Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2012
Алексей А. ШЕПЕЛЕВ
Родился в 1978 году в Тамбовской области. Автор романов «Echo» (СПб.: Амфора, 2003,шорт-лист премии «Дебют») и «Maxximum exxtremum» (М.: Кислород, 2010), повести «Утренний закат» (Антология прозы двадцатилетних, вып. 4. СПб.: Лимбус Пресс, 2011), книг стихов «Novokainovo» (Тамбов, 2000) и «Сахар: сладкое стекло» (М.: Русский Гулливер, 2011). Кандидат филологических наук (дисс. «Достоевский в художественном миреНабокова. Тема нимфолепсии как рецепция темы „ставрогинского греха“»). Солидер группы «Общество Зрелища», провозгласившей концепцию «искусства дебилизма». Публикации: антология «Нестоличная литература» (М.: НЛО, 2001), «Черновик» (Нью-Джерси), «Reflection» (Чикаго), «Футурум-АРТ», «Вавилон», «Дружба народов», «Волга», сайты «TextOnly», «Рабкор», «Частный корреспондент», «Мегалит», «Топос» и мн. др.
ПОХОД И ГОСТИ «КАННИБАЛОВ»
Рассказ
…тогда мы идем к вам!
Из рекламы
Итак, я решился если не на новую, то хоть на какую-то жизнь, и в октябре заплатил первый взнос за единственное жилище, которое было мне по карману. Сказать «сарай» или «каморка», мне кажется, ничего не сказать. Мы с О’Фроловым в начале нашего творческого пути уже квартировали как раз в таком же обиталище, именуемом «курятьник» – это почти невыносимо («почти» – потому что мы жили вдвоем, и над нами довлел только филфак). Как только я увидел знакомый абрис…
Наш друг Санич, едва осмотрев снаружи, сказал: ну и берлага! Те же доски-горбыли, заклеенные желтенькими обоями, те же дырья и паутина с ее обитателями, те же габариты, тот же дух и абрис каморки Раскольникова. Даже две комнаты – узкий коридорчик, в котором: печка АГВ, ведро помойное (как водится, вечно полное), ведро с водой (вечно пустое), газ, исторический холодильничек-мотор, два стула, стол; и через перегородку собственно комната – развалившийся разложенный диван, воняющий какой-то поганью половик, и кроме того, деревянный карликовый диванчик, обитый блядско-красным дерматином. Привез магнитофон – и вроде бы (скажете вы) и неплохо. Как только я попытался его потихоньку прослушать, то сразу понял, что это невозможно – с обеих сторон соседи, и слышно даже, как они ходят… А когда включился мой холодильник-малютка, они прибежали и попросили прекратить безобразие. Хорошо, подумал я, буду включать его, когда их не будет дома (и одновременно, соперничая с его небывалыми вибрацией и шумом, буду потихоньку слушать музыку). Когда включились их холодильники (не намного лучше моего) и телевизионные приемники (конечно же, исторические рыдваньеры, у которых громкость, видать, уж давно не регулируется – она просто на всю), я, опустившись на половик, стал молиться, чтобы у них не было магнитофонов и радио. Вскоре я осознал, что, как я и предполагал, на работу они не ходят и вообще мало куда выходят (как и я сам).
Потом все пошло тоже, как я и предполагал. Осенью протекала крыша, постоянно мигал, а то и тух свет (схлестываются провода на улице и гнилая проводка), зимой стояли небывалые морозы, и я буквально выходил греться на улицу: от того, что зажигал четыре конфорки, только выгорал весь воздух, а ночью (вернее, к утру), когда я снимал куртку, свитер и одни из двух штанов и ложился на постель, ощущение было такое, что ложишься в сугроб. Небольшой сугроб я частенько обнаруживал, когда просыпался, у двери – нанесло в щель… О том, сколько было еды, чем пахло, и что будет по весне и лету, тоже нетрудно догадаться…
Расхаживая взад-вперед (комната, как вы поняли, не очень большая) по скрипящим дырявым половицам, с непременной надоедливой сигаретой в зубах, и делая руками рывковые движения, в какой-то момент я садился за стол, хватал скрючившимися лапками перо и с яростью записывал что-нибудь для своих первых научных статей (потом для романа и диссера – тогда я еще не знал, и даже не предполагал, каким камнем мне на душу ляжет эта моя «скандальная» диссертация!) – через несколько минут бросал и возвращался к гимнастике – зябко!
Идея вступления на тропу науки была генерирована мною с учетом шанса продолжить шествие по кривой дорожке своих студенческих лет (почти все воспоминания о них веселые, но горькие, а от некоторых волосы так и встают дыбом). Пару месяцев, не имея средств, я находился в родной деревне, и идея о жизни новой, и так меня истерзавшая, ретранслировалась мне отовсюду, даже из названия – чем не знак? – нашей районной газетенки. «Новая жизнь» – так, кажется, у Максима Горького газета называлась… Ни с кем не общаясь, я, в основном, лежал, отвернувшись к ковру и охреневал от всё тех же омерзительных звуков телевизора, или, чтоб их не слышать, сидел часами в холодных сенях, отягощаясь всё теми же звуками холодильника… Дуализм культурных мировоззрений, когда брат на брата, как в киноэпопее «Вечный зов». Днем и вечером на экране домохозяйки, политики, менты, бандиты, бизнесмены и «прочие нормальные пацаны», философией и эстетикой коих и проникнуто все вещание. В «Доме-2» вечно горят «Окна», в зале всегда «Аншлаг», и всё это сплошное «Поле чудес», а точнее «Кривое зеркало», и никакая реконкиста невозможна. Кое-как выволочил в те же неотапливаемые сенцы старый тусменный– хорошо, хоть не от инея!– рыдван-телеприемник, не знающий средних градаций уровня громкости… И только после полуночи, когда все нормальные «рабочие» люди отправляются спать, на свет божий, такой лунный, как призраки, хромая и стесняясь, выходят великие диктаторы прошлого, ученые и люди искусства… Тогда еще сквозь жестко-детерминированную сетку вещания хоть ночью могло что-то просочиться.
