Рассказы
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2013
Владимир ХАНАН
Владимир Ханан (Ханан Бабинский)
родился 9 мая 1945 года в Ереване. Кроме семи детских лет, проведенных в
Угличе, до репатриации в Израиль (1996) жил в Ленинграде и Царском Селе. По
образованию историк (Ленинградский государственный университет). Работал
слесарем, лаборантом, сторожем, оператором котельной. До перестройки печатался
в сам- и тамиздате, затем – в России, США, Англии,
Франции, ФРГ, Австрии, Литве, Израиле. Автор книг стихов «Однодневный
гость» (Иерусалим, 2001), «Осенние мотивы Столицы и Провинций» (Иерусалим, 2007),
«Возвращение» (СПб, 2010) и прозы «Аура факта» (Иерусалим, 2002), «Неопределенный
артикль» (Иерусалим, 2002), «Вверх по лестнице, ведущей на подоконник» (Иерусалим
– Москва, 2006), а также более двухсот публицистических статей в периодике
Израиля и США. Член Международной федерации русских писателей.
ЛОТЕРЕЯ
Все началось с того, что Хаим Соломончик выиграл в лотерею двадцать миллионов шекелей. Но
сначала несколько слов о самом Хаиме. В наше богоспасаемое (по крайней мере,
пока) государство Хаим (в России Фима) репатриировался с женой Розой (в России
Роза) и взрослой дочерью, которая довольно скоро вышла замуж за такого же, как
она, свежего репатрианта. Возраст Хаима был, как говорят здесь, «пятьдесят
плюс», то есть, пятьдесят с хвостиком, у Розы на несколько лет меньше. А
поскольку Хаим был человеком трезвомыслящим и обстоятельным, то никаких планов
насчет карьеры, учитывая еще свое стандартное техническое образование, строить не стал, а сразу же после ульпана
подался в шомеры, то бишь в охранники – профессия по
причинам социально-политическим постоянно востребованная и очень подходящая для
многих «олим ми русия»,
которым в силу возраста или образования ничего другого в Израиле не светило.
При всей своей простоте работа эта все же отличалась от
такой же в России, во-первых, тем, что местный
охранник, как правило, вооружен, а во-вторых, тем, что об известной в России
формуле «сутки через трое» здесь даже не слышали. Израильский охранник трудится
в неделю – кто пять, кто шесть, а кто и все семь дней, в последнем случае чаще
всего молодежь, мечтающая о машине и прочих радостях, которые предлагает
богатый капиталистический мир. Так Хаим и работал, получая не много, но все-таки
побольше, чем в своей Москве, и был, в общем, своей
жизнью доволен. Мало денег – так их у него никогда много не было, на зарплату
рядового инженера и в России было не разгуляться, так что ни он, ни Роза
достатком избалованы не были.
Время, однако, шло, и хотя пенсионный возраст в
Израиле – шестьдесят семь лет, вроде бы далеко, стал Хаим задумываться об этом
времени. Пенсия у таких, как он, приехавших поздно, на новой
родине мизерная, приходится считать каждую агору, решая, что купить – новые
тапочки взамен прохудившихся, лишив себя на неделю ежедневной порции творога с
булочкой, или купить тот же творог, а тапочки… ну что тапочки, не в тапочках же
новых счастье. А поскольку никаких видов на богатство у Хаима не было,
то и пришел он к тому же, к чему до него пришли и приходить будут такие же, как
он, бедолаги – то есть, стал наш Хаим покупать
лотерейные билеты и вдумчиво их заполнять. А в лотерее, как известно, расчеты
роли не играют, а играет роль простое везенье. А везенье это зависит от… От
чего зависит везенье, Хаим не знал, но предполагал, что это что-то или этот
кто-то в природе, тем не менее, существует. В подробный анализ этого пункта он
вникать не стал, но, купив билет и заполнив его столбики, стал не то чтобы
молиться, но, скажем так, просто обращаться к этому таинственному… дальнейшее
замнем. Сначала он, выросший в нерелигиозной семье, не знавший еврейских
традиций и понятия не имевший об иудаизме, просто говорил: «Господи! (надо же
как-то обращаться к этому кому-то) Помоги мне, если ты мне не поможешь, мне и
моей жене придется туго». Эти или другие выражения использовал Хаим, знать
никому не дано, но наверняка находил он нужные, прямо от сердца идущие, слова.
В перерывах между тиражами он жил обычной жизнью, постоянные невыигрыши воспринимал спокойно, разве что стал – между
покупкой билета и безрезультатным тиражом – мысленно заниматься очень приятным
делом: распределением своего, разумеется, солидного, выигрыша. А поскольку наш
Хаим был человеком добрым, да, к тому же, как всякий еврей, любящим
родственников, то и свой выигрыш в своих мечтах распределял между
многочисленной своей родней и даже отдельными бедствующими знакомыми.
Постоянные эти занятия даже изменили содержание его обращения к… ну, вы
понимаете. То есть, со временем стал Хаим говорить так: «Господи! Помоги мне.
Если ты поможешь мне, ты поможешь еще многим». Вот, приблизительно, так.
А тут еще случилась естественная в условиях
нашей страны вещь. Как-то, через кого-то, это, собственно, и не важно, как и
через кого, узнал Хаим, что в Израиле и даже в его родном Иерусалиме уже пару
лет проживает некая Хава Казанник, она же в российской молодости Ева Ривкина, с
которой у молодого Хаима был долгий, страстный и, что тут поделаешь, горький
роман. А ныне, стало быть, Хава Казанник с мужем, двумя дочерьми, одним зятем и
двумя внуками живет в соседнем с Хаимом районе, в котором Хаим когда-то
работал, охраняя местный супермаркет. А еще через какое-то время Хаим узнал,
что у бывшей его возлюбленной Хавы обнаружилась, еще в Москве, некая серьезная,
да что там говорить, даже страшная болезнь, в России лечению, по особенностям ее
научного развития, не подлежащая, что, скорее всего, и послужило главным
поводом к ее, Хавы, репатриации в славящийся своей медициной Израиль.
