Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2012
Вера Кобец
Родилась в
Ленинграде. Закончила Восточный факультет ЛГУ и аспирантуру Института философии
АН. Кандидат исторических наук. Автор множества публикаций в периодике (в том
числе на английском и финском языках) и трех книг: «Побег» (СПб: Изд-во им.
Н.И. Новикова, 1998), «Сладкая жизнь эпохи застоя» (СПб: Амфора, 2005), «Прощание»
(СПб: Амфора, 2011; премия имени Н.В. Гоголя). Выпущено десять переводных книг,
в том числе произведения классиков ХХ века У. Голдинга, А. Мердок, Ф. Рота, К. Оэ.
Член Союза писателей СПб и Союза российских писателей. Живет в Петербурге.
Рассказы
КИНО И КНИГИ
Все вылеты почему-то задерживали. Стеклянное здание аэропорта, казалось,
вот-вот расплавится. В буфете скандалили, надсадно плакали дети, в воздухе
расплывалась сонная одурь.
Между ними сидели четверо. Старик грузин, от которого
сильно несло чесноком, рыхлая женщина, увешенная раздражающей глаз бижутерией,
толстая ноющая девочка и военный в зеркально начищенных сапогах.
Он пытался читать. Это был Кортасар, рассказ о пробке на дороге, томящихся
от жары людях, торжестве раскаленного железа над слабой и бренной плотью.
Рожденный в пампасах рассказ кипел и пенился в стеклянном кубе затерянного
среди бескрайних песков транзитно-нелепого советского аэропорта и бурно выплескивался
со страниц, перелицовывая действительность на фантастически-фантазийный
трагикомически киношный лад. Грузин превратился в грузина из фильма Данелии,
ярко раскрашенная толстуха с дочкой явно принадлежала к толпе персонажей
Феллини, а военный, пожалуй, имел отношение к мистеру Питкину в тылу врага.
Он попробовал усмехнуться, но
усмешка не получилась. Ирреальное намагниченное пространство все жестче
втягивало в свой круг. Пытаясь сбросить с себя этот морок, он еще раз посмотрел
на соседей. Грузин так и сидел, уставившись в пространство, обливающаяся потом
мама Рома вытащила из сумки яблоко и попыталась сунуть его дочке, но та,
оттолкнув ее руку, захныкала еще громче. Странные жесты, странные реакции…
Гротескная полнота девочки была, вероятно, болезненной. Перед глазами мелькнул
вдруг странный младенец-урод. Господи, только «Соляриса» не хватало. Вздрогнув,
он торопливо перевел взгляд дальше. Военный, положив левую ногу на правую,
сосредоточенно созерцал свой сапог. Почему-то возникло желание встать, подойти
и щелкнуть его по макушке. Глядя на эту макушку и прикидывая, что будет, если
он в самом деле позволит себе встать и щелкнуть, он вдруг увидел позади
военного пушистую черную шапочку и словно серебряным грифелем нарисованный в
воздухе профиль. Посадка головы казалась гордой, нежной, но как можно в такую
жару сидеть в вязаной шапочке? Он моргнул. Нет, это, конечно, не шапка, а
волосы. Грива курчавых волос вокруг тонкого, белого, или же нет, именно
серебристого и словно тающего в воздухе лица. У него дух захватило. Снова
повеяло чем-то инопланетным. Синдром жары, мираж. Опустив голову, он трусливо
спрятался в Аргентине. Крики рожавшей там, на шоссе, женщины слились с криками
в углу зала. Блеснули глаза, блеснул нож. Он устало откинулся на неудобную жесткую
спинку красного дерматинового сиденья. Последние месяцы приходилось работать
чуть ли не сутками. Вымотался, устал, а тут еще эта задержка. «Остановка в
пустыне». Через несколько лет Бродский даст это название первой книге стихов,
созданных там – в другом полушарии, в эмиграции.
Уснуть. Но кудлатая черная голова, прозрачное лицо и
длинная нежная шея сразу вошли в полудрему. Глаза, едва намеченные острым
кончиком карандаша, загадочно улыбнулись. Оставь меня, – попросил он, – ведь
тебя нет, ты просто мне померещилась. Она молчала, но все вокруг искрилось от
ее улыбки, улыбка благоухала – тонкие чуть прорисованные губы были по-прежнему
плотно сжаты.
Хватит. Он встал, крутанул шеей, нагнулся, разминая затекшее тело, положил
книжку на протертый дерматин и медленно пошел вдоль кресел. Колени грузина были
на удивление худые и острые, ноги расплывшейся мамаши изуродованы узлами вен,
сандалии дочки покрыты серым налетом пыли, и блеск сапог военного удивительно
контрастирует с ними, но белая юбка сидящей рядом с ним девушки контрастна
всему, что есть в этом зале. По другую сторону от нее сидела старуха с лицом в
веселых морщинках и гусем в клетке, потом двое подростков, наверное, братьев,
один из них спал, запрокинув голову и широко раскрыв рот. Рядом с братьями
пожилой человек в старомодном, кажется, чесучовом костюме и очках в золотой
оправе. Прямо чеховский доктор или дедушка Коли Колокольчикова из допотопного
фильма «Тимур и его команда». Может, и доктор ему мерещится? Постояв возле
киоска, где могли бы продавать соки и минеральную воду, он дал себе слово все
же набраться храбрости и взглянуть ей в лицо, вздохнул, собирая волю в кулак, и
двинулся прежним путем обратно. Дедушка Колокольчиков дремал, спавший
подросток, наоборот, проснулся и, сладко зевая, оглядывался. Гусь шипел. Белая
юбка девушки походила на парус, военный изменил позу: сидел теперь, положив
правую ногу на левую… «Господи, и когда это кончится!» – вздыхала,
обмахиваясь газетой, толстуха, девочка ела шоколад и причмокивала, облизывая
перепачканные пальцы, грузин вежливо подтянул тощие ноги, давая ему пройти.
«Спасибо», – сказал он и, обессиленный, плюхнулся в свое кресло. Чертовски
хотелось набить себе морду, но он аккуратно открыл Кортасара и сумел
сфокусировать взгляд на странице.
Пытаясь прорваться вперед, машины карабкались друг на
друга. Совокупляясь, тут же производили на свет новенькие блестящие
разноцветные особи. Крик рожающей женщины, хрип умирающего – всё смешалось.
Вопли и ругань неслись к небу, но небо – сверкающее и гладкое небо – молчало.
«Да где ж тут начальство? – взвизгнула вдруг толстуха. – Пусть дадут жалобную
книгу! Они что, за людей нас не считают?» «Да теперь уже скоро», – успокоил ее
грузин.
«Трус, трус, трус, – стучало в мозгу. – Чего я боюсь?
Чего?» Он пытался сосредоточиться, но мешал скрежет металла и крики женщин.
Жара, пыль, асфальт, пустыня до горизонта.
Где-то над головой захрюкал, пытаясь прочистить горло,
динамик. Значит сейчас или никогда.
Он быстро поднялся, прошел мимо четырех кресел,
огромным усилием воли сократил мышцы ног и остановился. Лоб серьезный. Скулы
высокие и вылеплены на славу. Брови вразлет. Девушка улыбнулась, глаза смотрели
доверчиво и спокойно. Где-то, когда-то он видел, да, видел это лицо.
«Внимание! Граждане пассажиры!…» Всё сразу
зашевелилось. Просыпались, отряхивались, хлопали себя по карманам, подкрашивали
губы. Рев моторов перекрывал уже голос, объявляющий номера рейсов, но еще можно
было успеть, она была еще здесь. «Ну, наконец-то», – толстуха с дочкой,
проходя, умудрилась наступить ему на ногу, кто-то ткнул в спину чемоданом – и
он невольно обернулся. Наверное, как раз в этот момент девушка встала. Прижимая
к груди Кортасара, он смотрел, как она идет прочь. Силуэт, словно очерченный
серебристым карандашом, мелькнул еще раз в толпе и скрылся.
***
Четверть века спустя после этого томительного ожидания в аэропорту он
сидел у себя на даче, смотрел, раздражаясь, как его дочь Наташа, только что
выкупавшись, лежит животом на траве в липнущем к телу платье (точь-в-точь кадр
из «Лолиты» с Джереми Айронсом), и размышлял, почему, собственно, эта девочка
так ему неприятна. Хамит, но они все теперь хамят. Вертит задом, но они все
теперь вертят. Нет, не все. И будь она дочкой той девушки из аэропорта…
Пресекая эту нелепую мысль, он встал и, подойдя к дочери, попытался увидеть,
что же она читает. Наверно, какую-то дрянь. Но все-таки это книга, а не журнал,
рекламирующий прокладки. Он нагнулся – и не поверил своим глазам. «Вот уж не
думал, что тебе нравится Кортаса’р», – небрежно сказал он, стараясь не выдать
волнения. Девочка обернулась. Словно завешенные шторками серо-зеленые глаза
медленно поднялись ему навстречу. «Писателя Кортаса’ра не существует, папочка.
Это – писатель Корта’сар».
Кисть рябины
1.
При переходе во
второй класс меня наградили похвальной грамотой и книгой «Снежная королева».