Потом я начал прям с утра пить самогон, что «вечное возвращение» только укрепляло. Вспоминался мне такой же отвратный период, только почти в год – перед вселением в предыдущую мою «берлагу», которую иронически называли «мультимедийной квартиркой». 2000 часов работы над романом «Yes/No» – а работал я, надо сказать, вахтенным методом – неделю очень плотно писал в Пырловке (полный айсолейшен, степ бай степ, как поет певец, пока от монитора не ослеп радикально – только ночью медитативная прогулка на лыжах по полю за селом: серый снег, серое небо без горизонта, никого и ничего, или – высокая точка луны, звезды, блестящий снег, мороз…), неделю очень плотно квасил с Саничем в городе (сначала водочка, пельмени, газетка на столе, а после просто чемергес с карбидом и вода из крана!..) – короче, максимум экстремум, предел сил человеческих, как мне тогда токмо начинало казаться… А когда прочитал рукопись – такое ощущение, что написано левой лапкой куриной недели за две! Но зато и вместо скоро ожидаемых тогда «денег и славы» (кстати, как-то всё же достигнутых моими коллегами по премии «Дебют», и даже «не совсем в кавычках» – см. ниже) – сия «мультимедиа» – такая же изъеденная от корки до корки бедолажная лажовая берлага!
И вот я опять здесь, в центре мира эмоционального солипсизма, в подполье, пришиваю топорик к подкладке… Только непонятно нынче, где линия фронта проходит, теперь надо «схватить автомат и убивать всех подряд» – подошел к окошку, услышал звуки «Дома-2», перекрестился… Хотя ежели и к моей каморке подойти (иль к «домику в деревне»), услышишь то ж… Постоянно в голову такая вот побардень лезет – сие наверное как «проклятье места» (да и времени). Ведь расчет мой опять, как бы не учил сыновний трудный опыт, не на работу и преуспеяние, а на мифическую карьеру литератора – хотя бы в стиле героя моих изысканий (или я уж его, какая разница) Ф. М. Достославного…
…Сначала я обнаружил засунутое в щель двери промокшее дебютовское письмецо – несмотря на то, что начиналось оно словами «Дорогой друг!» и никаких материальных благ не сулило, я воспрянул духом, соблазнился, так сказать, хот-догом «хоть чего-то» и окрылился надеждой. «Дебют», конечно, был профукан (это только лонг-лист, дающий лишь обманно-беспонтовое окрыление), но я прочитал про «Нац. бестселлер» и по своему простодушию даже стал донимать по телефону Кукулина[1], увидев его фамилию в номинаторах, чтобы он туда меня представил. «Всемогущего» Интернета тогда не было, а была молва о нем и некая на него тоже надёжа, да и вообще мне казалось, что главная проблема — переправить рукопись куда-то туда в зазеркалье, где живут нормальные люди…
Ночью я все писал, а днем ходил к Саничу и диктовал ему, а он набивал на компутере. Меня охватило что-то маниакальное – стараясь успеть к назначенному сроку (хотя Кукулин ответил как-то расплывчато и, судя по всему, просто вдруг выставлять какого-то безвестного меня не собирался), я весь был в лихорадке, почти не спал и не ел, нещадно теребил Сашу, обещая немыслимые завязи барышей и обильно заливая «производство» спиртуозом. Однако работа продвигалась все-таки недостаточно быстро: Саша взял комп у знакомых и еще не был виртуозом горячих клавиш даже в игре в футбол и гоночках – каждый пассаж типа «кавычки закрываются, скобка закрывается, запятая, тире» он встречал возгласом «Ума до х…!», а иногда и рукоприкладством.
Когда видишь, как твои ночные невнятные карякули выбегают буковка за буковкой на белое поле экрана, трансформируются в черную ровную цепочку окончательных, завершенных символов и слов, смыслов и форм, охватывает странное чувство. Набор печатными буквами придает восставшему из небытия творению легитимность, сродни обычным человеческим условностям обывательско-бытовой этернизации: «форма-бумага», «печать-подпись», «паспорт», «диплом», «визитка», «денежные знаки», и это так же пошло, но возвышенность чудесного процесса трансформации в том, что на твоих глазах отрывок твоего текста (кусок твоей жизни) приобретает завершенность, как человек в смерти, а писатель в собрании сочинений. То, что ночью казалась сомнительным, написано нервно-неровно, нечетко и с кучей прилепленных вариантов и вообще полуперечеркнуто, теперь уже монолит – и его не сразу вырубишь топором… иль расколешь молотком…
Почитай всю осень я невесть какими урывками, но все-таки почти постоянно слушал один и тот же диск – взятый у кого-то еще на 5-м курсе (всего полгода – очень новый альбом) «Майн кайф». Вокалисты «Агаты Кристи» перестарались с душераздирающим мерзким вокалом настолько, что слушать сие я решался только под двойным прикрытием гуда своего и чужого холодильников!
Особо непонятно, чем меня привлекало такое «квадропрослушивание», да и сама музыка и лирика. Как будто в этих текстах –
…за что я полюблю
такую же, как ты, когда найду…
Она меня полюбит и простит,
Она сама взойдет ко мне на ложе…
– отражалось мое напряженное (мета)физическое одиночество.
Ну и конечно, когда начинали шептать:
За окном снежинки тают
За окном кого-то
– и вдруг страшно орать:
Убивают!..
– хотелось и вправду взять на всякий случай топор: такое ощущение, что кругом алкашня, уголовники и им подражающие: постоянно ругань, мат, выбивание денег и походы за бухлом, а стены и окно здесь совсем символические, как из картона, дверь не на замке, а закрыта изнутри, как какая калитка на палку, на авторучку. Только и топора-то у меня нет – лишь молоточек для отбивания мяса с квадратною рифленою головкой.
