду и отопление, потому что он за все это
не платил, что денег у нее нет, потому что отдала их все молодому человеку,
чтобы он за все заплатил и купил что-нибудь поесть, так как зарплата его будет
еще не скоро, что он где-то работает, но она не знает, где, что он очень
темпераментный и очень похож на брата закавказца и итальянца вместе, что он
знает французский, английский и арабский, что у него очень богатые родители, но
отец живет в Соединенном Королевстве Великобритании и Северной Ирландии в
городе Лондоне, а мать – здесь, в Париже. Еще Аглая просила не беспокоиться и
выслать денег, если, конечно, можно, потому что шариковую ручку, бумагу,
конверт и марку она одолжила у соседки, и надо будет ей купить, да пока не на
что, а жениться они будут, когда молодой человек получит зарплату и расплатится
со всеми долгами.
При дочитывании письма
руки брата Аглаи тряслись не только параллельно, но и перпендикулярно, кроме
того, почему-то еще тряслись ноги, голова и туловище, а больше трястись было
нечему.
На следующий день пришло
второе письмо, в котором Аглая сообщала, что приходила будущая свекровь, вся
такая из себя, покрутила носом, сказав, что это – свинарник, помахала перед
носом Аглаи билетом на концерт Шарля Азнавура, стоимостью в пятьсот франков и
ушла. Аглая после этого всю ночь проплакала, потому что она очень любила пение
Азнавура и мечтала попасть на его концерт, но вот эта злыдня только подразнила
ее, вместо того, чтобы и ее пригласить. Еще Аглая просила не беспокоиться и
выслать денег, чтобы она смогла пойти на концерт Азнавура и утереть нос будущей
свекрови, а также вернуть долг соседке за еще один конверт, бумагу и марку.
Поскольку все части тела брата Аглаи из тряски не выходили, то и упоминать о
них нечего.
День спустя пришло
третье письмо, в котором Аглая сообщала, что молодой человек разорвал ее
обратный билет и она не может попасть домой, кроме того, она беременная,
приезжали родители молодого человека (оба), обещали помочь, раз такое дело, и
тут же уехали. Еще Аглая просила денег не высылать, а лучше привезти, если
можно, поскольку по почте деньги может получить только молодой человек, потому
что ее паспорт он спрятал, а если деньги получит он, то домой она уехать не
сможет, а ей очень бы хотелось повидать Клавдию Петровну, померить шагами комнату
вдоль и поперек и пообщаться с неизменным окружением.
Тут финка вызвала брату
Аглаи скорую помощь, сняла в банке деньги и поехала в Париж на встречу с
Аглаей.
Можно сказать, финке
крупно повезло: когда она добралась до окраины мегаполиса, было хоть уже и
темно, но молодого человека, тем не менее, дома еще не было, что вызвало у
финки чувство облегчения. Первым делом они перерыли вдвоем всю квартиру, и им
удалось найти паспорт Аглаи где-то в ее дебрях. Затем финка велела Аглае
быстренько одеваться и собирать чемодан, на что Аглая возразила, попросив
подождать, когда придет молодой человек, чтобы с ним попрощаться, а заодно он
хотел у финки денег занять. Финка на это предложение Аглаи не согласилась, и
Аглая, вздохнув, поплелась с ней на вокзал, где финка купила Аглае билет на
Родину, и они благополучно разъехались в разные стороны, поскольку разъехаться
тогда было намного дешевле, чем разлететься.
Дома Аглая делала все то
же самое, что и всегда, плюс аборт, потому что за визой в консульство
Французской Республики решила не ездить, так как эта страна на нее не произвела
никакого впечатления. Кровь пить она себе давала с удовольствием, ласково
обзывая себя дурочкой, улыбаясь неизменным окружающим, а также вытанцовывая по
комнате вдоль и поперек.
Клавдия Петровна хоть и
была кровопийцей, но счастья дочери все же желала. А счастье дочери она
понимала так, что дочь выйдет замуж, купит дом, и будет она, Клавдия Петровна,
жить в этом доме на втором этаже, потому что на первом ей было боязно. Конечно,
более всего она мечтала жить на втором этаже дома брата Аглаи, но у брата Аглаи
дома не было, да и жить в Финляндии ей не хотелось, потому что часто она отца
своего, в финскую погибшего, вспоминала. Так что выходило, что все-таки у
дочери. Но Аглая считала, что на Родине счастье ей не светит. Клавдии Петровне
такой подход к счастью не нравился, но она была реалисткой и понимала, что это
действительно так. «Что ты все время брату о своих задумках говоришь? – не раз
спрашивала она Аглаю, – он ведь тебя от всего отговорит – сам уехал, а тебе
здесь прозябай? Задумала – никогда заранее ничего не говори, а то не сбудется,
знаешь ведь!» – Клавдия Петровна не была суеверной, но суеверия соблюдала, как,
впрочем, и все остальное население страны. И Аглая сделала из всего этого соответствующие
выводы.
Следующий звонок брату
Аглаи последовал от Аглаи из Южно-Африканской Республики, но не из города и не
из деревни, а неизвестно откуда. Аглая приглашала брата с финкой на свадьбу. Пришлось
лететь, потому что поезда из Финляндии в Южную Африку не ходили и потому что
финка хорошо помнила, что значит быть на свадьбе без родственников. Клавдия
Петровна тоже было собралась, но потом передумала, поскольку не на кого было
оставить добро, а его в ее отсутствие могли запросто растащить.
О своем знакомстве с
будущим мужем Аглая не сообщила по двум причинам: потому что на этот раз
последовала наставлениям Клавдии Петровны и потому что стеснялась профессии
будущего мужа.
Будущего мужа звали Ойли
Мройли, он был обыкновенным для Южно-Африканской Республики фермером – разводил
молочных коз и на этом деле сколотил уже, как говорится, неплохое состояние,
поэтому и пришла ему пора жениться – а так как женского полу в Южно-Африканской
Республике было намного меньше, чем мужского, то женились, в основном, на
иностранках, считая их неприхотливыми, в отличие от местных с их завышенными
требованиями, которые сводились, в основном, к верховой езде.
Коз у Ойли Мройли было в
хозяйстве более тысячи, не считая кур, пчел и кроликов, так что, кроме молока,
в хозяйстве были еще яйца, мед и мясо. Клавдия Петровна знала о профессии
будущего зятя, поскольку Аглая ей об этом писала, и по доброте своей душевной
сразу же прозвала его козодоем, а Южно-Африканскую Республику – Козяндией.
Ферму Ойли Мройли
унаследовал от своего отца, тоже Мройли, но только Хайри, который жил со своей
женой, матерью Ойли, в том же доме, что и их сын, но только этажом ниже. У Ойли
было три брата и сестра – они жили отдельно, но неподалеку, и занимались чем
угодно, только не фермерством, считая это нецелесообразным, а может быть, более
высокую касту из себя строили. Ойли же, помогая с детства отцу на ферме, ничего
больше не умел: учился он в школе плохо, можно сказать, едва-едва, но потом все-таки
как-то поступил в сельскохозяйственное училище и, к удивлению всех, закончил
его довольно-таки прилично, получив специальность дипломированного крестьянина,
что в Южно-Африканской республике было делом вполне обычным.
Ферма находилась рядом с
домом, хоть в тапочках на работу ходи. Но Ойли, перед тем, как зайти в
козятник, всегда надевал кирзовые сапоги, чтобы не обгадиться. Работа в
козятнике была – не бей лежачего: утром зашел, доильные аппараты прицепил – и
пошло молоко по шлангам в резервуары, в которых охлаждалось. После этого можно
было идти домой, поскольку доильные аппараты после доения отцеплялись
автоматически. Такую же процедуру необходимо было проделать вечером. То есть
времени у Ойли было – вагон, но зато ни одного выходного, то есть привязан к
своему хозяйству он был ежедневно, поэтому никуда не отлучался, разве что на тракторозаправочную
станцию – пиццу купить. Дом стоял на отшибе – вокруг лишь поля да перелески, а
ближайшие соседи – километров за пять, если не больше.