Впереди было лето на даче, и это не радовало. Я с удовольствием сразу пошла бы
во второй класс. Лето в Юкках (удобно, что близко к городу) не сулило мне
ничего нового. Прошлым летом мы были в Гаграх, на следующее собирались в Крым.
Это звучало привлекательнее, но спроси кто меня, я и тут выбрала бы не Крым, а
второй класс. Школа давала защиту и нравилась больше, чем каникулы. Но и
каникулы надо было терпеть.
Второго июня мы
уселись в машину и выехали. Шувалово, Парголово, Осиновая роща – и почти сразу
Юкки. Дом стоял в конце улицы, на краю луга, вдруг обрывающегося откосом.
Однажды я не успею затормозить и полечу вниз, нелепо подпрыгивая в седле. Страх
– оттого что смерть близка (сомнений в этом не было), а потом стыд, когда я,
исцарапанная и грязная, все же сумела зацепиться за кусты и взобраться по
косогору к себе на луг. Плакала не от боли, а о жалости к себе. Свист ветра,
мое «о господи, господи, господи», бьющие по лицу ветки – и позорное
возвращение домой, попреки няни.
Это было счастливое лето. Единственный раз за все
детство я была предоставлена самой себе. Взрослые заняты. Всевидящее око
дремлет. Луг – только мой. Иногда по нему пробегает ветер, и трава превращается
в волны. У-у-у, – дую я тогда вместе с ветром и бегу, широко раскинув руки, или
просто сижу, обхватив колени руками и представляю себе, как бежала бы: у-у-у!
Длинные светлые дни, ни одного дождя, молоко в кружке с голубым ободком, солнце
щекочет лицо и греет затылок, божья коровка ползет по руке долго-долго. Если
пошевелиться, взлетает, хотя нет, не взлетела, ползет по длинному тонкому
стебельку. Нарушит это сонное блаженство происшествие. Соседская собака,
которой я много раз приносила остатки супа и кости, вдруг почему-то схватит
меня за руку и глубоко вонзит в мякоть крупные желтые зубы. Меня увезут на
несколько дней в город, а луг скосят. Жестоко, безжалостно. И когда я вернусь,
вместо цветов и травы, в которых жужжала у самой земли интересная, суетливая,
запутанная жизнь, передо мной будет лежать оголенный, обезображенный холм. И
станет внятно слово «непристойность». И мелькнет страх: а как быть, если она и
ко мне подберется? Но все это мимолетно. Как если бы бабочка, пролетая, задела
крылом.
Бабочек, пока луг не скосили, кружилось много. Потом
они разом исчезли. И появилось новое осознание времени. «Тогда, когда луг еще
не скосили». Навек отодвинутое, ушедшее. Было – и нет. Чувство сладкой тоски,
сильнее всего – где-то в животе. Зажмуришься – и видишь ромашки, клевер, львиный
зев, белые звездочки, ажурное плетение, нежные вывернутые лепестки. Все это
было и осталось в памяти, но теперь невозвратно.
«А теперь попрощайся с морем», – говорил еще раньше,
до луга, до школы и первого в жизни первого сентября безуспешно пытающийся
казаться спокойным взрослый голос. Мы были на бульваре, под ногами шуршали
мелкие камушки, пахли магнолии и олеандры, все такое привычное, но «попрощайся»
– и мои страшные слезы: страх перед расставанием и невозможность его осознать.
Не владела этой наукой, а теперь овладела. Чувство собственной важности
распрямляет, дает небывалую легкость и новое ощущение довольства своим телом. В
первый (он же последний) раз в жизни это довольство наполняет чистой радостью,
без всякой примеси неловкости или смущения. Холодным июльским утром – воздух
пронзительно резок, по небу плывут ярко-белые облака – я открываю окно и по
пояс высовываюсь наружу. На мне синяя майка, руки и даже плечи открыты. Обычно
на майку что-то надето, но сейчас я предпочитаю так. «Катенька, ты
простудишься», – говорит тетя Шура. Она умывалась под тренькалкой и теперь идет
к дому, в серой вязаной кофте, с переброшенным через плечо полотенцем. «Не
простужусь, мне тепло!» Я полна снисходительности к ее дряблым мучнистым рукам,
осторожной походке, разболтанным босоножкам. Я чувствую, как плотно облегает
меня майка, как туго натянута на щеках кожа и как ее гладит ветер. Мне хорошо.
И из этого ощущения счастья, своего превосходства над старенькой тетей Шурой и
силы сжатого, как пружина, тела возникает (опять же в первый и последний раз)
желание и возможность игры.
2.
Дом, где мы сняли комнаты, только-только достроен.
Опилки, доски у крыльца. Даже гамак негде повесить. Дом не слишком-то
привлекателен для жилья, но дача промежуточная, на один сезон, сойдет. Да и
жить будут только дети с няней. Взрослые – наезжать по мере возможности.
Хозяин тракторист, хозяйка чаще всего в огороде. По
крыльцу ползает годовалый мокрый и грязный ребенок. Увидев, как мать подхватывает
его на руки и, причмокивая, целует, я быстро поворачиваюсь спиной, смотрю туда,
где сразу за забором, в густом саду, стоит генеральская дача. Пока тракторист
не построил свой дом, эта дача была последней в ряду. Вид на луг открывался из ее окон. А теперь… И я дачу жалею. Но
смотреть на нее мне нравится. Точнее, не на нее, а на сад. Там «шум листвы», а
у нас только две тощие рябины. «Участок голый, но это не страшно: в пятидесяти
метрах роща». В рощу я так ни разу не дохожу. Игра, которую я придумала, тянет
в другую сторону. Несколько дней подряд я играю в «бедную девочку», робко
жмущуюся у ограды прекрасного барского сада. Высаженные с той стороны высокие
кусты загораживают почти всё, и, создавая картинку, приходится опираться на
собственное воображение и долетающие время от времени реплики. Например: «Нет,
клубничное! Хочешь попробовать пенки?» Варенье – это «Евгений Онегин». Там в
первой картине Ларина с няней варят его в саду, а Татьяна и Ольга поют за
тюлевым занавесом «Слыхали ль вы?». Я часто изображаю Татьяну. Сижу «склонив
головку» или «мечтаю». Иногда я срываю перышко лука и, прищурившись, смотрю в
то-о-оненькое отверстие. Что-нибудь видишь? – спрашивает меня шелестящий голос.
«Да, – отвечаю я. – Даль». Слово «даль», как и слово «окрестности» появилось
недавно. Все новые слова я ощупываю, проводя языком по губам. Слово «даль»
самое сладкое. «Пойдем со мною в даль», – шепчу я, и как раз в этот момент
раздается истошный крик: «Нет! Только через мой труп! Через мой труп! Ты
слышишь?» Мужской голос – кажется, наконец приехал генерал, – бухает неразборчивыми
тяжелыми словами. «Слова падали, точно камни», – говорю я и, встав с грядки,
вытягиваюсь во весь рост. Генерал представляется мне закованным в металлические
доспехи. Он грозен, и на шлеме вьется красное перо. То, что перо не вьется, я
понимаю, но не может же шлем быть с лентой. Конечно, нет. С шарфом? Панночка
завязала дорогой шарф на рукаве Андрия, но ведь могла и на шлеме. «Обедать!
Сколько раз тебя звать?» – доносится нянин голос, но мне везет: я еще успеваю
дослушать финал. Ба-ба-ба-бах, рушится камнепад слов, а потом раздается
страшный стук. Калитку сорвал с петель, думаю я, и, как выясняется позже, не
ошибаюсь.
3.
Младшей сестренке Галочке всего два года. У нее
диатез, для нее надо готовить особо. И вообще она слабенькая. Няня почти не
отпускает ее от себя, предоставляя мне полнейшую свободу. Но иногда меняет
тактику и требует помощи. Две главные мои обязанности: ходить в конец улицы за
молоком и в дом с настурциями за ягодами. Ягоды надо брать только здесь, потому
что у этой Клавы все почему-то родится лучше, чем у соседей. Клава довольно
противная, смотрит на меня неодобрительно и говорит с подковыркой. Я отвечаю «смиренно»
(еще одно новое слово, и очень кстати, я ведь по-прежнему играю в «бедную
девочку». Бедные девочки частые персонажи обожаемой мной «Золотой библиотеки».
Они все разные, но в общем, делятся на два сорта. Одни действительно бедные,
сироты, другие «бедные понарошку» – на самом деле их украли или потеряли в суматохе и скоро отыщут (по родинке или
брелоку), отвезут в Лондон или в прерии, где они будут кататься на пони,
смеяться и помогать по-настоящему бедным девочкам, если те сохранили доброе
сердце и помогали тем, кто потерян с брелоком, в период вынужденных испытаний. Чаще
всего я играю в бедную понарошку – роль дает больше возможностей, – и, медленно
двигаясь в конец улицы, прислушиваюсь, когда же подъедет карета и из нее выйдет
нарядно одетая дама. Она грустна. Семь лет назад цыгане похитили ее дочь. Но
слезы не погубили ее доброты. Забота о бедных сиротках – главное в ее жизни.