В Израиле Хаву обследовали, обнадежили тем, что
диагноз ее вовсе не является смертным приговором, правда, – добавили – вылечить
ее возможно только в Америке, куда по ряду причин переехал главный по этой
болезни специалист. Так что – Америка, ну и, конечно, деньги. И деньги
солидные: не считая мелочей, вроде дороги и проживания, шестьдесят тысяч
американских долларов. Каковых у семьи Хавы и в помине не было. И хотя роману
нашего Хаима и Хавы уже стукнуло лет тридцать, если не больше, Хаим свою бывшую
подругу не забывал никогда, а теперь стал вспоминать, а точнее, просто о ней
думать каждый день, да и не по одному разу. Шутка ли? – такая трагедия у
близкого, да, до сих пор близкого человека. В связи с чем совершенно
естественным кажется то, что вскоре случилось с нашим героем. А именно, в
момент, когда Хаим привычно убеждал этого самого, ну, того… о котором мы уже не
раз говорили, помочь ему выиграть в лотерею, его внутренний голос и произнес
эту, важную для данной истории, фразу: «А вот, если выиграешь, – сказал он отчетливо,
– дашь ты миллион шекелей болящей (так и сказал – «болящей») Хаве?»
Чей это был голос – самого Хаима или кого
другого – сказать с уверенностью нельзя, но, как утверждал он впоследствии,
голос был именно внутренним, прозвучавшим в нем изнутри, а не откуда-нибудь
снаружи. Как уже говорилось, Хаим был человеком обстоятельным. Поэтому он не
закричал: «Да! Да! Конечно! Дай только выиграть!» Нет. Он приостановился и
после обдумывающей вопрос паузы, уверенно ответил: «Да. Конечно, дам».
Следует отметить, что после этого эпизода
изменилась и его, Хаима, если можно так сказать, аргументация в его уже почти
ежедневных диалогах с предполагаемым распределителем лотерейного счастья. Прямо
на свое недавнее решение Хаим не напирал, но имел его постоянно в виду и
ненавязчиво, обиняком, упоминал о Хаве и ее тяжелой болезни. Так что его выигрыш
в лотерею даже как бы терял свое чисто финансовое значение, приобретая взамен
черты некоего альтруизма. Речь, дескать, не обо мне – тут у человека вопрос
жизни и смерти. Вот, приблизительно, так.
И через некоторое время случилось это самое
долгожданное событие, а именно: выиграл Хаим в лотерею двадцать миллионов
шекелей. Но ведь это только говорится: двадцать миллионов. А на самом деле пять
миллионов – целую четверть суммы – отдай и не греши в виде налога, ибо наше
родное государство Израиль сроду не упустит случая залезть в карман к своему
гражданину, хоть бедному, хоть богатому. Уже, значит, пятнадцать. А еще нужно
целый миллион отстегнуть в пользу… И тут нашего Хаима, простите за выражение, законусило. Это ведь отдать миллион из неполученных, как
сейчас говорят, виртуальных, не трудно, а из полученных, живых, можно сказать,
тепленьких – это как? Конечно, обещал отдать. Что было, то было. Но обещал –
кому? Неясно. Это во-первых. А во-вторых: обещается ведь за что-то. А за что
здесь? Может быть, ему был во сне голос: «Подчеркивай, Хаим, 3, 5, 17» и так
далее? Нет, голоса во сне не было. Может, ему, как какому-то царственному хмырю
в Вавилоне, эти цифры на стене огнем написали? – И этого не было. А было то,
что Хаим подчеркивал эти цифры в билете сам, без всякой подсказки. Так что с
обещанием можно и это… Кроме того, операция стоит шестьдесят тысяч долларов.
Это все же не миллион. Надо узнать точно, сколько, плюс там дорога и все такое.
Что-то обязательно добавит больничная касса. Но даже если и все шестьдесят
тысяч – это все-таки не миллион.
А пока что пошел Хаим в Мифаль
а-паис, предъявил билет, заявив, так сказать, свое
право на выигрыш, выслушал дежурные поздравления от ничему не удивляющихся
лотерейных клерков и предупредил, что пока сумму не берет, а сначала разузнает,
в каком банке условия хранения его миллионов лучше, да и много всякого другого,
что клерками было встречено с пониманием, ибо они, в силу специфики своей
работы, знали, что у богатых забот куда больше, чем у бедняков. Выигрыш, к тому
же, сразу счастливчикам не выдавался, следовало еще проверить билет на
подлинность, короче, время на раздумье у Хаима еще было. А пока, не теряя
времени даром, начал Хаим потихоньку привыкать быть богатым человеком.
Миллионов на его счете в банке еще не было, но как сказал один малоизвестный
поэт: «Предчувствие любви прекрасней, чем любовь». Вот Хаим и старался
полностью попользоваться этим самым предчувствием, правда, в нашем случае, не
любви, а богатства, сняв для этого со своего счета пару тысяч шекелей из наличествующих
там двух с половиной. А поскольку опыта нувориша у него не было нисколько, то и
привыкал он к этим новым обстоятельствам не самым лучшим, на взыскательный
взгляд, образом. Ну, сходил в самый дорогой ресторан, объелся там икрой и
мерзкими скользкими устрицами, выпил под насмешливым взглядом официанта сначала
пива, а потом шампанского, дал тому же официанту на чай сто шекелей… – это
ладно, ничего, в общем, страшного. Но вот ехать в Тель-Авив в публичный дом,
замаскированный вывеской «Клуб здоровья», снимать там трех «девочек» и
требовать исполнить нагишом танец живота с оплатой двести шекелей за живот –
вот это был уже явный перебор, к по-настоящему богатой жизни никакого отношения
не имевший.
В один из таких походов забрел Хаим в Меа Шеарим – квартал
иерусалимских ортодоксов. Надо сказать, что, хотя Хаим был, в общем, не будем
вдаваться в подробности, человеком неверующим, к «харедим»
или «датишным», как их попросту кличут русские евреи,
относился, тем не менее, с почтением. Именно так: не просто с уважением, а с
почтением. Его знакомые об этом знали и в присутствии Хаима выражения вроде «пейсатые» или «кипастые» не
употребляли, ибо Хаим таких наглецов неизменно обрывал и ставил на место.