После прослушивания психическое мое состояние с невыносимого ухудшалось до какого-то сверхневыносимого, которое имело некий оттенок сладостности, который уже чуть не обезболивает. Выходить на улицу было стремно даже за водой иль в туалет… а больше-то и не за чем…
К зиме я нашел частичное спасенье – в зеленом змие и Саниче-синем, которые прекрасно сочетались. Кроме библиотеки (с большим трудом и уже под вечер) и два раза в неделю вечерних лекций (и то не всегда), я никуда не ходил, круг моего общения также был ограничен двумя прямоугольниками моего жилища и самим его вызывающим видом – приличному человеку, тем паче искомого женского пола, как такое покажешь?! – даже Саша-сан поначалу не полюбил у меня бывать, и чтобы заманить его, приходилось использовать заранее купленный на свои портвейн.
Не поверите, но сначала для того, чтоб достойно «свершить гекатомбу», нам хватало одной бутылки! Очень скоро мы разохотились до двух, а потом, как бы в трезвом виде стесняясь своего дозняка, с завидной стабильностью часа в три ночи отправлялись за второй и зеленым горошком («Бутылку портвейна и бутылку горошка!» – два-три раза в неделю будит продавщиц пьяный бас поебаса Саши). К весне мы стали приобретать сразу четыре, а к утру еще ходить за бутылочкой 0,5 отвратной бормотни (запас портвейна в «нашем» ларьке за неделю-другую исчерпывался нами полностью!), которую я называл «Вишневый романс» (только вот недавно, впервые увидев эту гадость на трезвый глаз, я понял, как я жестоко ошибался: на самом деле она имеет названье «Вишневый аромат», а лучше бы «Вишневый сад» – от утрированно сладостно-утратной горечи!).
Надо ли говорить, что с такими аппетитами каждая приличествующая делу гекатомба норовила перейти в довольно разнузданную кономамбу. О златые, золотой мой Саша, времена!.. О сколько выпили, как крови, мы вина!
Однажды к нам все же внезапно (как-то встретили в рюмочной, по пьяни пригласили, объяснили, да и забыли) забрел наш друг поэт М. Гавин. Он, как во хмелю и обещался, принес Саничу набрать рукопись своей книжки стихов – как у всех порядочных людей, живущих «по типу самообмена», официальный повод визита. Сборник он назвал «Т. Книга», под стать названию всех книжек серии «Библиотека Академии Зауми»: у Бирюкова вышла «Книгура», у Федулова – «Книгирь», а О’Фролов и вовсе грозился замастачить и издать «Книгох…»! Ясно осознав и представив, где и с каким разнообразием нам всем придется провести все время «установочного симпозиума», он пригласил нас, укорененных домоседов и адептов бытового пьянства, пойти в поход. По дороге он пообещал «проспонсировать проэкт» – по традиции обильно запить «обсуждение макета сборника» портвейном.
И вот мы уже выпивали два баттла «72-го» на Кольце у Вечного огня, Миша опять нас веселил.
– А я-то вчера где побывал – ой, бля-а-а-ать!
– Бомжатничек жесточайший?! – радостно предугадывал брутальный Саша.
– Сорок лет?! – вторил я.
– Блин, вообще, – смеялся до покраснения сам новоявленный «славный русский футурист» (так в автоаннотации к сборничку), – пошел я от вас в тот раз… – ну, понятно – ну и смотрю: баба какая-то на остановке… ну и я… а сам пиво пью… Можно, говорю, с вами познакомиться… Она сначала отнекивалась, а потом и пиво выглотала и говорит: возьмешь бутылку водки и пойдем ко мне… Короче, в такой клоповник попал – даже и не знал, что такие у нас существуют – ни хера вообще нету, каморка какая-то, хуже чем у Достославного и Платонова, кровать в какой-то х…йне, еще мать за занавеской, и каждые полчаса какие-то алики приходят – не то ё..ри ее, не то просто мужики…
Оказалось, что он скорешился со всеми этими обитателями дна – в основном со «стремными бабищами» – и теперь вел нас в посадки под мостом показать, где они тусуюся. По дороге он рассказал, что у него есть две новости-истории из его деревенской учительской жизни: первая – в 9-м классе есть девочка годков о пятнадцати, которую он любит – «не то что там хочет отсегрегатить», а любит; а вторая, что бабы-учтиля там испивают самогон почище нашего, и ведут себя не хуже своих подопечных: одна училка прям в школе, в учительской… настолько отвратно-заразительно ржала-заходилась, что аж перданула – да видно, неудачно, – но не смутилась, и все хохочет: «Ох, я обосралась!..» – мы с Сашей, в общем-то не любители таких тем, всячески удивились и удохли, потом сплюнули, однако, так и не поняв, какая из новостей хорошая, а какая плохая.
Затем «наставник и друг молодежи» (из той же аннотации) поведал нам, как пришли к нему в гости ученики (прикол и фокус в том, что он говорит совершенно нетеатрально-серьезно, но вещи всё уморительные по своей наивности и нелепости). И девочка та тоже пришла. Она сказала, что любит рэп, особенно Эминема…
Поход это все же не сидение на лавочке, пока не обдуплетишься так, чтоб на ней озябнуть, – пришлось идти за речку в посадки.
«Я, короче, им говорю: рэп – это отстой, ребята, говорю вам как педагог. А вы, Михаил Юрьевич, что же сами слушаете – Бетховена наверно? Я говорю: «Раммстейн». Они удивились – ну как же так? Я говорю: ничего, в принципе, это одно и то же – во-первых, они оба немцы…» – мы с Сашей буквально покатились под гору, укатавшись при спуске с насыпи моста, и даже так и не выяснили, что во-вторых и т. д. – еще одна удивительная способность М. Гавина перескакивать с темы на тему и тут же совсем забывать, о чем вел рассказ только что.