Дама ласково улыбается и протягивает мне руку. Я протягиваю свою. На безымянном
пальце у меня пятнышко, очень похожее на Британские острова. Дама смотрит на
родинку – и вот уже крики «О боже, воды мне, воды!» Смех, слезы, поцелуи, и,
утомленная, я засыпаю в прелестной комнатке, стены которой обиты розовым
шелком. Хорошо! Только глупо. И я сама это понимаю. Глупо и не достойно такой
большой девочки. Но ведь никто не узнает! И все равно стыдно. Эти две мысли по
очереди, как из окошек: высунулась и спряталась, спряталась и высунулась. И
мордочки у них хитрые. Ну и пусть себе. Я ведь иду за молоком. («Чудом избежав
смерти, она в этот солнечный день с задумчивым лицом шла по безлюдной,
неширокой дачной улице».)
«Вот, вот та девочка!» Я вздрагиваю. Может ли быть,
что сказка про потерянную дочь и в самом деле окажется правдой? Не случайно
ведь у меня такая родинка! Хочу я вдруг оказаться счастливо найденной? Нет. Не
уверена. И что они так кричат?
«Моя невестка
видела, как ты катаешься на велосипеде, и считает, что ты и Софочка должны
стать подругами. Как хорошо, что мы тебя встретили. Мы даже у Клавы про тебя
спрашивали». Все это произносит низенькая старушка с блестящими из-под толстых
очков глазами. В другое время я назвала бы ее загадочной волшебницей, но сейчас
она больше напоминает сову. Рядом с совой высоко прыгает и радуется румяная
(щеки, как нарисованные) девочка, с кудряшками, очень похожими на кудряшки Тома
из книжки «Негритенок Том». «Знакомьтесь, знакомьтесь, – хлопочет старушка. – Скажи
нам, пожалуйста, как же тебя зовут?» – «Катя», – я смотрю под ноги. Сама слышу,
какой противный и скрипучий голос, но что они ко мне пристали? «Как здорово! – верещит
эта Софа. – У меня тут на даче подруга Анечка, и еще я дружу с ее сестрой, но
они уехали в Евпаторию. Давай будем дружить, ты что любишь делать?» «Пойдем, мы
покажем тебе наш дом», – тянет меня старушенция. «Нет, мне сейчас нужно за
молоком», – говорю вежливо, но при этом показываю, что не слишком-то рада
знакомству. Однако Софу с бабушкой не сбить. «Хорошо, – рот у совы растягивается
до ушей, – расскажи нам, где ты гуляешь, и мы завтра придем к тебе». Луг, мой
луг! Но может быть, играть с этой толстушкой будет не так уж и плохо?
Они уходят, оборачиваясь, и весело машут мне рукой.
4.
«Ну, что подсматриваешь? Заходи», – голова генеральши
выныривает совсем рядом. Толстая, с пестрым шарфом вокруг головы она напоминает
нашу школьную уборщицу Раису, и все-таки я не против с ней познакомиться: ни
для чего – просто так.
«Калитка с той стороны. Не заперта», – толстуха
улыбается уголком рта, и я вижу, что она больше похожа не на Раису, а на завуча
Марью Анисимовну и еще, что глаза у нее набрякшие и красные, наверно, плакала.
Сорванная калитка подперта деревяшкой. Прохожу в щель, но делаю вид, что тянула
за ручку («она робко вошла в густой сад, неуверенными шагами приблизилась к
ступенькам, ведущим на веранду») и медленно, всё рассматривая, хотя
рассматривать особенно и нечего, иду на голос генеральши. Она в самом деле
стоит на веранде, в красивом халате с драконами: «Давай скорее. Сейчас кино
будет». Входим. Опустив шторы, она включает телевизор. Я разочарована. Ведь
телевизоры бывают только у соседей. Они сидят в темной комнате перед маленьким
мутным экраном и дружно гогочут. К счастью, тут все приличнее. Ни табачного
дыма, ни кислого запаха – неизменного спутника комнаты с телевизором. Здесь
просторно, проветрено и сидеть можно в удобных мягких креслах. Экран сначала
рябит, но постепенно маленькие серые фигурки словно бы обретают жизнь. «Ах, – восклицает
генеральша, – и зачем он это делает?»
Действие происходит в Баку. Весна, оттепель. Нефтяники
идут с работы и поют. Девушки ходят около дома в кокетливых светлых брючках и
босоножках на высоких тонких каблуках. Глядя на них, мамы и улыбаются, и
тревожатся, а во дворе полощутся, как флаги, развешенные на веревках простыни и
наволочки, и смешная игрушка (зайчик) бодро прыгает по асфальту. Игрушку
потеряла маленькая девочка, но белозубый нефтяник, влюбленный в ее сестру, к
счастью, увидит зайчика и возвратит шестилетней хозяйке: «Твой? Держи». И все
было бы хорошо, но откуда-то вдруг появляется стиляга и кружит девушке в
брючках голову, увидев это, герой-нефтяник перестает улыбаться, садится в поезд
и уезжает в Москву, но это, оказывается, не страшно, уезжает он ненадолго, а
это даже необходимо, чтобы его невеста успела раскусить стилягу, соскучиться по
нефтянику и сшить себе платье с большим круглым вырезом и пышной юбкой. А потом
всё затопляет ликующий марш, и все поют, а на деревьях распускаются цветы, но
генеральшу не успокоить: «Счастливый конец! Ха! Через год она забеременеет и он
начнет шастать, а уж про то, что будет через двадцать лет, и думать тошно. Все
они одним миром мазаны». Выключив телевизор, она обращает ко мне сверкающие в
темноте глаза: «Ты слушай, слушай, пригодится». «В словах ее крылась какая-то
страшная тайна», – думаю я, возвращаясь к уже надрывающей горло няне: «Ну где
тебя носит? Котлеты стынут».
5.
Отлично, только о чем же я думаю? Кажется, о любви.
Стоя на тумбочке или на спинке кровати и упираясь
головой в потолок – он низкий и пахнет деревом, – я закрываю глаза и пытаюсь
представить что-то прекрасное. Фильм в генеральшином телевизоре вдохновил.
Только в кого влюбиться? В нашем первом, теперь уже втором «а» есть три
кандидата, годные в равной степени. Павлик, Алеша и Юра. Алеша, Юра и Павлик.
Все трое светловолосые и голубоглазые, как Олег Кошевой, все трое носятся по
коридору и кричат «полундра!». Надо сосредоточиться, сделать усилие, выделить
лучшего. Несколько дней подряд я пытаюсь найти решение – и вдруг осеняет. Конечно!
Моими героями будут все трое. И море будет. Но не такое ласковое, как в Гаграх
или бакинском фильме. Море будет суровым, ветер – сбивающим с ног, и Павлик
погибнет, сорвавшись с коварной скользкой скалы, Юра, пытаясь спасти его,
прыгнет вниз, но бурные волны сомкнутся и над его головой. Ужасно! Нужно хотя
бы рассказать об их гибели, и под этим же воющим, с ног сшибающим ветром мы с
Алешей, подбадривая друг друга, бежим через лес: туда, к людям. Скоро, – шепчет
Алеша, – скоро мы выберемся из чащи, но именно в этот момент роковая
случайность махом уничтожает возможность счастливой концовки. Алеша
проваливается в расселину. И, оплакав его, я одна выхожу на пестреющую цветами
поляну – на сочный, живой, нескошенный луг. Гремит, ликуя, марш. Гремит? Да. «Теперь
все хорошо», – шепчу я и прыгаю на пол. «Ты что там делаешь? Дом развалишь!» –
кричит хозяйка Тамара.
Все они сидят в кухне. Тракторист, голый по пояс,
Тамара в грязном переднике и ее сестра Люся – гостит на каникулах, учится в
седьмом классе. На столе между ними стоит сковородка с картошкой, и они разом,
как по команде, тычут в нее свои вилки, а потом вместе жуют, ухмыляясь,
поглядывая. Если бы они знали, какую трагедию я только что пережила! Прочь – и
я выхожу на свой лысый луг. Он успел, правда, вернуть себе подобие
благопристойности, и, широко раскинув руки, я приветствую свое царство, а
кто-то или что-то услужливо подсказывает подходящие случаю слова: обновление
жизни! Я вздыхаю; грудь распирает от радости. И вот тут-то и появляется Софа с
мячом и скакалкой. Старушка-сова, улыбаясь, семенит следом. В руках у нее
складной стульчик. Расставив его, сова распушает перья и растворяется в полном
блаженстве. «Я люблю прятки. Будем в прятки?» – говорит Софа. И я, как
взрослая, снисходительно отвечаю: «Как хочешь. Но где же тут прятаться?» Будь я
взрослой, наверняка бы добавила: «Ну что ты так шумишь? Можно потише?» Но я не
взрослая, и поэтому я молчу и терплю. «Тогда давай в пятнашки», – добродушно
предлагает Софа, и я милостиво соглашаюсь, а вскоре мне делается по-настоящему
весело. Я бегаю лучше Софы и могу даже дразнить ее, подпуская и в последний
момент уворачиваясь. Но когда задремавшая сова открывает глаза и, разгладив
взъерошенные перья, говорит: «Ну, думаю, наигрались. Софочка, нам пора», – именно
Софа огорченно надувает губы, а потом тут же стряхивает неудовольствие и
жизнерадостно спрашивает: – «До завтра?» – а я лишь неопределенно пожимаю
плечами и с удовольствием чувствую, что не взяла на себя никаких обязательств.
