Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2012
Денис Кудерин
Родился в Казахстане в 1975 году. Окончил Северо-Казахстанский государственный университет, по специальности биолог. Публиковался в сетевом журнале “Топос”, в “Волге”. Живет в Новосибирске.
ЧЕЛОВЕК УСКОЛЬЗАЮЩИЙ
Рассказ
1.
Август выдался дождливый и тусклый. Мир выглядел захиревшим, безнадежно больным. Весь месяц я чувствовал уныние и существовал как бы частично, автоматически, на инерционном холостом ходу. В душе моей возникали разломы и провалы, через которые с той стороны ползла пустота, а климатическая мерзость усугубляла разрушительные процессы. Я больше не принадлежал самому себе. Черная желчь текла по моим венам вместо крови. Или так: дом, в котором я жил, оказался картонным и в одночасье развалился под напором стихий; ошалевший, я заметался по пересеченной местности. Безымянная и бестолковая ватная дрянь, считающаяся реальностью, окружала меня теперь со всех сторон, и я в ней ничегошеньки не понимал, словно был чужеродным элементом. Я не находил себе места: мне казалось, что в суете утеряно нечто важное и необходимое, но где его искать и что это было – вещь? чувство? имя? – этого я не ведал, однако самой идеей поиска – на бессознательном, глубинном уровне – был вполне одержим.
Сия подспудная идея управляла изнутри моими действиями и мыслями. Я все время испытывал потребность отворять какие-то двери и дверцы, зачастую совершенно посторонние, обнаруживая за ними пыльные чуланы, туалетные комнаты, дурную бесконечность, угрюмые лица чужаков, зеркала со своим отражением, иную чепуху, все что угодно, кроме того, что могло вернуть мне покой. Я постоянно шарил по карманам – нарочно, хотя и не отдавая себе трезвого в том отчета, носил одежду с множеством карманов, в которые рассовывал всяческий мелкий хлам. Раскрывал книги, в которых было зараз по пятьсот и более страниц с мелко напечатанными на тех страницах буковками, и, не поднимая взора, прочитывал текст от самого начала до самого конца, включая комментарии, послесловия и междустрочия, а после, в недоумении пожав плечом, толстые тома захлопывал и сам вздрагивал от резкого звука: мой случай в книгах записан не был. Я смотрел из окон на тоскливые урбанистические пейзажи с бесчисленными мельтешащими туда-сюда человечками и самодвижущимися экипажами, улавливая в сих картинках намеки и знаки, но не умея эти послания расшифровать. Перед тем, как завернуть за угол, я останавливался, глубоко вдыхал и считал до трех с половиной. По десять раз на дню проверял ящики для почты, которых у меня было два – металлический и эфирный – и которые оба оказывались уныло пустыми. Поминутно смотрел на темный телефонный экранчик. Я проделывал все эти вещи с тревожным затаенным чувством – будто бы вот-вот, будто прямо сейчас, будто на этот раз точно… – но абсолютно ничего не происходило. Действия мои не имели исхода. Это нервировало, изнуряло, морочило меня, и походило на отчаянные попытки пробудиться от вязкого, больше отвратительного, чем кошмарного, сна, который, к тому же, сном не был. Ко всему прочему у меня появилось стойкое ощущение, что за мною следят. Неважно кто: недоброжелатели. Человек, совсем недавно мнивший себя высокоразвитой, близкой к просветлению биоэнергетической единицей, я утратил аппетит и стал терять в весе. В голову лезли мысли о каком-нибудь быстром и незамысловатом способе самоликвидации, вроде прыжка под мчащийся из тоннеля метро состав.
Но август миновал, и однажды утром, как будто кто-то сменил в проекторе слайд, мир прояснился, и все вокруг сделалось если не осмысленным, то не безысходным: настало бабье лето. Пошли чередой сухие, теплые и драгоценные деньки, как будто кто-то нанизывал на шелковую нить разноцветные, очень приятные на ощупь легкие деревянные бусины.
И стал я пробуждаться понемногу от сонной душевной одури. Тогда же завел привычку совершать ежедневные прогулки в заброшенную промышленную зону на окраине города, в совершенно безлюдные, тихие и обособленные места, недоступные элементарным смертным и как бы даже несуществующие в картине воображаемой ими действительности. Вдоль, поперек и наискось были исхожены мной замысловатые ландшафты.
Все там было знакомо мне и радовало взор: эта медленно, но неумолимо теряющая гармонию геометрия зданий, эта избыточность, щедрость никому не нужного пространства, это упоительное гудящее безмолвие. Там испытывал я давно позабытые ощущения уместности и уюта.
На рассвете я выходил из бессмысленного города в южном направлении, шел по шоссе и в нужной точке сворачивал на заросшую травой тропинку к заброшенному химкомбинату. Здесь имелся запретительный знак и была натянута из края в конец колючая проволока, но я игнорировал знак и змейкой проползал под проволокой в месте разрыва.
2.
Я пересекал черту и оказывался на другой стороне. Ветер бросал мне в лицо горсть сухой травы: духи приветствовали меня уже как старого знакомого. Я брел через пограничную полосу – пустошь, кое-где переходящую в свалку экзотического мусора. Тут высились аккуратные пирамиды из отслуживших свой век промышленных холодильников и аппаратов для газированной воды, холмики из почерневших от времени ножных протезов, аккуратные штабеля истлевших противогазов. Попадалось и гнусное: какие-то банки с эмбрионами в формалине. Не задавая себе лишних вопросов, я внимательно, как птица, смотрел по сторонам и руками не трогал. Узкие длиннющие ленты из какой-то промасленной, пахнущей креозотом, что ли, блестящей фольги рассекали местность во всех направлениях, с легким шелестом развеваясь на ветру. Опасаясь слежки, я выделывал по пути через пустырь замысловатые петли. А потом отыскивал в бетонном заборе дыру и бесшумным индейцем Джо проникал, наконец, на территорию бывшего химического комбината.
Здесь преобладали три цвета: серый – строений и их останков, ржавый – металлических конструкций, золотой – листвы. Это был целый город, чье население уже успешно достигло того, чего должно достичь рано или поздно все человечество – исчезновения с поверхности, отсутствия. Спокойный, влюбленный в себя мир существовал сам по себе, вне людской суеты. В этом городе были улицы, дома, уютные скверики, лабиринты и подземелья, не было только бессмысленных топтунов. Таким я с самого детства и представлял себе рай – место без посторонних.
Некоторые корпуса были демонтированы до основания, некоторые – наполовину, иные вовсе пребывали в целости и сохранности и высились среди руин, как новенькие, блестя на солнце металлической прошивкой. “Опасность токсического поражения!” – предостерегали меня многочисленные надписи на металлических табличках, но не было в мире другой для меня опасности, кроме скуки и пустоты человеческого бытия: от них и уходил я сюда с рюкзачком за спиною и в соломенной шляпе на голове.
Своя жизнь, хотя и почти невидимая, происходила и здесь. Иногда я даже слышал какие-то ритмичные механические звуки из-под земли: мне казалось, что на некоторых участках комбината продолжают трудиться всеми позабытые роботы и что-то немыслимое производят там, в глубине, а готовую продукцию отправляют грузовым лифтом прямо в ядро земное, в тартар. Людей я здесь наблюдал крайне редко. Немногочисленные местные обитатели были существами если не враждебного, то очень замкнутого нрава, в контактах с кем-либо ни в коей мере не заинтересованные. Хорошо, если они не пытались при встрече вцепиться в тебе в глотку.
Я видел здесь старые телефонные автоматы на стенах корпусов, иногда я слышал издали, как они верещат, но когда подбегал и брал трубку, слышал лишь смутные шорохи. Я не знал, что здесь творилось с наступлением темноты, ибо всегда старался покинуть зону еще в светлое время суток, однако, будучи наблюдательным ходоком, каждый день обнаруживал в картине здешнего мира некоторые в сравнении со вчерашним изменения, находил следы чьего-то недавнего присутствия – загадочные, неуловимо тревожные следы, вроде аккуратных зашифрованных надписей на кирпичных стенах или вонзенных в почву на определенном расстоянии друг от друга маленьких разноцветных флажков. Особенно озадачивал меня ржавый чугунный шар, диаметром, наверное, около метра и весом, я прикинул, около полутонны – каждое утро он оказывался в ином месте, весьма отдаленном от прежнего, будто какие-то колоссальные существа играли тут по ночам в футбол. В ближайшем будущем, может быть прямо сегодня вечером, я намеревался отыскать какой-нибудь подходящий бункер, затаиться в нем после захода солнца и ближе к полуночи предпринять пару осторожных вылазок хотя бы в хорошо изведанные мною сектора. Уверен, можно будет увидеть или услышать много любопытного, если не убьют сразу.
А пока я приходил ранним утром, ясным и прозрачным, как голова будды. Было зашибись побродить на рассвете по одичавшим аллейкам и паркам, вдыхая дурманящие мозг запахи. Я поедал горькие рябиновые ягоды, мягкий, возможно слегка ядовитый от химии ранет, крошил в руках сухую листву, ложился на спину и закапывался в эту листву, как сентиментальный зомби. Я смотрел на желтый шар на синем небе и говорил: здравствуй, осень!
И главное: теперь я точно знал, чего, точнее, кого я ищу. Бабье лето дало толчок – навязчивая идея абстрактного поиска, выжимавшая из меня жизненную силу, конкретизировалась и обросла плотью. Я пришел к простому выводу, что объектом моих бесплодных исканий является не отвлеченная вещь, но реальный объект – собственный отец мой, родитель. Да, да именно его, много лет назад ушедшего из нашей семьи и фактически исчезнувшего, я, оказывается, и пытался неосознанно найти все это время в шкафах, карманах, книгах и мусорных пакетах, которые я, перед тем, как выбросить, с тщательностью безумца просматривал, проверяя, не попала ли туда по ошибке нужная вещь. Мне, правда, мнилось, что проблема отцовского отсутствия давно, еще в подростковом возрасте, изжита была самим временем в моем сознании, но нет, ни хрена она оказалась не изжита, а просто затаилась в подвале, чтобы, улучив подходящий момент, курвой выскочить оттуда наружу.
Папа ушел от нас, когда мне было семь, куда ушел и зачем, мне тогда не объяснили. И только потом, ближе к совершеннолетию моему, в ответ на мои расспросы, мать, кривя почему-то губы в нехорошей улыбке и дергая плечом, поведала мне, что причиной папиного уходы было собственное его сумасшествие, только и всего. Твой отец, говорила она, всегда был слегка вольтанутый, не от мира сего, даром что научный, хотя и невысокого ранга, работник, естественник. Так вот, в последние перед уходом дни он стал совсем га-га, ку-ку, аля-улю. Говорил о каком-то “сворачивании проекта” и связанным с ним “прибытием” – то ли инопланетных существ, то ли ангелов. Вот и побежал прятаться. А то наоборот, встречать долгожданных. Бывает.
Объяснение меня не удовлетворило. Мать говорила так нарочно, утрируя реальные факты. Затаила на сбежавшего мужа обиду и пыталась доброе имя отца очернить. Детской своей цепкой памятью я выуживаю из прошлого отрывки из папиных вовсе не безумно-апокалипсических, а напротив – необычайно стройных и мирных речей, каковые он любил произносить за семейными обедами. Говорил он больше о вещах довольно сугубых, чисто философских, научных, и никакого явного безумия там не было. Особенно мне стало ясно это теперь, когда я сам стал по уши образован и уже могу наделить надлежащим смыслом запросто употребляемые отцом специальные термины. Сейчас я бы с удовольствием вступил с ним в беседу, подискутировал. А тогда, искренно в папу влюбленный, я просто слушал его голос с затаенным дыханием. Мне нравилось, как ловко и без запинки выскакивают у него изо рта непонятные, но красивые словечки. Мать же, наоборот, закрывала руками уши и демонстративно вставала из-за стола. Мне кажется, она и не любила его никогда, недалекая женщина.
В тот день папа, этот всегда чему-то улыбающийся долгоносый человек, на которого, как говорят, я становлюсь по мере взросления все более похожим, просто вышел из дому, кажется, за сигаретами, да так и не вернулся. Долго искали, но тщетно. Нет, он не умер – некоторые наши знакомые видели его спустя месяцы, а потом даже и годы после исчезновения где-то на глухих окраинах города, позже и за его чертой, в пригородных поселках, в поле, на реке. Как будто он удалялся от дома все дальше и дальше, описывая вокруг него расходящиеся концентрические круги. По свидетельствам этих встречавшихся с ним людей, на их вопросы он категорически не отвечал, делал непонимающее отстраненное лицо, мол, впервые видит, не имеет чести знать, и быстро-быстро, бочком так, уходил прочь, а при попытках задержать вырывался и пускался в бегство. Говорили еще, что глаза его при этом вроде как горели безумным огнем.
Я не очень-то верил рассказам доброхотов-очевидцев, пока однажды (мне было лет уже этак двенадцать) не узрел отца сам, когда мы с другом болтались в поисках драгоценного металла как раз именно в окрестностях вот этого самого, откуда я сейчас транслирую передачу, комбината, уже тогда не функционирующего. Стоял такой же, как сейчас, пригожий и задушевный, но с червоточинкой, осенний денек. Отец бодро, как жужелица, взбирался на высокий холм из отслуживших свой век стеклянных изоляторов, какие используют на столбах высоковольтных электролиний. Слегка прозрачные зеленоватые штуковины эти блестели на солнышке, папа Эдуард шагал по ним с рюкзачком за спиною, в шляпе и в темных очках. Изоляторы приятно, бутылочно дребезжали, обваливаясь под его ногами, зачем-то обутыми, я разглядел, в охотничьи болотные сапоги. Тогда я даже не успел к нему приблизиться, увидел снизу, да еще сквозь щели в заборе, а пока обходил препятствие – кричать я не хотел, боясь спугнуть – отец рассеялся в дрожащем от испарений воздухе. Корифан мой человека на холме не заметил и словам моим выказал насмешливое недоверие. Я со слезами на глазах принялся его убеждать. Мы тогда поссорились с дружком Вовчиком, и кажется, даже подрались; помню чью-то расквашенную носопатку.
С тех пор я долго здесь не был. Словно забыл про ту встречу. Вытеснил волнующее воспоминание на периферию сознания, и думать об отце себе запретил. Но оказывается, нельзя без последствий проделывать с сознанием, даже таким высокоразвитым, как у меня, подобные трюки.
И вот я брожу по этим извилистым, как мозговое вещество, тропинкам. Не то чтобы я на полном серьезе верю в удачный исход своих поисков. Искать сбежавшего отца в заброшенной промышленной зоне спустя десять лет после того сомнительного эпизода станет только человек с напрочь перевернутым рассудком. Я, впрочем, может, и подхожу под такое определение. То есть, где-то в глубине я все-таки верю в удачу. Другое дело, что эти прогулки сами по себе нужным образом форматируют мои жесткие диски. Здесь я чувствую, как наполняюсь новой жизненной силой, и драгоценный кристалл внутри моей головы оживает и начинает вращаться, блистая гранями.