Он провел нас настолько тайными тропами, что мы поразились. Тамбов с этой стороны, со стороны Цны и ее набережной, плоский – здесь, на сем берегу, тебе самый центр, парки и пляжи, а через мост – хилые дачи, а чуть в стороне от них – в низине у автодороги – болотистая дрянь, сорниковые дебри, густые кленовые заросли, переходящие в лес. Тут, говорят, частенько находят трупы – жертв криминала или даже маньяков – впечатление такое, что сии места, прости господи, словно специально созданы для такого рода деятельности. Проходя все эти лабиринты, мы выходили на какой-нибудь пятачок, экскурсовод объяснял, кто здесь тусуется, показывая грязные признаки цивилизации – угли костров, всякие бутылки и пакеты, презервативы и тампоны, блевотину и фекалии, надписи на стволах деревьев. Нам все не нравилось, и он заводил нас все дальше и дальше вглубь, а мы все поражались, насколько эта система разветвлена – тут целый лагерь подготовки боевиков «Аль-Каиды» можно укрыть, и, кстати, он как раз будет граничить со скрытыми в плавно начинающемся здешнем лесу военными объектами.
Наконец мы утомились и укоренились, присев на глобальное вертикальное бревно. С собой у нас было два. Пока они оба открывали, шкрабая ключами от своих городских родительских квартир, сразу оба портвеша, я подумал, что такие вроде бы и абстрактные на вкус нынешних наших государства и общества качества, как уровень культуры и интеллекта, здесь особенно наглядно материализуются. Конечно, это все и на лбу написано, умели бы читать, и так постоянно проявляется, но в городе, в толпе и потоке, все как-то безлично, можно и ошибиться. Внешность, она, хоть и редко, но обманчива: вот хотя бы сам наш пиит Михайло – самый живейший пример… А стоит компании выехать на природу… Я-то, будто стесняясь, собираю-ломаю меленькие сухие веточки, все почти с земли, жгу их в небольшом костерочке… и тем не менее, без топора, мангала и прочего всегда отменно могу изджярить мясо, вах!.. Мы, хоть и выпиваем, люди тихие и добрые, любуемся, пьянея, природой, травим байки, ведем глобальный коллеквиум, даже бутылки иногда собираем в пакет… А здесь – агрессивность, «размах-замах», злобное скудоумие и уже какое-то метафизическое блядство так и впечатаны грязным ботинком…
Миша поведал нам, что в основном его деятельность «в системе» связана с внесением некоторых сумм денег на бухло, в результате чего он – по своей особенной привычке к потаенному разврату – весело проводит время; но он научился даже зарабатывать – «уже двух пидоров развел», приняв от них деньги и напитки, уклончиво обещая «активно дать им перорально». Вообще он тут, как и в деревне Борщовке, пользуется авторитетом как богатый, странный, но в чем-то даже башковитый и продвинутый чел и, кроме того, половой гигант. Это, конечно, несколько дутый сегмент эго-бытия, но, однако, все равно приятный… У всех, рассказывает он важно, прозвища такие ублюдочные, почище моего Володи Куриной Лапки, а у меня цивильный самый кликофон – «Михаил-Юрич» («Жалко, что не Эм Гавин!» – вставляем мы). И вот девочку ту ему очень жаль – в отличие от учительницы…
Глотаем-курим, и далее Эм Гавин (см. титул сборника, он же Р. Веревкин, он же – «для детей и геев» – Михаил Юрьевич – своеобразная контаминация барчука Лермонтова и босяка Горького!) изложил нам суть своей недавно открытой теории:
– Каждому человеку не по делам и грехам его воздается, а по тому, сколько он сосал, – заявил поэт, опрокинув порцию дряни из пластиковой дряни-стаканчика – обычный набор всех современных русских поэтов и прочих неформалов-интеллектуалов, еще не ставших с большой буквы «Настоящими».
– Что же ты, Михайло Юрьевич, несешь! – синхронно поперхнулись мы с Сашей.
«Пластмассовый мир победил…» Самый ходовой товар – баклажки, стаканчики и презервативы. Пластиковые андроиды, что твой Энди Уорхол в каком-то рассказе Лимонова, мечтают о надувных резиново-пластиковых электроовцах!..
– Я не в том смысле сосать, – поправился выступающий, – важно, сколько у человека СОСов, то есть сколько раз за свою жизнь он звал на помощь, обращался за ней к другим людям: на надгробии у всех должны стоять не годы-даты жизни, а количество SOSов: такой-то такой-то Иванович – 235 SOSов, 1846 SOSов!.. Или там – 2 SOSа, 5 SOSов – чем меньше, тем лучше – не вышел из десятки – в рай попадаешь…
Мы это пытались осмыслить в дискуссии, подсчитывали, у кого сколько могло бы быть, потом дискуссия и вовсе перешла в плоскость обсуждения биологической/божественной природы человеческой жизни, наличия/отсутствия здесь «снежного человека» и маньяков и, конечно же, несомненной пользе алкоголизма для философско-поэтического мышления. Помню, в припадке вдохновения я, задействовав код подручной невербальности, продираясь сквозь дебри криптозоологии и принто-онтологиии, наглядно показывал «суть человеческого устройства» на расщепленном стволе гнилого дерева – причем как-то поразительно удачно, так что слушатели зело дохли и аплодировали остроумию лектора.