Свободное время Ойли
проводил с родителями, которые к тому времени уже вышли на пенсию и которым
делать было тоже особо нечего: днем они слонялись по двору, осматривая
хозяйство, а в послеобеденное время любили испить кофейку с ромом собственного
изготовления. Так вот втроем и жили. Иногда приезжали братья и сестра, но
всегда ненадолго. Еще в круг общения Ойли входили водители молоковозов,
приезжавшие раз в два дня и забиравшие надоенное. У них он всегда спрашивал,
как у них дела, они ему отвечали, что хорошо, и в свою очередь тоже спрашивали,
как дела у Ойли, на что он в свою очередь отвечал, что хорошо. На этом их
общение прерывалось ровно на два дня.
Днем, между утренней и
вечерней дойкой, Ойли любил покататься на тракторе по гористой сельской местности,
а после вечерней дойки – смотреть телевизор или играть в карты с компьютером. Нельзя
сказать, чтобы ему было скучно так жить: он так привык и считал такой образ
жизни вполне нормальным, как считал вполне нормальным жениться на иностранке
после того, как сколотил неплохое состояние.
Как и где познакомились
Аглая и Ойли, никто толком не знает, а их версии знакомства отличаются друг от
друга настолько, что лучше их и не затрагивать, короче, познакомились и шут с
ними, естественно, до свадьбы. Справедливости ради надо сказать, что Ойли чисто
внешне был симбиозом брата закавказца, финского итальянца и арабистого
парижанина, видимо, это Аглаю как-то чем-то подкупило, а Ойли надо было уже
действительно жениться на иностранке.
А вот и свадьба сельская
южно-африканская. Народу приехало много, поскольку у Ойли родственники по всей
Республике проживали, хотя виделись они довольно-таки редко, а некоторые вообще
никогда друг с другом не виделись. В этой толпе брат Аглаи с финкой сначала
было слегка затерялись, так как ни местных обычаев, ни языка не знали, но потом
затеряться им не дали: толпы родственников Ойли буквально буравили их
взглядами, поскольку были все они потомками буров и буравить у них было
основным занятием на генетическом уровне, что было намертво записано в их
подкорке. От их взглядов было жутко, но зато не затеряешься. «Ладно, – подумали
одновременно брат Аглаи и финка, – пусть буравят, нам-то что: мы как прилетели,
так и улетим, подарки, правда, насовсем оставим, а вот Аглайке привыкать
придется». На том и успокоились.
Свадьба была обычной,
какие бывают в Южно-Африканской республике: расписались где-то уже раньше, без
лишней суеты, после чего Аглая стала уже не Гусляковой, а Гусляковой Мройли,
без черточки, на этом она настояла. А в день самой свадьбы – сначала – в
церковь, затем – канапе возле дома, а вечером – ресторан. Никто не напился,
никто не подрался, несмотря на обилие гостей. «Горько» тоже не кричали, потому
что горькую не пили, а все сладенькими ликерчиками и домашними наливочками пробавлялись,
да и тот же повседневный ром, хоть и горький был, да не совсем все-таки, а то
бы кто-нибудь «горько» все же и крикнул.
И потекла у Аглаи
нудно-обеспеченная сельскохозяйственная жизнь. Утром, пока муж работал в
козятнике, она готовила ему завтрак, состоявший из чашки кофе, стакана молока, бутерброда
с сыром и шоколадки, потому что больше ничего другого он не ел. После завтрака
он катал ее на тракторе по гористой сельской местности, допекая ее при этом,
что пора, мол, и ей уже научиться ездить на тракторе, а то все он да он должен
ее возить, для чего женился-то? «А это ты у своей мамы спроси, для чего!» –
гордо отвечала Аглая тем способом общения, который у них был, то есть никак не
отвечала, но, подумав, все-таки пошла в тракторную школу, потому что кто знает
и уж если он платит… Получив права на вождение трактором, Аглая начала катать
Ойли, а потом катал он ее, и так попеременно, что доставляло обоим большое
удовольствие. Так проходило время до обеда.
На обед они ели пиццу,
купленную на тракторозаправочной станции, запивая ее молоком. Пробовала, было,
Аглая приготовить Ойли салат картофельный с грибами, студень, паштет из печени,
солянку мясную, солянку рыбную, рассольник домашний, борщ московский, суп-лапшу
домашнюю с курицей, окрошку сборную мясную, щуку фаршированную, говядину
по-русски, мясо духовое, жаркое по-домашнему, говядину, тушеную с черносливом,
бифштекс с луком по-деревенски, бефстроганов, поросенка жареного с гречневой
кашей, котлеты пожарские, печень в сметане, пельмени сибирские, грибы в
сметанном соусе, запеканку картофельную с мясом, бабку картофельную, картофель с
яйцами по-деревенски, блины пшеничные, блины скороспелые, кулич, шаньги
сибирские, яблоки с рябиной, пудинг яблочный с орехами, сбитень, говядину
разварную, холодец, рулет говяжий, мясо, фаршированное клюквой, отварную
говядину с грибами и огурцами, мясо с помидорами под майонезом, жареную
телятину с огурцом и фруктами, заливной язык, свиную голову по-деревенски,
рулет из свиных ушей, печенку, фаршированную грибами, салаты «Славянский»,
«Петровский» и «Крестьянский», рулет из курицы с грибами, фаршированную куриную
грудку, жареную маринованную курицу, курицу в соусе из грецких орехов, паштет
из птицы в тесте, утку под луковым соусом, салат из курицы с черносливом и
грибами, салат из слоеной курицы, заливную осетрину, рыбу отварную с
фаршированными яйцами, осетрину отварную по-монастырски, рыбу отварную в
ореховом соусе, закуску деликатесную из минтая, рыбу заливную под майонезом,
судака фаршированного, жареную рыбу в соусе, закуску из скумбрии, треску под
маринадом, форшмак рыбный, сельдь с яйцом, сельдь в сметане, сельдь
по-московски, сельдь рубленую с морковью, форшмак из сельди, яблок и картофеля,
сельдь рубленую с творогом и орехами, сельдь в горчичной заправке, сельдь с
жареным луком, селедку «под шубой», яблоки, фаршированные сельдью, сельдь с
яблоками в сметане, салат рыбный с грибами, салат рыбный с яблоками, салат
рыбный с рисом, салат «Мимоза», салат из печени трески с рисом и перцем, салат
«Волжский», салат слоеный с орехами, яйца, фаршированные печенью, орехами,
морковью, сыром, луком, сельдью, грибами, печенью трески, огурцами, ветчиной,
творогом, салат из сыра с грушами, зеленым горошком, свежими огурцами, с
помидорами, ветчиной, курицей, грибами, сыром, орехами, закуску из белокочанной
капусты с зеленым горошком, клюквой, морковью, орехами, фруктами, апельсинами,
вишней, рисом, изюмом, салат из краснокочанной капусты с вишневым соком,
овощами, виноградом, крыжовником, салат из цветной капусты с сыром и орехами,
салат из квашеной капусты с апельсином и орехами, огурцы фаршированные, салат
из свежих огурцов с орехами, помидоры, фаршированные яйцом, луком, грибами,
яблоками, орехами, морковью, чесноком, зеленым перцем, ветчиной, зеленым
горошком, сыром, с апельсинами в сливках, с чесноком, сыром, с грибами, с
малиной, свеклу фаршированную по-монастырски, салат из свеклы со свежими
огурцами, яблоками, черносливом, орехами, с апельсинами, редькой, рисом, луком,
салат из моркови с клюквой, вареньем, перцем, орехами, яблоками, сыром, изюмом,
редькой, орехами, майонезом, салат из редьки с яблоками, грибами, орехами,
сыром, перец, фаршированный сыром, ветчиной, салат из перца с помидорами и
грушами, с орехами, с зеленым горошком, салат из спаржи с клубникой, баклажаны
в ореховом соусе, фаршированные зеленью, закуску из баклажанов, икру из
баклажанов, икру из кабачков, помидоров, салат из тыквы, винегрет с квашеной капустой,
салат из шпината и редьки, салат овощной в соусе из кукурузы с сыром, салат
картофельный русский с яблоками, грибами, ветчиной, яйцом, орехами, изюмом,
салат хлебный, горох по-купечески, грибную икру, салат из грибов с помидорами,
зеленым горошком, овощами, сыром, орехами, из лисичек, из белых грибов, из
шампиньонов, салат брусничный, рыбный бульон, мясной бульон, куриный бульон,
грибной бульон, бульон с клецками, с пельменями, с рисом, с макаронными
изделиями, с колдунами, с краснокочанной капустой и сосисками, уху наваристую,
с пшеном, с картофелем, помидорами, щи, похлебку, борщ, рассольник, солянку,
суп-лапшу, свекольник, ботвинью, холодник, блины, блинчики, оладьи, кундюмы,
вареники, кашу, пироги, расстегаи, кулебяку и многое-многое другое, всего и не
перечислишь, но Ойли к таким яствам не привык и категорически от них
отказывался, считая, что получит или отравление, несварение желудка, или
заворот кишок. Поэтому все, приготовленное Аглаей, скармливалось козам,
кроликам, курам и пчелам, а молодые люди вполне обходились пиццей.