В Меа Шеарим Хаим тотчас надел кипу, которую в рассуждении таких
случаев всегда носил в кармане. По дороге сюда он принял кружку пива рядом с Кикар Хатуль, добавив к ней соточку водки возле Русского подворья. На Меа Шеарим было, как всегда:
толчея, группки мужчин в черных шляпах или штраймлах,
с книгой подмышкой, обсуждающих какой-нибудь стих из Танаха,
множество детей и женщин – последние, как правило, в париках и длинных юбках.
То есть, не то, чтобы шиксу снять, – даже с родной,
единоплеменной женщиной не познакомиться: идут, опустив глаза долу. Ни тебе
кокетливого взгляда, ни завлекающего покачивания бедрами. Ну, это ладно, в
конце концов не бедром единым, организм, скорее, требовал алкогольного
вливания: уж коли начал да еще раз добавил, надо добавить еще и еще… Да только
вот – где? В какие только раскрытые двери ни заглядывал Хаим – везде только
продукты, барахло, нередко книги, явно божественного содержания. Однако, кто
ищет, тот всегда найдет, как пелось в песне его детства – вот и мелькнул за
открытой дверью ряд бутылок. Вошел – точно, винный магазин. Брать бутылку Хаим
не хотел – не из-за денег, просто выпить хотелось сейчас, а пить на улице из
горлышка, да еще в Меа Шеарим…
– Я бы хотел сто граммов водки, – сказал Хаим
продавцу.
– Так не продаем, – ответил тот, – берите
бутылку.
– Я понимаю, – сказал Хаим, – я заплачу за всю,
а выпью только сто грамм, я быстро. Может, нальете?
– Не нальют, здесь не нальют, не положено, – услышал
Хаим раздавшийся за его спиной голос. Обернувшись, он увидел человека среднего
возраста, одетого, как все здесь, в черную шляпу и черный пиджак, из-под
которого на брюки свисали кисти «цицит». Из-под шляпы
на Хаима смотрело плотное загорелое лицо с небольшими, заложенными за уши,
пейсами и густой бородой, посверкивающей нитями седины.
– Ну что, не терпится леистогрем?
– спросил мужчина, улыбаясь.
– Леи – чего? – не понял Хаим.
– Должны бы знать, – сказал мужчина, – этот
глагол, можно сказать, вы сюда привезли, русские. Вслушайтесь в корень: «сто грем» – так сказать, сто грамм. Стало быть глагол «леистогрем» – это выпить сто грамм. А уж если литературно,
то – остограммиться.
– Здорово! – обрадовался Хаим. – А есть здесь,
где это… леистогрем?
– Идемте, покажу, – сказал мужчина, и они вышли
из магазина.
– Леистогрем, – по
дороге веселился Хаим, – а нет, случайно, глагола «леи… двестигрем»?
Оказывается, и в Меа Шеарим есть чему порадоваться, да Хаим и всегда подозревал,
что вовсе никакие не занудные трезвенники жители этого квартала, а такие же,
как он сам, добрые евреи, умеющие, когда хочется, принять за милую душу и сто
грамм, и двести и даже триста, – вот и по его спутнику видно, что мужик он что
надо, поэтому непременно Хаим его угостит, да не одной соточкой,
никто и никогда скупым Хаима не называл. В таком настроении и закатился Хаим со
спутником в маленькую кафешку, где за пятью–шестью столиками сидели и под нетихие разговоры выпивали бородатые, в черных пиджаках и
шляпах, мужики.
Сели за стол, через пару минут официант – или
как там? – хозяин поставил на стол бутылку холодной «Голды» и два одноразовых
стаканчика. Быстро разлив, Хаим уже хотел леисто… и
т.д., но седоватый остановил:
– Не на Плющихе. Ну как это без закуски?
Согласившись, Хаим заказал пару салатов из хумуса и хацелим, горку черных
маслин и, чтобы показать, что для хорошего человека и застолья ему, Хаиму,
ничего не жалко, приказал открыть пылившуюся за витриной баночку красной икры.
И его щедрость не осталась незамеченной.
– Богатство свалилось? – мягко и беззлобно
спросил седоватый.
– А чего скрывать, – подумал Хаим, – на свои
пью. – Свалилось, – сказал он. – Аж двадцать лимонов. С дерева такого – Мифаль а-паис. Может, слышали?
– Разумеется, – сказал мужчина, – кто же об этом
дереве не слышал. Но я знаю, что там с выигравших налог неслабый дерут – целую
четверть. Так что уже не двадцать миллионов, а пятнадцать. Да еще…
– Да хрен с ними! – уже поднося ко рту стаканчик
с холодной водкой, сказал Хаим. – Я не гордый: мне и пятнадцати хватит. Но уж
эти – мои, и никому я ничего не должен.
– Как это – не должен? – тоже уже с поднесенным
ко рту стаканом спросил седоватый. – А миллион Хаве?
– Какой миллион? – вдруг обозлился Хаим,
которому уже давно хотелось выпить, чему все время мешали какие-то дурацкие
задержки. – Никому я ничего не должен! Хочу – дам, не хочу – не дам! Мое дело и
ничье больше.
– Постой, – его спутник даже опустил стакан на
стол. – Как это – не должен? Ты ведь обещал. Обещал ведь?
– Обещал? – процедил Хаим. – Кому – тебе? Чего
ты лезешь не в свое дело?
– Чего лезу? – переспросил седоватый. – А потому
лезу, что мы сейчас, может быть, на деньги из этого самого Хавиного
миллиона собираемся выпить. А я, знаешь ли, никогда в своей жизни на ворованные
деньги не пил и пить не собираюсь.
– На ворованные?! – заорал Хаим так, что
маслина, которой он закусил выпитый все же стаканчик, вылетела у него изо рта и
ускакала под стол. – На воро… Так я, по-твоему, вор?