Только за счет проводника выбравшись из чертогов сих, мы прошли обратно на Кольцо (тут, коль знать ходы, рядом), осели на лавочке, а потом взяли еще литр сэма (тоже совсем неподалеку) и, уже заканчивая его, увидели нашу общую знакомку Эльку Зельцер, судя по прозвищу, не монашенку или поэтессу. Она была прям обрадована, позвала нас к неизменной своей мусорке, показывая путь своей несуразной сумкой с баклажкой. Она, видите ли, договорилась с двумя «упырями» выжрать, даже принесла им из дому домашнюю бражку, а они что-то не пришли, уже почти час ждет не дождется – какое совпадение! М. Гавин был ей официально представлен как «лучший поэт Тамбова» Поэт, галантно извинившись, что не захватил визитной карточки (вообще-то «Дипломы и рефераты. Быстро и недорого» на отрезке обычной бумаги, однако, судя по лицу Зельцер, в благородном прононсе Михаил-Юрича она так и считала: «Лучший поэт Тамбова» с золотым тиснением), и прям от себя, чего обычно нелегко дождаться, начал читать:
у цветка мысли должны быть
яркие и пахучие
цветочные
у кирпича мысли должны быть
твердые и красные
кирпичные
а если вы обнаружите
у цветка мысли кирпичные
у кирпича мысли цветочные
все – равно ничего не изменится
неужели так не может быть
даже если кирпич упадет на голову
кирпича никогда не было да
даже если цветок роза заблагоухает
никогда не было никакого цветка
были:
собака Дина
Вероника
и Володя Куриная Лапка
Зельцер стала лыбиться, как-то отворачиваться, мы с Сашей-сан тоже улыбались. Вспомнилось, как еще ранний Миша читал свои «поэзы» на праздничном вечере на филфаке: поскольку факультет «бабский», пригнали целую когорту курсантов. В ожидании дискотеки, пьянки и разврата они вынуждены были присутствовать как массовка и на поэтическом вечере (он еще был в рамках какой-то научной конференции); их рассадили по периметру сцены – мол, пусть культурный уровень повышають – тут выпростался юный М. Юрич, метивший в аспиранты, ходивший в отличниках и в огромной ондатровой шапке, состоявшийся поэт, намного более лиричный, чем сейчас, нервно-обнаженный, гиперсловотворческий и т. д. Но главное даже не то, что он читал, а как – он произносил все проникновенно-жалобно, довольно тонким голосом, нараспев и немного в нос, сильно интонируя первые слоги и махая руками:
Ма-ма ма-льчика л-лю-била!..
Для «зеленых» это был такой культурный шок (такого и по ТВ не увидишь, а тут они всем скопом сидели прям вокруг этого завывающего «идиота» – причем их ровесника!), что они, как не крепились, не выдержали и начали ржать: многие попадали со стульев, и выползали, закрасневшись и залившись слезами, из зала…
Умудренный опытом, декламатор сразу перескочил на немного другую тематику, видно, навеянную недавними приключениями «на дне»:
и я блатной
пришел к тебе менжовка
из притона
за телевизором самсунг
Но потом, все читая и читая, незаметно увлекшись сам, и, как ранний, наращивая риторику и запределивая интонацию, опять скатился к личной экзистенциальности и к постоянному для вcей его лирики набору персонажей, которые своей вездесущностью давно забавлял нас с Саничем:
ах Эм Гавин значит о ш и б к а да?!
а я подозреваю
что эм гавин и д и о т
вот тот же
но он уже давно сгнил
лесбиянки пытали
в селе Карачарово
и никто не знает
кем он был
у всех на уме:
собака Дина
Вероника
и Володя Куриная Лапка!..
Насос, сказали мы. Представленная поэту сказала, что вообще-то уже имела честь, но с того разу совсем не узнает. И немудрено – вместо своего обычного сельповатого, чуть ли не есенинско-клюевского видона он был обряжен теперь подлинным футуристом: дорогие спортивные штаны, навороченные кроссовки, модная толстовка, короткая стрижка, золотая, хотя и не в палец толщиной, но видная, цепочка. Минимальная мимикрия, оправдывался поэт, – хоть для милиции…
Мы все автоматически пили, ничего уж не замечая вокруг, и вдруг… прямо около нас возникли менты и спросили, кто старший. Еще довольно свежий – по сравнению с нами! – Эм Гавин признался (правда, на вопрос, сколько именно ему лет, он всегда – мы уж Сашей дважды слышали – отвечал несколько своеобразно: «Кажись, двадцать семь… Или двадцать восемь, что ли?..») и нашел с ними какой-то предельно конкретизированный общий язык. Вскоре они мало-помалу исчезли (то ли из-за внушительности Михаила Юрьевича, то ли из-за того, что пили мы все же не водку или порту, а не понять что) и сполна «выполнивший свой долг» (сборник, экскурсия с теорией и отвод напасти) Миша тоже отправился «пораньше домой».
«Ага, домой – в бомжатничек прямой путь!» – шепнул мне веселый Санич.
И вот уж в феврале, будто взяв пример с авторитетного «старшего товарища», мы тоже стали раз от разу, а дальше регулярно, выходить «в поход». Конечно, поход в три-четыре ночи до ларька тоже уже сам по себе поход: на улице благодать, никого нету, можно спокойно орать, барахтаться и валяться на снегу, – но мы решили изобрести нечто более концептуальное. Неторопливо откушав по бутилочке в застенках, мы брали ножи, стаканы и выходили на свет божий, вернее, темноту (ул. Пензенская, как вы поняли, мягко говоря, плохо освещена). Купив портвейн и горошек, мы отправлялись по названной нашей улочке до ее конца, делая в некоторых местах привал, чтобы выпить. Вскоре мы тут скорешились с четырьмя котами, которые обычно несколько десятков метров следовали за нами, получая за то горошек…
Кончается улица своего рода тупиком: целый ряд гаражей, а прямо за ними – обрыв. Справа от обрыва – долина с холмами и оврагами, речка, а еще дальше, в радикальной и довольно далекой низине – несколько домов, в ограде одного из которых высится высоченная, просто немыслимая елка – надо ли уточнять, что целью нашего похода была именно она.
