Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2012
Наталия Черных
Родилась в 1969 году в Челябинске-65, ныне
Озерск. Училась во Львове и в Москве. С 1987 года
живет в Москве. В 2001 году –
победитель Филаретовского конкурса религиозной поэзии. Куратор поэтического интернет-проекта «На середине мира».
Автор восьми поэтических сборников. Публикации в журналах
«НЛО», «Новый мир» «їоюз
Писателей», «Знамя» и др. В «Волге» публикуется с 2009 года (стихи, проза,
критика).
ЯЗВА,
или русский панк 1989-го года
Рассказ
Фурия времени против волчонка
(как была найдена тетрадь с «Язвой»)
*
В том дело, что принесли мне тетрадь с набросками к этому рассказу. Как в паспорте имя автора записок – не знала, а его самого видела. Осенью, ближе к середине, в клубе «Не-бей-копытом», 1994. Однако, как веху, надо бы определить возраст рассказчика точно. Шестидесятый год рождения. Да и род занятий: гитара соло.
*
Волчонок, привезший тетрадь, похожий на арматуру для выставки ручного холодного оружия, поедал сосиску с горчицей: скоро, но деликатно. Пивом запивал не торопясь, смакуя. Правда, что там за пиво: не темный тверской Афанасий. Охота, что ли… не пью я пива. Именно этот волчонок, смахивающий на Джона Леннона, в заклепках, с полосатым хвостом, роковую тетрадку мне и принес. В клеенчатой обложечке, исписана вся, до корки.
*
Тетрадь, правда, была, в пластиковой обложке с дурацким изображением лазерного диска, играющего как закатное солнце.
*
Страх и радость: они как на качелях, то вверх, то вниз – дух захватывает. И – скорее, скорее, скорее. До тошноты, до последнего эха, до откинутой в отчаянии от безысходного движения головы. А в тетради текст, про страх и про радость. Там рассказчик, живой, настоящий и вообще мой знакомый, имени которого я не знаю, но видела его, и погоняло знаю. Видела – забыть не могу. Фурия времени, кружившаяся вокруг него, ни при чем осталась. То ли девушка его, то ли вправду фурия.
*
Волосы у него поредели и отросли. Но сохранили веселую легкость, так что теперь взлетают от дыхания. Одет с изяществом, джинсовка, штаны – подобраны одно к другому. Мягкий и чуть выпуклый лоб поэтично нависает над складочкой дельфиньей улыбки.
Отсвечивая хлопчато, матово, возник рассказчик в окружении табачного дыма и несчастных кресел актового зала на последнем этаже. Или то происходило в полуцивильном клубе, в середине следующего за актовым залом десятилетия? Кружится фурия времени, кружится.
*
Гость мой, волчонок, спустя много лет, на кухне, доедал соевую сардельку. С горчицей, хрена нет. Постная. После таких пить очень хочется. Все в порядке в этой сардельке, или сосиске; толстенькая, со специями: черный перец, укроп. Но вот соли много. Слишком много, целый пуд соли. Гость ест и пьет, а в перерывах между сосиской и глотком пива говорит мне о жизни, вещает.
*
…Не умерла, и не вернуть ее. Потому – приходит стеариновый восторг, до писка и визга – приходит. Как первая жена, вторая жена, сын, третья жена, дочь. А она живет, как Бог ей на душу положит, и не умерла. Лучше было бы, если бы она, манеры которой переняла молодая фурия, умерла бы по-настоящему. Не мучилась бы сама и не мучила своим тревожным силуэтом других. Но она живет, далеко в родном городе, каждый день ходит по невзрачным улицам и совсем не похожа на тот фейерверк, которым была. В ее огромных прозрачных глазах застыло дымчатое, зябкое, утреннее выражение кликуши. Может, она даже носит платок и юбку.
*
Думаю себе, думаю, а гость сосиску съел. Волчонок, потому и съел. Косуха на нем сравнительно новая, даже модная. Ну, казаки с косыми, как душа мотоциклиста, каблуками. Ну, хвост на плече. При нем тетрадь – значит, я читать буду и рассказы писать.
Рассказ начинается
*
Он замерз от воспоминаний. Вдруг, на Пасху, в самую ночь, на Арбате. Внезапно и сильно захотелось того, окаянного, угара. Захотелось того, именно того, края, – и без танков на Садовом Кольце Москвы. Без свободы, похожей на зубной протез. Без разговоров о том, что долго было нельзя, а теперь можно. Все было можно, иначе бы не было этой арбатской кутерьмы, ни Хобита с Дроном, ни Собаки. Захотелось этой последней откровенности, достоевщины, как будто все связаны и лежат на одной простыне, облитые бензином, а длинноносый красавец, посмеиваясь, прикуривает рядом от балабановской спички, чтобы, пока она не погасла, бросить ее на тело того, кто с краю.
*
Рассказчик был пьян и потому почти светился. Хозяйка дома, где он тогда жил, или вписывался, двадцати пяти лет, в коротком платье и ажурных чулках, распустив каштановые волосы, сидела тут же. Портрет хозяйки дается для фона, чтобы ясно было, о чем вдруг забыл рассказчик. О том, что он хочет укорениться в Москве. О том, что здесь, в Балашихе, его девушка живет – актриса, человек искусства, и он без нее ничего не может, а ее жизнь посвящена театру. О том, что хозяйка-то хороша, но простодушна, и ничего-то никогда у них не выйдет. И о том, что он сам с недавнего времени смертник. И смерть эта не накрывает сразу, как удар, а распределяется на годы и годы. А ему уже немало лет, чтобы начинать все заново. И вообще, он любит Кейт Буш.
*
Музыка страдала в нем как застуженный нерв. Часто его просили петь песни команд, которые он не любит. Про то, что в музыке он не любит, мало кому известно: не Роберт Фрипп. Он не мог отказать, ибо песни знал. Резиновый навык, приобретенный в лучшем эстрадно-цирковом училище Сибири, иногда укрывал рассказчика от жестокого самоедства, из-за которого он и оказался в том, в чем оказался. На дозе, в Москве, без перспектив устроиться на работу. Возвращаться в родную Сибирь не торопился.