Да я тебе сейчас за такие слова…
Он привстал со стула и протянул руку, чтобы
схватить неудавшегося собутыльника за грудки, но тот, тоже приподнявшись,
как-то так легонько ткнул Хаима пальцем в грудь, отчего тот сначала рухнул на
свой стул, а потом вместе со стулом на пол. Упал, чуть-чуть поерзал, принимая
удобную позу, и… заснул. Заснул самым натуральным образом.
Прочухался Хаим на следующее утро в своей
постели. Что в своей постели – это было хорошо, однако, оставался вопрос, как
он там очутился. Сам – на автопилоте или кто-то помог. Этого Хаим начисто не
помнил, но не сомневался, что этот пункт разъяснит ему любимая жена Роза, и что
этого разъяснения долго ждать не придется. И действительно, по каким-то своим
приметам поняв, что Хаим уже не спит, Роза появилась незамедлительно.
– Фразу о том, что я был в скотском состоянии,
можешь опустить, я ее наизусть знаю, начинай сразу со второй, – сказал Хаим,
однако, без вызова, скорее даже с некоторым смирением.
– Поздравляю, – сказала Роза, – в скотском
состоянии ты хоть на четвереньках приползал, а вчера тебя на плече принесли,
как чушку, даже неудобно было перед тем мужчиной, интеллигентный такой… Явно не
из твоих собутыльников.
Но, видать, на лице Хаима написано было настолько
искреннее раскаяние, что Роза развивать тему не стала и даже поднесла Хаиму
стопочку, заранее ею припасенную – опохмелиться.
– Ладно, – подумал Хаим после опохмела, – пора
завязывать с этими походами, надо забирать деньги, класть их в банк и начинать
по-настоящему богатую жизнь. А Розке куплю кольцо с большим бриллиантом. Все же
баба она неплохая.
– Все! Решил! – сказал гладко выбритый и
пахнущий дорогим одеколоном (можем себе позволить!) Хаим женщине – клерку в
офисе лотереи, – кладите на мой счет в банке Апоалим,
разницы в этих банках…
– Выиграли? – улыбнулась женщина, – поздравляю.
Предъявите билет, мы проверим, это не долго, а потом…
– Уже проверили, – улыбнулся Хаим, – и билет уже
давно у вас. Вы же сами и проверяли.
– Минуточку, – сказала женщина. – Когда был
розыгрыш? Какие у вас номера?
– 3, 5, 17, 21, 24, 30, 33 – разбуди Хаима
ночью, он бы и тогда их отчеканил без ошибки. – А розыгрыш был месяц назад,
двадцать второго.
– Минуточку, – повторила женщина и, порывшись в
бумагах, вытащила нужную. – Пожалуйста, еще раз. И после того, как Хаим
повторил цифры, подняла на него недоумевающий взгляд:
– Извините, но двадцать второго выиграли совсем
другие цифры.
– То есть, как другие? – возмутился Хаим. – Я
что, по-вашему, сумасшедший? Вы же сами месяц назад проверяли. Вспомните: 3, 5,
17, 21, 24, 30, 33 – двадцать второго. Вы еще тогда спросили, что я буду делать
с такими деньжищами, а я сказал, что куплю остров и приглашу туда вас.
Вспомнили?
– Знаете, – сказала женщина, – вот в той комнате
у нас заведующая отделом, зайдите к ней, она разберется. Видимо, какое-то
недоразумение. Да-да, эта дверь. Она как раз у себя.
В кабинете заведующей ситуация повторилась:
– Никакого вашего билета у нас нет, ничего вы не
приносили, если не верите, посмотрите все тиражи за полгода – нигде нет ваших
цифр. Это недоразумение или что-то у вас… Может быть, кто-нибудь подшутил?..
– Подшутил?! – взвился Хаим. – Да я вас тут
всех!..
Короче, ситуация, что называется, вышла из-под
контроля. Говоря суровым языком протокола, Хаим Соломончик
грязно оскорбил заведующую, женщину-клерка, саму организацию, Кнессет,
правительство, начиная с премьер-министра, и еврейское государство в целом. В
процессе конфликта выяснилось, что бывший советский ИТээР
обладает неисчерпаемым запасом того слоя русского языка, который ныне принято
именовать неформальной лексикой. Так что все перечисленные были оскорблены не
только лично, но и во всем многообразии своих семейных связей как по женской,
так и по мужской линиям. Под раздачу также попали: любимая чашка заведующей, из
которой она по полдня пила кофе, недавно поставленный новый телефон, стаканчик
для фломастеров и в волнении положенные на стол очки (как позже выяснилось,
очень дорогие). Естественно, была вызвана полиция, и бешено сопротивляющегося
Хаима трое шотеров (полицейских) не без труда
выволокли на улицу к поджидавшей там машине. В таких случаях израильские
обыватели сбегаются толпами, как древние римляне на гладиаторские бои, и этот
раз не был исключением. Все галдели, а поскольку в момент задержания из уст
задерживаемого среди потока русских слов иногда звучало ивритское «ганавим» – воры, то толпа сделала нелогичный, но
напрашивающийся вывод: Вор! Вора поймали. Это слово склонялось на все лады,
образуя как бы даже целое облако обвинений вокруг Хаима, по-прежнему
сопротивлявшегося полицейским, пока чей-то мужской – громкий, ясный и явно
авторитетный голос не произнес за спиной Хаима: «Ничего подобного, я этого
человека знаю. Никакой он не вор». Услышав этот голос, Хаим обернулся и увидел
пожилого мужчину, одетого, как одеваются евреи-ортодоксы, и чье загорелое, в
обрамлении уже седеющих коротких пейсов и бороды, лицо показалось ему смутно
знакомым. Но уточнить впечатление Хаиму не дали, а, воспользовавшись его
секундной растерянностью, ловко втолкнули в машину.
Из полиции Хаим вернулся через три дня –
спокойный, а если сказать точнее, то как бы слегка заторможенный, а можно
сказать и еще проще: задумчивый. Несколько дней он вообще ни с кем не общался,
даже со своей женой Розой. Потом немного разговорился, но и не то чтобы очень.