Не готовить Аглая не
могла, потому что сельским хозяйством она заниматься отказалась наотрез. Но так
как какое-то алиби было нужно, то она и готовила, то есть время проходило в
трудах и заботах. Во второй половине дня пили кофе с ромом, но отдельно от
родителей Ойли, поскольку Аглая решила с ними сразу испортить отношения, что
благополучно и сделала, а вечерами, поужинав купленной на тракторозаправочной
станции пиццей с молоком, Аглая и Ойли играли в карты с компьютером, что
опять-таки доставляло обоим большое удовольствие.
Испортить отношения
Аглая сумела не только с родителями Ойли, но и со всеми его родственниками. В
ответ на их претензии, чего, мол, она продукты переводит, она им своим способом
общения дала понять, что сами они берут молоко, яйца, мед и мясо без
разрешения, к тому же скидывают всякую тракторную рухлядь на участок ее мужа, а
ему потом – утилизируй, а это денег стоит. И хотя она им этого впрямую не сказала,
поскольку не могла, они все равно как-то поняли, и отношения у них напрочь
расстроились. Еще Аглая ненавидела их южно-африканские праздники. В этих
праздниках она никогда не участвовала, считая, что не стоят они того, чтобы в
них участвовать, а других здесь не было. Так вот и жила она без праздников,
одними буднями. Иногда, изнывая от зноя гористой сельской местности, вспоминала
она набережную родного города на берегу великой реки-матушки, и делалось ей от
этого отчего-то грустно. И еще она думала о том, что если бы ее брат женился на
Соне, то все пошло бы по-другому – и у него, и у нее, Аглаи.
А потом ей такое житье
надоело – живешь как в каменном мешке, да еще и словом по-нормальному перекинуться
не с кем. Аглае даже уже перестало хотеться кататься на тракторе, поэтому Ойли
вынужден был кататься на нем в одиночку, периодически думая о том, зачем же он
тогда женился.
Пробовала она было
записаться на курсы местного языка, но курсы были платные, денег у нее не было,
а муж на курсы денег не дал, считая это баловством: он-то язык выучил без
всяких курсов, да и потом – языком чесать – не трактором управлять! И тогда
Аглая позвонила Клавдии Петровне и попросила ее прилететь.
Клавдия Петровна лететь
вообще-то не хотела: во-первых, добро могли растащить, во-вторых – чего там у
этих козодоев в этой Козяндии делать, а в-третьих, как же она с Родины-то улетит,
пусть даже и на время! Но, поговорив с окружающими и услышав, что если она в
гости к дочери не полетит, то дурой полной будет, Клавдия Петровна, вздохнув,
засобиралась в дорогу.
Прилетев к Аглае,
Клавдия Петровна первым делом осмотрела хозяйство, после чего поняла, что такое
хозяйство – ни к черту! Что это за хозяйство, где, в основном, трава растет, да
цветы иногда на грядках? Разве этим сыт будешь? Где сад? Ах, да, растет
несколько яблонь, груш и слив… А урожай где? Как – машина приезжает, бортом о
деревья стукнет – что в кузов попадет, то и увозится, чтобы самогону нагнать? А
остальное так и пропадает? Непорядок. И Клавдия Петровна начала традиционные
заготовки: варенье и компоты. А с самогоном что? Муж-то вообще непьющий ведь…
Как – вымя козам протираете? Самогоном? Ну, извращенцы – у Клавдии Петровны
просто слов не было… Видели бы наши мужики у подъезда, куда добро
переводится!.. А что – запатентовать и экспортировать – самогон с запахом
козьего молока, а назвать просто – «Вымя»! Сколотили бы, наверное, состояние, а
может быть, мафия к тому времени уже всех бы поубивала! Подумав так, Клавдия
Петровна напрочь отбросила мысль о «Вымени».
Огород тоже ее не
устраивал, потому что никакого огорода не было – цветы, да и только! Тогда она
начала вскапывать грядки и сажать овощи и кустарники, чтобы было чего зимой
поесть, хотя зима – это у них лето и наоборот, надо же, как живут, придумали
тоже… И бочек где-нибудь достать надо: огурцов засолить и помидоров, да еще
капусту заквасить… да потом смородину протереть… банки нужны, крышки, а их,
поди, здесь и нету! Так оно и вышло – действительно, не было. «В следующий раз
полечу – обязательно захвачу», – подумала Клавдия Петровна, но вслух ничего не
сказала – некому было. «Даже арбузы и дыни не сажают – а климат-то самый
арбузный и дынный», – в сердцах подумала она, а потом думать перестала, потому
что все равно без толку было.
Постепенно Клавдия
Петровна успокоилась. Но однажды, встав не очень рано утром, увидела во дворе
большие молочные лужи. «Молоко разлили, – подумала она, – бывает, я в детстве
тоже иногда проливала». К вечеру лужи высохли. А на следующее утро появились
вновь. Так продолжалось несколько дней. Клавдия Петровна долго недоумевала,
пока наконец-то каким-то образом до нее не дошло, что молоко каждое утро просто
выливают. Сначала он не понимала, зачем, а когда поняла, то ярости ее не было
предела.
Дело было вот в чем.
Ойли сдавал молоко по квотам, то есть ему платили за определенное количество
сданного за год молока, не больше. Когда квоты выбиралась раньше, то за
надоенное после этого молоко ничего не платили, и его приходилось просто
выливать, поскольку коз необходимо было доить каждый день независимо от квот, так
как природа от квот не зависит. Можно было бы раздавать молоко соседям, но
соседей в округе не было, а у дальних своего молока завались было, потому что
коз держали и доили все и квоты всем спускались одинаковые. В общем, выливали,
потому что жили в стране сельскохозяйственного изобилия, хотя Клавдия Петровна
этот факт подтвердить никак не могла. Терпеть такое безобразие она тоже не
могла и начала действовать.
Трудно сказать, откуда
она взяла такое большое количество емкостей, но вскоре ими были заставлены все
комнаты, кухни, коридоры, туалеты, душевые, лестничные клетки дома, а также все
подвальные и чердачные помещения. После чего были заставлены все сараи и
подсобные помещения во дворе, курятники, клетки с кроликами и даже ульи. После
этого емкости ставились на поля и вдоль проезжих дорог.