Даже не любовь к родителю, которая за столь долгий срок выродилась в смутный миф, а сильное любопытство – вот что, пожалуй, движет мною. Мне безумно хочется узнать отцовскую тайну. Что же все-таки погнало его прочь – так неожиданно и бесповоротно? Иногда мне представляется, что какая-то очень простая, но жуткая мысль, однажды вдруг возникшая в его голове – возможно, этому предшествовали годы долгих и мучительных размышлений – поразила его и заставила поступить именно так, как он поступил: уйти, в чем был, из одного, понятного и безопасного, мира в совершенно другой, противоположный – неизвестный и опасный.
Или такой вариант: папу побудили к бегству обстоятельства действительно фантастические и чрезвычайные – не такие, конечно, о каких говорила с ухмылкой мать, а невообразимо иные, которые разгадав, проникну я в заповедные, волшебные области мира. В медицинское сумасшествие отца я, повторюсь, не верю, не хочу верить. С точки зрения обывателей, каковые всю жизнь, собственно, и окружали папу, он, возможно, и был эксцентричным чудаком, но я выбираю другой его образ – трезвого, честного в своих устремлениях мыслителя-практика, где-то даже мистика. Мне кажется, нам будет, о чем поговорить, когда мы, наконец, встретимся.
3.
A
propos, вы ведь меня совсем не знаете, так я вам сейчас про себя расскажу.Зовут меня Рувимов. Человек я, прямо скажу, плохой: злой, неприятный, желчный, но это все оттого, что слишком умный и знаю об этом мире многие горькие правды. Людей я не выношу и правильно делаю, за что мне их любить? Люди – марионетки, тупицы, эгоисты, завистливые твари, узколобые приматы, возомнившие о себе невесть что. И главное – их чрезвычайно, неоправданно много. Количество людей, я считаю, надо каким-то радикальным образом уменьшать: пусть снова станет Земля моя садом, каким когда-то была. Сейчас она больше похожа на отхожее место. Все современные общественные институты я полагаю несостоятельными, отжившими свое. Структуры эти были необходимы на начальной стадии развития цивилизации, теперь же от них мы имеем лишь вред. Ибо по сути человек не является социальным существом, но есть глубоко индивидуальная биологическая система, стремящаяся к счастью, оргазму (в широком смысле слова) жизни. Мы рождены ради праздника бытия, а не унылого громождения всякого рода бессмыслиц. К примеру, труд и создание семейной ячейки не входят в цели человеческого существования, это наносное, навязанное извне. Так же не вписываются в истинную картину мироздания религиозные, государственные, нравственные законы социума. Вероятно, кому-то выгодно рабское, со всех сторон, включая верх и низ, ограниченное положение индивидуума. Впрочем, сами люди воспринимают свой статус раба как должное и о высшей участи даже не помышляют. И за одно только это – смиренное копошение в навозе быта с пожизненно склоненной головой – их необходимо подвергнуть дезинтеграции. Широк человек – я бы сузил, говорил Митя Карамазов, а я скажу: упразднить человека надобно. Совсем. Не нужен он эволюции, космосу, Богу, в конце концов, в том виде, в каком пребывает на планете в настоящий исторический момент.
А так вообще я мужчина спокойный. Молчаливый и теневой. Моя неприязнь к человечеству носит чисто мировоззренческий характер. Правда и то, что друзей у меня нет. Но я и не нуждаюсь. Наоборот, все время бегу прочь, подальше от людских глаз – за двери, за стены, за шторы. Готов на все, только бы меня оставили в покое, в тотальном уединении. Недавно я бросил, к чертовой матери, занятия в университете, посчитав, что все нужные знания, которые там могли мне дать, я уже получил, а остальные, буде в таковых появится нужда, добуду самостоятельно. Главному – дисциплине мышления и критическому подходу ко всякой вещи – я научился. А диплом меня никогда не интересовал. Я и не собирался становиться полезным членом стада. Системе не удастся прибрать меня к рукам. Я выскользну из ловушки. Уже почти и выскользнул. Не участвую, не сочувствую, не присутствую. Человек-невидимка.
Мой доход соответствует моим потребностям, а потребности мои невелики – “ром, свиная грудинка, яичница”. Работаю я на дому, используя всемирную электронную сеть, зарабатываю ровно столько, чтобы не умереть от голода и холода. Большего мне не треба. Я живу теперь один в квартирке на окраине, принадлежавшей моей бабушке, ныне покойной. Добрая была старушка, жалела меня, единственного внука. Мать, превратившуюся в сумрачную алкоголичку, я давно не посещаю. Имелась у меня и жена, но, спасибо, быстро расстались. Красивая была девушка, я звал ее Рыжая, сама она называла себя, когда представлялась незнакомому человеку, протяжно и томно: Натаа-алия; при этом обязательно уточняла с доверительной интригующей интонацией: пишется через “и”.
Брак. Какое все же мерзкое слово. Поражаюсь, как быстро убогий и ползучий бытовой кошмарик нашего совместного существования превратился в норму жизни. Я стал угрюмым мужем, который должен был “думать о будущем”, но вместо этого “довольствовался крохами”, “плыл по течению”, она превратилась в сварливую, пилящую меня с утра до вечера мегеру. Ее операционная система целиком состояла из мусорных потребительских файлов, а в рыжих, всегда открытых настежь глазах сквозила холодная пустота. Пока гипнотическая сила не овладела мной окончательно, лишив рассудка и воли, пока театр человеческой комедии полностью не заменил собою реальность, я разрушил чары, прекратил балаган, вернул отданную в залог жизнь свою обратно. А ведь некоторые так и живут в этом аду до гроба, бедняги. Чувство присутствия рядом со мной постороннего, чужого человека стало изводить меня, пугать до паники. Я косился на нее из своего угла и не понимал, что это существо делает в моей квартире. Наша связь, изначально основанная на чисто биологических факторах, утратила содержание и какой бы то ни было смысл. Ошибку юношеских лет необходимо было исправить, и отношения разорвать. Что я и проделал со свойственной мне решительностью. Как хирург. Мы разошлись почти даже и друзьями. Чтоб ты сдох, Рувимов, пожелала мне она. Я мудро промолчал. Не было в моем сердце злобы. Было лишь чувство правоты – если и жил на Земле женского пола человек, с которым я мог бы обрести любовь и взаимопонимание, то это точно была не она, не Рыжая. Хотя поначалу казалось, что наоборот: молодость – время иллюзий. Благо, я быстро вырос из коротких штанов человеческих заблуждений.
Сейчас мне двадцать два года, и я готов совершить убийство. Чисто психологически готов, ну, если вдруг понадобится для дела. Еще готов к прыжку в пропасть, к сумасшествию, к самосожжению, к вечному одиночеству, к бессмертию. Ко всему готов, лишь бы был достойный повод. Я человек отчаянный, но, повторю, довольно спокойный. Осознав еще в ранней юности, что коммунизм – я имею в виду тот, настоящий, коммунизм из романов Ивана Ефремова – уже никогда не наступит, что мы (долбаное человечество) прошли точку невозвращения, и впереди у нас теперь единственная дорога – к регрессу, гниению и хаосу, ко злу, к козлу, я занимаюсь теперь только своим собственным путешествием. Другие – этот сартровский ад – более не занимают моего сосредоточенного внимания. Я – одиночка. Не проблема, что пока я и сам не знаю, что мне нужно, куда я направляюсь и кто я, вообще, такой есть. Я доверяю интуиции, я доверяю инстинкту познания, я доверяю наблюдателю, сидящему внутри моей головы.
Это повесть о моем взрослении. Такой, какой я есть в настоящем, я уже не похож на себя прошедшего. Потому, если буду в дальнейшем вспоминать о минувших днях, стану говорить о себе в третьем лице – “Рувимов”, “он”, “этот малый” и т. д. Что еще? Спотыкающийся стиль свой я не объясняю никак, разве что перепадами настроения и отсутствием мастерства в многотрудном деле производства стройных текстов. Или так: мир, который, как известно, существует только для того, чтобы стать описанием, несовершенен. Следовательно… впрочем, тема может нас далеко завести, посему прекращу.
Внешность свою я вам, уважаемые товарищи потомки, призраки, полицейские, соглядатаи, соседи по палате, инопланетяне, случайные люди (нужное подчеркнуть) описывать не стану, чай не Достоевский. И так получается слишком длинно. Хотя, извольте: молодой, высокий и красивый. Достаточно.
4.
Я иду по полуразрушенному – без потолка – коридору, в котором бывать очень люблю, но в который, к сожалению, забредаю довольно редко: сюда ведет бетонный лабиринт, а я все время путаю правые повороты с левыми и оказываюсь то в тупике, то в непролазных зарослях мутировавшей, пахнущей ацетоном жимолости, а то и там, откуда начинал. Коридор имеет по обеим сторонам множество дверных проемов, но все они выходят в опустошенные отсеки с обваливающимися стенами. Эти пустые полуразрушенные комнаты напоминают мне человеческие души, в том смысле, что нет смысла заглядывать ни в те, ни в другие – интересного не найдешь: пыль да труха. Дошедшего же до конца этого длиннющего извилистого, как коровья кишка, пути ждет приятный сюрприз: рукотворный водоем под открытым небом с дождевой или, может, какой-то другой водой, черной и неподвижной. По воде плавают желтые и красные листья.
Водоем, скрытый от посторонних глаз за высокими стенами, похожими на крепостные, обширен и имеет форму восьмигранника, к каждой грани которого подходит узкий желоб. По этим желобам вода притекает сюда бог знает из каких мест. Это похоже на переставшее биться, мертвое сердце химкомбината. В прошлом все сооружение было, вероятно, скрыто где-то внутри производственного корпуса и выполняло функцию резервуара для отходов. Я знаю, что водоем глубок и где-то там, около дна, на одной из восьми граней есть маленькая дверца. Не спрашивайте, откуда мне это известно. Интуиция.
У меня есть намерение, набравшись смелости, как-нибудь взять да нырнуть в глубину, доплыть до дна и, открыв дверцу, проникнуть в подземелья пока еще совершенно неведомого мне третьего подземного уровня. На первом и втором уровнях я бывал – как в какой-нибудь виртуальной игре, они легко отыскиваются и вполне проходимы. Знание о существовании потайного третьего я также получил благодаря внезапному озарению.
Я сажусь на край длинной, испещренной клинописью плиты, высоко нависающей над водою. Бездонная тишина вокруг, не слышно даже птиц: пернатые не любят эти места и облетают их стороною. Легкий ветерок осторожно перемещает листву по периметру восьмигранника. Я закрываю глаза и вдыхаю едва уловимый запах увядания. Зыбкое оцепенение, так хорошо знакомое всем практикующим медитацию чань, охватывает мое почти невесомое тело. Солнце трогает мое лицо лучами, как слепой – пальцами. Я нажимаю на паузу, мир делает остановку.
5.
Профессор Любезнов, импозантный пожилой мужчина в круглых очках-велосипедах, с аккуратно постриженной седой бородкой и хохолком пепельных волос на макушке, делающим его похожим на удода, молчал, строго пождав губы. Он был одет в старомодный твидовый в крупную клетку пиджак, из нагрудного кармана которого торчал уголок ярко-синего платка. На безымянном пальце профессора загадочно поблескивал крупный восточного вида перстень с черным камнем, возможно, агатом. Сам Любезнов утверждал, что это обработанный кусок найденного им лично в монгольских степях метеорита.
“Культивирует образ эксцентричного чудака, – подумал снисходительно Рувимов, разглядывая своего преподавателя. – Что ж, может себе позволить – ученый с мировым именем, дока, ведущий специалист”.
– Знаете, Рувимов, – неожиданно заговорил, шумно пошевелившись в кресле и заставив студента вздрогнуть, профессор, – мне очень понравилась ваша работа. Как там она называется, – он приподнял со стола папку с бумагами, открыл и прочел:– “Психофизиологические основы мышления человека. Диалектика, анализ и синтез как технические ошибки мыслительного процесса. Философия как псевдонаука”.
Профессор сделал губы трубкой и поднял брови, что обозначало, насколько разбирался в ужимках преподавателя Рувимов, неоднозначное, но все же одобрение.
– Любопытные мысли и доходчиво изложены. Вы приходите к выводу, что вся система современных мировоззренческих понятий человечества основана на изначально ошибочном и даже патологическом способе людского мышления. И что познание реального мира в принципе невозможно.
Рувимов пожевал губу и согласно кивнул.
– Вроде того. Только способ мышления не изначально, но приобретенно неверный. Где-то там, в прошлом, в древние времена мы пошли по ложной дороге. И скорее всего, нас подтолкнули к этому некие посторонние силы.
– Какие же? – с нескрываемой иронией спросил профессор и снял очки. – Дьявольские?
– Отчего же сразу дьявольские? Хотя можно и так сказать. В любом случае – враждебные. Нас намеренно направили по замкнутому в кольцо пути, по которому мы ходим уже многие тысячелетия. Современная философия – под словом “современная” я имею в виду обширный период, начинающийся с древних греков и продолжающийся до сей поры – уделяла основное место в деле познания окружающего мира разуму и слову, так? Но я считаю, что, во-первых, разум и слово – слишком грубые механизмы, а во-вторых, они были хитрым образом в определенный исторический период в развитии человечества модифицированы теми враждебными существами в соответствии с их личными целями. В результате мы вынуждены пользоваться некорректным инструментом. Это как если бы художник решил нарисовать картину с помощью… ну я не знаю – радиоприемника. Или нет – как если б ребенок с рождения учился ходить на руках, а не ногах. Ну, что-то типа того.
Профессор усмехнулся, потрогал щепотью клинышек бородки.
– Это все очень, ей-богу, занятно,– качая головой, проговорил он. И совсем другим тоном – доверительным – спросил: – А хотите кофе, Рувимов? Я сварю. Хороший, мне коллеги из-за рубежа подарили.
– Хочу, пожалуй, – согласился Рувимов.
Профессор стал варить кофе, действуя при этом с изящной методичностью. Извлек из шкафчика антикварного вида кофемолку чуть ли не с инкрустацией. Похрустел зерном, энергично крутя ручку с золотым набалдашником. Высыпал полученный ароматный порошок в кофеварку. Врубил. Затем достал из того же шкафа маленькие фарфоровые чашки с лаконичными рисунками птичек. Ложечки серебряные не забыл.
Рувимов знал, что кофейком мсье Любезнов потчует посетителей только в редких случаях: сие есть признак того, что тебя определили в касту избранных.
Они отпили по глоточку, профессор достал из ящика стола коробку с сигарами, закурил сам и предложил Рувимову. Тот не отказался.
Дым. Изысканный аромат. Рассеянный предвечерний свет сквозь приспущенные (не как брюки пациента, а по-другому) жалюзи.