*
А музыка пришла – в очередной раз. Сейчас – почти как тогда. Но то ли дело тогда; и надоевшая подлая песня, которую все и всегда просили спеть, была внове, не говоря уже о других. Песен, однако, было всего две. Первая – о любви, которую пели молодые лягушки с холодными ногами, зажав между колен бутылку пива. И вторая, от которой заходилось сердце, почти детская, дикая и ругательная, но родная и страшная.
*
Он запел почти неожиданно для самого себя. Ловко настроил гитару – вдруг сработала внутренняя пружина, будто кто в бок толкнул: вступай. И он запел. Ту самую милую, но затертую до дыр вещь, которую никогда бы для себя петь не стал. А тут праздник, толпа, шляпа. Со шляпой, понятное дело, ходила хозяйка. На секунду, на самую секунду он сердцем приподнялся, затем воспрянул и вдруг пошел-пошел – по облакам.
Все вокруг изменилось, стало привычным, как тогда. На хозяйке вместо гламурного наряда – мужская рубашка без бюстгальтера, да и гитара у него другая – болгарская кремона. Рядом, ведя бас, – красавец Саша Монстр из Ижевска, и – главное – другие люди. Другие люди, другая игра. Его игра, а теперь была не его.
– Жаль, что она умерла…
*
На Пасху 1989-го рассказчик встретился с Вадимом Либельштейном. Худое утонченное тело, смолистые кудри, очки и аккуратный голос, какой дается только сыну ценного искусствоведа. Вадим принципиально курил «Беломорканал», производства фабрики Урицкого. Иногда ему надоедало, и он изменял принципу. Тогда появлялся «Лигерос» в радикальной ультрамариновой мягкой пачке или «Гарри Упман» в желтовато-охристой светлой пачке с колесом, или «Партагас» в пачке масонского вида, белой с красным. Пористые кубинские фильтры крепости табака скрыть не могли, да это и не входило в их задачи. Что касается «Лигерос», то они были белые, в тонкой сладковатой бумаге, без фильтра, а их послевкусие слегка отдавало чесноком. Однако не кубинские сигареты были табачным секретом Либельштейна. Приятели знали, что у Вадика в сумке всегда есть жестяная коробка с «Герцоговиной флор». Он берег ее для особых случаев.
*
Знакомство Вадика и рассказчика состоялось нечаянно, с предчувствиями с обеих сторон, поздним и ясным днем, в густоте московских переулков, еще не обезображенных строительством, в клубе «Дирижабль», после просмотра фильма о фестивале в Монтери. Фильм представлял Вадик, а рассказчик сидел в первом ряду. Вадик подрабатывал в клубе ведущим. Импульс к знакомству подали именно папиросы. У Вадика как раз закончился «Беломор», а рассказчик рассеянно вертел в пальцах плотную картонную штакетку с тонким кульком на конце. Вскоре они оба оказались на Арбате, среди подвижной череды знакомых и полузнакомых лиц, с единым смутным и жарким предощущением.
*
Великая Суббота таяла, небеса темнели по краям, и тем пронзительнее переживались зыбкие минуты невольной дружбы. Рассказчик, нехотя, через силу, настроился дать концерт. Помощники не заставили себя ждать; пришли сами. Будто рассказчик вызвал их по неведомому другим телефону. Саша Монстр, лидер ижевской рок-группы, напоминал чем-то Гилана: прекрасные волосы, прекрасная улыбка. Но голос был именно у рассказчика, так что Гилану пришлось вести партию бас-гитары. Бас-гитара, конечно, была условностью. У Монстра была такая же кремона, как и у рассказчика: шоколадного цвета, с нейлоновыми струнами. Народ окружил музыкантов еще до того, как возникли из-под пальцев первые зябкие аккорды. Вступили плохо; рассказчик притормаживал, а Монстр рубил по струнам, как будто так и надо.
*
Рядом с Вадиком через некоторое время возникла худощавая женщина, явно на несколько лет старше него. Но оттого еще более красивая. Рассказчик сразу же обратил внимание на эту худобу: жилистую и уж слишком нежную, на эти чуть, именно чуть-чуть подчеркнутые углы. Огромные глаза настороженно мерцали, как гиацинтовые медальоны с черно-ртутными зрачками внутри, а губы растерянно круглились. Она не производила впечатление робкой. Вот, устала стоять и села к Вадику на колени, махнув длинной, почти абсолютно черной гривой волос. То переливающаяся, томная, а то по-птичьи тревожная, замкнутая и донельзя распахнутая, невозвратно упавшая внутрь себя, но своя, всем и всегда своя. Мягкое падение на колени к молодому человеку совпало с томным и глуховатым звуком глиняно-деревянно-кожаной бижутерии, плотно окружившей шею и грудь женщины. Бижутерия от своей хозяйки такого жеста не ожидала. Глинистые рыбки, ахнув, как не полагалось рыбам, коснулись плеча.
– Ах, Леночка, – вздохнул Вадик. И отстранился от нее, вытянув свои бедра до невозможности. Леночка задрожала, как ночной лепесток от внезапно холодного ветра, дымно окутанная каким-то пьянящим газом. «Трава, что ли, – подумал рассказчик. – И то…» Будто услышав его мысли, Леночка вскинулась и радостно-беспомощно распахнула веки, ресницы на которых достигали бровей и терракотового румянца на высоких скулах. И затихла, снова и очень глубоко упав в себя. «Ей ведь лет сорок, – промелькнуло в мыслях рассказчика, – не меньше. Но прекрасно сохранилась».