Все же играть в сироту куда интереснее и, спрятавшись в кусты, я сочиняю себе
новую историю. Оказывается, меня забыли на вокзале. Нет, мама вышла на станции
купить яблок, а поезд тронулся. Или я вышла посмотреть на яблоки? Но кто бы
меня вот так, одну, отпустил? Неважно. Главное, какая она, моя настоящая мама?
Какую маму я хотела бы иметь? В поисках идеальных образцов обшариваю память и
наконец нахожу ее. Это мама двух девочек, которая ехала с нами в одном вагоне,
когда я была еще маленькой. Выйдя из своего купе, я тогда тихо пошла по коридору,
осторожно заглядывая в открытые двери. Ни ветерка. Из-за жары все спали или
чем-то обмахивались и смотрели в одну точку. А в их купе было прохладно. Тонкая
темная ткань занавешивала окно. Женщина в чем-то легком, с широкими рукавами,
лежала, опершись рукой на локоть, прижавшись спиной к стене и чуть подогнув
ноги, а девочки играли в выемке ее тела, защищенные с двух сторон, поглощенные
куклами и кукольной посудой. Мама с ними не разговаривала, только смотрела, но
им – я это чувствовала – было очень хорошо. «Катя! Ты где? Иди, я тебе почитаю»,
– крикнули мне. И я вернулась к себе, в наше плавящееся под солнцем купе.
6.
Луг уже снова зарос высокой травой, когда вдруг
приезжает моя настоящая (или все-таки не настоящая?) мама. Я возвращаюсь домой
с молоком, а она уже в комнате, и няня ей на меня жалуется. Мама слушает, молча
кивает. Увидев меня, говорит: «Ну, пойдем поиграем». – «Пусть хоть поест
сначала», – ворчит няня, и мама пожимает плечами.
«Ну, что возьмем? – спрашивает она, как только я
отодвигаю тарелку. – Серсо? Мяч?» – «Всё равно», – бурчу я. Мы берем мяч и
выходим на улицу. «Веди, ты тут все лучше знаешь», – говорит мама. Мы выходим
на луг, и я вижу: он уже занят. Вдалеке, но все-таки на моей территории кто-то
уже играет в серсо. И даже не кто-то, а Софа. Мы видим друг друга одновременно
и, захлебываясь от радости, Софа кричит: «Мама! Смотри! Это пришла моя подруга!»
Топоча и размахивая руками, она бежит мне навстречу, а следом за ней, улыбаясь,
идет тоненькая и стройная женщина. С маленьким круглым лицом, пушистыми темными
волосами и тонкой шеей, охваченной черной бархоткой. Платье, кажется, голубое,
но это я вижу неясно. Она подходит все ближе, движения плавные, легкие. Она
какая-то очень живая, и это меня смущает. От смущения начинаю разглядывать
свисающий с бархотки медальон. Вот он действительно голубой. Фарфоровый, с
белыми жилками-разводами. «А мы уже хотели к вам стучаться, – говорит мама
Софы. – Я так рада, что девочки подружились». Радость танцует вокруг нее, как
стая бабочек. Но чем-то она похожа на маму, тихо лежавшую в купе рядом с двумя
игравшими в куклы маленькими дочками. «Рита Файнберг», – говорит она,
протягивая руку моей маме. Мама стоит чуть за мной, и я ее не вижу. Но чувствую
удивление, даже какое-то неодобрение. Улыбка на лице Софиной мамы меняется.
Трудно сказать, как я это угадываю, но мне предельно ясно: ей кажется, что моей
маме не понравилась ее фамилия, ее это задевает, и мы тоже перестаем ей
нравиться. Но всё это ошибка. Моей маме не важно, какая у нее фамилия, ей просто
непонятна эта манера представляться. Сколько я себя помню, она никогда не
протягивала так руку и уж тем более не говорила «Ира Страхова». Ее зовут Ирина
Алексеевна, ее так называют. И Софину
маму она бы тоже стала назвать по имени и отчеству. Если б они познакомились.
Но я не помню, чтобы мама знакомилась с кем-то на даче или на прогулке.
Знакомые – это уже знакомые. Мы какое-то время играем вчетвером в мяч. Софа,
очень довольная, веселится, я злюсь на нее, пропускаю мячи и хочу, чтобы все
это поскорее закончилось. На другой день на луг никто не приходит, и мне это
нравится.
7.
Дожди зарядили сразу после отъезда мамы. Из дома носу
не высунуть. Но у меня плащ с капюшоном. Я пробегаю через двор и прячусь под
навес из толя, сделанный чтобы защищать строительные доски. Там я сижу, как на
необитаемом острове. Иногда с книжкой, чаще – так. Несколько раз генеральша
подходит к своему забору и зовет меня. Подняв капюшон, я бегу вокруг сада к
калитке. Ее так и не починили. «Ну? Чем тебя развлечь? – генеральша вроде как
шутит, но тут же достает из шкафчика плюшевые игрушки. – Что будем делать:
ссориться или любиться?» Я с удивлением замечаю, что играть в ссору Мишки с
Барбосом ей нравится куда больше, чем мне. Когда наконец наше представление
окончено (все это, по-моему, похоже на кукольный театр), она громко вздыхает.
Игрушки – внука, но внука давно не привозят. «И сижу тут одна-одинешенька, – жалуется
она. – Ну скажи, разве можно не любить мать? А ведь не любит». Один раз она
начинает плакать, и вот тут меня словно выносит на большую сцену. «Только в
несчастной соседской девочке, такой же одинокой, как она сама, бедная женщина
находила какое-то утешение», – говорю я про себя, а вслух: «Не грустите! Все
обойдется». «Это точно, – сразу же соглашается она. – Давай есть варенье». К
варенью у нее всегда присказки и прибаутки. Мне это не нравится, они похожи на
хор Пятницкого, который мы с няней дружно прихлопываем, стоит ему зазвучать по
радио. А генеральша довольна. Подмигивает. Однажды встает и без музыки,
подпевая себе, начинает отплясывать. Я пугаюсь. Хотя нет, не пугаюсь. Но потом
уже больше не откликаюсь на ее приглашения.
Еще раз приезжает тетя Шура. Я вместе с ней хожу в
магазин – деревянный и выкрашенный в ярко-синее. Чтобы войти, надо подняться на
крыльцо. Крыльцо с резными балясинами (блины, балалайка, балясина). А в
магазине удивительный запах. «Это от деревенского хлеба», – говорит кто-то. Или
я сама это придумываю? Однажды дверь оказывается заперта, и мы долго ждем на
крыльце. «Разборки у них. Заведующая проворовалась», – поясняет пришедшая сразу
за нами женщина. И я вдруг понимаю, что знаю эту заведующую. Видела в самом
начале лета, когда кто-то из взрослых прихватил меня в магазин («Нечего на
одном месте сидеть, пойдем погуляешь»). Тогда тоже пришлось ждать на крыльце, а
потом словно из-под земли появилась она – низенькая, коротко стриженная, с
проседью, в сатиновом халате. «Завмаг пришла», – одобрительно прогудел мужской
голос. «Что такое завмаг?» – спросила я шепотом, и мне пояснили: «Заведующая».
И вот эта заведующая – уверенная, деловитая, – «Задержали меня по дороге, на
целых три минуты опоздала, но, к счастью, солнышко; считайте, позагорали», – проворовалась.
То есть она воровка. Как это? Немыслимо, загадочно.
После отъезда
тети Шуры я хожу в магазин одна. Иногда сворачиваю на улицу, ведущую к озеру.
Аккуратно обхожу лужи, слушаю шум деревьев – это все старые березы. А еще вдоль
заборов рябины, такие, как и у нас. Теперь они все в красных ягодах. Хозяйка
сказала: много рябиновой ягоды – осень дождливая. Разве у нас уже осень? «Катенька!»
Кто это вдруг так далеко от дома? Оборачиваюсь. Меня догоняет, почти догнала
очкастенькая старушка-сова. «Давно тебя не видела. Как поживаешь?» – «Спасибо,
хорошо», – отвечаю я голосом благовоспитанной девочки. Сова смешная, но меня
почему-то не смешит. Говорит слишком уж сладким голосом. «А наши в Анапе, – сообщает
она, сияя. – Пишут, тоже дожди. Но купаются каждый день». Вспоминается толстая
Софа, медальон на черной бархотке, нежная шея. Каким-то девочкам везет с мамой,
но все это глупости, и нельзя так говорить. «Побегу! Я иду к Александре
Прокофьевне», – сообщает сова. «Бестактность старой женщины потрясла девочку»,
– констатирую я и, довольная, вежливо говорю: «До свиданья».
Кончается лето, скоро переезжать, готовиться к школе.