– Я не хотел вас, дорогой коллега Рувимов, вот так вот прямо спрашивать о причинах, составляющих ваше намерение, оканчивая пятый курс, являясь любимчиком всего преподавательского состава и моим в том числе, прервать обучение в университете. Не хотел, но спрошу. Почему, собственно? Аспирантура, возможность публиковаться в серьезных изданиях, престиж, поездки в Европу, Америку, Антарктиду, да куда захотите – почему отказываетесь? Объясните старому дураку.
Рувимов, совершенно спокойный, вздохнул, отпил еще кофе. Профессор глядел на студента, тщась понять этого неразумного – не в интеллектуальном, конечно, но в житейском аспекте – юношу. “А ведь он мог бы далеко пойти, – думал Любезнов, – он смел, харизматичен, остер умом, прекрасный аналитик. Парень вполне мог стать кем-то вроде модного популяризатора новейших философских идей, этаким улучшенным Камю. Выступал бы по телевидению. Красивой формы голова, пронзительный взгляд, тело несколько более худощаво, чем нужно, но это аристократическая такая худоба, породистая. Мальчик довольно небрежно одет – вот это нехорошо, но в его возрасте, положим, простительно”… Профессор вдруг вспомнил, улыбнувшись, как сам в студенчестве, в голодное послевоенное время ходил по университету в каких-то совершенно невообразимых допотопных коровьих чунях и охотничьем тулупе.
– Вас, может, разочаровал уровень нашего заведения? – кокетливо спросил, глядя на молчащего студента, профессор. Заметив, однако, снисходительную тень на губах ученика, уже без жеманства добавил: – Он, между прочим, уровень-то, самый сильный в стране, а возможно, и в мире!
– Нет, нет, – покачал головой Рувимов, – дело не в этом…
– Ну так в чем же, в чем? – театрально взмахивая руками (как будто подбрасывал мяч) загорячился профессор.
– А в том, что академическая наука, и я как раз об этом писал в работе, представляется мне чем–то вроде… когнитивного тупика, типа того, в какой разум человека заходит, когда мы, например, начинаем серьезно думать о бесконечности или времени. Это самые наглядные примеры, но такой тупик на самом деле присущ человеческому мышлению вообще, изначально, на какой бы предмет оно, мышление, не было бы направлено. Даже когда я пытаюсь понять самую простую вещь, эта непроницаемая стена, дальше которой не проникнуть, хоть ты вывернись наизнанку, все равно присутствует, лишая познание объема и полноты. Разум делает как бы поверхностную копию того или иного явления и выдает нам ее за оригинал. То есть сам механизм познания не работает так, как должен в идеале. Я отрицаю саму возможность выхода из ситуации посредством каких бы то ни было научных изысканий. Нужно что-то еще. Другой путь. Я должен найти его, а времени у меня, как у любого человека, мало. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что бессмысленно продолжать поиск истины там, где до тебя тысячи других умников уже делали это и ни черта, кроме головной боли, не нашли.
– Но каков критерий того, что ваш личный, уж не знаю, на что похожий, поиск истины будет вестись в правильном направлении?– спросил Любезнов, вдруг сделавшись раздраженным – до того, что начал на некоторых буквах свистеть и даже по-стариковски плеваться слюной.
– Возрастающее чувство физического счастья,– подумав, ответил Рувимов.
Профессор несколько более громко, чем предписывается этикетом, звякал ложечкой в чашке.
– То есть, вы хотите сказать, что я, например, совершенно напрасно растратил свою жизнь, посвятив ее академической философской науке? – У него даже немножечко вздыбилась бородка, что означало высшую степень взволнованности.
– Ну что вы, профессор, – Рувимов, смутившись, опустил глаза. – Я всего лишь говорю о том, что лично для меня подобный путь немного слишком неприемлем, потому что… другого склада я человек, вот.
– Вы – вежливый, и это не может не радовать старика… – Профессор слегка успокоился. – Впрочем, я вас понимаю, Рувимов, и я вам даже завидую, да-да, завидую! Мне в молодости, и не только в молодости, а, пожалуй, всегда, не хватало смелости, обыкновенной человеческой смелости. Правда, и эпоха была неподходящей, но сетовать на эпоху и погоду, как говорят китайцы, грех для мудреца… Может, вы и правы, юноша. Я, грешным делом, собирался сегодня уговаривать вас, соблазнять всякого рода… ништяками, а теперь уже не хочу. Вы так хорошо молчите и так искренно говорите, что я не считаю себя вправе сдерживать порывы вашей души… Благословляю вас, если хотите, на вашем нелегком поприще.
– За это спасибо, учитель, – чуть поклонился Рувимов с чашечкой в руке.
– Я хочу пожелать вам великих приключений в неизвестном! – разошелся в благодушии Любезнов. – Ведь если я вас правильно понял, молодой человек, вы этакий научный авантюрист, эзотерик, искатель приключений.
– Возможно и так. Тайна мироздания вдохновляет меня, бросает мне вызов.
Сделали по глотку. Напиток действительно был прекрасен.
– Смерть! – проговорил вдруг визгливо профессор, вытаращив глаза и подняв вверх указательный палец. – Вот что всегда мешало человеку проникнуть в главные тайны!
И он, как будто опьянев от кофе, ударил кулаком по столу, правда, несильно.
– Ну, это вы, профессор, находитесь во власти иллюзий, извините,– стал возражать, встав с кресла и начав прохаживаться по клеткам паркета, Рувимов, тоже ведя себя несколько развязно. – Смерть личности это, извините меня, ерунда, а смерть тела тем более. А то, другое, которое является как нашей основой, так и основой самой вселенной, не может умереть, не умеет, да-с, не умеет.
Любезнов с чашкой кофе застыл, приподняв опять козлиную бородку вверх, сощурив глаза и сделавшись похожим на свой собственный портрет, висевший на стене почета в вестибюле заведения: таким и запомнился он навсегда Рувимову. (К слову, они никогда не виделись после этой встречи – профессор месяца через два скоропалительно скончался от мозговой опухоли.)
– Ха, ха, вы правы… вы правы… – профессор задумался, и вдруг встрепенулся, будто до этого спал, а теперь был пробужден. Он вскочил, посмотрел внимательно в глаза Рувимову, схватил его за предплечье и стал говорить быстро и запинаясь, приблизив губы к уху студента. – Знаешь, сынок, ты прав и в том и в другом, и в третьем, во всем прав. Как-то мы забыли о том, что вся эта наша наука была всего лишь одним из способов постижения этой волшебной реальности. Мы возвели свой жалкий предмет в культ, умертвили, размножили и убили… Ты, сынок, все правильно делаешь, беги из этого склепа, а я старик, мне уже все равно… Прошу об одном – навещай меня изредка, говори со мной… А философия – вздор, чепуха, правда твоя, Рувимов…
В завершение разговора случилась неожиданная и будто нарочно разыгранная профессором и учеником сценка. Рувимов, ничего не говоря, поставил чашку на стол, загасил в хитрой, препятствующей образованию дыма пепельнице сигарный окурок и пошел к выходу. За ним так же молча двинулся профессор. Некоторое время они шли по кабинету параллельным курсом. Рувимов приблизился к двери и почему-то остановился, глядя на серое лицо Любезнова, видя каждую пору на коже. Хозяин рывком широко распахнул дверь, положил руку на загривок Рувимова и, сказав смачно “пшшшел”, довольно ощутимым толчком в шею выставил студента вон из помещения.
6.
В бытность Рувимова человеком семейным, он, скорее, не желая вступать с супругой в бессмысленную полемику, чем действительно разделяя ее опасения насчет своего душевного здоровья, посетил кабинет университетского психоаналитика.
Психоаналитиком оказалась молодая да бойкая, на пике формы и в соку девица приятного облика с глазами чуть навыкате, будто все вокруг слегка изумляло ее самим фактом своей бытийности, и бюстом, тоже заметно выдающимся за среднестатистические нормативы. Она просила Рувимова обращаться к ней просто по имени – Алина, без всяких отчеств, и не испытывать никакого стеснения. “Хирурга же мы не стесняемся, обнажаемся перед ним, почему надо стесняться специалиста, работающего с психикой, не менее важной, чем, например, половые органы, частью сложнейшего конгломерата под названием “человек”?” Рувимов не имел, что возразить. Он понуро сидел в удобном кожаном кресле и курил, она разрешила.
– Итак, у вас есть проблема? – голос у девушки был довольно приятный, доверительный. Рувимову захотелось, чтобы она рассказала ему этим голосом какую-нибудь сказку, желательно для взрослых.
– Жена считает, что есть.
– А вы не считаете так же, как жена?
Рувимов недоуменно пожал, шмыгнул и поковырял.
– И что же за проблема, по мнению вашей жены, у вас имеется?
– Она говорит, что я социофоб или социопат, извините за выражения. И что у меня снижен, цитирую, адаптационный порог, необходимый для нормальной жизни в человеческом обществе.
– Так, – удовлетворенно кивнула Алина, и пальцы ее рук, поставленных локтями на стол, переплелись, – вот мы уже существенно приблизились к возможности четкой формулировки причины, заставившей вас прийти в этот кабинет… А вы действительно плохо ладите с людьми, как вы думаете? – Она прищурила глаза, наклонила головку и этак по-простецки, как школьная подружка, посмотрела на Рувимова.
– Пожалуй, – согласился тот.
– А в чем это проявляется?
– Видите ли, поступки людей кажутся мне безумными.
– Вы боитесь людей?
– Скорее испытываю к ним нечто вроде презрения… И вообще, все это кажется мне абсурдным, не имеющим смысла и не стоящим выеденного яйца.
– Что именно?
– Понимаете, я убежден, что все эти игры внутри общества – детский сад человечества, пережиток, доставшийся нам от обезьяньего стада. Современный мир – в лице меня! – идет прочь из уютной вонючей пещеры социума на морозный простор одинокого противостояния бесконечности. Красиво я сказал, доктор? Маски, которые вы хотите научить меня надевать и носить, представляются мне слишком неадекватной энергетической тратой. Я не намерен расплачиваться жизнью за мнимые ценности, дорогие движущемуся по кругу человеческому большинству. Для меня это фуфло, а не ценности. Я составляю сам список приоритетов. А мой визит можно считать чистой формальностью, шахматной уступкой в разыгрываемой нами с женой безнадежной, обреченной на вечный цугцванг партии. Я всего лишь оттягиваю момент, когда надо будет сметать фигуры с доски.
Алина выдержала паузу, внимательно глядя на Рувимова – бледного, загадочного и довольно уверенного в себе юношу. Рувимов, в свою очередь, пялился на психоаналитические буфера.
– Не разбираюсь, к сожалению, в шахматах, – сказала Алина. – А скажите, дорогой, глядя на мою грудь, какие желания вы испытываете – обнажить ее полностью, схватить руками, взять сосок в рот или может… провести между моими дыньками своим членом?
Рувимов вскинул брови – не особо, впрочем, удивившись: он с детства был довольно невозмутимым существом.
– Я бы выбрал все пункты с первого по четвертый последовательно. Но разве это входит в перечень терапевтических процедур? По-моему, ваше поведение несколько… непрофессионально.
– У меня свой метод, – прошептала вкрадчиво Алина и провела языком по губам, – идите сюда, пациент…
Рувимов, не будь дураком, послушно придвинулся к тете-доктору.
– Разыграем классический сюжет порнофильма? – спросил он, проворно просовывая руки под блузку мадам Алины и находя, находя ладонями эти два отвердевших теплых соска, да.
– Если мы станем друзьями, нам будет легче друг другу доверять, – она ловко расстегнула ремень на брюках Рувимова, сдвинула вниз замок на ширинке, приспустила его трусы и высвободила пленника. – И вообще, мне кажется, тебе не нужен психоаналитик, но нужен друг – в широком смысле слова. Хочешь, я им буду?
– Не могу ответить отказом. Налаживание дружественных связей между психотерапевтом и больным – основа успешного лечения.
Они перешли на кушетку, за ширму. Там она, одним движением сняв с себя юбку, под которой ничего не было, повернулась к Рувимову задом и наклонилась вперед. С этого ракурса детородный орган докторши был похож на слегка взломанный, соком истекающий аппетитный персик. Пациент незамедлительно приступил. В отношениях пищи и секса Рувимов был человеком прямого действия, ненужные человеческие рефлексии, ужимки и игры старался игнорировать, а потребности с минимальной затратой сил – удовлетворять.
Алина оказалась похотливой и ненасытной сучкой, изобретательной и веселой. Пожалуй да, такой подход к психоанализу нравился Рувимову больше, чем дурацкие унылые беседы о трудном детстве, перверсиях и страхах.
Он стал регулярно посещать кабинет. Это было радикально, забавно, и продлилось дней десять. Рувимов – наверное, просто по контрасту со своей душной брачной жизнью, просто отдыхал с Алиной телом и сознанием. Иногда, впрочем, она вспоминала о своих обязанностях врача и начинала изводить Рувимова вопросами: правда, что и вопросы ее были занятны и слегка странны – может, действительно, у девушки был какой-то свой, суперсовременный метод?
– Допустим, ты решил прыгнуть с крыши небоскреба, – своим вкрадчивыми грудным голосом раскачивала она психику Рувимова, когда они после секса лежали в расслаблении на кушетке, – какой будет, если, конечно, она будет, твоя последняя фраза перед прыжком?
– Здравствуй, мир!
– Назови точную сумму имеющихся у тебя сейчас в наличии денег!
– Пятьдесят один рубль.
– Какую игрушку в детстве тебе так и не купили?
– Заводного повара, который жарил пластмассовую яичницу.
– Зачем Дьявол придумал Бога?
– Я спрошу у профессора.
– Какую бы планету ты выбрал для жизни – Венеру, Луну или Марс?
– Марс, безусловно, Марс.
Ну а потом начал подозревать Рувимов, что девушка эта и вовсе не является настоящим психоаналитиком, но является психоаналитиком липовым, подосланным, подставным. Более он в том кабинете не появился. А потом неожиданно узнал, что человека по имени Алина Акулова никогда и не значилось в штатном списке работников, а заодно и студентов университета. Должность специалиста по психологической помощи испокон веков исполнял старый университетский врач Казимиров, лысый толстенький коротыш. Какая Алина? Вы о чем говорите, молодой человек? Рувимов припомнил последнюю встречу с девушкой: как-то особенно въедливо и всерьез расспрашивала она его о взаимоотношениях с отцом, что и насторожило. Времени выяснять детали, истинные причины и настоящие имена у Рувимова не было: вокруг него начал тогда интенсивно сгущаться мрак, как будто кто-то невидимый и злобный медленно закрывал на окнах его души шторы. Рувимов поспешно обрывал все нити, связывающие его с миром людей, и пытался решить внутренние и внешние головоломки сам, ни в чьей помощи не нуждаясь, никому не веря, всех подозревая.
7.
Я бросил в воду свой телефон (давно хотел сделать это), и он глухо булькнул, не выдав никаких брызг, будто бы субстанция, наполнявшая восьмигранный водоем, обладала плотностью масла. День только еще начинался и представлялся мне в умозрительной перспективе разветвляющимся на сотни разноцветных, похожих на змеек бесконечностей. Было тепло и очень по-осеннему пахло дымом – где-то далеко жгли опавшую листву.