*
К двум часам горло заболело и водка стала необходима. Вадик Либельштейн снова оказался рядом. Сказал: «Идем к амбразуре». Денег у рассказчика не было, и можно было бы смирно принять масонскую помощь, но в груди мелькнул странный холодок: не то озяб, не то застарелое похмелье дало о себе знать. Однако холодок тут же прошел; не антисемит же он в самом деле. Подошел Саша Достоевский, курчавый и свежий. Выпалил из радостной глубины, негромко: «Христос Воскресе!» После чего на асфальт была выставлена долгожданная бутылка «Агдама».
– Творческих успехов, – вздохнул Монстр и первым глотнул «Агдам». Достоевский перекрестился на бутылку и тоже глотнул. После чего передал бутылку рассказчику. Вадим, как заметил рассказчик тем особенно ясным глазом, который бывает у людей пьющих в преддверии действия зелья, впал в благородную ярость.
– Идемте ко мне. Я здесь недалеко живу.
– Идем. После концерта.
*
Предстояла вторая часть, а до конца второй части – никаких гостей. Ну надо же было именно в преддверии всех последующих событий, именно в это время, в этот день пройти по Арбату известному музыканту, напоминающему медбрата. Написавшему песню, что рассказчик пел в самом начале концерта. Заметив его мягкую широкополую шляпу, рассказчик вдруг протрезвел и внезапно скорчился от невыносимой и напрасной одновременно муки, сравнимой с хорошей дозой сульфазина: ни за что, ни про что. И запел, совсем по-новому, как не пел никогда. Ту, вторую, страшную песню.
*
Люди волновались как пламя. Как будто не на Арбате, а за столом на пригородной даче; и никто, кроме них самих да тополей, никто не мог услышать. Люди взвивались как языки пламени. Высокие женские голоса обжигали сильнее, чем страсть и боль. Страсть и боль отступали, на их место заступала тектоническая радость, завоевывающая в доли секунды огромные пространства вселенной. Наступало полное и окончательное соединение тел и душ, а после возникало соединение соединений, отчего все, десяток человек, певших тогда эту песню, становились одним костром. Будто надзиратель, масонский красавец, уже бросил спичку на тело крайнего, и в момент возгорелись уже все. Ярость и гнев тонули в радости, и слава была только тем, кто сгорел. Возвращение в мир привычных чувств уже невозможно. Все, что после, – отчаяние и предательство. Только вместе; ничего не жалея и не оглядываясь назад, безответно, безнадежно, но не оставляя пения, уходя в звук и пламя.
*
Вадикова отца дома не было, и потому немногочисленное пасхальное собрание разместилось сразу же во всех четырех комнатах элитной квартиры. По стенам – африканские маски, а с ними рядом – различные вымпелы. Всюду – тесные полки с книгами. Помещение настраивало на ироничный лад. Хотелось заграничных путешествий и одновременно хотелось смеяться над жаждой заграничных путешествий.
*
Пульсировал необязательный разговор. Каждый говорил в надежде, что его слушают, и, возможно, каждого слушали, – хотя бы вполуха. Рассказчик поведал, что хочет жениться на Кейт Буш, которую небрежно назвал Катей. Вадик был задумчив и оживлен одновременно. Он больше слушал, чем говорил. Только однажды бросил, что «хочет прочь из этой страны». «Эта страна» его раздражала, как скипидар.
Леночка оказалась мачехой Вадика. Как у них сложились непозволительные отношения, неведомо. Однако в какой-то момент Леночка исчезла в обширной светлой ванной. А Вадик, достав из жестяной коробки папиросу, намекнул:
– Мы с Леночкой вас скоро покинем. Но ненадолго. Не будете скучать?
Рассказчик пожал плечами, скорее одобрительно, а затем разразился огромной тирадой о том, что он непременно женится на Кейт Буш и возьмет свидетелем своего друга Гарри, английского ученого и бродягу. В ответ Вадик щеголевато стряхнул с папиросы пепел.
*
В голове Вадима давно уже бродила мысль «уехать из этой страны». И он всячески искал способов уехать. Тогда компьютерная индустрия только начиналась. Живо было еще понятие «электронно-вычислительная машина». Вадим, студент последнего курса МИФИ, прекрасно знал, что эта отрасль принесет ему деньги. Но вот как к ним прийти, к долларам. Уехать он очень хотел, просто жаждал. И здесь его не удержало бы ни наследство отца, ни нежная любовь Леночки. Впрочем, ее бы он взял с собою.
*
Леночка вышла из ванной, взволнованная, в цветущем шиповнике и бирюзе, но внесла аромат тропического побережья. Она опустилась в кресло рядом с Вадиком и погладила смугловатыми тонкими пальцами ручку полупрозрачной кофейной чашки. Глаза были опущены, а румянец, без всякого макияжа, так и бродил по скулам. На этот трепет отреагировал даже Вадик. Его рука, как бы сама собою, прошлась по Леночкиной спине. Арбатский поэт со своей рыжей подругой переглянулись. Рассказчик смолчал.
Неизвестно откуда возникла еще одна бутылка «Агдама». Все выпили понемногу. Посудинки для вина оказались изящные: мельхиоровые, колокольчиком, стаканчики, с детскую горстку. Закусывали лимоном и странной, очень соленой и острой, копченостью, которую удалось достать в нелепом ночном магазине. Леночка выпив, откинула голову, а края ее темноватого яркого рта задрожали как крылья колибри.
*
И тогда раздался звонок. Вадик, немного подумав, снял трубку.
– Алло!
Через некоторое время добавил:
– Хорошо.
Затем повесил трубку. Докурив, передал содержание разговора так:
– Звонила одна художница, Клара. Приглашает к себе. Но сказала, что там будут панки. Я пойду. Клара приглашала и всех, кто у меня. Так что я тоже приглашаю.
Вадик не сказал одного. Клара была замужем за художником-эмигрантом, который именно тогда и находился у нее. Панки его интересовали мало. А вот художник Ежи мог бы сделать ему вызов в Польшу. Клара ведь обещала с ним поговорить.