О полиции выразился всего раз и не очень понятно: «Полиция… ну что они там, в
полиции, понимают…». Штраф за дебош получил, разумеется, изрядный, но, похоже,
что это его не взволновало. О самом деле предпочитал не распространяться, один
только раз своему лучшему другу Семе рассказал в подробностях, как все
происходило в Мифале. Без особых эмоций, довольно
спокойно, но за этим спокойствием ощущалось чувство, да прямо-таки коктейль из
чувств – какого-то почти детского удивления и старческого, что ли, смирения…
нет, не то слово, скорее ПРИЯТИЯ, даже СОГЛАСИЯ. Чувствовалось, что во всей
этой истории его больше всего волновало не развеявшееся, как дым, богатство, а
роль того мужика, которого он встретил в Меа Шеарим. Доходя до него в рассказе, он замолкал и начинал
повествовать дальше только после долгой паузы. Сема потом рассказывал, что в
отличие от остальных, более поздних участников этой истории (кроме, конечно,
самого главного) он своими глазами видел и выигрышный билет, и таблицу тиража и
даже подтверждающую выигрыш Хаима заметку в газете. Таким образом, налицо была
ситуация, когда бесспорно, подчеркиваю – БЕССПОРНО БЫВШЕЕ стало НЕбывшим. Кто, почему и главное – как это сделал, – так и
осталось неясным. А поэтому мнения всех сошлись на одном, ничего по-настоящему
не объясняющем, обстоятельстве, что вся эта история произошла в ортодоксальном
еврейском квартале Меа Шеарим,
а там, как утверждают иерусалимские старожилы, может произойти все что угодно.
Между прочим, деньги семья Хавы Казанник нашла.
И профессор – бывший израильтянин – не подвел: из Америки Хава вернулась
совершенно здоровой.
20.10.08.
После Симхат Торы
ТАНЯ И АНГЕЛ
История одного самоубийства
Известие о самоубийстве Тани Б. удивило всех,
кто ее знал. Можно даже сказать, что удивление перевешивало естественные в
таких случаях чувства сожаления и потери: все-таки умерла молодая, здоровая и
привлекательная женщина. Никто не понимал причины ужасного поступка: покойница
слыла человеком спокойным, не склонной ни к романтическим порывам, ни к часто
встречающейся у этой половины человечества истерии. Недоумевали все: немногочисленные
подруги, бывший муж, куда более многочисленные любовники, просто знакомые. Как,
из-за чего, почему – к определенному мнению так и не пришли, заела текучка,
дела, отвлеклись, забыли.
Ранним вечером рокового дня Таня Б. лежала на
диване и почти машинально щелкала пультом телевизора, переключая программы.
Детективы сменялись мелодрамами, на одних каналах накаченные супермены голыми
руками крушили вооруженных до зубов бандитов, на других провинциальные Золушки
застенчиво соблазняли столичных олигархов.
– Скучища, – сказала себе Таня и выключила
телевизор. – И тощища, – продолжила уже мысленно. Жить неинтересно и не
хочется. Мать ругается, что не работаю, подруги стервы, все мужики – козлы.
Виктор, с которым она встречается то раз, то два в неделю, несомненный козел.
Не то, что подарков – простого внимания не дождешься. Приходит только
потрахаться да еще выпить на халяву. А еще по морде нахлестал за то, что она с
Сережкой малость пообжималась, причем нахлестал при
всех, гад. А что такого: Сережка все-таки первая любовь, а первая любовь, все
знают, не ржавеет. Бывший муж Анатолий, от которого она ушла к Виктору, тоже
козел изрядный: от этого хоть в постели какой-то прок, а тот и в койке ни рыба
ни мясо. Да и Сережка тот еще козел: как она его из армии верно ждала, а он
вернулся с женой. Так, дескать, получилось. Знаем мы, как это получается. Ну,
может, ждала и не очень верно, но сам виноват: не нужно было ее до армии это
самое… не на месяц, все-таки, уходил. И бабу-то привез – ни рожи ни кожи… Нет,
жить решительно не хотелось.
Таня встала и босыми ногами прошлепала на кухню.
Там она открыла ящик и достала заготовленные – для чего? – да так, на всякий
случай – упаковки снотворного. Раз, два, три, четыре – по десять таблеток в
пачке. Мать от одной так спит, что стекла дрожат, а уж от сорока вечный сон,
надо думать, гарантирован. Она вылущила их на блюдце и отнесла на журнальный
столик, где стоял почти полный стакан «фанты». Снова легла и стала смотреть на
образовавшийся натюрморт. Жить по-прежнему не хотелось, но и умирать не
хотелось тоже. Хотя вот был бы прикол! Она закрыла глаза и стала представлять
себе свои похороны. Интересно, кто придет? Ну, Ирка, конечно, Верка, Ленка… Нет,
Ленка может не придти – покойников боится. Виктор, ну этот обязательно припрется
– на халяву-то выпить… Анатолий, Сережка… Сережку жена может не пустить. А она,
значит, в гробу, – вся из себя такая… В чем? Французское в цветочек не пойдет,
а жаль. Но вот то, темное, что тетка подарила – вот это будет в кайф. Какой-то
неясный шелест заставил ее открыть глаза.
В центре
комнаты стоял некто в белом с отчетливым и одновременно смутным лицом и двумя
длинными, почти до полу, белыми крыльями.
– Вместо рук, что ли? – подумала Таня. – Неужели
ангел?
– Ангел, ангел, – в ответ на невысказанный вопрос
ответил пришелец и, подойдя к дивану, уселся в стоящее рядом кресло. – Причем,
не просто ангел,– добавил он, поерзав и, наконец, удобно устроившись, – а твой
ангел-хранитель.
Таня приняла чуть более вертикальное положение.
– Это как?
– А вот так. Охраняю тебя вот уже двадцать пять
лет по вашему условному счету. От смертельной опасности, от несчастного случая,
от неизлечимой болезни…
– Отпад, – сказала Таня, – а когда я от Витьки
залетела и от подпольного аборта чуть не окочурилась… А на юге когда тонула, меня
мужик посторонний спас, я еще потом от него трепак подцепила – ты и тогда меня
охранял?