Но меня почему-то гораздо меньше, чем весной, манит к себе второй класс. В
школе мне хорошо, но я наперед знаю, что будет. А здесь столько нового. И я всё
разглядывала сама. Никто мне ничего не объяснял. Я сама придумывала объяснения.
Так, как хотела. И делала все, что хотела. От этого было немножко жутко, но
здорово. Через два дня едем в город, а я не собрала гербарий. Никто не
напоминал, вот и не собрала. Теперь нужно срочно поправить дело.
Ближе к вечеру выбираюсь во двор. Трава мокрая-мокрая,
но это даже приятно. Я срываю лист подорожника, лопух, невесть откуда взявшийся
под навесом репей, трилистник заячьей капусты. Потом тянусь вверх – достать
кисть рябины. Она послужит украшением моего сбора. Срываю целую ветку. Смотрю на
зеленые листья и красные ягоды. Знаю, что их не едят, и осторожно засовываю в
рот. Невкусно. Но хорошо. «Она съела горсть ягод и тихо зажмурилась. Рябиновые
ягоды – причастие». И откуда такие слова? Похоже, что я и сама их пугаюсь и
опрометью бегу в дом. Но потом пересиливаю себя, останавливаюсь и со значением
повторяю: «Лето прошло. Но со мной кисть рябины».
НАДЕЖДИНСКАЯ УЛ.
Солнце светило
вовсю. Старая толстая девочка Оля шла по улице Маяковского, снова ставшей
Надеждинской. Утро прошло бестолково, и ей было грустно. Но вдруг отворилась
дверь гастронома и появилась ее подружка-ровесница Соня. От неожиданности обе
громко рассмеялись. Прохожие не оборачивались. Они шли по делам и на глупости
не отвлекались.
– Куда это ты собралась? – отсмеявшись, сказала Соня.
– К тебе. Звоню с утра, а у тебя короткие гудки. Опять
ты плохо положила трубку.
– Нет, это Китти ее сбила. Обожает прыгать на телефон.
– Если бы только на телефон! Помнишь, как чашки
хвостом смахнула?
Всплывшая в
памяти картина развеселила подруг еще больше. Стояли, перегородив весь тротуар,
сверяли впечатления, восстанавливали детали. Красивая стройная женщина в
красном платье с летящей юбкой, не сбавив темпа, обошла их и уже удалялась.
Оля не удержалась, завистливо посмотрела ей вслед. «О
красный парус в зеленой дали», – тихо продекламировала Соня.
Стало как будто темнее. Туча? Нет, солнце палило
по-прежнему. Надо было решать, куда же теперь, но тут из подъезда выскочила
Коробейникова.
– Опять протечка! – с ликованием закричала она. –
Бизнесмен залил. На этот раз по-настоящему. Так что попался заяц. Оргии! У него
чуть не каждый день оргии. Заплатит как миленький. Вчера я видела обои
итальянские. Такие краски, пальчики оближешь. Идемте, поможете выбрать. А
вечером все ко мне. Отметим на славу!
Коробейникова отвлекла от мелькнувших печальных
мыслей, и Оля с Соней были ей рады. Все вместе отправились в магазин «Дом».
Когда с делами было покончено, наступило время
обеда, но жара начисто отбила аппетит: о котлетах и супе страшно было подумать.
Купили мороженое и степенно двинулись в свой любимый «больничный садик». Как
всегда, сели на угловую скамейку. Сладко пахло липовым цветом. Тень листвы
колебалась, рисунок ее беспрестанно менялся.
– Вот точно так мы сидели когда-то с папой и
обсуждали, куда поступать после школы, – сказала Соня. – Он очень хотел, чтобы
я пошла в медицинский, а мне хотелось на искусствоведение.
– И ты сумела сделать по-своему, – одобрительно
закивала Оля.
– Это было не трудно, – Соня задумчиво улыбнулась. –
Родители посовещались за закрытыми дверями и решили, что в первую очередь надо
учитывать мои желания. А зря. Думаю, из меня получился бы неплохой врач. Никому
это не говорила. Тебе – первой. – Она застенчиво улыбнулась и ойкнула:
мороженое подтаяло и уже капало на юбку.
– А у меня все
решилось само собой, – Оля вытащила платок и старательно вытирала руки. – Сколько
я себя помню, тетя Жака всегда твердила: «Химия, и только химия. Химия – лучшая
профессия для женщины», – Оля сдвинула очки на нос и рассмеялась. Смех был
заразительный: Соня тут же его подхватила. Старик на скамейке поодаль
проснулся, повернул голову, посмотрел на них и снова задремал.
– Смеюсь с тобой столько, сколько, наверное, никогда
не смеялась, – отирая глаза и отдуваясь, сказала Соня. От жары, ветра, возни с
мороженым она выглядела совершенно растерзанной. Густые пряди со всех сторон
выбились из прически. – Всю жизнь мечтала обрезать волосы, – сказала она,
пытаясь заткнуть их на место. – Но так и не решилась.
– Почему? – задрав голову к небу, Оля смотрела на
облака.
– Папа очень гордился моей косой. Да и вообще…
– Я понимаю, – перебила
Оля. – У нас к этому было такое же отношение. Прощали только тетю Жаку. «У нее,
бедной, такие скверные волосы, что, увы, приходится стричься». А ты зря не
решилась, – Оля вдруг выпрямилась. В густой тени липы она была теперь больше
похожа на энергичную, хотя и слишком полноватую студентку. – Тебе пойдет
стрижка. Будешь смотреться моложе, честное слово.
Соня хихикнула.
– Точно-точно. У тебя волосы немного вьются – оттого
ты и ходишь всегда растрепанной. А если тебя подстричь, они встанут короной.
Послушай! Ты станешь почти красавицей. Соня, тут в двух шагах парикмахерская.
Пошли. Вот так, не раздумывая, – Оля бурно вскочила. – Идем! Идем, я тебе
говорю! Ты даже не представляешь, какая будет метаморфоза.
Схватив красную, как кумач, Соню за руку, она
попыталась поднять ее со скамейки.
– Оставь! – в Сонином голосе явно слышались слезы. –
Оставь меня, слышишь? – щелкнув замочком сумки, она вытащила платок и принялась
отчаянно сморкаться.
Оля сразу притихла и осторожно опустилась на скамейку.
Потом нагнулась, подобрала прутик и начала чертить им по песку.
– Я хочу рассказать тебе одну историю, – сказала она,
не глядя на Соню.
– Лучше потом. Хорошо?
– Хорошо.
Они помолчали. Почему-то было неловко, хотя вообще-то
ничего и не случилось.
– А! вот где вы спрятались! – Коробейникова налетела,
как вихрь. – А я звоню-звоню – нет голубушек. Пошли скорее – стол накрыт.
Сопротивляться было бесполезно, да и не хотелось.
Шустрая Коробейникова просто летела по Надеждинской, Оля и Соня с трудом за ней
поспевали.
– Анна Петровна, помилосердствуйте, – взмолилась,
наконец, Соня, но Коробейникова только рассмеялась. Белая блузка надувалась на
ней пузырем и словно пощелкивала под ветром. Коротенькую седую косичку
охватывала черная резинка. «Вперед! – кричала она, оборачиваясь. – На штурм!»
– Тебе не кажется, что она вылитый Суворов? – с трудом
одолевая одышку, спросила Соня.
– А мы кто –
суворовские солдаты?
С грохотом распахнулась дверь. Да, комната впечатляла.
Потолок в желто-бурых разводах. На полу куски
штукатурки. Старые голубые обои и пузырятся, и свисают клочьями. Карниз на
одном крюке. Плашки паркета покорежены. Но в центре стол, покрытый белоснежной
скатертью, а на нем царственный арбуз, окруженный причудливым разноцветьем всех
мыслимых и немыслимых яств.
– Пришлось, естественно, и самой поработать, – сияя,
объясняла Коробейникова. – Но в основном, это действительно протечка: он,
видите ли, неплотно закрутил кран. Но как расплатился! Мне всегда нравились
люди с размахом. Тут, правда, деньги шальные, хорошо если не фальшивые. Иду
завтра с утра и трачу до копейки. Ну а теперь рассаживайтесь.
– Анна Петровна! – говорит Оля, когда они поднимают
бокалы. – Скажу прямо: вы меня восхищаете. Вы умеете идти к цели. Это такое
редкое качество. Пользуйтесь им на здоровье!
– И пусть все льющиеся с потолка дожди непременно
становятся золотыми! – весело кричит Соня.
Коробейникова церемонно раскланивается.
– А теперь время выпить за бизнесменов и бизнес, – рассудительно
говорит она, наливая по новой.
Съесть всё им, конечно, не удается, и Коробейникова
заявляет, что продолжение праздника – завтра с утра. «Приходите пораньше, и
будем сидеть до победного. Выставлю водочку и наконец-то поучу вас уму-разуму»,
– хохочет она вслед, глядя, как они осторожно, держась за перила, спускаются с
лестницы.
Перспектива пить водочку старых девочек не привлекает,
но они давно поняли, что сила – на стороне Коробейниковой. Она не злая, но
очень уж любит командовать.