*
Леночка осталась дома. Рассказчик с точностью не мог сказать, приснилось ли ему или то было на самом деле. Как Леночка, услышав о приглашении Клары, взметнулась, будто разом сбросила весь свой вес, и бросилась ему на грудь с кошмарным воплем:
– Удержите его! Он погибнет! – а потом, будто обессилев, стекла на ковер.
Но рассказчику точно не приснилось, как сухопарый Вадик нес довольно крупное Леночкино тело в спальню, а за ним, как поток, бежало грозовое молчание.
Язва
*
Клара Томашевская еще не дожила до сорока пяти, но сорок два – роковой возраст – ей исполнилось не так давно. День рождения Клары приходился как раз на Прощеное воскресенье. Тарасу, двадцатилетнему другу и наложнику Клары, было авторитетно заявлено: «Великий пост. Сексу и пьянке – нет». Тарас пожал плечами и до Пасхи скрывался у родителей. Однако Великий пост миновал, и оба, Клара и Тарик, оказались на Великую субботу, довольно рано, в православном храме. Принесли куличи для освящения. На Пасху решено было пригласить гостей. В Великую же субботу, уже в седьмом часу пополудни, позвонил прямо из аэропорта Шереметьево Ежи Томашевский, муж Клары, и сказал, что приедет к ней отдохнуть с дороги. И он действительно приехал. Густая сонливость для деятельного нрава Клары была невыносима. Ежи прилег на диванчик в одной из комнат, а Клара начала подготовку к вечернему приему. Пищу она любила готовить под музыку. Толкнула задремавшего было Тараса:
– Тарик, «Гражданская Оборона» или «Кинг Кримсон»?
Тарик нехотя почесал ногою об ногу.
– Егор.
– Добже. И какой у нас основной вопрос философии?
Тарик удрученно вздохнул, а голос его прозвучал подавленно:
– И на кой все се здало?
*
Панки объявились сами. Все они были поклонниками Тарика, лидера группы «Мой контейнер». Число их было вполне пристойное: пять или шесть. Магнитка, Бацилла, Солидол. Еще двое или трое. Упоминанием возник панк-металлист Ягуар.
В их присутствии Тарик чувствовал себя хозяином. Что бы он ни говорил, поддерживали сразу же шесть голосов. Даже капризная Клара смирилась. Надела свою изгвазданную в художественном масле дырявую футболку, сквозь которую видно было, как ходит нездорово тощее тельце.
*
Еще живо было воспоминание о том, как Клара лежала в больнице, психиатрической, а Тарик к ней приходил. Клара фланировала по коридорам отделения и нараспев читала псалтирь. Гулять ее выпускали только в сопровождении санитаров: справа и слева, псалтирь в руках. Хорошо, что не молоток.
*
Виток назад. Рассказчик затряс головою, как только дело дошло до его появления в квартире Клары Томашевской. Он вдруг представил самые яркие свои впечатления записанными. И оттого они смертельно побледнели. Что увидит досужий читатель в предыдущем отрывке? Недозволенные связи, которые были всегда и во всякое время, но речь не об этом. Речь о том, что некая судьба как метеор неслась на губительное для нее препятствие, вовлекая в это роковое движение целую массу сопутствующих ей судеб, и движение отображалось как незримый танец судеб накануне катастрофы, и уже в самом начале ее. Среди пятачков на метро. Среди десятилетнего образования в школах и ностальгических уроков литературы.
*
Сейчас все эти связи не имели бы ценности. Так что останутся только панки. Сидящие на кухне Клары прямо на полу, стряхивающие пепел в банки или же сразу в угол. У одного на шее висела вчерашняя яичница. Клара поставила перед ними, шесть человек, одну чашку. Большую детскую чашку. И они пили чай, хороший, кстати, чаек, из этой чашки. И ни один не попросил отдельной чашки. Правда, вскоре девица не выдержала. И попросила чашку. Тарик уступил свою, широким жестом звезды, дарящей майку поклоннице. Клара коварно и незаметно, но легко дернула Тарика за ухо. Новую чашку выдала: с изображением крупной бараньей головы. Заметила или нет ревнивый маневр Клары девица, неизвестно. Смех прыснул мелко, попискиванием.
*
Именно с этой девицы все и началось. Рассказчик был уверен, что если бы не она, Вадик не влип бы во все последующее. Девицу звали Крыса. Ее пухловатое лицо было довольно изящной сердцевидной формы, а волосы тонкие и неестественно пышные, соломенно-рыжие, на редкость противного цвета. В ней все было сердцевидной формы, даже пухлые бедра и набитый скоромным зад, на котором она довольно забавно прыгала, если ей что-то нравилось. Чуть косящие, довольно узкие, глазные щели заключали внутри себя намазанные оружейным маслом зрачки. «Тьфу, курва, – подумалось рассказчику. – Да еще эти сережки, сердечками». Но Крысу обойти было нельзя. Так что оба, рассказчик и Вадик, с ней заговорили. Голос у Крысы оказался довольно высокий и резкий, но приветливые интонации сглаживали первое отталкивающее впечатление. При разговоре Крыса то подпрыгивала на своем пухлом заду, обутом в пятнистые черные джинсы, то покачивала грудями, облепленными застиранной футболкой. Между грудей болтался ксивник, сшитый из джинсы и кожи, хотя и крайне неряшливо.
*
Однако героиней рассказа оказалась вовсе не Крыса. Вадик прежде рассказчика заметил ее, но она вызвала в нем ужас. Огромный и проникновенный, как атомный взрыв. Ужас, проникающий в каждую клеть его изготовленного как военное орудие тела. Перед этим кошмаром отступило все: Леночка, истерика отца, грядущий диплом, работа в модном видеоклубе и даже заграница. Он должен был бы смотреть на это существо как удав на кролика, а смотрел как кролик на удава, и потому сразу же возненавидел его всей своей раскаленной подоплекой. Но не смотреть не мог.
– Язва, – ширнула Крыса локотком, похожим на основание сердечка, в бок подруги, – ты че дрыхнешь? Тут пипл пришел. Мэны.