– Разумеется, – сказал ангел. Потому и не окочурилась
и не утонула, что охранял. А насчет триппера, то от глупостей не охраняю. Не
маленькая девочка, про безопасный секс наверняка слышала.
– Интересное кино, – сказала Таня. – Там меня
скорая с того света вытащила, там мужик спас – а заслуга, значит, твоя?
– Скушно с тобой, –
сказал ангел, – вроде, взрослая, а понятия ноль… Только и толку, что возни с
тобой почти не было: ну, аборт, ну, воды маленько нахлебалась, а так – ни
судьбоносных поступков, ни роковых страстей, – сплошная рутина. Влюбилась бы
ты, что ли, в кого-нибудь, а то идешь, кто поманит, или ребеночка родила…
– Ага, – сказала Таня, – а кормить его ты будешь?
И в кого тут влюбиться, когда кругом одни козлы. Одно на уме – надраться да
потрахаться.
– Ладно, – сказал ангел, – может, ты и права.
Он помолчал и продолжил уже другим тоном:
– Тут, понимаешь, такое дело… Не могу я больше.
Я натура творческая, а с тобой… Короче, решил я уйти… Ну, в смысле – из
хранителей. Хотя там – он ткнул крылом в потолок – меня за это по головке не
погладят. Ну да как-нибудь выкручусь, в крайнем случае переведут с
понижением… Так что, как говорится, прости-прощай и не поминай лихом.
Он тяжело поднялся, подошел к стене и стал
сквозь нее вываливаться наружу.
– Ну и вали, – сказала Таня вслед последним
исчезающим перышкам, – хранитель хренов. В гробу я видела таких хранителей.
Однако, настроение, и без того фиговое, было
испорчено окончательно. Она пощелкала пультом – на экране было все то же:
супермены и Золушки. Выключив телевизор, вспомнила, чем Виктор поднимает себе
плохое настроение. Хорошее, кстати, тоже. Снова прошлепала босыми ногами на
кухню и достала из нижнего ящика на четверть полную бутылку водки «McKormik». Плеснула в стакан, подумала и наполнила до
половины. Отнесла бутылку на столик, выпила, сморщившись, водку, запила глотком
«фанты» и снова легла. Алкоголь подействовал быстро, но настроение не
улучшалось. Перед глазами появлялись картины, но почему-то все неприятные. То
Сережка выходит из вагона, а за ним девушка, оказавшаяся его женой. То алчные
буркалы врачихи, чуть не угробившей ее, Таню, во цвете лет. То злая морда
Виктора, хлещущего ее по лицу.
– Надо еще выпить, – сказала себе Таня.
Не открывая глаз, она потянулась к бутылке, и ее
рука случайно задела стоящее рядом блюдце. «А! Да пошло оно все!..» – вдруг
вспыхнуло у нее в мозгу – и с внезапным ожесточением она стала запихивать в рот
горсть таблеток.
КСЮША
Это случилось в один из моих приездов в Вильнюс,
точнее, в один из отъездов. Я стоял на вокзале у касс, где продавали билеты на
Ленинград. Их было две. У обеих стояли очереди человек по десять-двенадцать. Я
встал в левую и огляделся. В правой четвертой по счету стояла высокая
блондинка. Если бы не сильное раздражение, явно читающееся на ее лице, ее можно
было бы назвать красивой. Я все же подошел и предложил сделку.
– Вам в Ленинград?
– В Ленинград.
– И мне тоже. Давайте сделаем так: я подхожу к кассе первым – беру и на вас, вы
подходите первой – берете и на меня.
Не помню, в каких выражениях она отказала,
скорее, отшила, но сделка, у меня всегда получавшаяся, на сей раз не
состоялась. И было видно, что дело не во мне: не так подошел, не то сказал…
Дело было в чем-то другом, по-видимому, в том, что и вызвало у нее такое
стойкое раздражение.
Через полчаса кассы открылись и нам объявили,
что сегодня билетов на Ленинград нет и
не будет, никаких, даже в общий вагон. Меня это не расстроило, я мог уехать и
завтра и через пару дней, поскольку в то время не работал, а был, что
называется, на вольных хлебах, весьма, правда, черствых, зато дающих мне много
свободного времени, которое я тратил на писание стихов. Прозы в то время я еще
не писал. Плюс к тому, в Вильнюсе, где у меня было много друзей, я чувствовал
себя как дома, по крайней мере, проблемы ночлега у меня не было. А вот на лице
моей несостоявшейся партнерши было написано… Сказать бы «отчаяние», но сказать
так не получалось все из-за того же раздражения, еще более усилившегося.
Из свойственного мне альтруизма (не сочтите за
бахвальство) плюс почти хозяйского чувства (как я уже говорил, в Вильнюсе я был
как дома) я снова подошел и в
приличествующих джентльмену выражениях предложил свою помощь, заодно поинтересовавшись
характером проблемы, о наличии и серьезности которой говорило ее красивое, да,
– все-таки красивое, лицо.
Проблема оказалась простой, не без налета
случайности, но не более того.
В Вильнюс она приехала по договоренности со
своим ленинградским другом, который, в свою очередь, приехал на пару дней
раньше к другу вильнюсскому и сегодня должен был ждать ее в условленном месте в
час дня. На этом месте она простояла часа три – безрезультатно. Или друг
почему-то не пришел, или она перепутала место, в общем, они не встретились.
Что, согласитесь, было более чем серьезной причиной для, как минимум,
раздражения, к тому же в совершенно чужом для нее городе.