– Боюсь, она и меня заставит устроить протечку, – подавленно
говорит Соня.
– Ты с ума сошла!
– Вот именно. Не подумала и сказала ей, что надо мной
буянят.
– Так над тобой буянят алкаши. От них никакого толку.
– А ее принцип «брать за горло жилконтору»? Помнишь,
как она с ними воевала?
Вечер теплый. Небо приобретает сиренево-нежный
оттенок. Домой не хочется. Обе идут неторопливо. Проходят мимо дома, где жил
Хармс.
– Оля, а ты мечтала
когда-нибудь сделаться взрослой… В школе… или потом?
– Нет, – улыбаясь и глядя на флюгер, венчающий угловую
башенку, говорит Оля. – Я знала: у меня не получится.
– Всегда знала?
– Пожалуй, – Оля
какое-то время молчит, а потом начинает рассказывать: – Однажды к маме зашла сотрудница
их института. Анна Аркадьевна. Имя-отчество как у Анны Карениной, а похожа на
Анну Маньяни. Разумеется, ее сразу же усадили за стол. И она сходу начала
что-то расхваливать, не то посуду, не то скатерть. А когда протянула к тарелке
руку, мы все вежливо отвернулись: ногти у нее были огненно-красные. В жизни
потом не видела таких красных ногтей. Матиссовский красный? Не знаю. На ужин
была запеканка. Она положила кусочек в рот (тоже, конечно, огненно-красный),
взмахнула свободной рукой, затрясла пышной головой, сказала «м-м-м…
восхитительно», и мы все трое как-то смущенно заулыбались. Словно она поставила
нам пятерку. Хотя откуда у нее право расставлять нам оценки? Но это я уже потом
подумала, а тогда просто слушала вместе со всеми. Она не рассказывала ничего
интересного. Как собралась испечь пирог – и сожгла его, как на пари сама белила
потолок. Ничего интересного, понимаешь? Но мы все слушали, раскрыв рты: и мама,
и дед, и я. А потом она встала и, зашумев платьем, вышла. Это уж было полной
нелепостью. Какой шум платья, когда она была в черной шерстяной юбке и свитере.
Мама с дедом вышли за ней в прихожую, а я сидела насупившаяся и пыталась
понять, чем она меня так задела. И вдруг догадалась: она была взрослая. Первая
взрослая, которую я увидела не в кино, не на сцене, а в жизни. Подумать только:
открытие! Но потом вдруг укололо, и словно бы кто-то сказал: «Да, вот они
какие, взрослые. А ты хоть сто лет проживи, а взрослой не будешь».
Молчали. Оля вся
ушла в воспоминания, а Соня – в раздумья. Так дошли до Манежного и уселись
возле собора.
– Ты ведь хотела
рассказать какую-то историю, – с неожиданной жесткостью в голосе сказала Соня.
– Да. Но вообще-то
рассказывать нечего. Просто однажды, один-единственный раз, я ездила в Дом
отдыха, а потом срок закончился, я села в поезд и вернулась.
Соня фыркнула:
– Он тебя провожал?
– Нет, его срок
закончился раньше.
– Он был женат?
– Не знаю.
Делалось поздно, и,
не сговариваясь, они отправились в обратный путь. Пора было и по домам; пора.
– Оля, а ты
когда-нибудь?..
– Нет.
– Откуда ты знаешь,
что я хотела спросить?
– Догадалась.
– Правильно догадалась.
А сейчас я спрошу о другом. Ты боишься смерти?
До Сониного дома
оставалось всего несколько шагов.
– Нет, – отвечает
Оля. – Не боюсь. Мне в нее не поверить. Как-то попробовала – и не получилось.
Какая смерть, если я до сих пор ловлю на язык снежинки, да и снежки лепить
люблю.
– И я люблю, – говорит
Соня. – Раньше как-то не получалось, но прошлой зимой неожиданно выучилась. Вылеплю
крепенький такой и целюсь в дерево.
– Попадаешь?
– А как же! Доживем
до зимы – покажу.
Смеяться они
начинают одновременно и так, смеясь, и расходятся, но какое-то время
рассыпчатый тихий смех еще словно звучит над Надеждинской.
Просыпается Оля от
страшного звона. Откуда-то с высоты низвергается водопадом, и бьется вдребезги
много-много посуды. Но у нее ведь нет кошки Китти… Господи, телефон! Оля
хватает трубку. Сердце колотится, готовое не то выскочить, не то прямо в груди
разлететься на сотню осколков. Соня! Что-то случилось. «Да!!!» – кричит она в
панике, но в ответ слышит Сонин голос:
– Я тебя разбудила?
Я только хотела спросить одну вещь.
Жива и даже говорит
внятно. Значит, все обошлось? Оля судорожно хватает ртом воздух:
– Подожди, я приму
корвалол.
В ужасе от того,
что наделала, Соня слушает, как стучит бутылочка о стаканчик, как шумно и
тяжело дышит Оля. Наконец, дыхание начинает выравниваться:
– Ну, и о чем ты
хотела меня спросить? – Оля пытается говорить саркастически, но голос звучит не
язвительно, а по-детски жалобно.
Соня крепко сжимает
трубку. Ей очень хотелось бы открутить время чуть-чуть назад. Какая она дура! Ведь
надо было сначала подумать. Сколько раз папа говорил «всегда надо сначала
подумать».
– Оля, – жалобно
говорит она. – Когда ты рассказывала об Анне Аркадьевне…
– О ком?
– О даме с
ярко-красными ногтями, которая за чем-то приходила к твоей маме… – Соня с
трудом удерживает слезы. Всё так глупо. Как можно было не посмотреть на часы!
Да и зачем смотреть? Ведь она знала, что еще не утро.
– Соня, не мямли…
– Мне очень
совестно.
– Мало похоже на
вопрос.
Соня вздыхает.
(Папа, сидящий в кресле, горько покачивает головой. Мама неодобрительно
приподнимает брови.)
– Ты сказала:
«Первая взрослая, которую я увидела не в кино, не на сцене, а в жизни».
Правильно?
– Правильно.
– Ну а твои
домашние? А учительницы?
Оля долго молчит и
потом отвечает:
– Мне это как-то не
приходило в голову. Но ты права, тут есть над чем подумать. Утром пойдем в
Летний сад и все обсудим.
– Утром мы идем
завтракать к Анне Петровне.
– Ничего,
прогуляем. Прогулка в Летний сад как прогул завтрака у Коробейниковой. Звучит?
– Звучит, – отвечает
Соня. Трубка уже повешена, но они все равно смеются вместе: каждая у своего
телефона.
***
Если взять в руки
карту города или взглянуть на вывешенные над воротами таблички, увидишь, что
улица Маяковского так и осталась Маяковского, а вовсе не обратилась снова в
Надеждинскую. Но к нам это никак не относится.
СИЛА ХАРАКТЕРА
Пригласили в гости, а дальше прихожей, можно сказать,
не пустили.
Я, правда, не сразу понял, что это прихожая. Мягкая
мебель, картины. Хозяйки очень любезны. Наперебой предлагают: «Чай? Кофе? Или,
может, бокальчик вина?» Когда прощались: «Мы были так рады… Надеемся вскоре…
Осторожно: здесь гвоздь торчит…» Приятные дамы. Я вышел, насвистывая. На другой
день звонок: «Мы все еще вспоминаем…»
Через неделю (нет! через полторы) я снова там очутился.
И снова улыбки, чай, кофе. Скучновато. Зато отдыхаешь. И лестно: так уж они
вокруг тебя вьются, обхаживают. А ведь младшая – пианистка, доцент по классу рояля.
«Надо бы пригласить вас на выступление моих учениц». Это она сказала в марте.
(Или в апреле?) Неважно. Важно, что я обрадовался. При моей, так сказать,
застенчивой любви к музыке вдруг оказаться знакомым с консерваторками – это,
друзья мои, оль-ля-ля, если не ог-го-го!
Когда я впервые шел к сестрам, я даже и не подозревал,
куда направляюсь. Ведь знаком я был только со старшей, Екатериной
Аполлинарьевной. Она на пенсии, но продолжает преподавать. Ведет английский на
государственных курсах. К моменту, когда она меня пригласила домой, я занимался
у нее уже третий год. А вообще-то я инженер с пятнадцатилетним стажем.
Библиофил; хорошо разбираюсь в живописи. А вот со слухом у меня неважно, и,
вероятно, как раз поэтому я особенно трепетно люблю музыку. Стать вхожим в дом
к женщине, способной сыграть все четырнадцать вальсов Шопена, было для меня тем
событием, от которого на глазах выступают слезы и грудь – теснит. Конечно,
вначале я пожалел, что Матильда Аполлинарьевна не выступает в концертных залах.
Но, с другой стороны, она очень полная, краснолицая. Освоившись, я перестал
относиться к ней как к богине муз, и радовался, что речь идет не о ее
выступлении, а только о концерте учениц. Не исключено, что самая хорошенькая
окажется и самой талантливой. Я запомню летающие по клавиатуре руки, голубое
платье с воланом. А лет через тридцать, сидя почетным гостем на ее сольном
вечере, шепну с грустной улыбкой соседу (тоже почетному гостю): «А ведь я помню
ее девятнадцатилетней. Уже тогда было ясно, какое ей предстоит будущее!..»