Во все эти емкости
Клавдия Петровна сливала молоко, предназначенное до этого момента для
разливания по двору.
После этого началась
переработка молока в простоквашу, сметану, кефир, ряженку, варенец, творог, масло
и прочее.
На действия этой
заграничной шаманки собралась посмотреть вся округа – человек пять. А потом
приехали родственники Ойли и тогда количество зевак резко увеличилось. Стояли,
молчали, пальцами у висков не крутили, поскольку жеста такого не знали, но
что-то в этом роде, видимо, предполагали.
Кончилось тем, что никто
ко всему этому даже не притронулся, поэтому все пропало и пришлось выбросить.
Клавдия Петровна плюнула и улетела туда, откуда прилетела, пообещав перед тем,
что ноги ее больше в этой Козяндии с ее козодоями не будет. И слово свое она
сдержала.
После отъезда Клавдии
Петровны Ойли тут же выкорчевал все, что она насажала, распахал на тракторе и
засеял травой, потому как так оно привычнее. Аглая же, видя это, загрустила.
Видя такое дело, Ойли решил ее свозить в столицу Республики, чтобы как-то развлечь.
Да и самому ему было интересно туда поехать, потому что он там еще никогда не
был. Путь в столицу предстоял долгий, поэтому Ойли нанял на это время
свободного козодоя, у которого своей фермы не было, поэтому он по необходимости
на других работал. После этого Ойли с Аглаей, надев выходную одежду, сели на
трактор и поехали в столицу.
В столице были рядом
стоящие дома, улицы, перекрестки, машины, светофоры, магазины, кафе, театры и
кинотеатры, музеи и выставки, стадион и концертный зал, учебные заведения, много-много
шума и много-много людей.
Люди говорили на языках,
которые Аглая понимала. И еще они двигались: туда-сюда, как марионетки, даже
если просто сидели в кафе и о чем-то друг с другом разговаривали…
Вывеску «Книжная лавка»
на русском языке ее взгляд выхватил мгновенно. Она спускалась с трактора как
сомнамбула, не обращая внимания ни на кого и ни на что. Ойли попытался было
спуститься за ней, но она сделала плавный жест назад левой рукой, дескать,
оставайся там, где сидишь.
В лавку она вошла, вся
дрожа, ничего и никого не видя перед собой. Окинула взглядом полки с книгами и
журналами с названиями на привычной кириллице… Потом ее взгляд уперся в
широко расставленные слегка раскосые улыбающиеся глаза, а затем, чуть ниже, в широко
улыбающийся рот. «Что с вами, вы как мумия, ну, расслабьтесь же», – произнесли
нежно губы на родном для Аглаи языке. Аглая начала осознавать себя и окружающее
и огляделась… В этот момент она вдруг поняла, что отсюда не уйдет: никуда, никогда
и ни за что.
Она подошла к полке,
взяла журнал и стала читать про Тараканова.
Тараканов
Витя
Тараканов был единственным ребенком в семье. То есть у него были папа и мама, а
также бабушка. Жили они все вместе, сначала в Бирюлеве, на окраине Москвы, а
потом переехали на улицу Надежды Константиновны Крупской, поближе к центру и
университету, так как мама Вити в нем преподавала. Папа в университете не
преподавал, поэтому родители скоро развелись, продолжая жить в одной квартире,
так как разъехаться не было возможности, а может быть, они и не хотели. Чтобы
проживать как-нибудь все-таки раздельно, они перегородили одну комнату, из
которой получилось две, правда, одна оказалась проходной. Исключительно
справедливости ради они решили меняться комнатами – один месяц в проходной
комнате жил папа, а другой – мама. Мебелью они решили каждый месяц не меняться,
а считать себя как бы в командировке, на том и поладили, и получалось у них это
разведенное проживание довольно-таки удачно, по крайней мере, со стороны так
выглядело.
В
квартире было еще две комнаты, одну из которых занимала бабушка, а другую –
Витя. Отдельная комната бабушке была нужна непременно, потому что она хотя уже
и была пенсионеркой, но продолжала работать надомницей, то есть шила у себя в
комнате меховые шляпы артистам известным и не очень известным, но в основном
все-таки известным, коих тропа к бабушке не зарастала, видимо, хорошо бабушка
шляпы шила, иначе этот факт не объяснить.
Вите тоже
нужна была отдельная комната, поскольку к тому времени он уже вырос и учился в
университете, правда не на том факультете, где преподавала его мать, а совсем
на другом.
Витя
носил фамилию матери, потому что фамилия эта была довольно-таки родовитой, от
самой княжны Таракановой происходившая, а фамилия папы была нисколько не
родовитой, а даже совсем наоборот. Фамилию отца Вити никто не знал, потому что
ее Витя никому не говорил, вполне возможно из-за того, что он сам ее не знал, а
может быть, по другой какой причине. Отчество свое он, правда, знал, но нигде
не афишировал, считая его неказистым.
Маму и
бабушку Витя любил, а отца ненавидел. Причем ненавидел исключительно из-за
постоянной дискуссии о курице и котлетах. Отец Вити считал, что котлеты вкуснее
курицы, потому что ими можно быстрее наесться, а курицей – нет. Витя же считал
совсем наоборот, то есть курица для него была гораздо вкуснее котлет, но так
как отца он в этом вопросе переспорить не мог, то стал его просто ненавидеть.
Родовитые родственники Вити по материнской линии считали эту ненависть вполне
справедливой, потому что тоже считали, что курица вкуснее котлет, а отнюдь не
наоборот, но одобряли Витю чисто внутренне, в спор никогда не вмешиваясь, да и
как они могли вмешаться, если ни они к Вите с отцом, ни отец с Витей к ним в
гости не ходили и по телефону друг с другом не разговаривали.
Еще в
квартире жила кошка, с которой у Вити было взаимное обожание. Со стороны Вити
это обожание заключалось в том, что он кошку постоянно гладил, когда у него,
естественно, была такая возможность. Обожание же со стороны кошки заключалось в
том, что первую пойманную ночью мышь она никогда не ела, а, придушив, осторожно
клала на подушку рядом со спящим Витей. Каждый раз, проснувшись и увидя рядом с
собой на подушке дохлую мышь, Витя громко вскрикивал, так как мышей ужасно
боялся, а дохлых – тем более. Для остальных членов семьи это громкое
вскрикивание Вити было сигналом того, что Витя уже проснулся и можно подавать
завтрак.
Однажды
на книжном развале Витя купил штук пятьдесят книг на шведском языке, которые
сразу же поставил на книжную полку, мечтая когда-нибудь выучить шведский язык и
уехать в Швецию, хотя бы из-за того, что в Швеции можно жить без отчества и
никого не волнует, неказистое оно или наоборот. Если бы ему удалось купить книги
на норвежском языке, то он бы стал мечтать уехать в Норвегию, где, кстати, тоже
без отчества можно жить, но так как книги на норвежском нигде не продавались
или, во всяком случае, ему не попадались, то уехать в Норвегию он даже не
начинал мечтать, потому что знал, что в данной ситуации это бесполезно.
Шведский
язык Витя выучить мечтал, но не учил. Это так часто бывает, когда мечтаешь
что-нибудь сделать, но не делаешь, потому что мечтать значительно проще и
приятнее, чем претворять мечты в жизнь. Бывает, конечно, наоборот, но это
больше исключение, чем правило. А Витя, оказывается, исключением из правил не
был, хоть и хотел.
Когда
Витя закончил университет, он пошел работать, а родители его к тому времени
вышли на пенсию. Каждый вечер они вместе с бабушкой и кошкой с нетерпением
ждали Витю с работы, чтобы он им что-нибудь рассказал. Он же им рассказывать
ничего не хотел, потому что рассказывать было, в сущности, не о чем, да и на
работе он наговаривался вдосталь. Приходя с работы, он сразу же уединялся в своей
комнате с книгами на шведском языке. Через пять минут раздавался робкий стук,
дверь открывалась и входила бабушка с тарелкой, налитой до краев щами зелеными.