Солнце, излучая тихое безумие, сияло в бледно-синем небе над серыми параллелепипедами зданий. Пустота и покой смотрели на меня из оконных проемов с отсутствующими стеклами. Я спрыгнул с плиты, легким бегом побежал по коридору обратно, вернулся на кленовую аллейку и по ней пошел к низеньким, стоящим рядком строениям. Там было одно тайное местечко, что-то вроде сокрытого в тени высоких деревьев уголка для отдыха, где имелись: голая панцирная кровать, навес, металлические стол и стулья. В этом укромном уголке я намеревался пообедать и часок-другой подремать.
Подходя, с удивлением обнаружил, что место занято: двое – мужчина и женщина – уже сидели за моим столом. Сначала я подумал, что это бродяги, которые изредка заходили на территорию из дальних резерваций, но приблизившись, свое предположение обнулил. Это были вполне цивильно выглядевшие граждане, молодые люди лет под тридцать. Парень носил длинные волосы, собранные в аккуратный, но дистрофичный хвост, девушка, наоборот, имела короткую стрижку – жесткий ежик голубоватых волос топорщился на ее слегка чрезмерной голове. Парень был одет в кожаный жилет и кожаные брюки, подошвы его ботинок были подкованы, а на голове чернела туго завязанная бандана. На девушке был футуристический ядовитых цветов прикид. Космополиты, подумал я иронически. На столе лежали в импровизированной чашке фрукты и стояла бутылка приличного на вид коньяка, к которой, пока я приближался к ним медленным уверенным шагом, надвинув низко на глаза соломенную шляпу свою, они поочередно приложились.
– Добрый день! – поприветствовал гостей я. – Эксьюз ми, если помешал вашему ланчу.
– Отнюдь не помешали, добрый человек! – ответствовала, широко улыбнувшись, девица.
– Милости просим к столу! – громко проговорил парень, вскочив и с показным радушием бросаясь мне навстречу.
Подбежал и стал жать мне ладонь сразу двумя руками и даже кланялся мелко, с энтузиазмом, и все смеялся дурашливо. Глаза “молодого чемодана” приветливо и радушно искрились, но зубы в широко улыбающемся рту очень не понравились мне – они были зеленоватого колера и росли как бы через одного.
– Как хорошо, что вы зашли! – щебетал кожаный жилет. – Мы тут немного заблудились в этих лабиринтах… всю ночь искали выход, так и не нашли, и решили немного передохнуть, – парень говорил со странной интонацией, будто в обычные слова он заключал какой-то еще один, неявный и зашифрованный, смысл.
–Что ж, – отвечал спокойно я, – это бывает. Места здесь того… аномальные, мягко говоря. Хорошо еще, что живыми остались. Тут, знаете ли, всяческие подземные шахты, в темноте и не разглядишь их, навернешься – и кранты. И никто не узнает, где могилка твоя.
– Вот именно! Как это вы точно подметили!– подхватил с восторгом человек, словно перспектива погибнуть в старом колодце его несказанно радовала.
Он усадил меня на стул, металлическое сиденье которого заботливо накрыл кусками плотного картона. Налил мне в стакан добрую порцию коньяку. Я понюхал и с наслаждением выпил. Молодой человек, улыбнувшись так, что лицо его покрылось глубокими морщинами, потер руки от удовольствия. Приглядевшись, я увидел, что тип этот не такой уж и молодой, каким казался издали, а даже наоборот – старый, лет около сорока пяти. Выглядел он как типичный рокер семидесятых, вышедший в тираж, в отставку, за скобки современности.
–Ну-с, давайте знакомиться!– воскликнул он. – Меня Герман зовут, а ее – Маргарита!
– Рувимов,– с достоинством представился я, приподняв головной убор.
– Вы здесь живете, Рувимов? У вас вид аборигена.
– Живу,– кивнул угрюмо я, – но не постоянно, а так – время от времени.
– Вы прямо Тоширо Мифуне, сумрачный самурай! – засмеялась девушка.
Я даже не улыбнулся в ответ.
– А как называется это место? – Герман широким жестом обвел вокруг.
Голоса наши звучали в пространстве зоны странно – звонко и неуместно; редко, редко слышали эти деревья и здания человеческую речь.
– Химкомбинат “Юго-западный”, а впрочем, никак, – ответил я на его довольно странный вопрос. – Как же вы сюда забрели?
– Случайно! – произнесла радостно девушка Маргарита. И, видимо разглядев на моем лице недоверие, принялась объяснять. – Понимаете, искали тут в округе один подпольный концертный зал и затерялись. Впрочем, мы не жалеем о случившемся. Здесь так мило!
Я припомнил, что да, где-то в 20 километрах в другом направлении от трассы, в бывшем лагере для политзаключенных иногда проходят концерты самодеятельной группы “Тоталитарная секта”. Но идти туда, а забрести сюда… Маловероятно. Что-то в облике пришельцев заставляло меня сомневаться в каждом произносимом ими слове. Мои антенны вибрировали, улавливая тревогу.
– Да, очень мило и больше того! – подтвердил Герман слова подруги. – Даже не хочется покидать! Вы не возражаете, если мы, немного подкрепившись, погуляем по этой прелестной территории в вашем сопровождении в качестве гида и проводника – вы тут, наверное, все знаете?
Я пожал плечами:
– Я не сказал бы, что являюсь знатоком. Местность столь обширна, что я и сам иногда теряю здесь всякий ориентир. Но против компании не возражаю. Сегодня не возражаю. В другой день бы, наверное, послал вас ко всем чертям, даже не подошел бы, но сегодня я в сентиментальном настроении…
– Вы, наверное, что-то особенное ищете здесь? – с дешевой мечтательной интонацией спросила Маргарита.
– Да, ищу. Только не “что-то”, а “кое-кого”… Но больше, предупреждаю вас, на эту тему ни слова.
Герман сощурил глаза и кивнул мне в преувеличенном выражении понимания.
– Давайте продолжим трапезу, после чего отправимся в путь! – предложила Маргарита, кокетливо и легонько толкнув меня в плечо.
Я, пропустив ее жест, как пропускают глупую реплику, вытащил из рюкзачка припасы, и мы закусили перед дорогой.
8.
Мы шли по цеху одного из корпусов, шумно ступая по металлическому полу. Какие-то адские котлы с ярко-оранжевым налетом на стенках стояли рядком вдоль стены. Уже довольно долго держалась меж нами натянутая бессловесная пауза, инициатором которой выступил я, проигнорировав несколько раз заданные ими вопросы. Уж больно много они болтали, а я не люблю, когда трещат. И вообще, спутники мои мне все больше не нравились: я подозревал их.
– Здесь что-то нехорошее варили, – нарушил молчание Герман, заглянув в один из котлов. – Какой странный запах.
– Не советую нюхать, – сказал я.
Гулкое эхо повторяло наши слова. Мы нырнули в проем, и я повел их вверх по змеевидной лестнице. Металл ступенек звенел под копытами старого рокера. Мы вышли на крышу. Вид открывался отсюда впечатляющий. Столбы электролиний, каркасы зданий, металлические резервуары, цистерны, трубы горизонтальные изогнутые в серебристой обмотке, трубы вертикальные бетонные и потрясающий горизонт.
– Ого! – только и смог выговорить Герман.
Лицо волосатика в ярком свете солнца производило вовсе неприятное впечатление – оно казалось как бы раскрашенным в различные оттенки серого и зеленого, как у мертвеца.
–
How lovely! – воскликнула Маргарита.Она слегка пластмассово улыбалась и тоже выглядела хреново: проступила наружу некоторая хищность черт. Было ощущение, что привыкшие жить во тьме, существа эти чувствовали себя в солнечном свете неуютно, но старались сие обстоятельство скрыть, хорохорясь и изображая энтузиазм.
Мы долго стояли на крыше, куря сигареты и попивая из емкости. Потом я повел их к шахте недействующего лифта, и мы спустились по отвесной лестнице на этаж ниже. Там я завел их в ангар, где стояли в полной стратегической готовности вагонетки на рельсах, рельсы под углом шли вниз, проходя через этот и многие другие корпуса; по оным рельсам можно было уехать далеко-далеко, на край света.
– Карета подана, господа, – произнес я, приглашая парочку на колесную прогулку.
Мы сели в одну из вагонеток, и я дернул рычаг.
Механизм заработал, и мы поехали, медленно набирая скорость. Начальный участок дороги проходил под самым потолком высоченного цеха. Я-то уже много раз испытывал эти непередаваемые словом (жестом, пожалуй, можно передать) ощущения, возникающие при скольжении над бездной, а эти двое глядели вниз с ужасом: дух, и вправду, захватывало и долго не отпускало. Затем мы въехали длинный темный тоннель и, выехав из него, стали небыстро катиться через производственные помещения. Это было нечто вроде экскурсионного маршрута. Тут были склады с пластиковыми, наглухо запечатанными синими контейнерами, стоящими вдоль стен многоярусными рядами, тут были лабораторные комнаты, пол которых был на несколько сантиметров усыпан битым стеклом, тут были открытые пространства под бледно-синим небом.
– Не, а вот интересно, чо за херотень здесь производили? – спросил вдруг меня Герман развязным тоном, выпадающим из общей стилистики нашего общения, будто он, забывшись, вышел из роли.
– Не имею понятия, – сухо ответил я. – Есть вещи, о которых лучше не знать. Слышал только, что объект был сверхсекретным и официально не существовал.
Я сказал ему правду; проведя некоторое время назад архивно-библиотечное расследование, я столкнулся на первоначальном же этапе с забавным феноменом: все данные о деятельности комбината были засекречены специальным матрешечным способом, и добраться до сердцевины постороннему человеку не представлялось возможным. Мне даже не удалось выяснить хотя бы примерные даты, когда комбинат был пущен в действие и когда и по какой причине остановлен. И какое время продолжалась работа, я тоже не знал. Туман и нагромождение мистификаций.
Герман покивал, ухмыляясь.
– А не попадалась ли тебе здесь, друг, одна дверца
c опознавательным номером 999 и литерой “Z”? – опять спросил с вывихнутой какой-то интонацией этот субъект, во время резкого разворота вагонетки схватив меня за плечо и больно плечо сжав.– Нет, – ответил я односложно и довольно грубо вырвал руку. Его вопрос мне не понравился еще больше, чем предыдущий. Я опять всмотрелся в инфернальные лица новых знакомцев. Нет, они явно не были теми, за кого себя выдавали – заблудившимися меломанами.
– А старика по прозвищу Палочник никогда здесь не встречал?– это спросила синеволосая Маргарита, наивно глядя на меня неестественно зелеными (должно быть, контактные линзы) глазами.
Это было последней каплей.
– Не приходилось, – угрюмо процедил я, глядя на проплывающую мимо стену, испещренную иероглифическим барельефом.
Я знал заочно Палочника, теневого обитателя здешних мест, но им о его существовании знать было совершенно не положено, тем паче в начале беседы они якобы даже не имели понятия, что это вообще за местность.
–А вмазаться не хочешь, друг? У нас есть!– с мерзостно сияющей от поддельного восторга физиономией проскрипел Герман.
Я поспешил отказаться от такого угощения. Все стало ясно. Надо было со шпионами кончать. Дождавшись нужного поворота, где вагонетка проходила аккурат к перекрестку, я спрыгнул на дребезжащую и шаткую поверхность мостка. Схватившись за ржавую стрелу, я перетащил ее в сторону, в полу открылся тоннель, и повозка, перенаправленная на новый, опасный и непредсказуемый путь, устремилась в глубокий мрак.
– Эй, эй! – стал кричать из темноты волосатый. – Ты что–то не то подумал, чувачан! Мы свои, мы с тобой одной крови, брат! А про всю здешнюю кухню нам один местный перец вчера рассказал! Да ты его, наверное, знаешь… такой невзрачный, вроде как без лица!
– Нет, не знаю. Прощайте, товарищ майор! – успел крикнуть я и скрылся за изгибом стены.
Вагонетка сделала резкий скачок на уровень вниз и с высокой скоростью помчалась далее – в преисподнюю.
– Стой, дурак! Мы тут не при чем! Нас подставили! Мы пошутили! – донесся до меня голос Германа.
– Я тоже пошутил, – пробормотал я, улыбаясь: покинуть железную дорогу без опасности для здоровья они теперь смогут очень нескоро, вагонетка будет долго мчаться по наклонной вниз, через подвальные помещения, а потом покатится, опять же, под уклон и на возрастающей скорости, по подвесному мосту вдоль подземной зловонной речки, во как. В конце пути они попадут в ангар, из которого есть только один выход – по лестнице через бесконечную вертикальную шахту за пределы зоны.
Ловко я от них избавился. Однако, это тревожный звонок, которого я ждал и боялся. Комбинат стали посещать посторонние, и не просто посторонние, а нехорошие и опасные посторонние. И тут я принял спонтанное решение: отыскать, в самом деле, Палочника (это, кстати, было и не прозвище вовсе, а самая что ни на есть фамилия симпатичного старика) и с ним поговорить. Давно собирался вступить со знающими людьми в контакт. Тем более, время идет, а враги не дремлют. Да только теперь они меня здесь не скоро найдут: отныне буду ходить запасными тропинками.
Чутье подсказывало мне, что в моей жизни грядут новые, пуще прежних, изменения.
9.
Отец Рувимова выпивал редко, только по случаю, но каждый раз, будучи во хмелю, он совершал один и тот же в отношении сына поступок – дарил ему свои часы, сымая их со своей руки и надевая на евойную. Часы забавно смотрелись на тонком детском запястье, они были огромные и тяжелые, но красивые – с темно-зеленым циферблатом, на котором был изображен симпатичный олимпийский медведь; сын таскал часы весь вечер, пока шла пьянка-гулянка, в них и засыпал безмятежным детским сном.
Рувимов был малыш понимающий и утром всегда отдавал часы папе, поскольку тому, человеку труда, были они нужней. Отец разводил руками и конфузился, хлопал себя по начинающей лысеть голове. Говорил сынку, что, дескать “пока они все равно для тебя велики, но вот потом, когда стукнет тебе лет хотя бы тринадцать…”. У отца ничего сугубо личного, кроме этих часов, в общем-то, и не было, и его поступком руководила любовь к сыну, желание отдать последнее, самое дорогое. Рувимов думал так до последнего времени, но недавно закралась ему в голову другая мысль – а не стояло ли за жестом отца нечто еще, кроме чисто родительского чувства. Рувимову стало казаться, что таким образом папа пытался дать ему какой-то знак, намек на будущие события, снабдить артефактом, могущим пригодиться на высших уровнях жизненной игры. Уйдя из дому, отец оставил-таки часы на его прикроватной тумбе. В классе седьмом Рувимов некоторое время носил их, потом перестал и посчитал потерянными, а с недавних пор, отыскав в бабушкином шкафу, стал носить их опять. Как символ внутренних изменений.