Прошло два месяца. Я бывал у сестер все чаще. Стоило
мне исчезнуть хотя бы на несколько дней, как у них начинался чистый переполох.
«Вадим! Ну где же вы? Тилли (это Матильда Аполлинарьевна) купила замечательного
кролика. Тушеный кролик под луковым соусом – объедение. Вы непременно должны
прийти».– «Спасибо, Екатерина Аполлинарьевна, с удовольствием». И я шел, хотя
я, скорее, вегетерьянец, а в этот день собирался присутствовать на заседании
Общества библиофилов. Шел, ел, хвалил, просил добавки, прикидывал про себя,
когда будет прилично уйти, но, едва говорил что-то о позднем часе, как они
просто стонали: «Вадим! Ведь еще десяти нет. Ведь у вас дети дома не плачут».
Поругивая их про себя, я все же не мог не признаться, что быть для кого-то, так
сказать, лучом света во мраке будней – это, пожалуй, приятное ощущение.
Постепенно я привыкал к нему, оно нежило, словно грелка или любимая кошка
Екатерины Аполлинарьевны, нет-нет, да и забиравшаяся ко мне на колени. «Мисси у
нас нелюдимка и, в общем, гостей не жалует, но вот к вам у нее отношение
особое. Чувствует, вероятно, как мы вас любим», – в два голоса пели сестры, и я
ощущал себя падишахом.
Однажды теплым весенним днем, сидя удобно, нога на
ногу, в кресле и неспешно прожевывая куски восхитительнейшего бисквита,
испеченного, разумеется, не без оглядки на мой визит, я почувствовал глубокую,
в каком-то смысле даже физиологическую потребность сказать моим милым хозяйкам
что-то особенно приятное, и капризным тоном внимательного, хоть и слегка
уставшего от бесконечной заботы любимца спросил: «Да! А когда же великий день?
Наверное, уже скоро?» – «О чем это вы?» – заботливо переспросила моя добрейшая
англичанка. «О заключительном этапе пятилетнего марафона учениц нашей дорогой
Матильды Аполлинарьевны», – шутливо кланяясь в сторону младшей сестрицы, игриво
пояснил я. «Так он уже состоялся. Алина Фомкина играла хуже, чем могла бы, но,
в целом, я довольна», – с удовольствием расправляясь со своей порцией сладкого,
благодушно ответила Тилли. От неожиданности я подавился. Ахнув, сестры вскочили
и, подбежав, принялись колотить меня по спине. «Я говорила, что бисквит в этот
раз получился сухим, – трагически вскрикнула Екатерина Аполлинарьевна. – Яйца
нужно покупать самые свежие, непременно на рынке. В магазинах всегда не то
качество!» Они были трогательны в своем неподдельном отчаянии, но я всё же не
дал сбить себя с толку. Испытанное разочарование было чересчур сильным. Голубое
платье с воланом – я столько раз видел его в мечтах. Мне хотелось, чтобы они
ощутили всю глубину проявленной оплошности, раскаялись, попросили прощения. «Жаль,
что мне не пришлось побывать на концерте», – отчетливо проговорил я, когда они,
наконец, успокоились, и был подан свежезаваренный чай, а Мисси, вспугнутая
всеобщим переполохом, снова свернулась в клубок под лампой. «Вадим, вы всегда
слушаете первоклассных исполнителей. Зачем вам какие-то неоперившиеся девчонки?
Расскажите-ка лучше, как идут дела в Обществе библиофилов», – с разгорающимся
энтузиазмом попросила Матильда Аполлинарьевна, и я вынужден был подчиниться.
Вскоре «концертный инцидент» совершенно изгладился из
моей памяти. В городе одна за другой открывались интереснейшие выставки, я
всюду бывал, а сестры, ссылаясь на ноги Екатерины Аполлинарьевны, сидели дома.
Однако им очень хотелось быть в курсе событий, и они непрерывно требовали меня
к себе. Иногда это досаждало, но они так радовались моим приходам, так
хлопотали. Тилли пекла для меня по какому-то невероятно сложному рецепту
«тающий во рту» слоеный пирог с капустой (я с детства терпеть не мог пироги с
капустой, но как-то упустил момент, когда еще прилично было сказать об этом), а
Екатерина Аполлинарьевна не пропускала дня, чтобы не сказать: «Вы наша главная
связь с миром. Без вас мы просто гнили бы в своем углу». Конечно, теперь, когда
наступило лето и прекратились занятия, это могло быть отчасти верно, но всё же
я начал иногда с раздражением отмечать, что очаровательные старушки немного
лукавили: на фоне нежно-зефирных вздохов об одиночестве то там, то сям мелькали
различные имена. Сегодня это была Юлия Павловна, которая всегда умеет
заговорить до смерти. Завтра – Леонтий Абгарович, для которого существуют
только две темы: Грибоедов и Грузия. Уже насмеявшись вдоволь над этим занудой,
я с некоторым ошеломлением соображал, что Леонтий Абгарович – автор недавно с
большим интересом прочитанной мной монографии о декабристах и пытался убедить
беспрестанно прикладывающих пальцы к вискам сестер, что для меня несомненно
было бы удовольствием как-нибудь встретиться с ним под их гостеприимным кровом.
«Вадим, как вы не понимаете, он безнадежен», – нараспев говорила Екатерина
Аполлинарьевна, и я, внутренне чертыхаясь, вновь возвращался к отчету о
выставке акварелей в корпусе Бенуа.
«Вы изумительный рассказчик. Слушая вас, впору
вспомнить Андроникова, – сказала однажды в августе Тилли, и я почувствовал себя
так, словно меня наградили орденом. – О чем бы вы ни говорили, это захватывает.
А вот на прошлой неделе к нам приходили мои давнишние выпускники, и можно было
умереть со скуки, хоть они и рассказывали о Риме». – «О Риме?» – «Да, Леня
ездил туда на конкурс Тосканини. Фортепьяно было его специальностью, но потом
он переключился на дирижирование». Это уже издевательство, – думал я, глядя на
безмятежное спокойствие, разлитое по ее кругло-красному лицу. Она что, не
слышит себя? Не понимает, как это звучит? «Тилли права, – заговорила, на миг
отрываясь от своего вязания старшая, – если бы Галя не сыграла Равеля, вечер
пришлось бы считать совершенно потерянным». Я встал. «Как? Уходите? Но ведь
еще…» Однако я не слушал. Дрожащими пальцами застегнул плащ, постаравшись влить
в голос сарказм, сказал: «До свидания». «Вы скверно выглядите в последнее
время, Вадим», – озабоченно констатировала Матильда Аполлинарьевна. – В чем
дело? Боюсь, что вы недостаточно калорийно питаетесь». «Кха!» – вылетело из моей
скрученной спазмом глотки. «Осторожнее, гвоздь!» Я хлопнул дверью. Я точно
знал, что ноги моей у них больше не будет.
Но прошло несколько дней, и я понял, что сделал из
мухи слона. Если посмотреть здраво, что, собственно, произошло? Да, выяснилось,
что в квартире есть рояль. А для меня, зная о моей любви к музыке, никогда
ничего не сыграли, радостно принимали в комнате, которая, в общем-то, была
просто прихожей. Да, подтвердилось, что, несмотря на мои намеки и даже прямые
просьбы, меня отказываются принимать вместе с другими гостями. И в чем же
все-таки трагедия? Рояль для Матильды Аполлинарьевны чисто рабочий инструмент.
То же самое, что для меня кульман. Неудивительно, что дома она предпочитает
отдыхать, не имея его непрерывно перед глазами. А гости… Гости – дело
хлопотное. Так стоит ли удивляться, что две пожилые дамы предпочитают, чтобы
они приходили по одному. Визит супружеской пары для них уже перегрузка. И в
результате, как я сам только что слышал, никакие рассказы о Риме не
компенсируют непосильного напряжения. Если раскинуть умом, всё становится на
свое место и незачем хватать шапку в охапку. В общем, когда Екатерина
Аполлинарьевна позвонила сказать, что они с сестрой очень соскучились, я только
слегка помялся перед тем, как принять приглашение прийти непременно сегодня,
так как капустный пирог уже в духовке, и Тилли будет в отчаянии, если я не
полакомлюсь своей любимой хрустящей корочкой. Голос Екатерины Аполлинарьевны
звучал необыкновенно тепло и взволнованно, и, поняв, что мне тоже было тоскливо
без этих вибрирующих грудных нот, таких одинаковых у обеих сестер, я быстро
собрался, а по дороге – совсем неожиданно для себя – купил еще букет астр.
Приятно было после небольшой размолвки вновь подходить
к знакомому дому, приятно чувствовать, как полностью и без остатка рассосалась
саднившая душу обида. Сестры встретили меня криками радости. Стол был уже
накрыт. Пирог? Да, пирог, но кроме того, еще целая вакханалия вкусностей. И
даже маленький графинчик водки. От растроганности у меня слегка защипало глаза.