Просто дойти – как в компьютерной игре, – но это не так просто. Чтоб попасть в долину, нужно пройти сзади гаражей по очень узенькой кромке над почти вертикальным десятиметровым обрывом – пройти так можно, но в двух местах углы железных гаражей преграждают тропку, и нужно, держась только замерзшими руками за почти плоские бока гаража и наступая только на какие-то непонятные коренья, отпружинить от них, удержавшись в полушпагате над пропастью и переметнувшись-перегнувшись через угол, приземлиться одной ногой на наледь, с которой тоже, сами понимаете, чудом не соскользнуть вниз. Если туда упасть – отовсюду торчат железяки и всё усеяно мусором – то всё, но идти-то надо!
Когда я осмотрел это весной, при свете солнца и без потакающего змия-советчика в голове, я не поверил, что такое возможно – но мы это делали, и не раз! Друг друга подстраховать было нельзя, большую проблему составляли бутылка (или две) и ножи, но мы все равно лезли! Это была такая реальная опасность – всего-то в двух сотнях метрах от цивильной безопасности дома и города! – что казалась нереальной. За несколько минут адреналин зашкаливал, совершенно вытравив змия (надо сказать, что уже по улице мы следовали некрепкой походкой) и придав всему абсолютно бессмысленный смысл. Далее мы забирались на холмы, довольно высокие, выпивали на них, курили, после чего ложились плашмя (не забудь покрепче заткнуть бутылку!) и таким манером скатывались вниз. Потом еще шли, съезжали на ногах по узкой ложбине на краю оврага и попадали в низину. Там были огороды, и надо было перелезть через ограду с колючей проволокой. Огородами добирались до дома, забирались в его обнесенный железным забором двор и… обнимали елку, выпивали под ней – в окне горит свет, на цепи разрывается собака, и стоит только… – короче, тоже полный экстрим…
Когда пришла весна, тоже однажды предприняли было анабазис: я немыслимо исхуевил одежду (куртку пришлось выбросить), а Саша, более трезвый и меркантильный, чем я, даже не стал «кататься» – на этом все и закончилось.
Но мы уже давно практиковали и старый добрый бытовой с сокращенным вояжем до ларца. Маргинальный экстрим-экстремизм и тут нас настиг…
Еще по осени мы, бывало, разгорячившись и начав потихоньку прослушивать «Сто лет одиночества», не выдерживали и зачинали прибарахтывать – вскоре мы изобрели некую суррогатную его, барахтания[2], форму, при которой разрешалось выделывать руками, вихляться и трясти головой, но строго запрещались прыжки, оранье и прочий деструкцион. Когда я привез «Русское поле экспериментов», часть 2, с его подмешенным к гитарной лирике ржавеюще-рычащим звучанием, ржаво-режущим вокалом Летова – так вот откуда растут скрюченно-когтистые суперкуриные ножки «Майн кайфа»! – мы, подпив, стали иногда выходить из-под контроля и рамок приличия, и, дергая на груди куртки (холодно ведь) и делая безумные лица, вдруг начинали яростно вторить надрывным напевам:
Жало скрипнуло на зубах!
Мясо вскрикнуло под ножом!
Насекомые извиваются!..
Насекомые копошатся!..
На-се-ко-о-мые стерпят все! –
Само-контроль есть само-контро-о-оль!!!
А потом Саша сподобился-таки купить кэннибаловский «Vile»[3], принес его ко мне, и стало происходить нехорошее…
Потрясение наше от музыки сей было столь глубоким и всеобъемлющим, что мы решили не стесняться того, что наша человеческая суть осыпается с нас, как побелка – а побыстрее стряхнуть ее всю. Мы прямо днем взяли четыре портвейна, включили магнитофон (потихоньку, но чуть погромче, чем обычно) и, встав в питекантропические стойки, начали в такт «шарманке» наяривать себя кулаками по лодыжкам, тряся бошками, а главное – как перезревшие, охрипшие и жаждущие по х…ю чьей крови мишутки «подпевать» (в основном это были отрывистые басовые «ы», откровенно животное рычание и еще что-то, не поддающееся никакому определению). В лицах у нас была одержимость и злоба – искренняя, беспредметная и лезущая наружу – мы даже пару раз друг друга укусили. Но разойтись нам не дали – стук в дверь. Сердце в пятки… клыки и когти…
Открываю – М. Гавин! Как ты меня нашел? Как, как, говорит, это, говорит, как свинья и грязь, а вообще я ж у вас уже был, забыли?! Что делаете? Ды вот – «Кэннибал» слушаем, отвечаем, потупив взор. А, это нормально, самым заштатным своим тоном отмахнулся поэт, доставая из своего мешка самогон. «Блять, что ж ему тогда ненормально?!» – взревел Санич, включил шармань, и мы немного выказали себя. Миша сказал, что и это нормально, и мы выпили самогон. «Надо по делам», – всего лишь чрез полчаса многозначительно намекнул он. Ага, понятно, какие у тебя дела! – задорно прорычали мы, сами выжидая убавления «участников регаты». Когда он все же ушел, мы опять принялись за свое – за этим занятием, совсем, как вы понимаете, не разнообразным, мы провели часа три.
Может и правда, что забота о хорошей карме, по крайней мере, как вкус в искусстве и культуре, есть дело притворное, если не ложное. В королевстве кривых зеркал, нашем искривленном мире, чтобы стать истинным «сатанистом» и «каннибалом», надо слушать не «Каннибль корпсе» и «Блад эксис», а просто пойти в Кремлевский Дворец на Киркорова, Петросяна или гала-концерт «Аншлага»!.. А это как раз нормально!
Когда пришел еще один гость (то никого вообще, а то на тебе!), он застал произошедшие в нас необратимые изменения. Обезумевший Санич с порога с брутальным ревом накинулся на него и начал кусать – причем никак не понарошку. Это был Сашин однокурсник Михей – он принес пельмени и ганджубас и даже надеялся, еврей, не погребовав «комфортом» берлаги, у меня переночевать. Как-то Саша ему проговорился о притоне, а он вот по оказии и прискакал.