Их Витя любил, а так как бабушка об этом знала, то она их ему каждый день и
готовила. Поев щей зеленых, Витя слегка добрел, но все равно ничего бабушке не
рассказывал, и она, пару раз повздыхав, удалялась из его комнаты в свою, где на
стенах висели большие портреты ее родовитых предков, которых Витя никогда не
видел, но кое-что иногда про них слышал. Некоторые из них погибли в гражданскую
войну, поскольку воевали, в основном, на стороне белых. Тут Витя немного
злорадствовал, так как считал, что воевать надо было исключительно на стороне
красных, тогда, может быть, они бы в гражданскую и не погибли, а погибли бы
гораздо позже. В том, что они рано или поздно бы погибли, Витя не сомневался,
поскольку считал себя фаталистом, да и в сущности и был таковым.
Наибольшим
почетом в сознании Вити пользовалась его прабабушка, владевшая во времена
царизма в Москве целой улицей, то есть не улицей, конечно, а всеми домами,
которые на ней были. Конечно, это была не улица Горького, хотя бы потому, что
тогда этой улицы еще не было, нет, конечно, улица была, только называлась не
улицей Горького, а Тверской, но и Тверской она не владела, потому что это было
бы, по словам Вити, слишком круто. Так вот, владела она зданиями на этой улице,
а потом, когда царизм кончился и настали новые времена, то ее уплотнили, то
есть, сказав ей, что это все теперь не ее, разрешили ей жить в одной из комнат
одного из ее бывших домов, за которую она должна была платить государству
квартплату, поскольку и эта комната уже была не ее, а отошла государству, –
государство ей эту комнату сдавало и требовало за ее сдачу денег. Так и жила
она в этой комнате без всякой надежды на будущее, потому что в будущем ей
ничего не обещали. По словам же Вити со слов его бабушки, эту ситуацию
прабабушка воспринимала вполне спокойно и даже радовалась, считая, что теперь
есть где жить всем, хотя как-то странно получается, выходит, что когда она
владела домами на одной из улиц Москвы, то в них никто не жил, что ли, а может,
и жил кто, но не все, в смысле, не столько народу, как потом (видимо, потому
столько народу у нее не жило, что она не мыслила государственно, а вот когда
государство стало владеть всеми домами, то оно, государство, стало мыслить
вполне государственно, для этого-то государство и существует, чтобы
государственно мыслить).
Историю
про свою родовитую прабабушку Витя рассказывал всем, причем с превеликим
удовольствием, отлично зная, что никто ничем подобным похвастаться не может.
Работать
Вите не нравилось, потому что приходилось рано вставать, а он любил поспать,
поэтому в выходные дни он спал до обеда, а то и до послеобеда. В это время и
родители, и бабушка ходили по квартире исключительно на цыпочках и общались
между собой исключительно жестами.
Жить с
родителями и с бабушкой в одной квартире Вите тоже не нравилось, несмотря на то
что в квартире был мусоропровод и мусор выносить было не надо. А не нравилось
ему жить с ними потому, что они всегда были дома, когда бы он не приходил, и
это его очень раздражало. Но поскольку Витя был молчалив, то он свое
раздражение никому не показывал, а держал все в себе, что ему не очень
нравилось, поэтому он по возможности разряжался выпивкой с кем-нибудь.
Этим
кем-нибудь был, как правило, поэт Макаронов, с которым Витя познакомился во
время учебы в университете. Макаронов в то время учился в библиотечном
институте, а познакомились они на свадьбе троюродного брата Макаронова, бывшего
в то время однокурсником Вити. Свадьба проходила в подмосковных Подлипках,
откуда была невеста, сначала в местном ресторане, а потом в чьей-то
двухкомнатной квартире без мусоропровода, о чем Витя очень сокрушался и
недоумевал, как так, дескать, могут люди жить. Макаронов по этому поводу не
недоумевал, потому что сам жил в подобной двухкомнатной квартире вместе с
родителями и сестрой в подмосковных Химках.
Когда все
наконец утихомирились, Витя с Макароновым уединились в кухне, Витя, естественно,
недоумевая, а Макаронов, естественно, нет. Макаронов уже был тогда начинающим
поэтом, поэтому ему всегда нужна была публика, чтобы он ей мог прочитать свои
стихи, а Вите уже тогда нужна была интеллектуальная компания, поскольку своих
родителей и бабушку он интеллектуалами не считал.
С
Макароновым было интересно – он читал свои стихи, а Витя его стихи слушал.
Макаронов мог читать стихи бесконечно, а Витя мог их бесконечно слушать.
Макаронов писал исключительно верлибры, то есть стихи, которые и стихами-то
трудно назвать, но почему-то называют. Читал он стихи хорошо: про вытянутые в
больницах лица, как на портретах Модильяни, про телефон, по которому можно
позвонить в Неаполь или в Магадан, про Петра Первого, который не успел
прорубить в Европу дверь, про собачку, которая хочет повеситься, но не умеет…
Особенно Вите нравилось про эмигранта, который «водку пьет взахлеб и напряженно
морщит лоб». Иногда ему казалось, что встречается он с Макароновым
исключительно из-за этого стихотворения, несмотря на то что это был
единственный неверлибр Макаронова, которого поэт из-за этого немного стеснялся.
Постепенно
Макаронов стал считать себя поэтом-минималистом, стихи его становились все
короче и короче, появились публикации. В принципе, Макаронов стремился к написанию
настолько коротких стихов, чтобы они состояли из пустоты. Но этого достичь ему
никак не удавалось. Самое короткое было «Так-то оно так так как-то», а дальше
никак не шло. По этому поводу Макаронов очень мучился, частенько они с Витей
обсуждали эту насущную проблему за очередной рюмкой, запершись в комнате с
книгами на шведском языке, поскольку жилищные условия у Макаронова оставались
прежними и уединиться у него было негде. Родители Вити и бабушка с пониманием
относились к творческому процессу, периодически внося в комнату Вити различные
закуски. И Макаронов, и Витя принимали это внимание как должное, так как в
такие моменты считали себя творцом и критиком.
С
какого-то момента неудачу минимизировать стихи до пустоты Макаронов стал
связывать с тем, что есть, оказывается, еще один поэт Макаронов, в этом-то,
видимо, все и дело. Тогда Макаронов решил взять себе псевдоним, чтобы его не
путали с тезкой, и присоединил к фамилии отца, на которой он, в отличие от Вити,
числился, фамилию матери. А так как фамилия матери была Краткова, то и стал он
Макароновым-Кратковым, известным впоследствии поэтом (супер)минималистом. (А
может быть, Кратковым он стал потому, что писал кратко, а про фамилию матери
просто наврал – поди там, проверь…) Но и даже после этого минимизировать свою
поэзию до пустоты ему так и не удалось. Легче, видимо, перпетуум мобиле
изобрести.
А Витя
все слушал и слушал… А затем наступал момент, без которого никогда не
обходилось: на посошок, и, давай-ка, Макароныч, про эмигранта… И вот опять
про водку взахлеб и про лоб напряженный… Без этого не расходились.
Водку
Витя не любил, но пил, чтобы повеселеть и посмелее быть, а то без водки жизнь
какая-то серая была и скучная, а с водкой – наоборот, пестрая и веселая. А не
любил Витя водку потому, что она была горькая и противная.
А без
водки – что? Без водки он даже стеснялся позвонить известной правозащитнице
Калерии Старопалисадской, с которой он где-то случайно познакомился. А с водкой
– звонил и они часами могли очень мило беседовать: Старопалисадская отвлекалась
на время от насущных правозащитных забот, а Витя просто млел от сопричастности
к происходящей на его глазах истории. Говорили они, как правило, о том, о сем,
а именно ни о чем, то есть о быте.