Из того, что она, в нескольких словах, сообщила
о своем друге, становилось ясно, что это друг не такой, с которым только
дружат, а такой, с которым и спят вместе. Если кому-то из современных читателей
этот глагол «спят» говорит только о тихом ночном сне, то мы используем более
принятый в наше время глагол «трахаются». На днях вернувшаяся из Канады жена
сообщила, что недавно распространенные там выражения «бойфренд» и «гелфренд», как раньше называли парня и девушку,
находившихся в сексуальной связи, устарели и сегодня их называют «факингбой» и «факинггел», чтобы у
слушающих не оставалось никаких сомнений в характере данной связи. В самом
деле, что значат слова «друг-парень» и «друг-девушка»? А, может, они просто
дружат на почве общей любви к бабочкам или (ввернем что-нибудь «западное»)
любви к бейсболу? А вот трахаются между собой или нет – не понятно, из чего могут
проистекать разные недоразумения или (ввернем теперь что-нибудь родное) «непонятки», иногда чреватые. Как видим, западный мир идет
ко все большей ясности. С моей точки зрения, это процесс закономерный и, более
того, позитивный – у нас, например, его плоды растут пышным цветом с
незапамятных времен: еще солнце русской поэзии (наше все) писал своему другу об
одном (одной) гении чистой красоты, что «намедни (не помню, не то вчера, не то
позавчера) он ее «с Божьей помощью уе…». Вот так, без
всяких недомолвок. Но я отвлекся. Не совсем, правда, впустую, ибо, во-первых,
показал читателю, что злость моей красивой спутницы была более, чем обоснованна: не какой-то
случайный знакомый кинул, а самый, можно сказать, близкий. А, во-вторых… как бы
это получше объяснить, не отказываясь и от нескромного признания в альтруизме…
Короче, не могу сказать, что так вот, с первого взгляда и с первой минуты
знакомства моя прекрасная блондинка вызвала у меня некоторые намерения
сексуального характера, но, с другой стороны, ее откровенный рассказ об
обманувшем ее (вольно или невольно) любовнике, внушал мне – незаметно для меня
самого, как бы исподволь, – но уже вырисовывающее в сознании чувство, скажем мы
осторожно, некоего сексуального покровительства. Все-таки дама была обманута и
в этом отношении тоже.
Предварительные кассы находились от вокзала в
полукилометре, и уже через полчаса мы взяли билеты на завтрашний вечерний
поезд, правда, в общий вагон, что после афронта на вокзале казалось уже не
важным. Ксения, которую мне почти сразу дозволено было называть Ксюшей, была в
Вильнюсе в первый раз, я, как уже не раз говорил, мог считать себя почти
старожилом, плюс к тому, времени у нас было с избытком – и я с удовольствием
водил ее по любимому городу, пообещав устроить на ночь в одну из многочисленных
гостиниц, а в крайнем случае, у одного из моих приятелей. Поскольку в этот день
я собирался уехать, мои немногочисленные вещички были уже собраны и лежали в
одном доме, а немногочисленные Ксюшины – в камере хранения на вокзале, поэтому мы
могли легко и свободно перемещаться в любых направлениях. Ксюша с интересом
смотрела по сторонам, моя же забота состояла только в том, чтобы самому
оказываться в самых интересных кадрах. Ксюше было где-то между двадцатью пятью
и тридцатью, мне – между тридцатью пятью и сорока, поэтому мы быстро перешли
«на ты» и общались вполне непосредственно. В Вильнюсе, как, впрочем, когда-то в
Ленинграде, я предпочитал водить приезжих не по туристским
достопримечательностям, музеям и т. п., а по интересным улочкам и переулкам, а
Вильнюс в этом смысле просто Клондайк. Попутно я рассказывал, каким-то образом
увязывая с Вильнюсом, о своих впечатлениях об Америке, где был три месяца
незадолго до этого, и где Ксюша, оказывается, тоже недавно была у родственников
и откуда вернулась только потому (родня уговаривала ее остаться там навсегда),
что не хотела терять своего неверного или забывчивого «факинг»
друга. В этом месте рассказа я почувствовал микроскопический укол ревности и немикроскопический прилив (не буду повторяться) интереса.
Так мы и гуляли по не слишком обширному
Вильнюсскому центру, разговаривая о том о сем, причем, я внимательно
высматривал в поведении моей спутницы вспыхивающие – и весьма нередко – искры
интереса и (не побоюсь этого слова) симпатии к моей скромной, но красноречивой
особе. В середине дня я ее покинул под предлогом неотложных дел (разузнать о ее
ночлеге и т.д.), предварительно указав ей недорогую кафешку и твердо обговорив
место и время встречи через два часа. Съездить к приятелю мне действительно было
надо, хотя не обязательно сейчас, но я нарочно выбрал это, как бы обеденное,
время, ибо моих более чем скромных предотъездных средств не хватило бы даже на
самый скромный обед на две персоны, а пользоваться Ксюшиными деньгами я не
хотел, чтобы не разрушать все более вырисовывающийся в моем воображении образ
бескорыстного рыцаря (простите за архаизм!).
Через два часа моя Ксюша дисциплинированно
дожидалась меня на обусловленном месте, с которого мы и продолжили нашу
прогулку. В частности, я отвел ее к Барбакану – крепости на когдатошней окраине
Вильны, в первый, давний мой приезд представлявшей остатки полуразвалившихся
стен с такой же сохранности башней, а ныне сверкающей новехонькой черепицей
крыши и могучими каменными стенами, кое-где дополненными краснокирпичной
кладкой. Поскольку восстановление крепости происходило на моих глазах, я
однажды напросился в помощники к каменщику-литовцу, так что в современной
крепости есть и несколько кирпичей, уложенных моими руками. По каковой причине
я уже не один год смотрю на Барбакан почти что хозяйским взглядом, или, скажем,
так, как смотрит строитель на свое – уже готовое – творение.
Ближе к вечеру мы прошлись по нескольким
гостиницам. Первая, на которую я – по причине ее окраинности
– возлагал серьезные надежды, оказалась заполненной, но уже третья предложила
нам двухместный номер, причем по божеской цене. Номер был невысокого пошиба,
его двухместность
определялась наличием двух односпальных кроватей, а невысокий пошиб – туалетом в конце коридора.
Ксюша согласилась сразу, а портье, сорокалетняя,
еще весьма соблазнительная женщина, очевидно, прочитав на лице моей спутницы то
же, что – не без некоторых сомнений – прочитал и я, просто предложила мне:
«Оставайтесь и вы тоже». На что я, разумеется, тут же согласился. На наше
робкое: «Но наши паспорта на разные…» женщина махнула рукой и улыбнулась
ласково и поощрительно: «Да ладно, пропишу на один».