Надо ли говорить, что ночь сия стала для него кошмаром. Саша, озверев, пихал себе в рот молоток для отбивных (и умудрился засунуть всю его рифленую головку!), бил им всех по коленям; я засунул себе в нос тоже довольно большую железку от ключа для закатки банок и тыкал всех ножом. Вскоре появились синяки и царапины, но главное – все руки и лица у нас были в отметинах от зубов.
Прям в таком виде, а еще с молотком и ножом в руках, и ни на минуту не переставая бичевать свои отсохшие уже ляжки и рычать, мы отправились в магазин за порту.
Идешь и смотришь – и видишь, видишь, непосредственно чувствуешь все… Капитализм – каннибализм с человеческим лицом: сверху все шито-крыто, а изнутри люди как короедами прожраны, ютятся в бетонных – а то и горбыльно-картонных! – клетках, пронизанных вездесущими волнами «Дома-2» (даже у меня приемник в магнитофоне сам собой ловит – не надоть даже особо настраивать!), и одобряют червивку из суррогата и гнилых яблок! Кто-то, как Репа иль Кольмач, «расширив лошадиный нос на корытце в продажной политической конторке» (по словам О’Фролова) иль в мерзкой газетке «Жутье-былье»… «Жулье-бытье»… засасывает теплую халявную питательную кашицу, захватывают, и воздвигается в добротных квартирках на 7-м этаже, по соседству с китайским рестораном… Сюрреалистический маст сюрвайв, дрянное-бренное!
Жалко что батареек нет и магнитофон не взять с собой, как в позднесоветские годы их повсюду на ремешке таскали. Или собственно шарманку бы наперевес… Был бы щас не Санич, а Максимий Рыжкин, он бы свои нудно-похмельные наянно-клянчащие песнопения исполнял, покручивая ручечку, под коловую лиру[4].
«ДВА ПАР-ТВЕЙ-НА-А-А!» – во весь свой брутальный большой мешок проорал в павильоне Саша-сан, наяривая молотком по ночной арматурной решетке. И мне не было ни стыдно, ни страшно – все человеческое ощущалось уже как всё сжимающаяся, светящаяся точка на периферии безбрежного, темного и свободного бессознания. «Вот они, двое из ларца!» – видимо, подумала продавщица, очевидно, признав нас, растерянно улыбаясь. Не сумев посчитать деньги, я швырнул их – монеты раскатились, Саша рванул на себя бутылки – и мы, полусогнутые и порыкивающие, не обращая внимания на прохожих (был только вечер) и обращая их внимание на себя, неспешно поплелись в берлагу…
«Давай его сожрем!» – прорычал Саша у входа. Я ответил яростным рыком одобренья. Войдя, мы завели шармань и набросились на бедного Михея – минут на сорок нас как будто совсем забрало (еще и долбаная шмаль) – он отбивался как мог корректно, но видно уже вправду струхнул, что мы тронулись умишком. Мы и сами не знали, что с нами происходит… Миху, которого мы довольно-таки искусали и изодрали, утешало наверно лишь то, что как только мы закончили с ним, принялись с таким же остервенением грызть друг друга. Почти всю ночь мы не спали, от рычания уже охрипли…
На другой день, едва продрав глаза, завели шарманку… Рычание воспринималось уже почти как дыхание. Саша не собирался уже ни в какой институт и вообще никуда. Кое-как изъяснившись, он попросил Миху занять ему денег, да побольше.
Когда Михей все-таки пришел вечером и даже привел с собой чувака «посмотреть на долбоманов», мы приветствовали их всё тем же. Чувак пытался выяснить у Саши что-то насчет какого-то реферата, но Саша отвечал невнятно, а потом явно предложил его сожрать, и Михей поспешил его увести. Мы же купили два портвейна и еще часов пять кряду стояли в стойке, наяривали и по-звериному рычали, отвлекаясь лишь на то, чтобы выпить, поссать и перевернуть кассету. Потом решили прекратить и как бы обсудить.
«Йа не ма-гу боль-ше нармал-ны раз-гава-рива-вать!» – прорычал Саша. Я укатывался, сначала над ним, потом над собой (говорить-то я еще мог, но тоже уже не мог не рычать – как же я завтра пойду на кафедру?!), а потом мы решили забить на обсуждение, осмысление, занятия и все остальное и предаться всемогущему зову природы. Отбарабанив (ы! ну очень частый ритм!) по коленям две стороны кассетки, взяли молоток и нож и пошли за вином…
Надо сказать, что дом наш находится не на улице, а на задворках, и здесь, хоть режь, кроме соседей, самих занятых делами нехорошими (с неизменно в таких случаях воссоздаваемым самым, блять, что ни на есть наиприличнейшим видом!) никто не услышит. Вчера соседей, тех, что семейные, не было, и нам повезло… Короче, дорогие, в два ночи стук в дверь… Саша убегает в соседнюю комнату, я убавляю шарманку и иду открывать дверь…
«Да что ж это такое-то! – весь день и всю ночь возгласы какие-то нечеловеческие! Сколько живу, никогда такого не слыхала! Шо ж это такое-то! Вчера мне соседи сказали, да я не поверила! Милицию вызову, психушку!»
Я, только вот перестав рычать, стоя на пороге в разорванной майке с растрепанной бородой, раскушенной окровавленной губой, искусанным лицом и молотком в руке, внезапно понимаю, какое впечатление произвожу, – и вдобавок я стою один,– то есть это я один двое суток, закрывшись в своей каморке, зах…риваю!..
Бр-бр, вспоминаешь теперь, и поражаешься, как мы терпели весь этот массакр и макабр[5]… А хрен ли «терпели» – сами и создали! В тексты мы не вдумывались, да они и непонятны при гроулинге[6]… прямой удар, укол жала в подсознание – и нас, проспиртованных отравой, не воротило и не тошнило!..