Подобно любому ребеноку, он постоянно задавал отцу вопросы обо всем на свете. Отец всегда отвечал ему обстоятельно и как взрослому, то ли в силу чудаковатости своей забывая, что говорит с ребенком, то ли пользуясь редкой для него возможностью выговориться, не увидев на лице слушающего снисходительной или жалостливой улыбки. “Онтологические противоречия”, “логические парадоксы”, “сингулярность” – проскальзывало и такое. Особенно любили поговорить папа с сыном о космосе.
Рувимов четко, как въяве, видел в иные минуты жизни навсегда запомнившуюся картину: поздняя летняя ночь, может быть даже раннее утро, они стоят с отцом где-то в поле и смотрят на звездное небо. Одно из небесных светил выглядит гораздо больше остальных и имеет красноватое свечение. Сын спрашивает отца, что это за звезда.
– Это планета Марс, сынок! – отвечает отец почему-то торжественно. – Кстати, вполне возможно, что ты попадешь туда в будущем.
– А на Луну? Я хочу на Луну!
– Луна, сын, гнилая планета. Ее жители – злобные и безжалостные твари. А Марс – планета дружбы. Марс и Венера – будущее человечества. Земляне и жители этих двух миров когда-нибудь обязательно найдут способ увидеть друг друга. Если селениты (лунатики) снова не вмешаются… Понимаешь, сынок, однажды они уже сбили нас с пути, внедрив в наш разум свои вирусы, замаскированные под собственные наши мысли…
Жаль, память Рувимова не сохранила рассказы об этих космических делах целиком – только отрывки. Он помнил только, что это была увлекательная, стройная и совершенно фантастическая модель мироздания. Мать презрительно называла эти разговоры “мудацкой космогонией”. Маленький Рувимчик (так его называл шутливо папа) слушал, конечно, с разинутым ртом.
Что еще? Недавно отчетливо вспомнился ему один странный, почему-то ранее его сознание нимало не занимавший случай. Однажды они сидели дома с отцом одни (мать была на дежурстве), было поздно, и вдруг в дверь постучали.
Стук был деликатен, но одновременно и требователен, так стучит человек, который не тварь, а имеет право, и в праве этом уверен; так стучит человек, который точно знает, что он войдет, даже если ему никто не откроет. Но отец открыл – нараспашку и не спрашивая, кого принесло. Отец ничего и никого в этом мире не боялся: святая простота.
В квартиру вошел мужчина, одетый в строгий костюм, он был сер и неприметен, как кусок грунта, но в то же время излучал неуловимую мыслью значительность: рядом с ним у любого человека возникало желание осторожно молчать и смотреть куда-нибудь в сторону. Лицо его не имело не то чтобы особых, но и вообще каких-либо примет, лицо его было типичным и среднестатистическим, как на плакатах, которые висят на стенах государственных учреждений. Можно сказать, что лица у него не было вовсе. Такие люди, приходя, не могут принести с собою благо.
– Добрый вечер, Эдуард Михайлович, – произнес он бесцветным, как воздух, голосом.
Отец, заметно затуманившись взором, кивнул, и они прошли на кухню. Рувимов прошмыгнул было за ними, но его живо из кухни выставили, как убитую шахматную фигуру. Пришлось подслушивать. Он тогда мало что разобрал в их приглушенном “бубубу”, но по тону было понятно, что разговор у взрослых происходит не дружеский. Вроде бы этот серый человек сначала отговаривал отца от чего-то, а потом стал даже и угрожать. Упоминалась работа отца – он трудился в каком-то захолустном институте преподавателем, будучи там совсем не ведущим, но самым младшим сотрудником (маленький Рувимов тогда представлял остальных сотрудников на работе у отца совсем стариками, раз уж батя, с залысинами и бородатый, считался там молодым). С работы, кстати, отец ушел вскоре после этого разговора, а потом, спустя, наверное, полгода, свалил и из семьи. Связать эти события между собою Рувимов додумался только теперь.
Тот безликий человек тогда, на кухне, кажется, бросился на отца: слышался звон посуды и душераздирающий скрип, какой бывает, когда по паркету неаккуратно двигают мебель. Они дрались там, причем совершенно молча. Затем кто-то взвизгнул – скорее, гость, потому что именно он выскочил из кухни, согнувшись и держась за лицо руками. В прихожей он, тем не менее, выпрямился и пошел уже нормальным шагом, перед дверью остановился, развернулся на каблуках, как механический болван, посмотрел внимательно на малыша, задрожал мелкой дрожью и растаял, как тень, в тусклом свете лампочки. У отца, когда Рувимчик заглянул к нему на кухню, было такое выражение, что сын не решился задавать ему вопросов. Отец сидел за столом, тяжело дыша и болезненно сглатывая.
– Спать! – тихо и зловеще приказал он, увидев сына, и мальчик бросился в свою комнату.
Когда он учился в первом классе (отец на тот момент уже отсутствовал) и его спрашивали о работе родителей, про мать он отвечал, как есть, а про папу говорил, что тот ученый и занимается вопросом колонизации Марса. В дальнейшие годы продолжал врать, но выдумки его были с каждым разом все более приземленные. То он у него становился археологом и уезжал в бесконечные экспедиции, то снимал кино. В классе восьмом, уже будучи хмурым и презирающим тупых одноклассников подростком, Рувимов коротко сообщал, что отец его уехал на остров Калимантан, сошел там с ума и покончил с собой, прыгнув в пропасть. А позже и вовсе ставил в этой графе своей биографии прочерки.
10.
В начале минувшего лета у него случился день рожденья, и Рувимов, никогда в жизни своих дней рождения не праздновавший, дал слабину и поддался на уговоры жены, вознамерившейся знаменательное событие публично отметить.
А то как-то не по-людски, говорила она. Все-таки 22 года. Магия дважды двойных цифр на Рувимова почему-то подействовала, и он сдуру дал согласие. Так как друзей у него не было, приглашены были люди из окружения Рыжей – ее подружки, одногруппники (она училась в престижном юридическом заведении), бог знает кто еще, пыль какая-то человеческая.
Была закуплена снедь и накрыт стол, как в лучшее время. Гости в количестве десяти штук явились, формально поздравили Рувимова, который был им в общем-то до дверцы, одарили его какой-то символической чепухой, совершенно ему ненужной, и с удовольствием принялись жрать, пить и балагурить. Некоторое время Рувимов даже улыбался им, имитируя полноценное участие в празднестве, после первой выпитой рюмки начал необратимо мрачнеть и терять благодушный настрой.
Шустрые, рослые и румяные друзья и подружки жены были очень шумны и вели себя, что называется, непосредственно. Мир безоговорочно принадлежал им и не вызывал у них никаких вопросов. Сомнения были чужды этим толстомордым середнячкам, статистам момента. Бука Рувимов выбрал из числа приглашенных существ двоих, особенно типичных, и принялся наблюдать за ними с хмурым пристрастием, словно изучал неприятный вид живых организмов, каких-нибудь гигантских мокриц, которые дышат шевелящимися ножками. Эти две особи были парой. Девка, блондинистая, плечистая и высокая кобыла с синими бессмысленными гляделками, все время смеялась, широко разевая рот, подробно показывая идеальные зубы. Мужлан, тоже блондин с красной мордой, на которой застыло тупое выражение мнимого превосходства, был рассудительно немногословен и уверенно за столом взял на себя должность этакого распорядителя. Рувимова раздражал каждый жест этих двоих, каждая реплика. Завязалась за столом какая-то многоэтажная, подноготная беседа, смысл которой был понятен всем, но не Рувимову. Про каких-то общих знакомых, которые женились или наоборот, что-то там было смешное в этой истории – каждая новая фраза, произнесенная тем или иным участником разговора, вызывала у остальных взрывы отвратительно громкого смеха, похожего на тот, который звучит за кадром в несмешных телевизионных комедиях. Блондинка (звали ее, пожалуй, Вика) реагировала особенно живо, она хватала присутствующих за руки, как бы удерживаясь от падения на пол вследствие веселого обморока. Дурак-бойфренд ее, глухо гогоча, закатывал глаза и колотил по столу рукой с короткими и толстыми розоватыми пальцами.
Рувимов, переводя взгляд то на одно, то на другое животное, некоторое время держался, но потом резко встал и ушел на кухню, якобы покурить. И курил там долго, прислушиваясь с болезненным вниманием. Обсуждение одной и той же темы длилось бесконечно. Рувимов курил и выпивал на кухне, достав из холодильника одну из запасных бутылок. Несколько раз к нему забегала Рыжая и произносила глупую фразу “ну ты чо как неродной?” и убегала опять. Рувимов не удостаивал жену ответом. Потом заходил блондин и о чем-то пытался поговорить с Рувимовым. Кажется, рассказывал о своей работе в банке. Был он в банке этом начальник отдела, что ли. Кажется, он предлагал Рувимову помощь в поиске места под солнцем, и вообще – покровительство. Рувимов с неприкрытой ненавистью глядел на блондина (возможно, его звали Толян) и до диалога с банковским работником не снизошел. Толян, хмыкнув и хлопнув Рувимова по плечу, исчез из кухни. Не пьянея, Рувимов продолжал пить.
Потом заиграла музыка. Рувимову стали видны скачущие по комнате силуэты. Как раз те двое – плечистая, как хоккеист, Вика и красномордый Толян танцевали почти у дверного проема. Танец распалил их, и они, изогнувшись в дверях, чуть ли не занимались там актом совокупления. В глубине комнаты к наголо бритому улыбчивому однокласснику льнула телом жена. Нет, какая там ревность – такие чувства Рувимов перестал питать душевной энергией много лет назад. Он просто наблюдал, жалея об утрате времени, ругая себя за слабость, в результате которой это абсолютно посторонний ему народ топтался сейчас в его квартире, и желая все разом прекратить. Гостям было хорошо, удобно, вольготно. Ему же – наоборот: тошно и душно. Вечеринка только начиналась, предстояли следующие, не менее волнующие стадии. Рувимов вздохнул и решительно прошел в ванную. Взял пластмассовое ведро и набрал в него холодной воды. Вошел с ведром в комнату, задал хороший размах и вылил воду в толпу гостей.
Крики, визги. Мокрые недоумки застыли с ошеломленными глупыми лицами.
– Ты ебнулся, братан? – угрожающе спросил Толян.
– Вон отсюда все, живо! – тихо проговорил Рувимов. – Всех попишу, суки! – и схватил со стола нож.
– Да ты успокойся, родной, – попятился Толян, выставив руку. С белых бровей его капала вода.
– Я два раза не повторяю. Она знает, – Рувимов кивнул на Рыжую и та, застывшая в углу с гримасой отвращения на лице, кивнула в знак согласия. – Пошли все вон! – еще раз четко и медленно и спокойно проговорил Рувимов.
Гости, двигаясь гуськом вдоль стены, стали покидать помещение.
– Ты тоже, Наташ, – сказал Рувимов жене, вознамерившейся было упасть как бы в бессилии в кресло.
Рыжая вскочила, хотела броситься на Рувимова, но тот руку с ножом угрожающе приподнял.
– Я не шучу.
– Ты совсем с катушек съехал?– только и смогла выговорить, размазывая по щекам тушь.
– Считай, что так.
Недовольно бурча, гости вышли сначала в прихожую, потом на лестничную клетку.
– Лечиться надо, шизоид! – успела крикнуть уже в дверях кобыла Вика.
Рувимов сделал в сторону уходящих ложное движение. Дверь с хлопком захлопнулась.
Рувимов, теперь уже с наслаждением выпил налитую до краев рюмку. Дело было сделано. Посторонние элементы из поля зрения удалились. Рувимов лег спать. Жена явилась ночью. Разбудила его, потребовала объяснений. Не получила таковых, но выбила из мужа обещание, что больше никогда. Никогда, никогда. Они расстались примерно через неделю.
11.
Палочник жил в трансформаторной будке на окраине зоны. Путь туда был долог и небезопасен. В одном месте нужно было пересекать обширное болото по каменным кочкам, из которых половина была ложная, в другом месте пришлось ползти через узкую трубу, благо, я человек тонкокостный и не застрял, а только испачкал покровы. Еще там был узенький хлипкий мостик через котлован. Я преодолел все препятствия. Отворил чугунную калитку и ступил во дворик. На трансформаторной будке сидела, обозревая даль красными, истекающими слезой глазами, огромная собака размером с молодого бычка. Я подошел к дому, пес меланхолично посмотрел на меня с высоты и что-то презрительное промолвил. Дверь со скрипом открылась, навстречу мне вышел белобородый стройный старик. Глаза его, очень живые и очень синие, изучали меня пытливо и пристрастно. Подойдя ко мне, он даже дернул меня за нос, желая, видимо, убедиться, что я состою не из туманной субстанции. Старик был одет в серебристый праздничный фантастический комбинезон, а не в свой обыденный стилизованный под лохмотья, но тем не менее добротный и крепкий костюм, в котором костюме я его как раз и наблюдал издалека несколько раз скачущим по холмам, не решаясь приблизиться и осуществить ритуал знакомства. Вообще-то стариком назвать этого дядю можно было только с натяжкой, скорее, он производил впечатление загримированного под типического дедушку молодого человека: морщины как бы просто обозначались на его лице, борода казалась прикрепленной, а движения были порывисты и легки. Энергия просто сочилась из всех его пор, он даже подпрыгивал на месте от ее избытка. Должно быть, употреблял какие-то мощные стимуляторы.
Звали его Потап Панкратович Палочник. Одна рука у него была механическая, но функционировала получше чьей-нибудь настоящей. Не исключено, что механическими были и иные части тела его – Палочник был кудесник. Закралось у меня подозрение, что каким-то образом он черпает энергию для своей жизни из старых генераторов-трансформаторов: вставляет себе в затылок разъем и врубает ток. Потому всегда такой бодрый и немного как бы поддатый.
– Ты кто таков будешь, оборванец? Зачем пришел, дурак? – резко, но в то же время и ласково спросил меня Потап Панкратович.
– Рувимов моё фамилие, – отвечал я в простонародной манере, желая угодить. – А пришел я к вам, дедушка, просто так, заради беседы душевной.
– Говорю я с человеческим хламом редко. Не знаю, буду ли с тобой говорить. От настроения зависит, – старик насупил приклеенные брови.
– У меня вот тут коньячок есть. По поводу знакомства, – я достал из рюкзака и продемонстрировал. Не тот, который мы пили со шпионами, тот был прикончен, а уже мой, личный, для таких вот встреч нарочно приготовленный.
–Ну-ка, дай-ка позырить, – протянул механическую конечность старик.
Я дал. Старик просканировал бутылку взглядом, откупорил и отпил добрую четверть.
– Неплохой, – кивнул одобрительно.
Я тоже хлебнул.
– Ну-с, болван китайский, пройдемся. Я на одном месте долго стоять не люблю. Пес дом посторожит, – он повернулся, улыбаясь, к собаке. – Капитоша, посторожишь?
Пес меланхолично кивнул.