Номер был светлый, с красивой современной
мебелью, и, осмотревшись – каждый со своими мыслями – мы заперли его на ключ и
спустились в гастроном, находящийся тут же, на первом этаже. Там мы купили
немного колбасы, сыра, хлеба, и пока моя хозяйка раскладывала все это на столе,
я быстро смотался к приятелю, чей бар, я это знал, никогда не пустовал (а
времена были горбачевские). Когда я появился с бутылкой водки и бутылкой вина,
окончательно успокоившаяся Ксюша открыла свой прелестный ротик и сказала
(цитирую дословно): «Вот и чудненько. Хорошо
погуляли, сейчас перекусим и потрахаемся». Следует сказать, что ее слова меня
не шокировали. Во-первых, Ксюша принадлежала к тому, весьма многочисленному,
разряду женщин, в чьих устах непристойности звучали совершенно естественно, а
во-вторых, такая программа меня целиком и полностью устраивала. Кроме того, я знал, что врачи – а
Ксюша была по специальности именно врачом – независимо от пола легко произносят
слова физиологического, скажем так, характера. Нужно еще добавить, что произнесенная
фраза сводила на нет частично все же наличествующую двусмысленность ситуации.
Наверное, лишним будет упоминание того, что
продекларированную моей новой знакомой программу мы выполнили на все сто
процентов. Ксюша оказалась изобретательной и темпераментной, даже очень
темпераментной партнершей, так что я получил не только свое, но и
приготовленное для непунктуального друга. Все было настолько замечательно, что
я легко простил ей довольно болезненный укус в плечо, благодаря которому,
вернувшись в Ленинград, недели три спал в закрытой футболке.
Следующий день мы провели так же интересно, как
первый, а вечером уже сидели в общем вагоне поезда Калининград – Ленинград, где
Ксюша, не обращая на свойственное таким вагонам отсутствие комфорта, увлеченно
повествовала мне, как она будет
рассказывать своему «факинг» другу все, что с ней
произошло в литовской столице, причем, со всеми подробностями. Уже немного
знакомый с ее характером, я не сомневался, что именно так и будет.
Дальше события развивались не совсем ожиданно. Минут за двадцать до отхода поезда нас (точнее, ее)
обнаружил литовский друг ее друга, который уже второй день, как и его
рассеянный гость, обходил все поезда, следующие в Ленинград. Еще через пять
минут появился и сам герой (впрочем, скорее закулисный) нашего
повествования и увел мою Ксюшу, успевшую
попрощаться со мной теплым и одновременно заговорщицким взглядом, на свое место
в купейном вагоне, сам же вернулся и расположился рядом со мной. Мне было интересно наблюдать его совершенно
очевидное удивление тем, что такое, как ни говори, неприятное происшествие, не
вызвало с ее стороны взрыва упреков (Ксюшин
характер он явно знал лучше меня). Уже лежа на второй полке, я с
удовольствием и, каюсь, не без некоторого злорадства, представлял, чем это
удивление сменится в ближайшем будущем.
Фамилию Ксюши я помню, это фамилия одного не
слишком известного писателя, а адрес и телефон не взял, о чем, признаться, не
раз пожалел.
Как я уже говорил, незадолго до этого маленького
приключения я три месяца провел в Нью-Йорке. К тому времени я уже твердо решил
уехать из России и колебался только в выборе: Америка или Израиль. Вариант
Германии в моей семье не обсуждался. Гуляя по Нью-Йорку, я присматривался к
нему, как к возможному в будущем своему дому, и прикидывал, чего мне в этом
случае будет не хватать. Так я решил, что он вполне сможет заменить мне
Ленинград: Эрмитаж – Метрополитен музеум, Исаакий – собор Святого Патрика – и там и там молодые
камни, а вот любимого Вильнюса он мне заменить не сможет: ни, пусть сейчас и
восстановленного, но все-таки древнего Барбакана, ни шестисотлетнюю башню Гедеминаса, ни Трехкрестовку,
помнившую литовскую королеву Барбору Радвилайте – «сиделку Польши и Литвы», по словам
замечательного вильнюсского поэта Михаила Дидусенко.
И тогда и позже, и там и здесь, в Израиле, я не
раз думал о том, чем же притягивают нас и держат около себя места, в которых мы
бывали, жили, иногда даже недолго. Отеческие могилы, отнюдь не древние, начиная
с дедушки и бабушки, в Ленинграде? – Нет, не могу сказать, что они накрепко
привязали меня к этому по сию пору советскому городу. Могилы родственников,
умерших и похороненных уже здесь? – Нет, и этого я, положа руку на сердце,
сказать не могу. Есть, доныне тянутся к моему сердцу тонкая нить из Умани,
откуда родом мои отец и дед, и где я был всего однажды – давно, еще школьником.
Есть, может быть, еще более тонкая нить из местечка Покотилово,
в котором я, как, впрочем, и во всех прочих местечках, никогда не бывал и уже
не побываю. Откуда-то берутся они, эти нити, – из воздуха, из до слез любимого
запаха старых, пропахших особым паровозным духом, железнодорожных станций,
старых кинофильмов и звучавших в них песен. «Каким ты был, таким остался…»,
«Однажды вечером, вечером, вечером…». Или, как говорила, иногда чересчур
пафосно, русская литература, они, эти нити, плетутся из страданий… Что ж, очень
может быть. Страданий душевных, как очень прочная нить из Царского Села, где
живет моя неразделенная любовь, или физических, как не менее прочная нить от Угличского вокзала, где, прыгая с насыпи, я сломал нос,
навеки придав ему семитский облик, от Волги, где я дважды удачно тонул (до сих
пор не могу сдержать восторга по поводу этой фразы). Так, думается мне, и
тянутся к нам, вечно кочующему племени, тысячи нитей из знакомых и даже
незнакомых городов и местечек, озер, речек и ручьев, снов и воспоминаний,
радостей и болей. И среди них есть, я думаю, и та, что тянется ко мне из той
памятной ночи, проведенной в дешевом номере второразрядной вильнюсской
гостиницы.
Ксюша, отзовись!
05.03.2010