Как было сказано это «пипл» и «мэны», не описать. Но и у рассказчика, и у Вадика головы слегка закружились. Сразу же захотелось спросить: водку пьете?
Язва кое-как села. Одну щеку, большую, слегка обвисшую, пересекала красноватая полоска: отпечаток от складки на засаленном рукаве мужской рубашки.
– Ну ты че, – ответила Язва. От звука этого голоса Вадик вздрогнул. Это был вывернутый наизнанку голос, разоренный, как город войной, голос. Вечно зареванный голос. Такого не может быть у женщины и у мужчины. Но вот у Язвы был. Она казалась довольно крупной, плотной, – белобрысая, с бледно-зелеными глазами, которые редко когда бывали ясными. Короткие волосы, кажется, и без помощи лака торчали во все стороны. Но главное, даже во внешности, было не это. Все ее нутро вываливалось наружу, оно не держалось в ней, оно сыпалось прочь при каждом движении. Как песок, как моча и кал из тяжелобольного человека, это было непереносимо. И правда – Язва.
Рассказчик видал уже нечто подобное, но Вадику вблизи видеть такого не приходилось, и потому он был смущен, обижен и прикован одновременно. Кажется, на этих суковатых руках не было ни квадратного сантиметра, не запечатленного шрамом. А эта размазанная тушь на коротких и густых ресницах наложена, по меньшей мере, неделю назад. Белье, если вообще есть, примерно столько же не стирано. И тем не менее. В этих впалых щеках, в сквашенном пухлом рте, в слишком резких мимических морщинах на лбу была жизнь. Сшибающая с ног, великая и незабвенная судьба.
Язва поздоровалась блекло, но тепло: привет, привет. Затем даже улыбнулась, и Вадика едва не стошнило от этой улыбки. Так улыбаются повешенные, подумалось ему. Возникла неловкая пауза, которую попыталась заполнить Крыса своим хихиканьем. Но тут подошла Клара и позвала всех в большую комнату. Бутылки и яства стояли на полу. Стаканов и тарелок, как всегда, не хватало. Яйца и куличи тоже были, на особом блюде.
*
Ели, сидя на полу. Не ели, а пожирали. Клара, скорее из скупости, чем по недостатку средств, приготовила только самые простые блюда. Но подобного Вадику есть не приходилось. Жареную картошку, в которую вывалена была банка простейшей тушенки, брали общей ложкой, конечно, алюминиевой, общепитовской. Магнитка умудрилась положить пищу в ладошку, ведь тарелок не хватало. И ела ртом из ладошки. Однако у нее это вышло просто и изящно. Язва не ела, а наворачивала; видимо, была голодна. Крыса сделала ей замечание. Негромко, но весьма ядовито пискнув. Вадику и рассказчику было неловко за свои тарелки, но Вадик преодолеть себя не мог. Он нервно тыкал вилкой в ломтики картофеля и долго жевал их, сами в горло не шли. Картошка была скорее тушеная, чем жареная. Солидолу вскоре надоели церемонии, и он зачерпнул картошки своей темноватой лапой. Его примеру последовала Язва, снова вызвав нарекание Крысы. Сковородок с картошкой было две. Так что, вроде бы, никто не остался без хавчика.
Наливали с довольно высокой скоростью – количество шума в квартире вскоре стало давить на стены. Еда и питье шли параллельно довольно любопытным разговорам. Все вместе напоминало общее действо, так что вырваться из него было почти невозможно. Кружение, в котором каждое движение происходило в свое время и на своем месте. Внезапно возникшая солидарность, которая, должно быть, бывает у обреченных на смерть, в ожидании приговора. Ни с чем другим сравнить это действо было нельзя. В комнате витал дух гражданской войны, отечественной – без прикрас и отсылок к Че Геваре. Все было просто, как накануне казни.
*
Клара неожиданно встрепенулась, прервав рассказ Тарика о последнем концерте:
– Да, не дорассказала. Забрали меня в психушку впервые году в семьдесят восьмом. В квартире наблюдалась полуторалитровая кастрюлька со следами черняшки, ангидрид, ацетон, бинты и шприцы. Но забрали не за это. Я тогда говела, хотя вмазывалась регулярно, потому что была на дозе. Готовилась поехать к духовнику. На столе лежали молитвослов и Евангелие. Меня так и спросили: наркота или Библия?
Возникла недоуменная пауза. Что панкам, которым в семьдесят восьмом было лет по шесть, это противоречие: опиум и Библия? Однако никто не сомневался, что Клара предпочла наркоту. Пена разговора укрыла бы ее ответ, но не вышло.
– Библия. Терять мне было нечего; гепатит.
*
В глазах у Вадика поплыло. «Агдам» действовал сильно, но то, что происходило вокруг, действовало сильнее. Мир стронулся с мертвой точки, в которой он до той поры находился, и поплыл, поплыл… Оказалось, что вся предыдущая жизнь Вадика была бессмысленной, тусклой и напрасной, потому что он не знал счастья. А теперь…
Солидол поднимает руку – Вадик поворачивает в его сторону голову, приподняв стопку – Язва, прожевав, крупно глотает. Клара что-то рассказывает о психушке, и как раз после этого Солидол поднимает руку, чтобы зачерпнуть картошки. Вадик отзывается глумливым тостом «об этой стране». Солидол завершает цепь сдержанным:
– Ибо нефиг.
*
Ежи Томашевский сидел несколько поодаль и, кажется, участия в разговоре не принимал. Вадик, вдруг вовлеченный в круговорот обеденных действий, не мог так просто заговорить с ним. Впрочем, время нашлось, и разговор состоялся. Картошку съели, «Агдам» выпили, настало время перекурить. Вадик поднялся с пола, расправив немного затекшие ноги. Его взгляд снова упал на Язву. Теперь она показалась ему не такой уж плотной. Рубашка на ней была мужская, из военторга. Курила она, кажется, «Яву», дукатовскую. В жестах сквозил неприятный вызов; курила она некрасиво, не по-женски и не по-мужски, а как бомж. Лицо напоминало отражение, холодноватое и беспричинно спокойное, до самодовольства. Однако, когда она уловила взгляд Вадика, ее белобрысая голова приподнялась, проведя тяжеловатым подбородком, и – замерцала задорная усмешка.