– Капитон у меня охранником работает. На полставки. Человека, ежели что, пополам, как кость, перегрызть могёт.
Мы пошли по узкой тропинке между глухих без окон и дверей низких строений. Поначалу мне было сложно подстроиться под подпрыгивающий полубег Палочника, я отставал и семенил, но потом вошел в ритм, и мы стали идти вровень.
– Так зачем же ты бродишь по зоне как неприкаянный бабуин? – спросил меня Потап Панкратович, ударив несильно в грудь.
– Я, Потап Панкратыч, себя ищу.
– Нельзя найти того, кого не существует, ушлёпок.
– Эт-то я понимаю. Но вдруг сам процесс поиска и сформирует меня из небытия. Может такое быть?
– Ты не умствуй, червяк. – Дед выхватил бутылку и снова отпил – уже малый, символический глоток. – Философ?
– Был. Но сейчас бросил.
– Правильно, что бросил. Не то это, не то, – помотал бородой, как веником, застыл, задумался на короткое время, потом снова помотал. – Нет, не то…
Подпрыгнул старик на месте, побежал вперед и кричит мне, оборачиваясь на ходу:
– Давай-ка вот на эту горку взберемся, да поглядим окрест: все ли в порядке в нашем государстве, не шляется ли по закоулкам какая сволочь посторонняя!
Дед, как шимпанзе, запрыгал вверх по куче металлического лома. Гора эта из ржавых труб и каркасов была высоченной и смотрелась неустойчивой. Мне показалось, в любую минуту может произойти катастрофический развал. Но делать было нечего, я стал карабкаться вслед за Палочником. Он уже маячил чуть ли не наверху, а я только начинал восхождение. Что-то обидное и смешное кричал мне сверху резвый старик, питающийся электричеством. Несколько раз чуть не ухнув вниз (это была бы пронзительная, красивая смерть), все же добрался я до вершины. Да, весь окраинный сектор был виден как на ладони.
– Ну что там, задохлик, еще у тебя за душой – выкладывай! – Панкратыч снова стукнул меня, на этот раз по спине, да так неожиданно, что я поперхнулся, и перед глазами у меня поплыли разномастные кружки и треугольнички.
Я откашлялся, глотнул напитка и заговорил.
– И кроме того, ищу своего отца я. Батю родного, родителя. Видел его десять лет назад в этих местах и почему-то мне кажется, что…
– Кажется ему, малахольному…– перебил неугомонный старик. – Крестись, раз кажется! Или не веруешь?
– Не верую, – вздохнул я.
– Это тоже правильно. Вера – еще один род умствования, самый дурной.
– Ну так что на счет бати моего – не встречали здесь? Эдуард его имя. А прозвище, для тех, кто знал, Вольтанутый.
– Эдуард Вольтанутый? – Палочник ошарашено вытаращил. – Так ты сын ему? родной сын? не врешь?
– Не вру, дедушка. Мне его – вот так найти надо, – я показал как, проведя пальцем по горлу.
– А зачем он тебе, лишенцу? – старец продолжал удивленно смотреть на меня невыносимым немигающим синим взглядом.
– Дело у меня к нему. Космической важности. Время пришло, понимаете? Он жив? Вы это наверняка знаете?
– Скорее жив, чем мертв, хотя давненько я его не видел. Но вот такая штука – Эдик уже лет этак несколько как разговаривать перестал – словами, по крайней мере, все больше молчит да хмурится. И вообще перестал – всё перестал, ну или почти всё. Он, я слышал, к сурьезным переменам в жизни своей готовится. Не знаю, примет ли тебя…– Старик явно что-то недоговаривал. – Но, раз говоришь, сыном приходисся, так и быть, расскажу тебе, как до его дома добраться. Только опасное путешествие может выйти, ой опасное…– Палочник вздохнул, пригорюнился было, но тут же снова сверкнули глаза его заразительным безумием. – Сдохнуть готов, хер собачачий?
– Готов, Потап Панкратыч, давно готов!
– Тогда тебе – вниз. Все время вниз. Там, там батя твой обитает!
– На третьем уровне?
– На нем. Откуда знаешь?
– Не поверите – приснилось! А вход туда через восьмигранный бассейн? Дверца 999–
Z?– Ну да. Так ты сам все знаешь, говорун! А я тут перед тобой… – Палочник махнул рукой, будто бы обидевшись, и хотел было уже сигануть с горы прямо вниз, но я схватил его за бороду.
– Нет, нет, постойте! Дальше–то мне куда? И как я открою дверцу?
–А, ну дверцу откроешь вот этим ключом, – старик вынул из нагрудного кармана. – Это универсальный живчик-ключ, мое изобретение, открывает любые двери в этом городе. Попадешь в резервуар, там жди, пока схлынет, не барахтайся. Если система сработает нормально, не задохнешься, если не сработает, что вполне возможно, то пиздарики тебе, студент… – Обаятельно улыбнулся, собрав морщины и сияя глазами.
– А дальше?
– А там встретят тебя, кому надо. И куда надо отведут. Скажешь, что от меня. Покажешь вот, – он опять пошарил в кармане и вытащил механическую игрушку, вроде маленькой, тщательно сделанной мельнички, нажал, все вдруг заискрилось вокруг, замелькало, сильнейший ветер едва не сбил меня с ног; Палочник выключил, – чтоб поверили. Это есть ускоритель.
– Ускоритель чего?
– Ты давеча время упомянул. Вот его и ускоряем. Эта штучка схлопывает в голимое ничто ровнехонько один планковский миг.
– Это миллиардная или что-то вроде того часть секунды?
– Во-во. Я тоже, как твой батяня, научным ремеслом промышляю.
Я спрятал штучку и стал жать Панкратычу руку.
– Ну спасибо, дорогой, выручили! – сердечно благодарил его я. – Побегу я, до темноты нырнуть надо, а то не увижу потом ни хрена под водой. – И я бросился вниз, играючи перепрыгивая через опасные участки кручи.
– А третий глаз тебе на что, губошлеп? – услыхал я вдогонку. – Не разглядит он! Да и не вода там!
– А что? – крикнул я на бегу.
– Сам узнаешь! Прощевай, дефективный!
12.
В детстве, лет до десяти, Рувимову прочили будущее выдающегося шахматиста. В шахматном школьном кружке он был лучше всех, включая прыщавых и сутулых очкариков-старшеклассников. Руководитель кружка, сам похожий на шахматного коня, одобрительно кивал, когда наблюдал за игрой маленького Рувимова: тот двигал резные фигурки по доске смело и вдохновенно; быстрая и точная вычислительная работа мозга удачно дополнялась прекрасной фантазией. Школа гордилась Рувимовым, даже повара в столовой наливали ему за ясный ум дополнительное молоко. Но однажды в классе появился новый ученик – приехал с родителями из другого города, из Тамбова, что ли. Говорили, что вот он-то и есть настоящий “чудесный ребенок”, феномен, и Рувимов будет теперь смещен с пьедестала. Звали новенького Коля Мещеряков. Феноменальной у него была прежде всего форма головы – перевернутой грушей или же лампочкой. А так – тихий и неприметный мальчонка. Однако по прошествии короткого адаптационного периода, новичок и впрямь обнаружил недюжинные математические способности и свою репутацию вундеркинда подтвердил. Выказывал он интерес и к шахматам – записался в кружок, пару дней понаблюдал за играми товарищей, тараща черные, навыкате, бусины глаз на клетчатые доски, а затем в течении недели обыграл всех школьных шахматистов, включая Рувимова, а заодно и похожего на деревянного коня преподавателя. Серьезный и молчаливый, сосредоточенный, как робот последнего поколения, новичок Николай раздражал расслабленного, пребывающего все еще в радужном и романтическом периоде жизни Рувимова, пробуждал в нем неприятное ему самому чувство зависти к таланту. Впрочем, тут скорее была не зависть, а видение в этом уникальном мальчике какой-то неправильности, дисгармонии. Рувимов с навязчивой настойчивостью наблюдал за Колей Мещеряковым, чувствуя, что по какой-то причине должен постоянно изучать его, следить за каждым его шагом. Механический же мальчик ни на что другое, кроме постоянно происходящего в его голове счетного процесса, внимания не обращал, живя как будто в плотном коконе. То есть он разговаривал с одноклассниками, иногда улыбался шуткам, но без души: какая-то важная часть его существа все-таки была словно замещена чрезмерно развившейся математической областью мозга.
Однажды в класс принесли малоизвестную детям головоломку, некогда придуманную венгерским инженером Рубиком. Никто не мог разгадать ее секрет. Бессмысленно вертелись, вкусно при этом хрустя, грани с перепутанными цветами. Не смог собрать головоломки и Рувимов. Коля Мещеряков, явно видевший игрушку впервые в жизни, взял ее в руки и осмотрел со всех сторон, изучая, впиваясь инопланетными буравчиками в грани кубика. Стал крутить. На его костяной голове надулись от напряжения мозга височные мышцы. Через минуты две кубик был собран. Пот выступил на лбу Мещерякова, из глаз и почему-то из носа у него потекло. Упражнение лишило мальчика всей имеющейся у него в наличии энергии. Рувимов посмотрел в совершенно безумные глаза гениального ребенка и испугался: ему больше не хотелось быть лучшим шахматистом школы. Тут еще подскочил к Мещерякову скотина Мамаев, крикнул в притворном перед вундеркиндом испуге “Франкенштейн!” и острым концом деревянной линейки-треугольника несколько раз врезал по феноменальному лбу. Тонкими струйками потекла по лицу Мещерякова кровь из ссадин. Он, сопя, смотрел на гориллу Мамаева, и его аппарат работал сейчас вхолостую, ибо никакие вычисления не могли помочь ему остановить распоясавшееся зло. Рувимову стало жалко парня, и Рувимов подал ему свой платок, а Мамаева, на которого имел влияние, угомонил.
С тех пор охладел Рувимов к вычислительным и аналитическим мозговым упражнениям. Не формулируя в мыслях, но бессознательно решил он механизмы мозга подобной чепухой не утруждать, а направлять силы разума на самоиследование. Это оказалось задачкой позаковыристей шахмат и головоломок. Ибо очень сложно заставить механизм изучать себя самого. Подобно тому, как глаз человеческий видит все, исключая лишь то, что, собственно и осуществляет сам процесс видения, мысли в голове могли иметь предметом исследования все что угодно, но не себя самих. С глазом все просто – нужно зеркало. С мышлением дело обстояло сложнее. Чтобы изучить мысли, надо было каким-то образом воспринять их из точки отсутствия таковых, из безмолвия и пустоты. Рувимов, не зная ничего о медитациях и упражнениях по взламыванию человеческой операционной системы, по достижении юношеской поры имел, тем не менее, много занятных сведений о работе своего сознанья. Дело было в практических занятиях с самим собой в качестве подопытного. Проводя иногда довольно жестокие и, на первый взгляд, бессмысленные эксперименты по разотождествлению себя и своей личности, он постепенно учился смещаться все дальше и дальше от объекта “я” к позиции, которая была вполне реальной, но которую он все же не мог никак зафиксировать и обозначить. Собственное эго было им достаточно подробно исследовано и приручено – но кем же? Ответ на этот вопрос был бы поворотным пунктом его исследований. Однако ответа пока не было. Рувимов знал лишь, что не один живет внутри собственной оболочки, и ему были забавны попытки поймать, ухватить свое второе я и все время видеть как бы скрывающуюся за поворотом спину. Его занятия были сумбурны, но шли в направлении верном.
Потом было чтение книг, новые вопросы. Тогда-то и решил поступать на философский. Поступил и занятия посещал исправно. Поначалу жадно впитывал. Казалось, что вот она – цель. А потом случился какой-то отрицательный перелом во всей его жизни. Пошли чередой разочарования и поражения. А еще позже возник полный тупик.
13.
Как-то в августе, том злополучном дождливом месяце, выдался у него особенно нелепый день. Начался этот день с того, что Рувимов, который всегда принципиально ходил пешком, решил вдруг воспользоваться подземным транспортом. Минутная слабость, порыв. Городское метро он посетил впервые за долгие годы, и поездкой оказался весьма впечатлен. Его поразил чудовищный избыток единовременно присутствующих под землею людей, большинство из которых были уродливы и явно нездоровы. Горбатые, безногие, с вывороченными носами, без ушей, с какими-то наростами на головах. Особенно его впечатлила одна увиденная им толстая, почти шарообразная девочка-подросток с близко посажеными глазами и длинными распущенными волосами до пояса. Девочка как бы катилась по вестибюлю метро, спеша на поезд. Она зачем-то посмотрела в самые глаза Рувимова, чем нешуточно напугала его. Люди толкались, кричали, текли потоками в разных направлениях, но каждый из них оставался как бы заключен в свой отдельную непроницаемую сферу страданий и боли. И их, этих заведомо виновных во всем животных, было множество, чрезмерное, ничем не оправданное множество. Куда ты хочешь девать их, Господи! – хотелось крикнуть Рувимову. Жалость к этим людям и страх перед ними затуманили его сознание. Он вышел на поверхность сам не свой, шатаясь и бормоча, и пошел в произвольном направлении.
Он бродил по городу несколько часов, дезориентированный до такой степени, что стал совершать нетипичные для себя поступки. Увидев летнее кафе под навесом, он сел за столик и заказал кружку пива. Выпил и огляделся, будучи как в полусне. Здесь было не лучше, чем под землею. Угрюмые человеческие существа, совершенно без цели коротавшие за столами оставшееся до биологической смерти время, изображали, причем плохо, без огонька, беззаботно отдыхающих горожан. Мимо кафе шли по бульвару только что нарисованные на компьютере прохожие. Рувимов смотрел на людей так, будто они были голые. Их присутствие казалось ему почему-то немыслимым, фантастическим фактом. Только бы не начать опять испытывать жалость, подумал он, и тут же постыдное это чувство охватило его. Жалость была настолько интенсивна, что он чуть не заплакал навзрыд. Трезвая часть его ума продолжала анализировать, определив эти жалостливые приступы как производственный брак собственного, работающего на сверхнормальном уровне сознания, но поделать с собой он ничего не мог – ибо в тот период пребывал в апогее разлада. К тому же, что-то притягательное было в этом состоянии болезненного сочувствия. Он припомнил, что в книгах по буддизму часто упоминалось, что сам Лучезарный Учитель частенько впадал в периоды грусти и “бесконечного сострадания к перерождающимся существам”. Рувимов теперь хорошо понимал Принца Света.