Конец их
отношениям положил Макаронов-Кратков, серьезно приревновав Витю к
Старопалисадской. Улучшив момент, когда Витя отлучился в туалет, он позвонил
Старопалисадской, сказал, что он известный поэт Макаронов-Кратков и по
совместительству лучший друг самого Виктора Тараканова, а посему убедительно просит
известную правозащитницу больше Виктора ни под каким соусом не домогаться,
поскольку другие претендентки имеются, может быть, не такие уж известные, но
зато и не такие уж в возрасте, и что ей должно быть наверняка стыдно
примазываться к благородному древу Таракановых. Все это было высказано
Макароновым-Кратковым с обильным применением нецензурных выражений, на что
Калерия только что и успела спросить, не хулиган ли звонящий, и, получив
утвердительный ответ от разбушевавшегося поэта, повесила трубку. Макаронов-Кратков,
разумеется, вернувшемуся из туалета Вите ничего не сказал, а на последующие
звонки Вити Старопалисадская хоть и реагировала, но общаться категорически
отказывалась, ссылаясь на безмерную занятость, так что ничего больше Вите не
оставалось, чем общаться исключительно с Макароновым-Кратковым, каждый раз
получая в награду за общение стихи про водку и про напряженный лоб эмигранта.
После
окончания библиотечного института Макаронов нигде не работал, то есть он
пытался где-нибудь работать, но у него никак не получалось, потому что он любил
писать верлибры, а это никак с работой не совмещалось. Некоторые его верлибры
где-нибудь печатали, но денег за них не платили. Чтобы как-то свести концы с
концами, он ходил по друзьям и знакомым, читал им свои стихи, они его
поили-кормили и иногда даже спать укладывали. А так как из друзей и знакомых у
него был один лишь Витя, то Макаронов ходил читать стихи ему. Иногда в качестве
слушателя стихов Макаронова к Вите присоединялась бабушка. Слушала стихи она очень
внимательно, а однажды спросила молодых людей (хотя ей этого делать абсолютно
не следовало), знают ли они, кто написал строки «Умом Россию не понять, аршином
общим не измерить: у ней особенная стать – в Россию можно только верить».
Молодые люди ни этих стихов, ни тем более автора не знали, потому что в школе
они этого не проходили, да и не верлибры это вовсе, а если не верлибры, то чего
же их и знать-то… Таков приблизительно был ответ бабушке, несмотря на то что
она отнюдь не была Чемберленом. Бабушка задумалась. Тогда Витя, разъярившись,
спросил с ехидцей, а знает ли она, бабулечка, состав группы «Битлз», а если не
знает, то пусть не строит из себя интеллектуалку, а поскорее убирается из его
комнаты, и, не дав бабушке опомниться, тут же быстро перечислил: Джон Леннон, Пол Маккартни, Джордж Харрисон и Ринго Старр. Бабушка
этих имен не знала, поэтому быстренько ретировалась и больше для участия в
интеллектуальных беседах в комнату внука не заходила.
А потом
Макаронову скитаться надоело, и он решил жениться. Сначала он решил жениться на
Хайке из ГДР, с которой где-то познакомился и сразу в нее влюбился, но она
этого не поняла, поскольку не владела русским, а он не владел немецким.
Несмотря на это, Макаронов методично и целенаправленно посылал ей в ГДР свои
верлибры в авторском исполнении на кассетах, но так как никакой реакции от
Хайке из ГДР никогда не следовало, то жениться на ней Макаронов передумал и
женился на Стелле из Нижнего Новгорода. Стелла была поэтесса и жила одна с
маленькой дочерью. Переехав к Макаронову в Москву, Стелла сразу начала где-то
работать, потому что надо было чем-то кормить и Макаронова, и маленькую дочь.
Стихи писать при этом она совершенно забросила, потому что верлибры на дух не
переносила, а в присутствии Макаронова ничего другого писать было невозможно.
Макаронова она кормила при одном условии – чем меньше стих, тем меньше еды. Так
что пришлось Макаронову от своего намерения довести поэзию до пустоты отступить
– временно, естественно, как он считал. И начал Макаронов постепенно
увеличивать объемы, наполняя каждую строчку буквами от начала до конца,
незаметно и к удивлению для самого себя переходя к поэмам и даже эпосу. В
результате его совсем перестали печатать, так как никакой бумаги на него было уже
не напастись.
Тогда
Макаронов загоревал, пришел к Вите и прочитал ему минималистское: «Будильник,
будильник, сколько мне еще жить?» Вите понравилось, и они выпили. Потом они
выпили еще, а затем Макаронов прочитал традиционно про эмигранта с напряженным
лбом. После этого выпили еще, и Макаронов лег спать. Что с ним стало потом,
никто толком не знает.
А Вите
такая жизнь надоела полностью и окончательно. К тому же сорвалась его попытка
во время августовского путча уехать в Швецию и остаться там, попросив
политического убежища, поскольку путч закончился неожиданно быстро и Витя
уехать в Швецию просто не успел, так как его очередь менять валюту подошла уже
после окончания путча. О том, что путч продлился так недолго, Витя откровенно
сожалел, но своего откровения никому не показывал, ибо быстро понял, что
пропутчистские настроения в послепутчевом обществе не поощрялись, а наоборот,
можно было запросто получить по морде, чего Витя никак не желал, потому что
боли боялся с детства. Так что одно ему пока оставалось – рассматривать у себя
в комнате корешки книг на шведском языке. А отселиться от родителей с бабушкой
уж очень хотелось, но возможностей не было, поэтому надо было думать, хорошо
думать: думай, Тараканов, думай! И Витя думал.
Как
говорится, если хорошо думаешь, то обязательно чего-нибудь придумаешь.
Получалось так, что просто выселиться из квартиры Витя не мог, потому что не
было куда. А вот если жениться…. Тогда – запросто. Тогда родители молодым и
квартиру снимут, и платить за нее будут. Поэтому надо было срочно жениться. А
на ком? А на том, кто в таком же положении, что и Витя, только женского полу.
Поэтому, говорил себе Витя, надо срочно перестать пить, временно, конечно, а
вместо этого активизироваться и искать, искать, искать.
Нашел
Ленку. Как нашел – определенно сказать трудно, через кого-то пятого-десятого, в
общем, нашел – и все тут. Ленка была дочерью художника и внучкой художника, и
даже правнучкой художника, вполне возможно, что и праправнучкой. Художники были
в своей сфере известные, а вне своей сферы – нет. К моменту знакомства с Витей
Ленке настолько обрыдло смотреть на все эти картины, что ее от этого
элементарно рвало, а все почему-то думали, что она беременная, хотя, конечно,
одно другого не исключало, но в данном случае было абсолютно не так: рвало ее
исключительно из-за картин, причем всяких-разных, рвало от разговоров о
картинах и вообще о живописи, рвало от красок, палитр и даже от одних только
упоминаний фамилий художников, известных в своей сфере и не известных вне ее.
Хотела она даже как-то по этому поводу удавиться, но потом, подумав, решила,
что лучше все-таки замуж, с отселением, разумеется, ну и попутно прибарахлиться
в салоне для новобрачных. Так что сошлось у Вити с Ленкой тютелька в тютельку,
как у горы с Магомедом, или что-нибудь тому подобное.
Как же
они радовались, что нашли друг друга! Чтобы не терять зря времени – пулей в
ЗАГС подавать заявление, затем – в салон, туда-сюда – тут и время регистрации
подошло, да и отметить событие надо было как-то посолиднее, так уж родственники
решили. Сняли зал в гостинице «Советской», там, где театр «Ромэн» (троюродная
сестра Вити наполовину цыганкой была, она-то зал и устроила). Народу набралось
много – народ свадьбы отмечать любил, тем более, если цыгане под боком.