«Не дай Бог, – подумал Вадик, – не дай Бог!»
*
Разговор между Вадиком и Ежи Томашевским состоялся, и оказался даже не бесполезным. Вадик, может быть и от «Агдама», почувствовал себя самолетом на взлете. Ему вдруг стало свободнее и яснее. Небо расступалось, а мотор гудел ровно и мощно. В голове сразу же засуетились мысли. Услышав их возню, в сердце внезапно проснулись чувства. Во-первых, Вадик пожалел, что связался с Леночкой. Она его любит, а он ее нет. По крайней мере, он так считал. И в новой жизни, там, за границей, Леночка будет ему обузой. Значит, придется выяснять отношения, а так не хочется. Затем припомнились некоторые проекты, которые можно было бы предложить одному институту в Штатах. Да, надо ехать именно в Штаты, зачем ему Польша. Но хоть вырваться отсюда, хоть вырваться. Мысли вскоре приобрели вид формул и замельтешили.
На сладкое подавался рис в бумажных стаканчиках, сдобренный ложкой мороженого и слегка политый ягодным киселем. Рассказчик ел за милую душу. Вадик смутился от такого угощения, но вскоре вкус риса показался ему даже приятным.
*
«Агдама» действительно было много. Рассказчик, расположившись на полу возле Крысы, что-то такое забавное рассказывал, или, как говорят на сленге, гнал. А может быть, и тележил. Вадик пытался заговорить то с Кларой, то снова с Ежи, то с Тариком, который отчего-то стал хвастаться предстоящим концертом где-то в глубоком Подмосковье. Пока, наконец, Клара не приступила к решительным действиям.
– Музыканты, или кто там. Что, мы так и будем базарить?
Рассказчик сразу же подобрался. И насторожился:
– Мол, играй, кабан?
Тарик весьма уныло предложил:
– Ну, разве что, все идет по плану.
У Тарика, как и у рассказчика, была кремона. Настроились быстро, причем рассказчик поначалу затормозил, а Тарик, наоборот, весь напрягся. И началось. Все было правда и ни на что не похоже. Это было самосожжение. Вскоре горели все, и все пели. Пламя то разрасталось, забирая все пространство, то снова сворачивалось до цепи искр, бегавших от одного к другому, чтобы снова разразиться необратимым кровотечением.
*
Дальнейшее развитие событий Вадик помнит плохо, но оно было стремительным. Небо холодно полыхало, а солнце подбрасывало светлые искры в окно, и всего этого было не пережить. Вадик уже несколько раз сказал, что идет домой, но все равно оставался, нарываясь каждый раз на новый глоток «Агдама». Рот Крысы пах клубникой и спиртом, как и полагается нимфетке. С рассветом Клара и Тарик притащили в комнату пару цветных надувных матрасов: гостевые ложа. Ежи давно заснул на диванчике в прихожей. Рассказчик тоже спал, но в туристическом мешке, под самым окном, у батареи. Куда внезапно делась Крыса, Вадик не сообразил. А Язва лежала рядом, осененная зеленовато-теплым светом. И Вадик провалился, как в окоп, как в лоно земли, соединяясь с родиной.
*
Очнулся он ближе к вечеру. Голова не болела, но на душе было тягостно и сыро. Его белая модная футболка пахла чужим потом, а фирменный джинсовый костюм оказался в пыли и складках. Ненависть к себе, вспыхнувшая на секунду, тут же уступила место жалости и какой-то почти посторонней снисходительности. Вадик вышел на кухню. Сонная Клара, однако, в яркой и чистой майке, готовила яичницу на огромной сковороде. Кивнула на старенький, почти антикварный кофейник, издававший лучи темного тепла.
– Горячий еще.
Кофе подействовал сразу. Вадику было неловко и стыдно, так, что он почувствовал: может вполне наговорить Кларе грубостей. А она, откинув на огромный дуршлаг макароны, вышла из кухни, унося с собою кофейник. Некоторое время Вадик сосредоточенно пил кофе маленькими глотками. А затем в кухне возникла Язва. Она вошла, и Вадику показалось, что она даже ходит, медленно выворачиваясь наизнанку. Из нее не то сыпался песок, не то вываливались внутренности. Он в который раз вздрогнул, вспомнив о том, что было несколько часов назад. Но в ней переливалась неотвратимая, отчаянная нежность и зыбкая истома, отчего ее нельзя было оттолкнуть, как Леночку. Язва опустилась на корточки, положив Вадику на колени широко расставленные локти, и произнесла. Вывернутым, нутряным и залитым известью голосом:
– Я все поняла. Ты меня любишь. Нам нужно быть вместе.
Вадику захотелось ударить ее. Но он не ударил. Просто все вокруг и вдруг стало настолько чужим и диким, что слова Язвы показались ему чем-то вроде части окружающего интерьера. Он только посмотрел, сквозь очки, и продолжил пить кофе.
– Кофе хочешь? – наконец спросил он, однако тут же спохватился: кофейник ведь унесла Клара. Затем, довольно брезгливо, протянул ей свою чашку. Язва поднялась, села на стул, рядом. И только потом взяла чашку с кофе.
– Спасибо.
*
Вадик даже не позвонил Леночке. Вечером они с Язвой оказались на Арбате, около Фазенды. На этом зеленом пятачке располагалась летняя кофейня. Было людно вообще, однако особенно много было кришнаитов, и даже одна буддистка. Довольно высокая китаянка в красно-черном халате, с пышной прической, из которой торчали деревянные шпильки. Она раздавала ароматические палочки всем желающим.