Немного успокоившись, он выпил напитка, выдохнул и, отведя взгляд от бульвара, стал смотреть на человека за соседним столиком. Это был мужик лет тридцати пяти. Кудрявый, низкорослый, темнолицый. Друзья наверняка звали его “Пушкиным”, тем паче, что вниз по щекам его спускались с висков явно нарочно выращенные бакенбарды. Человек пил темное пиво, смакуя каждый глоток. Выпив половину кружки, закурил, с независимым видом откинувшись на спинку ярко-синего пластикового стула. На безымянном пальце левой руки (не ноги же, в самом деле) у мужика было толстое золотое кольцо. Куря, он картинно выдувал дым вверх, как это делают уверенные в себе люди (жена рассказывала Рувимову о связи между способом выдувания дыма и чертами характера, тьфу, бля; сам Рувимов пускал дымную струю куда-то себе в пах). Рувимов без усилий прочитывал все мысли человека за соседним столиком, будто череп этого “Пушкина” был стеклянным: сначала все у него в голове вертелось вокруг денег – он считал, что мало зарабатывает и тут же убеждал себя в обратном, играя с самим собой в поддавки. В качестве аргументов “за” он приводил хотя бы эти довольно дорогие сигареты, которых он может запросто позволить себе выкуривать по полторы пачки в день, или вот ирландское пиво, тоже недешевое. Потом вопрос денег был отложен и начались вожделеющие взгляды на официантку, вызревало желание заговорить с ней, пофлиртовать; Рувимов даже определил отрезок времени, спустя который мужчина вступит с девушкой (которая не носила бюстгальтера, но, жаль, надела-таки трусики под полупрозрачный лоскут юбки) в символический диалог половозрелых самца и самки. На исходе пятой минуты кудрявый человек поднял руку в направлении девочки и открыл рот; Рувимов удовлетворенно самому себе собирался кивнуть, но тут произошла несуразица, накладка.
Официантка запнулась об стул, упала с подносом, кружки с пивом с приятными для слуха хлопками соприкоснулись с каменным полом и, разбившись, как будто бы исчезли, растворились в воздухе. Мужик поспешил к девушке на помощь, но по дороге налетел на Рувимова и упал тоже, снеся свободный стол. Навернулся со стула и сам Рувимов, упал на спину, успев приподнять голову и тем самым избежав удара затылком. В эту же минуту – я не вру – на шоссе случилась авария, несколько машин столкнулось с визгом и металлическом скрежетом, закричали люди. Рувимов привстал, и в этот миг над ним просвистело нечто серебристое – это был, как оказалось, диск от колеса, он ударил пытающегося подняться на ноги мужика, похожего на Пушкина, и убил его, раскроив ему череп. Все это, занявшее в описании целый абзац, свершилось за секунды. (Бывает, кстати, и наоборот: здесь мгновения, там – года.)
Рувимов, не обращая внимания на возникшую толкотню и суету вокруг, выбрался из кафе и пошел скорым шагом прочь, пока никто не попытался задержать его.
Подобные происшествия, бессмысленные и дурные, случались с ним почти каждый раз, когда он покидал уединение свое и выходил в открытый космос, хотя, конечно, смертельный исход наличествовал впервые. Это значило, что Рувимов зашел слишком далеко. Он и мир стали совершенно несовместимы. Нельзя было исключать и такой вариант, что весь этот бардак в кафе был кем-то зловеще спланирован, и мишенью являлся именно он, Рувимов, а не безвестный сторонний персонаж, послуживший герою невольным щитом.
Прибежав домой, Рувимов упал на матрац и сутки пролежал неподвижно. Оцепеневший снаружи, он испытывал изнутри жутчайшую лихорадку сознания, такую, что мысли его, пребывая в хаотическом коловращении, выворачивались задом наперед и сами себя поедали.
После нелепого этого случая совсем перестал выходить из дома, даже в окно не выглядывал, пищу получал через заказную сеть, тогда-то и стал подумывать о самоуничтожении. Возникало желание сдаться, шагнуть отсюда прочь, в спасительную тьму небытия-неведения. Реальность словно поставила Рувимову опаснейший шах. Благо, этот малый успел сделать единственно верный ход и ускользнуть от опасности сквозь щель в бетонном заборе.
14.
Солнце стремительно, как глаз эпилептика, закатывалось за край земли. Где-то позади меня, в одном из отсеков, зазвонил телефон-автомат: мне давали последнее предупреждение. Оставив на белой плите только рюкзак и шляпу, я прыгнул в восьмигранный водоем. Я не почувствовал ни тепла, ни холода – это действительно была не вода. Субстанция обладала всеми основными характеристиками жидкости: текучестью, прозрачностью, податливостью, кроме одной – она не была мокрой. Это было нечто вроде наэлектризованного плотного воздуха. Передвигаться в такой среде было непривычно и волнующе; подобные, только гораздо более приглушенные ощущения бывают, когда летишь во сне. Или может, так чувствуют себя космонавты в невесомости. Я поплыл вниз, на мерцающий красный огонек. Дышать было невозможно, а видимость была как в тумане средней плотности. Ко мне подплыла из полумглы огромная механическая рыба с глазами-фонариками. Мы посмотрели друг на друга, и она, раззявив на меня рот, все-таки передумала откусывать мне голову. Выглядело это так, будто я прошел фэйс-контроль. Я довольно быстро доплыл до дна (в ушах у меня лопались бесконечные пузыри, будто кто-то ногтем один за другим пронзал пупырышки на такой, знаете ли, предохранительной полиэтиленовой упаковке), увидел дверцу с нужными опознавательными знаками, достал из кармана ключик и попытался вставить его в почти невидимую скважину. Ключ-живчик выскочил у меня из рук и сам дело свое сделал. Неприступного вида металлическая пластина двери сдвинулась вниз.
Я вплыл в предбанник, дверь снова наглухо захлопнулась. Меня окружил полный мрак. К тому времени я уже начал задыхаться, но, слава богу, система сработала, и субстанция из переходного шлюза утекла. Каморка заполнилась отдающим химией, но все же пригодным для дыхания воздухом. Я открыл люк в полу и спрыгнул вниз, попав в длинный, ярко освещенный коридор со сводчатым потолком. Я был совершенно сухим, лишь лицо и руки покрывала невидимая наэлектризованная осклизлость. Пошел вперед, но не успел сделать и десяти шагов, как навстречу мне неведомо откуда выскочила длинная и тощая до карикатурности девочка лет двенадцати в коротеньком простом платье.
– А сюда нельзя, товарищ, здесь запретная зона! – условный, утрированно детский голосок ее в другой ситуации меня бы рассмешил, но нынче было мне не до веселья.
– И кто ж это мне запретит идти, куда я хочу, уж не ты ли?! – с внезапной, удивившей меня самого резкостью возразил я, имея намерение пройти мимо девочки, отодвинув ее в сторонку.
Я уже протянул было к ней руку, но ребенок изящным жестом отвел ее и без замаха врезал мне кулаком под дых. Удар оказался умелым и весьма болезненным.
– За что? – глупо спросил я, дыша с немалым трудом.
Тут девочка, двигаясь с быстротой молнии, подпрыгнула и въехала мне ногой сначала по коленке, потом по локтю и в завершение, как бы ставя восклицательный знак, костлявым, как будто железным пальцем влепила мне в лоб щелбан: всю эту серию ударов она проделала, пока зависала в воздухе. Я рухнул на пол. Видя краем глаза, что она, занося растопыренную пятерню, собирается вырвать напоследок мне сердце, я заорал:
– Погоди! – торопясь и подвывая от боли, достал из кармана штучку, переданную Палочником. – Я от Потап Панкратыча!
Она прищурилась недоверчиво на меня, но забавную игрушку взяла и долго разглядывала.
– Надо было сразу показывать, – укоризненно пропищала она. – Вставай, пошли. Тут всякие ходят. Сегодня один уже хотел прорваться. На манекен похожий, гладкий такой весь. Сначала заболтал меня, а потом как выхватит из кармана пестик! Вот такенный! Я этому типу глаза выцарапала. Буквально. Где-то бродит теперь слепой по лабиринтам! – девчонка рассмеялась звонко, как стеклянные шарики по полу рассыпала.
Кого-то напомнил мне этот ее похожий на манекен человек. Я поднялся на ноги. Силы мои были на исходе: денек выдался суматошный.
– Ты страшный человек, – проговорил, отдуваясь, я. – Как зовут-то тебя?
– Ниточка. Или Дочь Номер Один. Иногда – Солнце.
– Ты давно живешь здесь? Как сюда попала?
– Я здесь живу с самого рождения. И никуда не выхожу. Как космонавт на космической станции “Мир”! Кстати, ты никогда не думал, насколько глупо и романтизировано отношение обывателей к космонавтам? – Девочка ткнула меня кулачком в живот (уже не больно, а по-дружески) и защебетала, почти не делая пауз и не давая мне вклиниться со своими вопросами. – Ветер вселенной, бездонные пространства! На самом деле космонавты заключены в скорлупки своих тесных кораблей, как рыбешки в консервные банки. Всюду железо, ничем не пахнущий воздух. Стерильность и функциональность. И им оттуда не сбежать, вокруг только черный вакуум и бесчеловечные звезды. Это же сплошная клаустрофобия, какие там космические просторы. Даже когда они выходят ненадолго наружу, на них надеты эти ужасные скафандры, в которых чувствуешь себя, как в гробу. Мука, бесконечная мука. Мне кажется, что все космонавты в короткий срок становятся неизлечимо больны. А знаешь, какие сны снятся в космосе? Совершенно адские! Вовсе не про траву у дома. Космонавтам еще хуже, чем подводникам, там-то, под водой, хоть гравитация есть.
– Да, да, все что ты говоришь, очень интересно, – отреагировал я.
Девочка выглядела типичным мутантом: тельце, как фитилек, худые ручки и ножки, глазищи на пол-лица, белесые прямые волосы. В ее подчеркнутой внешней ненормальности присутствовала даже своеобразная красота, будто она была созданным для компьютерной игры персонажем.
– Так чья ты дочка–то, я не понял?
– Папы Эдуарда и мамы Анны, естественно.
“Неужто сестричка? – подумал спокойно я. – Интересно было бы на эту маму Анну посмотреть”. Но вслух пока ничего не сказал, мало ли что.
Мы шли по коридору. Ниточка продолжала без умолку болтать на совершенно посторонние темы. Я не препятствовал. Потом был еще один люк в полу, из которого, когда мы его открыли, повалил, как из парилки, влажный пар. Мы нырнули в клубящуюся неизвестность. Выбрались из облака и сразу попали в светлую оранжерею. Сад походил на сон безумца. Растения произрастали тут экзотические и незнакомые мне – кустики были скорее синеватые, чем зеленые, а цвели они мелкими ядовито-красными цветочками, которые источали весьма странный, больше химический, нежели растительный, но очень, очень приятный, пьянящий аромат.
Затем снова коридор с высоким потолком и наконец белая круглая дверь. Девочка сказала какое-то слово – я не расслышал, слово было на птичьем языке, и дверь открылась, как открываются двери внутри космических кораблей в научно-фантастическом кино – спирально выкрутившись. Эффектно.
Мы очутились в огромной ярко освещенной софитами лаборатории. Человек в зеленом халате и маске с респиратором стоял спиной к нам в дальнем углу, занятый чем-то важным, держа в руке на отлете пробирочку с ярко-оранжевым веществом. Вдоль стен располагалось несколькими ярусами полуфантастическое, на мой взгляд, оборудование. Полным ходом шли сложные лабораторные процессы. Колбы, реторты, центрифуги, водяные бани, змеевики с бурлящей жидкостью, металлические со стеклянными дверцами шкафы, какие-то кубические аквариумы, экраны компьютеров с бегающими на них графиками. И снова все это напомнило мне стилизацию под трехмерную игру или даже комикс. Не верю!– хотелось крикнуть мне, но не стал.
Человек, который мог оказаться моим исчезнувшим отцом, повернулся ко мне и стал снимать маску.
15.
В том же самом месяце августе, столь урожайном на знаки глумливого рока, Рувимов дошел в своих метаниях до того, что решил вдруг увидеться с матерью, с которой не общался уже несколько лет. Он пришел к ней, доверившись смутному чувству, хмурый и нервный – в те дни он жил в тревожном ожидании катастрофы, и во всем его существе присутствовала лихорадочная внутренняя дрожь.
Мать Рувимова, несмотря на алкоголизм и связанное с ним периодическое помутнение рассудка, оставалась еще женщиной бодрой и деятельной, к ней даже ходили мужчины – их было несколько, но Рувимов представлял себе этих бедолаг как бы слившимися в один персонаж – этакого серолицего, глумливо скалящегося “дядюпетю” в серой кепке на лысой голове и папироской между губ. Мать встретила Рувимова довольно приветливо; слава богу, она была одна. Радушие же ее объяснялось просто: в данный момент она пребывала в начальной, наилучшей стадии опьянения. Сигаретка меж пальцев, морковная помада на губах, букли на голове, какая-то нелепая, салонная, отнюдь не домашняя одежда. Она обняла сына, имел место даже влажный, неприятный Рувимову табачно-винный поцелуй. Однако, даже не успев проводить его в кухню, мать тут же начала читать ему свою куцую мораль, взятую целиком у чужих людей в пожизненное пользование. Сын поморщился и пожалел о дурацком порыве, заставившем его навестить эту давно не любимую им и никогда не любившую его некрасивую, с жадными озабоченными глазами женщину. Сделавшую, между прочим, до рождения Рувимчика два аборта и только благодаря решительному вмешательству бабушки сохранившую третьего зародыша. (Мужа она держала в неведении, так что тот, рассеянный и далекий от земных забот человек, о загубленных детках ничего не знал.)
Стиснув зубы, терпеливо выслушивал Рувимов назидательные речи родительницы, произносимые ей со снисходительно-ласковой, в контексте беседы совершенно неуместной интонацией. Впрочем, дело было даже не в матери – она была ничем не хуже других – Рувимов уже привык, что каждый раз, когда он вступал в контакт с представителями людского рода, ему тот час начинала навязываться чужая и априори злая воля, липкая и удушливая. Это было неизбежно – как отравленный воздух, как чавкающая под ногами грязь. Потому кивал и молчал. Предложила выпить чаю. Согласился. Пили чай, безвкусный и жидкий, хорошо, если вчерашний, а то может и трехдневной давности. Рувимову были предложены какие-то высушенные мучные вещи, но ответил отказом. Тогда может, бокал вина? Тоже отрицательно помотал головой.
– И ваши отношения надо зарегистрировать, – долбила мать.
– Угу.
– И работу тебе найти нормальную…
– Да.
– И перестать целыми днями дома сидеть…
– Согласен.
– Стать, в конце–то концов, полноценным членом общества…
Рувимов снова кивнул, посмотрел в окно, за которым беззвучно низвергались с неба потоки воды (дождь не прекращался уже вторую неделю, как будто кто-то там наверху сблындил окончательно и удалился прочь, оставив включенными все краны), и вдруг, сам того не желая, высказался:
– Я, кстати, понимаю, почему от нас папа сбежал, я бы на его месте…– оборвал себя и заткнулся, втянул в плечи голову, приготовившись защищаться: в последнее годы с матерью случались приступы неконтролируемой ярости.