Ели-пили, ели-пили, а потом пили-ели, но все больше пили. Витя даже стихи
умудрился прочитать, макароновские, те, которые наизусть помнил, разумеется: и
про эмигранта, конечно, – без него какая же свадьба! Родственники со стороны
жены пытались молодоженам пару картин (подлинники!) подарить, но этот номер у
них не прошел, потому что Ленка внезапно сделалась белой как смерть, и все
испугались, что она умрет. Особенно Витя испугался, потому что в этом случае
пришлось бы ему возвращаться к живущим в разным комнатах и постоянно этими
комнатами меняющимся разведенным родителям, а также к бабушке со всей этой
артистической сворой в виде заказчиков, поэтому Вите тоже пришлось сделаться
белым как смерть, так, на всякий случай, в результате чего родственники со
стороны жены дарить картины передумали, а подарили импортную хрустальную вазу,
чему Ленка с Витей несказанно обрадовались: Ленка – потому что не картины, а
Витя – за компанию, а обрадовавшись, они сразу умирать передумали, отчего всем
сразу стало сплошное веселье до упаду. А как все упали, так молодожены сразу же
и поехали в отдаленный район, где им уже родители успели снять однокомнатную
квартиру со всеми удобствами.
«Поживу
годик и разведусь, – подумал Витя, – а там – будет как будет», – и через год
развелся. О чем думала Ленка – неизвестно, видимо, о том же, поскольку через
год тоже развелась. А пока они жили вместе, то вечерами Витя предпочитал ходить
к отцу Ленки, известному, как уже говорилось, в своей сфере художнику и не известному
за ее пределами. С тестем он любил выпить, потому что тесть ему всегда наливал,
а наливал он ему всегда потому, что надо ему было кому-нибудь показать свои
картины, а так как Витя на трезвую голову по достоинству картины оценить не
мог, то он ему и наливал, причем чем больше он ему наливал, тем больше по
достоинству Витя оценивал его картины, принося радость художнику: в этот момент
тесть всегда порывался подбежать к холсту и рисовать, рисовать, рисовать, но
подбежать к холсту он в этот момент не мог, поскольку ему надо было постоянно
Вите наливать, чтобы он оценил картины еще достойнее, что на самом деле и
происходило. Часто после этого Витя оставался у тестя ночевать, отправляясь
утром от него прямо на работу и заезжая к нему после работы вечером. Посему на
съемной квартире он бывал довольно-таки редко, потому что с Ленкой ему было
скучно, а с тестем – совсем наоборот. «Вот бы мне такого отца! – часто
признавался Витя тестю в любви. – Вот какой Вы все-таки замечательный человек –
ни разу про котлеты не заговорили! Как же я Вас люблю!» После этого не налить
Вите было бы бесстыдством высшей категории, а поскольку тесть себя бесстыдником
не считал, то и наливал вовсю и Вите, и себе, так как Витя пить в одиночку
категорически отказывался. «Мечтаю, тестюшка, чтобы нарисовал ты
картину-портрет, но не мой, а эмигранта, как он водку взахлеб пьет и лоб
напряженно морщит. Сможешь?» – «Смогу!» – отвечал художник, потому что в такие
минуты ему казалось, что он сможет все.
Теща
никогда в эти разговоры не встревала, так как художницей не была, но жизнь
художников понимала вполне, поэтому-то и не встревала, чтобы не помешать полету
таланта, а вдруг именно в этот момент муза и объявится! Но обычно муза
объявлялась почему-то в отсутствии Вити – тогда портрет очередного передовика
производства выходил как по заказу, за который хорошо платили. Поэтому-то
вечерами так славно наливалось и выпивалось, и мечталось нарисовать не
очередного передовика очередного производства, а хлещущего взахлеб водку
эмигранта с напряженным лбом.
Ленка за
это время в однокомнатной квартире в отдаленном районе совсем освоилась: днем
она спала до обеда, то есть до своего обеда – каждый день приходила мама,
будила ее и подавала на стол то что принесла, потом мама мыла посуду и уходила,
оставив Ленке что-нибудь на ужин. Затем Ленка включала телевизор и под него
что-нибудь вязала, например, свитер или шапку, или что-нибудь обвязывала,
например, ножки стульев, табуреток или стола. Так проходили дни. Иногда
позванивал Витя, иногда он даже забегал – по дороге к тестю: они быстренько
пили кофе, и Витя быстренько убегал. Отец Ленки заехал всего лишь один раз –
сыграл на пианино, оставленном хозяином квартиры или прежними жильцами, собачий
вальс, затем вальс «Амурские волны» или «Дунайские волны» – он и сам толком не
знал, затем захлопнул крышкой, вздохнул, посетовав, что больше играть ничего не
умеет, поцеловал Ленку в лоб и уехал к себе домой, где его, как всегда, ждал
Витя с рассказами под водку о морщинистом лбе эмигранта.
Так
продолжалось ровно год, потому что ровно через год и Витя, и Ленка друг с другом
развелись, – не развестись они не могли, поскольку год назад так решили, а
нарушить слово – значит, потерять лицо, а потерять лицо никто из них обоих не
хотел, потому что, как им тогда казалось, потерять лицо можно быстро, а чтобы
потерянное лицо найти, нужно долго искать, но можно и вообще не найти, а без
лица – жизнь безликая, именно потому, что без лица. А безликой жизни им не
хотелось, причем как одному, так и другой.
Разведясь,
Ленка поехала к своим родителям, а Витя – к своим, да еще к бабушке и кошке.
Приехав к ним, он сначала с ними поздоровался, а затем съел сразу три тарелки
щей зеленых, после чего в животе у него потеплело, и он стал рассматривать
корешки книг на шведском языке, потому что давно их не видел. При этом он
гладил кошку, потому что давно ее не гладил. На следующее утро, проснувшись и
увидя рядом на подушке дохлую мышь, Витя громко закричал. Из кухни начал
раздаваться звон посуды и шум чайника.
Так
проходил день за днем: утром Витя уходил на работу, а вечером с нее приходил,
натыкаясь сразу на три пары молчаливых глаз, которые, видимо, хотели что-то
спросить, да не могли, поскольку разговаривать не умели. Вообще, это
общеизвестный факт, что глаза разговаривать не умеют, ну, если только образно.
Но это в данном случае не считается. Витя этим глазам ничего не говорил – не
потому, что не хотел, а потому, что нечего было сказать – так и проходил молча
в свою комнату, где его встречала кошка, которую он начинал усердно гладить.
И опять
скучно ему стало, к тому же ни Макаронова тебе, который Кратков, ни
Старопалисадской, которая Старопалисадская. И начал Витя грустить. А как
грустить ему надоело, то он подумал, что опять надо жениться. Но на этот раз
искать жену через кого-то ему не хотелось, потому как хлопотно это было и
суетно, а он такие вещи не любил, поэтому решил он жену не искать, думая, что
найдется она как-нибудь сама, поскольку был фаталистом.
И вот
однажды вечером, разругавшись с родителями и бабушкой из-за чего-то (с отцом –
понятно из-за чего – из-за курицы и котлет – из-за чего же еще, а с остальными
из-за чего-нибудь другого, а, может быть, просто так), Витя крепко выпил и
поехал кататься в московском метрополитене. В московском метрополитене он любил
кататься с детства, горделиво осознавая при этом, что он – москвич.
Сначала
Витя доехал до кольцевой линии, а потом на нее пересел и стал кататься на ней
дальше, уже без пересадки, – кольцевая линия тем и хороша, что на ней без
пересадки кататься можно, причем количеством накатанных колец тебя никто не
ограничивает.