Кофе на Фазенде подавали в пластиковых стаканчиках, жидкий. Но недорогой. Волосатые сидели и лежали, сгруппировавшись в отдельные кусты. Живая изгородь, отделявшая дорожку от газона, кое-где тряслась; видимо, внутри скрывались люди. Какой-то человечек с широкой тесьмой поперек лба громко пел песню Майка Науменко: «Я гуру из Бобруйска». Язва при входе на Фазенду оживилась. От метро они с Вадиком шли, обнявшись, и ему было приятно слишком откровенное объятие ее теплого тела. Оно обволакивало, застилало собою все вокруг, и затем вдруг растворялось, не оставляя после себя ничего, кроме песни «Гражданской Обороны». Но тут Язва встрепенулась и, как в море, бросилась в тоскливо-цветастую толпу. Вадик вдруг понял, что говорить о том, что кроме этой вот толпы есть в мире хоть еще что-то важное, бессмысленно. Он последовал за Язвой и вскоре перезнакомился со всеми. Лежащий на животе, с расстегнутой ширинкой, бритый тип с голосом диктора телевидения, оказался Дзэном. После короткого разговора, в котором упомянул сто восемь ведьм, Дзэн вскочил и умчался. Уютную джинсовую группку Язва назвала пионерами и только снисходительно кивнула им. Внезапно она как-то круто развернулась и направилась к двум ничем не примечательным с виду личностям, которые только что вышли из кофейни. У одного была крупная спортивная сумка, по виду довольно тяжелая. О чем был разговор, Вадик приблизительно понял, но додумывать не стал. Однако Язва нечаянно громко сказала, что у нее есть еще две банки солутана. И что она вполне может купить еще одну. У первой аптеки.
*
Поздним вечером Вадик и Язва оказались в гостях у этих самых личностей. С этого момента началось, на целый месяц, новое, судорожное и стремительное, смертельное круговращение. Кровь Язвы смешалась с его кровью, его гнев – с ее унылой истерикой. Она то угнетала его своим бесстыдством, то раззадоривала ядовитым языком.
– А я вчера видела Черного Марка. С ребятками. Сутки, наверное, у него девятые.
Слово «ребятки» обозначало устойчивые мысли, хотя, возможно, и нахлебников гопнического вида, которые тоже жаждали винта. Девятые сутки – время потребления зелья. Но не в винте было дело. А в жизни со световой скоростью. И снова внутри Вадика, может быть, даже в его душе, встал образ пожара. Он бы сказал: в жизни со скоростью пожара в иссохшем от жары лесу. Однажды Язва считала несколько часов подряд бисер, найденный в шкатулке на помойке. Вадик подозревал, что вся ее нехитрая косметика тоже найдена на помойке. Но каждый раз падал в нее как в окоп, и чувствовал себя в безопасности. Единственное, что удалось ему внушить Язве, это то, что надо подмываться. Хоть иногда, а желательно каждый день. Однако он не сомневался, что Язва перестанет подмываться, как только расстанется с ним.
– Винт обладает сильными антисептическими свойствами. Чего ты боишься?
В более нежном настроении она говорила:
– Я тебя таким образом подсаживаю. Зачем тебе колоться?
На одном из флэтов, в ожидании вмазки, Язва залезла, без ведома хозяев, в книжный шкаф и извлекла оттуда пухлый музыкальный задачник, для пятого и шестого класса. Тут выяснилось, что Язва закончила музыкальную школу по классу фортепиано и даже играла в провинциальной рок-команде, на клавишных. Рассказав, Язва засмущалась, но довольно кокетливо, насколько кокетливым может быть такое создание. Задачник смотрел бледной оранжевой обложкой, а Вадик еле сдержался, чтобы не заговорить о классической музыке. Ибо нефиг. Язва проклинала все академическое искусство, но пела славу Янке Дягилевой и «Гражданской обороне». Вадик слушал, недоумевая, как прыщавая подростковая авторитетность уживается в ней с коварной интуицией.
*
Однажды утром вдруг Язва засобиралась в Питер. Потому что все едут в Питер, там сейшен. И они оба, под скупым прохладным дождем, взяв только необходимое, поехали на автобусе прочь от метро «Речной Вокзал». Во время краткого пребывания Вадика дома Леночка рыдала, но она теперь только раздражала его. И потому, наскоро взяв зубную щетку и нехитрую смену белья, он слинял. На автобусе ехали довольно долго. Затем шли, километр или два, пока Язва не подняла руку. Вадим посчитал для себя оскорблением, что девушка стопит, и сам, отстранив Язву, поднял руку. Ему повезло. Однако к вечеру они добрались только до Бологого. Решили не спать, а идти дальше. Им снова повезло, и в Питер они прибыли к полудню следующего дня.
*
Калейдоскоп вращался, выбрасывая самые любопытные кадры. Вот Язва просит две копейки у телефонной будки. Улыбается так, как никогда ему не улыбалась. Никогда? А ведь они вместе едва-едва полторы недели. Кажется, что сто лет. Вот она с кем-то на кухне вмазывается винтом, и потом, с бешеными глазами, лежит на пожухлом диване, поглаживая лицо неожиданно нежными пальцами. Вот, сидя на табуретке, скульптурно скорчившись, с поразительной скоростью взбалтывает в сосудике зелье, приговаривая: «Ширево и колево – это очень здорево!» Она говорила: «Коленкование», а еще: «я моветон». Голубя, клюющего мосол от курицы, назвала: «голубь-каннибал». Увидев спортивный велосипед, сказала: «велосипедный монстр». Лакрично-клейкая, даже во время короткой близости в чужой ванной, не говоря уже о стихийном бедствии в подъезде. Грубоватая, унылая и задорная одновременно. Даром, что Язва.