Как в детстве читают тебе сказку – и вдруг появляется «Людоед» – смотришь на картинку: страшный такой дядька, славный… Бородач с бородавкой, на Манер Карабаса Барабаса – а если б знал, барбудос а-ля Фидель Кастро! – в кожаных штанах, в сапогах-ботфортах, с ремнем с большой пряжкой… с засунутым за него большущим кривым ножом… с клыком и в шляпе… И людоедство это как-то не пугает – что и те ж немыслимые перверсии в альбомах «Каннибля», не ужасает, как тихий и вкрадчивый ужас повседневности…
Я попытался сделать человеческое лицо и что-то сказать, но этого, кажется, не получилось, и я скорей закрыл дверь. Рычать мы не смогли прекратить – стали рычать потише, да и портвейн еще остался…
Каких колоссальных трудов на другой день стоил выход в мир!
Как вы понимаете, я старался, но человек не бесконечен, так прошел почти год, и вскоре я практически перестал писать тексты и статьи, а тем более, претендовать на скорую мегаизвестность. Зато на Рождество ко мне пришел Кукулин!..
Удары в дверь, просыпаюсь с мегапережора. Открываю (сугроб в пороге, все в белом, режущем глаза белом свете…) – шерстяные, целая ватага, лет по 11-12. «Чего?» – не понимаю я. «Славить», – отвечают они, но я понимаю не сразу. «Щас», – поняв, закрываю у них перед носом дверь и скачу босыми лапками обратно. Дверь со скипом сама раскрывается, но они и не думают петь. Тереблю штаны, выгребая мелочь. Высовываю руку с полной горстью монет, и тут же опять запираю дверь, ложусь, закуривая, трясясь. Вот ведь – Рождество!..
Через полчаса – новые удары, начинаю раздражаться. Открываю – Кукулин. «Привет, Алеш», – говорит, как всегда, щурясь: с усиками, с чемоданчиком в руках – короче, сам лично Илья как он есть. Особо не показываю удивления, но сам-то думаю: вроде как и не сплю – значит, крышечка поехала… «Я по газу», – говорит он, войдя, надвинув очечки, осматривая АГВ (а я лихорадочно собираю с пола рукописи). «Газету?..» – растерянно соображаю я, думая, что, может, не расслышал.
Веревку, привязанную к газовой трубе, надо снять. Потом сниму, отмахиваюсь я, все равно мне нечего на ней сушить. Да нет, кряхтит литератор, встав на табурет, сматывая веревку (посланник небесный – ведь вскоре мне, может, не хватит именно ее!), распишись вот и готовь стольник. Я говорю, что у меня только пятьдесят, да и то последние. Ну ладно, покряхтывает он, глядя на ополовиненную бутылку «Вишневого романса» на столе, сегодня ведь праздник – я вот только к тебе да еще к одному труднодоступному клиенту – наливай…
Когда он ушел, и я пошел за добавкой, то в ларьке уже, увидев на витрине пирожные безе, даже сначала передумал брать на последние «как обычно»… но тут внезапно столкнулся с утренними шерстами – они, дружно подбивая доход, покупали на шестерых три баклажки пива…
<2004>
[1]Илья Кукулин(1969, Москва) –литературовед и критик, сотрудникжурнала «Новое литературное обозрение»,главный редактор сетевого литературного журнала«TextOnly».
[2]Так мы называем свои своеобразные, практикуемые уже много лет танцы. – Прим. авт.
[3]Альбом группы Cannibal Corpse, название переводится как «подлый», «низкий», «отвратительный», анаграмматически оно прочитывается как evil – «зло», «порок» или live – «живой».
Cannibal Corpse – американская метал-группа, играющая в стиле брутальный дэт-метал, одна из прародителей этого «самого жесткого» стиля.Обложки альбомов и тексты песен группы связаны со смертью, насилием, изнасилованием, некрофилией, фильмами ужасов, зомби и людоедством, за что музыкантов очень жестко критиковали. По тем же причинам выпуск альбомов CC задерживался, а их продажа запрещалась во многих странах мира.
Группу запрещали в Новой Зеландии, Австралии,Корее и частично в Германии.По сообщениям СМИ, один подросток пришел в школу в майке «Butcheredat Birth», что морально травмировало учительницу. И когда эта женщина вошла в состав правительства, первым делом она запретила «Каннибалам» играть песни с первых трех альбомов, а заодно и велела подвергнуть цензуре оформление альбомов.В Корее продавец, торговавший дискамиCC, и вовсе сел в тюрьму. В США тоже имелись проблемы: били тревогу родительские комитеты, а кандидат в президенты Боб Доул клятвенно обещал, что группы CC при нем не будет.
В ответ на обвинения что музыкаCCуменьшает чувствительность у людей к насилию, один из участников команды заявил, что поклонники дэт-метал наслаждаются их творениями только потому, что они знают, что насилие, изображенное в лирике, не является реальным: «При том, что у нас есть ужасающие песни, мы не вешаем людей и не истязаем их на улице, и я думаю, что различать искусство и реальность – положительное усовершенствование для любого общества».
[4]Имеется в виду колёсная лира (по-белорусски– колавая лiра)– струнный музыкальный инструмент, по форме напоминающий скрипичный футляр.В России колёсная лира получила распространение в17 в. Инструмент освоили нищие и слепые бродяги, «калики перехожие». Звук колёсной лиры мощный, грустный, монотонный, с небольшим гнусавым оттенком.
[5] Англ. massacre– «резня, избиение,бойня»;«устраивать резню».
Фр.maccabre– танец смерти, средневековой обычай, состоявший в пляске, которая происходила на кладбище и заключалась в подражании воображаемой пляске мертвых.
[6]Гро́улинг(англ. growling–«рычание»)–приемпения c расщеплением связок в некоторых экстремальных музыкальных стилях, в основном в блэк-, дэт-и дум-метале, а также вграйндкоре и дэткоре. Звучит примерно как утробный рык, исходящий из области живота вокалиста.