На
последнем кольце, уже перед закрытием метрополитена, Вите вдруг стало плохо –
он сначала побледнел, а затем покраснел, затем опять побледнел, а затем опять
покраснел и так много раз подряд. Трудно сказать, отчего ему плохо стало – то
ли из-за долгого катания под землей без свежего воздуха, то ли от выпитого
объема, а может быть, и из-за того, и от другого. Тут он краем глаза увидел,
что напротив него сидит девушка – симпатичная… Тут Витя, несмотря на то что
ему плохо было, и подумал, что если она пересядет на ту же линию, что и он, а
потом еще вдобавок выйдет на той же станции, что и он, то он с ней
познакомится, а если не пересядет и не выйдет, то и… ладно с ней (на самом
деле он не «ладно», а другое какое-то слово подумал, но это, в принципе, неважно).
На его счастье девушка и пересела там, где и Витя, и вышла там же, где и он.
Вообще-то ей надо было дальше ехать, просто в этот день решила она к подруге
зайти, но к подруге зайти она не успела, потому что Витя тут же с ней и
познакомился, не отказался провести время у нее до утра, а потом они
поженились.
Вторую
жену Вити звали Галина. Она тут же не понравилась маме Вити, а остальным
понравилась. А маме Вити она не понравилась по двум причинам. Во-первых, маму
Вити тоже звали Галиной, поэтому она упорно называла Галину, жену Вити, не
Галиной, а Галей, так как считала, вспомнив неожиданно свою биографию, что до
Галины эта пигалица еще не доросла, а во-вторых, вторая жена Вити была по
профессии дипломированным астрологом и к тому времени уже успела выпустить несколько
книг на болгарском языке, хотя болгарского языка не знала. Этих успехов Галина,
мама Вити, Галины, жены Вити, в упор не замечала и называла жену своего сына не
только Галей, но и еще шарлатанкой, иногда, правда, дипломированной.
Галина,
жена Вити, тоже невзлюбила Галину, маму Вити, – во-первых, из-за того, что
считала себя достаточно взрослой и самостоятельной для того, чтобы ее называли
не Галей, а Галиной, а во-вторых, из-за курицы.
Дело в
том, что Галина, мама Вити, готовила курицу слегка недожаренной, и она
получалась сочной, что очень Вите нравилось. Галина же, жена Вити, прожаривала
курицу основательно, считая, что недожаренная курица, во-первых, может вызвать
сальмонеллез, а во-вторых – невкусная. Витя же, наоборот, считал, что сухая и
невкусная именно курица, приготовленная женой, а не мамой.
По поводу
приготовления курицы Витя с женой часто ссорились. Эти ссоры заканчивались
одним и тем же: Галина-жена прогоняла Витю к Галине-маме, чтобы он вкусную ему
курицу ел там, у мамы, а не здесь, у нее. Перед тем, как Витю прогнать, она
неизменно желала и Вите, и тем более его маме благополучно отравиться этой
приготовленной мамой курицей. Но ее пожелание почему-то никогда не сбывалось.
Этому прогонянию Витя никогда не препятствовал. Во-первых, потому что жили они
в однокомнатной квартире Галины-жены, которая у нее к тому времени была, а, как
известно, хозяин – барин, а во-вторых, потому что курица Галины-мамы была для
Вити все-таки вкуснее курицы Галины-жены. А латынь никто из них не знал.
Вскоре
Галине, жене Вити, в своей однокомнатной квартире жить вместе с Витей надоело,
так как она была жаворонком, а он – совой. Совизм Галина ненавидела, потому что
когда-то совой была сама, но потом перестроилась. А перестроившись, считала
всех сов ненормальными, никчемными людьми, ничего в жизни не достигающими и не
способными ничего достигнуть. Так часто бывает, что, отказавшись от своего
прошлого, человек начинает люто ненавидеть приверженца этого самого прошлого
как досадное напоминание о себе, от которого, казалось бы, давно уже убежал, ан
нет! Но, несмотря на все эти разногласия, разводиться с Витей Галина не
собиралась. Она была человеком опытным и уже не юной, поэтому и считала, что,
разведясь, вряд ли уже с кем-нибудь сойдется на почве брака, а на другой почве ей
сходиться не хотелось, потому что другая почва, в отличие от почвы брака, была
нестабильной, да и за границу с такой нестабильной почвой не уедешь. А за
границу она уехать хотела всегда, о чем постоянно и жужжала, и долбила Вите.
«Давай-ка, Витя, завербуйся-ка ты работать за границу в качестве специалиста, а
я там, за границей, книжки по астрологии писать буду в спокойствии, а то Москва
– город суетливый, да и мамочка тут твоя разлюбезная со своей недожаренной
курицей…» На что ей Витя непременно отвечал, что курица у мамы вполне
дожаренная, после чего они непременно скандалили, и Витю тут же выгоняли к маме
есть по одним понятиям дожаренную, а по другим понятиям недожаренную курицу. А
посему уехать за границу у них никак не получалось, хотя и Вите, и его жене
Галине этого очень хотелось.
Но вот
однажды, когда Галина, мама Вити, серьезно заболела и ее положили в больницу,
выгонять Витю есть недожаренную курицу стало некуда, поэтому Витя быстренько
завербовался в качестве специалиста за границу и туда со своей второй женой
быстренько уехал, пока его маму еще не выписали из больницы.
За
границей Витя с женой жил в двухкомнатной квартире в комплексе иностранных
специалистов. Это было большой удачей, так как теперь Галина после ужина хорошо
прожаренной курицей отправлялась в свою комнату спать, чтобы, встав рано утром,
писать свои книги по астрологии. Витя же после ужина пережаренной курицей
отправлялся в свою комнату смотреть до поздней ночи телевизор, чтобы, встав
утром не так уж рано, идти работать иностранным специалистом за границей.
Жить за
границей им нравилось, и возвращаться в Москву они никак не хотели, со страхом
думая, что когда-нибудь их из-за границы отзовут и пришлют им замену. Этот
страх висел все время над ними как Дамоклов меч, поэтому они боялись заводить
детей, так как не знали, каким образом их растить в московских условиях,
считая, что их самих, выросших в этих самых московских условиях, вырастили
совершенно неправильно, поскольку правильно вырастить детей в Москве невозможно,
и с этим ничего не поделаешь. В этой позиции они всегда были едины друг с
другом. Да и детей, кстати, не любили, а друг друга просто ненавидели, видимо,
потому, что своим присутствием напоминали друг другу о своем прошлом, которое
оба тоже не любили.
Но
удивительно, заграничную командировку им почему-то все продлевали и продлевали,
наверное, потому, что статус работающего за рубежом в стране резко упал:
повальный дефицит закончился, а зарабатывать большие деньги стало возможным и в
стране, тем более что это было комфортнее и приятнее. Тем не менее, Витя с
Галиной возвращаться на родину не спешили, боясь, что их там где-нибудь в
подворотне убьют.
Так
прошли годы. За это время умерла сначала бабушка Вити, а вскоре и его отец.
Мама Вити осталась с кошкой в Москве в большой четырехкомнатной квартире.
Иногда она приезжала за границу в гости к Вите. Тогда жена Вити собирала
чемодан и срочно улетала в Болгарию на очередной симпозиум астрологов. Во время
отсутствия жены мама готовила курицу как надо, и Витя ею наслаждался.
А потом
мама приезжать перестала, сначала потому что кошка заболела диабетом, и ее
нужно было лечить, затем потому что кошка умерла, и мама никак не решалась
сказать об этом Вите, а затем потому что умерла она сама, в связи с чем жена
Вити перестала летать на симпозиумы, но по-прежнему уединялась в своей комнате,
в которой продолжала писать книги по астрологии, а Витя продолжал работать
иностранным специалистом, с годами ощущая Дамоклов меч все больше и больше.
Так они,
наверное, до сих пор и живут, если, конечно, их все-таки не отозвали или они не
умерли, потому что времени с тех пор прошло очень много.