*
Однажды, после плоского и дешевого спора, возникшего ночью, голо, на матрасе, она швырнула в него своей фосфорно лоснящейся рубашкой, отчего тело взметнулось как язык туберкулезного пламени. Ненавижу! Еврей! Сволочь! Потом Вадик искал ее, почти сутки, по всем тусовочным кофейням Питера, неоднократно покрываясь потом, испуганный и совершенно уничтоженный. Наконец, уже около полуночи, он нашел ее в Свечном переулке, в объятиях красивого прибалтийского пионера, оба – с цветущими от истомы глазами. Она, кажется, узнала шаги Вадима. Оба, Язва и пионер, сидели на подоконнике. Он застегивал ширинку джинсов, а она так и сидела с расстегнутой, посасывая беломор. Язва встретила Вадика таким взглядом, что, казалось, сейчас плюнет ему в лицо. Но она не плюнула. А только сказала:
– Ну что, Моня, не нашел вписку?
– Твою – нашел, – ответил Вадик.
Белокурый прибалтиец достал расческу и принялся за свои локоны: еще не доросли до плеч. Закончив, вопросительно посмотрел на Язву. Нежно поцеловал в разбухший рот. Язва, неожиданно изящным жестом облокотившись на блондина, соскочила с подоконника. И сказала, глядя снизу вверх, самонадеянно:
– Встретимся Москве.
Направилась к Вадику, не то ковыляя, не то подпрыгивая, уксусно посмеиваясь. Но вдруг обернулась и поведала прибалтийцу. Неизвестно зачем и неизвестно почему:
– Ах да, это ж мой Мэн.
– Я понял, – пожал плечами блондин, но руки Вадику не подал. Затем сказал с чувством, которого в нем Вадик и не подозревал: – Увидите Змейку, скажите, что я…
Во время разговора в ушах у Вадика стоял шум. Будто все происходило не в Свечном переулке, а на тусовке, и между ними тремя бродят и говорят бесчисленные люди.
Язва, кажется, на просьбу никак не отреагировала. Однако возле тусовочной столовки, куда они с Вадиком пришли, в надежде встретить знакомых, вдруг встрепенулась и подошла к элегантной девице с курчавыми волосами. На девице было пестрое пончо, а брови и ресницы выкрашены в синий цвет. «Змейка», – сообразил Вадик.
*
На вписке, едва дело дошло до матраса, Язва снова обозлилась, и снова швырнула в него рубашкой. На кой хрен мне все это, на кой хрен… И ушла в комнату хозяйки. Но не прошло и пяти минут, как зазвонил телефон, по половицам прошелся галоп, и скоро в проеме двери оказалась Язва. Лицо у нее было совсем другое. Она теперь всматривалась в Вадика с теплой любознательностью, как будто видела его впервые.
– Ты давал этот телефон Леночке?
Вадик насторожился.
– Нет. Только Тарику. Но он… знает.
Язва посерьезнела, но только на секунду.
– Вот-вот. Ежи звонит. Ежи Томашевский.
Как и ожидал Вадик, вызов в Польшу сделан. Теперь нужно было срочно возвращаться в Москву и брать билеты в Варшаву. Услышав эту весть, Язва как будто сразу же сильно похудела. Нос вытянулся и стал по-лисьи тонким, волосики сникли, но во всем теле и в жестах проступила невиданная изящность. Вздохнула, отведя глаза:
– Ну вот и все, вот и слава Богу.
Вадика задело.
– Ты едешь со мной.
– Нет, – ответила она, – завтра сейшен. И мне в Москве делать нечего.
В тот вечер он в первый и последний раз слушал, как Язва играет на фортепиано. Упруго, выбрасывая в воздух каждый звук, растягивая его до невозможности. Вадик сидел на полу, почти возле ее ног, и слушал. Пианино было хозяйское, отлично настроенное. Но звуки рыдали, как будто у инструмента зуб на зуб не попадал.
Рано утром, едва открылось метро, Вадик встал. Собрал незначительные пожитки и отправился в Москву. Язва, разметавшись, спала на матрасе. Она даже не проснулась. И даже не позвонила, чтобы узнать, как он доехал.
Эпилог
*
Вадим Либельштейн уехал сначала в Варшаву, а затем и в Нью-Йорк. Здесь записи рассказчика обрываются. В последний раз он видел Вадима перед отъездом, когда и была рассказана переданная мною история. Лет пять спустя мне довелось пересечься с рассказчиком в известном клубе. Я узнала, что его знакомая умерла в монастыре. Она пролежала в келье одной сестры два месяца, и за ней ухаживали монахини.
*
Двадцать лет спустя после описанных в тетрадке событий седой человек в хорошем льняном костюме, судя по всему, иностранец, вышел из небольшой наемной иномарки возле ресторана «Прага». Вышел и отчего-то замер на несколько секунд. Местечко, где раньше была лужайка, теперь было занято огромным зданием, да и вокруг вместо изгородей и котлованов красовались грозные стены. Человек ничем не отличался от других респектабельных личностей, ходящих в этой части Арбата. Однако он всего на несколько секунд замер, оглядывая место, где раньше были кусты, кофейня и волосатые.
– Все идет по плану, все идет по плану…
*
«Сотни жизней, тысячи жизней. В мирное время, вдалеке от Афганистана и Чечни. Музыкант Леха, музыкант Женя, и другие. И та, так и не дошедшая по трассе из Петербурга в Москву, она тоже с ними. Заживо погребенные. Росток, ошибившийся росток, так и не преодолевший асфальта, животное, так и не вырвавшееся на свободу.
Это финал: жизни человека, истории страны. Повторения невозможно, потому что мы все живем в царстве игрушек, на силиконовых небесах, и в этом мире невозможны ни пьянство, ни наркомания, ни сколько-нибудь серьезная венерическая болезнь, но еще сохранились формы всего названного. Но я-то остался таким же, как был. И по-прежнему боюсь Леночки, пять лет как похороненной на Введенском, и по-прежнему брезгаю рубашкой Язвы, воняющей бензиново-яблочным потом. Остались имена и небольшие рассказы. Смешанные с пеплом рассказы, крылья из пепла».
– А ты остался таким же, как был…