«Ура!» – по-гусарски воскликнула Екатерина Аполлинарьевна, поднимая свою
размером с наперсток рюмочку. «Ура!» – откликнулись мы с Тилли. Пир покатил
горой. «Да, мы заслужили сегодняшний праздник, – блаженно откидываясь на спинку
стула, выдохнула совсем раскрасневшаяся Матильда Аполлинарьевна. – Вадим, вы
представить себе не можете, что тут было вчера! Вместе с нами – четырнадцать
человек!» «И по какому поводу собралось это многолюдство?» – чувствуя уже, что
все рушится, спросил я машинально. «Ах, голубчик, прослышали, что Джон Лоуэлл
согласился прийти поиграть для Тилли (они со студенческих лет знакомы), вот и
сбежались. Сидеть было не на чем. Не говоря уж о том, что дышать просто нечем!»
На этот раз я заболел. Конечно, можно сказать, что я
просто-напросто простудился, но не будь я так зол, простуда не перешла бы в
воспаление легких. Когда старушка Екатерина Аполлинарьевна в первый раз
позвонила узнать, «как у меня дела», я чуть не бросил трубку. «Чертова старая
дева», – злорадно прошипел я вслед ее «до свиданья, Вадим, поправляйтесь», и
испытал хоть какое-то облегченье. «Чертовы старые девы», – повторял я опять и
опять и мстительно показывал им язык. Тетушка, с которой мы после смерти мамы
жили в квартире вдвоем, беспомощно разводила руками: «Вадик, у тебя такой жар.
Может быть, тебе лечь в больницу?» Но я не хотел в больницу. Там нельзя будет
орать «проклятые старые девы», «чертовы перечницы», «грымзы паскудные», там
даже шептать это будет неловко. После третьего или четвертого звонка они
прорвались-таки ко мне в дом. Бледные от волнения, нагруженные диетическими
котлетками и фруктами. «Я боюсь за него», – сморкалась в платочек тетушка. «Мы
все уладим. Необходимо, чтобы Вадима лечил настоящий врач. Участковые – просто
бумагомаратели». И они в самом деле привели чудесного врача. У него была
аккуратная серебряная бородка и добрые коричневые очки. Он был похож на доктора
из детской сказки. Я не хотел с ним разговаривать – и он не настаивал. Тетушка
принесла из аптеки выписанную им микстуру и поставила рядом с моей кроватью.
Прошло около часа, и я, сам не зная как, потянулся к бутылке и выпил полную
столовую ложку.
Я болел долго. Доктор в добрых очках навещал меня.
Сестер я отказывался принимать, но каким-то волшебным образом в комнате каждый
день появлялся свежий букет цветов. Я догадывался, что крепкий куриный бульон,
которым меня поили, варила Тилли, а малину, протертую с сахаром, изготавливала
старшая сестра. Однажды я попросил доктора передать им мою благодарность. На
следующий день они пришли, и Екатерина Аполлинарьевна читала вслух Диккенса – «Домби
и сына». «Теперь вы быстро поправитесь, – прокашлявшись и слегка похрустев
пальцами, сказал мне на другой день доктор – думаю, что в моих посещениях нужды больше нет». И он оказался прав. Вскоре я уже
выходил на улицу. Приятно было идти по обсаженной деревьями дорожке, имея с
одной стороны Екатерину, а с другой – Матильду Аполлинарьевну, приятно было
выходить из подъезда и видеть, как они поджидают меня на скамейке, скрытой
наполовину в тени кустов. Я креп, и мы строили планы. Решено было вместе
съездить в «Пенаты», а если погода позволит, то по воде в Петергоф. Потом,
подумав, сестры решили отложить Петергоф до следующего лета: «Зачем рисковать,
Вадим? Вам надо остерегаться ветра. Лучше давайте пойдем в Таврический сад». Я
давно выздоровел, я ходил на работу, а они продолжали каждый день навещать
меня. Трогательные и нежные, добрые феи, не устающие осыпать меня дождем
подарков. В последних числах сентября, в среду, Матильда Аполлинарьевна пришла
одна. «Катина ученица попросила о дополнительном уроке, а мне как-то страшно
было оставить вас одного». Я посмотрел на нее глазами, полными благодарности.
Она улыбалась, на ней была шелковая малиновая блузка, и краснота лица казалась
на ее фоне легким румянцем. Вынимая из сумочки принесенную для меня книгу,
Матильда Аполлинарьевна опустила голову, и я вдруг увидел, какой благородный,
точеный у нее профиль. В этот раз я впервые задумался о ее возрасте, вспомнил
кое-какие рассказы сестер о детстве и осознал вдруг, что хотя я обращаюсь к ним
обеим по имени-отчеству, а они зовут меня просто Вадим, Матильда Аполлинарьевна
старше меня всего лет на восемь-десять. Когда она ушла, я принялся взволнованно
вышагивать по комнате. Конечно… да… если взглянуть иначе… и все-таки…
Сказать, что наутро я был влюблен, было бы безусловно некоторым преувеличением.
Но сказать, что я был готов – или почти готов – сделать Матильде Аполлинарьевне
официальное предложение руки и сердца, значит представить дело близко к истине.
Во время работы я с нетерпением ждал вечера, хотелось проверить свои впечатления,
ощущения. И… что вы думаете? Матильда снова пришла одна. Проговорила что-то
невнятное, объясняя. Я даже не слушал. Ясно было, что всё это уловки, что она
хочет быть со мной наедине. Когда же это началось? – соображал я лихорадочно. –
Во время моей болезни? До? После? Я вспомнил пресловутый пирог с капустой.
Конечно же, это был знак. А я не понял. Потом концерт Лоуэлла, на который,
кроме меня, они пригласили решительно всех. Я, как болван, умудрился увидеть в
этом насмешку, а это был уже крик души. Меня наказывали за непонятливость, за равнодушие,
но когда я заболел, всё простили, и сейчас ждут, ждут, ждут. Душа моя
танцевала. Внешне я был по-прежнему сдержан. Мне нужно было хотя бы несколько
дней: собраться с силами, найти правильные слова. «Ну а теперь приходите уже вы
к нам», – сказала Матильда, вставая. – Боюсь, как бы Катя не начала вас ко мне
ревновать». Мы рассмеялись, этот смех сблизил нас. Как мне легко с ней, – подумал
я – и вдруг решился. К чему, в самом деле, откладывать? «А как вы думаете, у
Екатерины Аполлинарьевны и в самом деле могут быть основания для ревности?» – зацепился
я за удачно подброшенную мне реплику. Тилли, глубоко заглянув мне в глаза,
улыбнулась: «Мы с Катей прожили вместе всю жизнь. Ей ревновать ко мне – то же,
что к собственной руке». «И все-таки возможны ситуации, – я тоже смотрел ей
прямо в глаза, – при которых вы вдруг окажетесь разъединенными…» Я замолчал.
«Да, и какие же ситуации?» – подбодрила меня Тилли. «Ну, например замужество».
Матильда Аполлинарьевна прыснула: «Вот это уж, я думаю, ни мне, ни Кате не
грозит». «Значит ли это, что если вам сделают предложение…» – «Я отвечу:
благодарю вас, но не будем вести себя курам на смех». – «И вы так скажете, даже
если руки вашей попрошу я?» У нее отвалилась челюсть. Не в переносном, а в
прямом смысле. Рот распахнулся, как будто кто-то дернул снизу за веревочку.
Глаза налились ужасом. Можно было подумать, что ей поднесли к лицу паука. «Что
с вами?» – спросил я, и в самом деле ничего не понимая. Она замахала руками: «Забудем,
забудем этот глупый разговор. Будем считать, что его не было. Ведь его не было,
да?»
Она ушла. Я был раздавлен и чувствовал, что это
непоправимо. Как вы догадываетесь, пауза была недолгой. Дня через три позвонила
Екатерина Аполлинарьевна. Голос звучал оживленно и бодро. «Вадим, я достала вам
книгу о Павловских парках, помните, ту, которую вы хотели иметь». – «Спасибо».
– «Что значит “спасибо”? Вы должны вскрикнуть от радости и примчаться ее
забрать». – «Не думаю, чтобы мне следовало появляться у вас теперь». – «Какие
глупости! И что значит “теперь”? Теперь и всегда, вы же знаете, что мы без вас
жить не можем». Я молчал. «Вадим! Вы меня слышите? Немедленно ноги в руки – и к
нам. Тилли готовит ужин. Ну как, ставить для вас прибор?» Сопротивляться было бесполезно.
И все-таки я попытался выторговать себе хоть малую малость. «Хорошо, – сказал
я, – через полчаса выезжаю. Но с условием: вы больше не будете заставлять меня
есть пирог с капустой». Екатерина Аполлинарьевна от души рассмеялась. Смеялась
долго, переходя от тонкого хи-хи к меццо-сопрановому хха-хха. Наконец, очевидно
отерев глаза и высморкавшись, бодро сказала: «Ну, я рада, что чувство юмора
снова при вас. А что касается пирога, всё в порядке. Тилли как раз ставит его в
духовку».