Мамаша заглохла, переваривая информация, затем из груди ее вырвался неблагозвучный животный стон, она ухватилась за стол и перевернула его на сына. Чай, прокисшее варенье в блюдце, сухари – все полетело в него. Она схватила упавший на пол нож (тот случай, когда примета сработала в обратную сторону: через минуту мужчины здесь не будет) и бросилась на Рувимова, совершенно определенно метя ему в шею. Нервозно хохотнувший Рувимов увернулся, прыгнул в коридор, закрыл дверь в кухню.
– Стой, сучонок! – заорала мать.
Слышал, как она тяжело осела на пол, выронила оружие, залилась захлебывающимся плачем.
– Прощай, мама. И это… прости, – успел промолвить напоследок Рувимов, будучи на краю истерики: что-то происходило с ним, какая-то внутренняя, каркасная структура в нем претерпевала обрушение. Но сдержался, не заорал, упав в слезах на грязный половичок. Дрожащими руками открыл замок и навеки удалился из родного дома.
16.
Нет, человек, снявший маску, был не мой отец. И даже не мужчина – халат скрыл очертания фигуры и, готовый обмануться, я обманулся. Это оказалась женщина лет сорока с короткими светлыми волосами, довольно красивая, скуластая и пухлогубая. В глазах ее сначала вспыхнул ужас, потом, когда она взглянула на улыбающуюся девочку рядом со мной, отобразилось в них изумление. Мне почему-то подумалось, что она впервые видела в этих стенах живого постороннего человека.
– Алоха! – проговорил я как можно приветливей. Я боялся, что сейчас она выхватит из–под полы халата футуристический пистолет и поразит меня ионным зарядом.
– Мама, не бойся. Он от Панкратыча! – крикнула девочка, подпрыгнув на месте.
Лаборатория была просторной, и голоса забавно резонировали в сухом стерильном воздухе помещения.
– Подойди сюда, мальчик! – произнесла женщина величественным и мелодичным голосом, каким могла бы говорить, наверное, Аэлита, царица Марса, если бы тот фильм 1924 года был звуковым.
Я поднял вверх руки и медленно пошел к ней. Сверкнула пару раз синеватая молния где–то среди реторт и змеевиков. Девочка убежала вглубь лаборатории и стала там прыгать через скакалку, подлетая на немыслимую для обычного человека высоту. При этом она громко и заливисто хохотала. Понятно, теперь она хотела меня очаровать: вряд ли у малышки было много друзей в подземелье. Мать молча направила в сторону дочки палец, и дитя послушно затихло. Я продолжал скалить зубы.
– Садись, – сказала мне женщина уже спокойно, по–домашнему.
Я сел в вертящееся высокое кресло.
– Фамилия? – спросила меня она, усевшись напротив и закуривая тонкую сигарету.
Я пару секунд рассматривал ее: выглядела она хорошо, хотя, конечно, была немного бледновата – сказывался подземный образ жизни. Замечательные глаза – синие и спокойные. Она улыбнулась мне, и лицо ее словно бы просияло нежным светом. Так улыбаются люди, которым абсолютно неведом страх. Милая женщина.
– Рувимов, – отрекомендовался я, чуть наклонив голову, и добавил, подумав, – младший.
– Сын?
– Сын.
– Я так и подумала сразу. Вы немного похожи… Ну что сказать – твой папа предупреждал о возможности такого варианта развития событий.
– А где папа?
– В данный момент он отсутствует.
Я набрался храбрости и промолвил:
– Он жив?
– Скорее жив, чем мертв, – теми же словами, что и Палочник, ответствовала мне она.
Выдохнув, я поднял ладонь и твердо сказал ей:
– Я хочу услышать обстоятельный ясный рассказ, милая женщина. Я устал от намеков, недомолвок и догадок.
– Зови меня Анна. Не волнуйся, младший, я расскажу тебе все, что знаю.
И она, слегка хмурясь и оживленно жестикулируя рукой, в которой держала сигарету, действительно рассказала мне.
Вот ее история целиком, как я ее услышал и понял. Свои реплики, которые состояли большей частью из междометий и восклицаний, я пропускаю.
“В конце семидесятых годов прошлого века, когда советский космос был все еще на подъеме, правительство заинтересовалось идеей освоения ближайших планет, в частности, Марса. С Луной, как известно, у нас, русских, ничего не вышло. Не совсем вышло и у американцев. Их оттуда погнали, как собак. Они вынуждены были все свои далеко идущие проекты свернуть в трубочку и положить в долгий ящик. Советские ученые обратили свои взоры на Марс. Это была долгосрочная программа. Предполагалось не просто так, восторженными дурачками прилететь, побродить по поверхности, набрать камней и вернуться, но застолбить место для коммунистического будущего. Была разработана программа по изменению климата Марса с целью его дальнейшей колонизации, и целый секретный институт занялся этой проблемой. Ты, должно быть, в курсе, что Марс имеет атмосферу, почву и ледники на полюсах. При определенных условиях можно было сделать воздух красной планеты пригодным для дыхания. На первой стадии рассчитывалось модифицировать атмосферу на отдельных обширных участках, ограниченных куполами. Для этих целей в кратчайшие сроки возвели Химический Комбинат №0, на котором мы сейчас с тобой находимся. Группа ученых, в которую входил и молодой биохимик Эдуард Рувимов, успешно занималась разработкой специального субстрата, состоявшего из смеси водорослей, бактерий и удобрений. Замещение обширных площадей Марса этим субстратом должно было с течением времени привести как раз к цепной реакции, каковая нужным образом перепрофилировала бы состав атмосферы. Бактерии должны были начать размножаться, разлагаться, выделять кислород и т. д. Ты наверняка слышал об этой теории. Но вряд ли слышал, что попытка была осуществлена на практике. Так вот, для твоего отца, постепенно занявшего в специально созданной при комбинате лаборатории одно из ведущих мест, это было делом всей жизни. Вам он говорил, что трудится рядовым сотрудником в каком-то там захолустном институте, но это была вынужденная ложь: он был серьезный ученый, доцент, всю жизнь, правда, проработавший под строжайшим секретным грифом. Он лично разработал специальный состав для “марсианских брикетов”, как они это называли. Спрессованные такие кирпичики из субстрата и законсервированных живых организмов, которые должны были в огромном количестве поставляться на Марс. Брикеты производились тоннами, производство шло на полную мощь.
Были построены специальные грузовые космические корабли, которые этими самыми брикетами набили под завязку. И вот в 1982 году три таких грузовых корабля отправились на Марс. Но их постигла неудача: один улетел мимо цели в открытый космос, два разбились при посадке. Неудача обескуражила советских, но ненадолго: год спустя была снаряжена целая эскадра кораблей с многотонным грузом на борту. Но отправиться в полет корабли не успели: как назло, настало время гнусных перемен, и в открытый космос ушла сама Империя.
Отец считал, что те первые корабли перепрограммировали селениты, обитатели Луны. И что вообще, весь проект находился под их контролем. Но ему, естественно, никто не верил. Программа была глубоко засекречена (советское правительство хотело преподнести жителям страны и всей Земли сюрприз). Не вышло у них ни фига. Дорогостоящий проект собрались законсервировать, заморозить. Это означало конец исследованиям, конец планам доцента Рувимова. Он с самого начала участвовал в разработке проекта и не мог смириться с тем, что его дивная мечта – освоение Марса – накрылась тазом. У него даже была идея отправиться на Марс одной из последующих экспедиций, когда работа под куполами будет налажена. А тут такой облом. Что-то он там пытался доказать руководству, но, естественно, без толку. Наружные цеха комбината были демонтированы и брошены, а подземные лаборатории залили специальной смесью, которая со временем превращается в слизь и все к чертовой матери замораживает до второго пришествия. Но Эдик решил сохранить одну из основных лабораторий в рабочем состоянии и, пробравшись на тогда еще тщательно охраняемую территорию, тайно перекрыл шлюз. Поступок, достойный героя.
Доцент Рувимов ушел из науки и вообще из мира людей, решив выждать время. Правильно сделал, что скрылся. Практически все, кто участвовал в работе над проектом, в течение нескольких лет после погибли или исчезли при странных обстоятельствах. Ну, рабочие на комбинате-то и не знали, что, собственно, производят, их не тронули. А вот с другими обошлись сурово. Директора комбината, например, обезглавил на рыбалке сом. Заместитель выпил случайно стакан муравьиной кислоты вместо вина. Ученых из лаборатории тоже ликвидировали. Учителя Эдуарда профессора Амброзьева заразили неизвестным вирусом, сведшим его в могилу за неделю, главный химик был повешен на собственной даче. Эдик считал, что за всем стоят закулисные надправительственные силы. Он говорил, что они для этого и развалили Союз Советских Республик, чтобы остановить освоение марсианских территорий. Кому-то прогресс человечества был очень невыгоден. Ну а когда шумиха утихла, о проекте забыли, архивы уничтожили, разработки похерили, Эдуард вернулся в лабораторию, где была сосредоточена, как-никак, вся суть его души, и запустил ее, лабораторию, возобновив работу.
Кто я такая? Будучи студенткой, проходила практику в том самом секретном институте. О том, что он секретный, мы тогда не знали: просто работали лаборантами, подай-принеси, короче. У нас с твоим папой случился небольшой роман, скорее даже флирт. Но это с его стороны был флирт, а я-то влюбилась тогда в него по-настоящему. Страдала. Ну, потом мы долгое время не виделись, и вот двенадцать лет назад он нашел меня. Пришел ночью, в обстановке строжайшей тайны. Предложил навсегда уйти с ним под землю. И я согласилась, бросила все.
Стали мы жить в лаборатории. Жили, надо сказать, душа в душу. Любили друг друга и работали. Выводили оптимальные составы брикетов. Наименьший вес, наибольшая плотность, варьировали пропорции. Проводили различные эксперименты. Работали на будущее. Ты уже видел нашу продовольственную оранжерею? Здесь, под нами, есть еще одна, огромная, с марсианской гравитацией. Там мы зачали, родили и вырастили нашу дочку. Нам надо было знать, возможно ли воспроизводство людей в условиях модифицированного Марса. У нас получилось: Дочь Номер Один, Ниточка, выросла полноценным биологическим существом.
Но несколько лет назад твой отец, забредший в некоторый
mental cul—de—sac, как он выразился, впал в неразговорчивое состояние. Как бы оцепенел для внешнего мира, перестал реагировать на раздражители. Он не то чтобы разуверился, что людям пригодятся его наработки, но посчитал, что приход этого времени будут всеми силами оттягивать те, для кого развитие человечества невыгодно. Они не дремлют, считал он, и постоянно следят, чтобы мы не высовывались. Пока люди бродят по Земле послушными марионетками, ими легче манипулировать. На Марсе до них трудно будет дотянуться. “Они не хотят пускать нас на Марс”, – часто повторял твой отец, когда мы ночами глядели на Луну из щелей нашего подземелья. Нужен другой способ, говорил он. Однажды вечером он сказал мне такие слова: раз-два-три-четыре-пять, я иду искать. Вошел в “марсианскую комнату”, как мы ее называем, и… исчез. Да, вот так. Из запертого помещения с одним входом. Думаю, дружественные марсиане, про которых он говорил, что они, дескать, живут в параллельном измерении Марса, забрали его к себе.Я держу лабораторию в чистоте, пока он отсутствует. Он исчез около полугода назад, оставив меня в качестве своего резидента. Наружу мы с дочерью выходим редко. Потап Палочник помогает нам с необходимыми препаратами и оборудованием.
Чем я тут занимаюсь целыми днями? В свободное время произвожу синтетическую радость. Мы считаем, что это может пригодиться колонизаторам Марса в будущем. Продукт помогает сосредоточиться на конкретных задачах повседневной жизни и содержит дух в непрерывном приподнятом состоянии. Это безвредно и не вызывает аддикции. Могу дать попробовать”.
– Дайте, – кивнул я.
Она дала мне маленькую оранжевую таблетку.
– Положи под язык и медленно рассасывай.
– Другой способ…– прошептал я, сунув в рот таблетку, – другой способ. Те же слова я сказал профессору Любезнову, когда он спросил меня, чего же я ищу… Вы хотите, чтобы я поверил в вашу историю?
Препарат подействовал почти мгновенно. Перед глазами у меня немного поплыло, завращалось. Приятное покалывание появилось во всем теле. Захотелось встать и пройтись. Я встал и прошелся. Анна с улыбкой глядела на меня.
– Ты можешь выбрать версию, что все это сивой кобылы бред. Что твоего отца не существует. Или что он больной человек и всю эту чепуху про освоение Марса выдумал. Или что я сама наплела тебе небылиц. Ты можешь сказать, что любой ученый – биолог или химик, посетив лабораторию и “марсианскую” оранжерею, скажет, что все это – бутафория, декорация. Но ты поверишь, тебе некуда деваться. Твой мир закончился. Вполне вероятно, что ты утонул там, в этой суспензии, и все это, – она обвела изящным жестом вокруг, – твои предсмертные видения.
– Другой способ… другой способ, – все твердил я, не слушая ее. – Значит, отец отыскал-таки его. В сущности, мы были всю жизнь одержимы с папой одним и тем же: желанием из порочного круга выскользнуть. Неважно, куда сейчас ушел отец, я знаю, что он жив и вернется. Он почувствует, что я жду его. Видите эти часы? – я показал Анне часы с олимпийским медведем на зеленом фоне. Я постучал по циферблату пальцем, я поднес часы прямо к ее лицу, чтобы она видела, как обаятельно медведь улыбается. И она посмотрела, и мишка улыбнулся ей, и она ответила ему улыбкой. – Они все еще идут, все еще тикают! Это значит, отец помнит и любит меня. И обязательно придет ко мне. Я останусь здесь с вами ждать его. Там, наверху, я никому не нужен – ни отдельным живым существам, ни всему моему народу.
Часы тикали все громче и громче. В чрезвычайном возбуждении я заходил, подпрыгивая, по лаборатории. Мои ноги обрели забавное пружинное свойство: я отталкивался ими от пола и подлетал, надолго зависая в воздухе. Ниточка, она же моя сестричка, подбежала ко мне, смеясь заливисто, в ее руках была стеклянная чаша со множеством разноцветных шариков, размером с теннисные. Шарики упруго вибрировали и казались живыми. Она сказала им слово на своем языке, и шарики вылетели из чаши, ударились от пол и стали высоко подпрыгивать и петь каждый свою бессловесную, очень трогательную песню. Ниточка достала из кармана подаренную Палочником игрушку, завела ее (мир сразу как бы покосился на сторону), поймала меня за руку и стала прыгать рядом со мной и шариками, поднимая меня на немыслимую высоту. Так и скакали мы с ней, а рядом летали и звучали на высоких частотах разноцветные пузыри. Мама Анна смотрела на нас с человечной, бесконечно теплой улыбкой.
Мы прыгали с каждым разом все выше и выше. Наконец, стали совершать такие прыжки, что казалось, сейчас мы пробьем макушками потолок и улетим в открытый космос. Сестричка громко смеялась, стал смеяться и я, и смеялся так, как никогда не смеялся до этого в своей жизни, потому что окончательно понял в этот миг – да, мое время пришло.