Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2011
Михаил БАРУ
Родился в 1958 в Киеве. Окончил Российский химико-технологический
университет в Москве. Химик и инженер, кандидат технических наук. Стихи и проза
публиковались в журналах «Арион», «Волга» и др. Автор нескольких книг стихов и
прозы, в том числе «Обещастье» (2005), «Следы птиц» (2007), «Один человек» (2008),
«Цветы на обоях» (2009), «Записки
понаехавшего, или Похвальное слово Москве»(2010), «Тридцать третье марта, или
Провинциальные записки» (2011), «Дамская визжаль» (2011). Составитель первой российской
антологии хайку и трехстиший «Сквозь тишину» (2006). Живет в Москве.
«НЕ ПИШЕТСЯ ПРОЗА, НЕ ПИШЕТСЯ»
***
Писатель
бросает писать. Как курильщик, которому надоел утренний кашель и хрипы в
легких, вечная желтизна на указательном и среднем пальцах, вонючие окурки в
пепельнице и повышенное давление. Так и писателю надоедает постоянное
безденежье, отказы в редакциях, мозоль от авторучки на среднем пальце,
постоянные попреки жены, вонючие окурки от дешевых папирос и повышенное
давление. Чувствует он, что исписался. Надо завязывать с этим делом. Сколько
можно в конце-то концов. Сосед вон бросил писать стихи и занялся бизнесом.
Купил жене шубу из шанхайского барса. И начинает он бросать. Резко бросить не
может – как ни крути, а писал-то он не один и не два года. Начинает с того, что
прекращает писать по ночам. Лежит в постели как все и молча смотрит в потолок
или на жену. Считает жену овец, чтобы заснуть. Не спится. Ломает его.
Потихоньку пробирается он на кухню, достает из кармана пижамы, припрятанную со
вчерашнего ужина бумажную салфетку, прикрывает кухонным полотенцем абажур
настольной лампы и начинает писать роман. На шорох бумаги с контрольной
проверкой на кухню заявляется чутко спящая жена и сразу в глаз крик … а
у писателя все уж заранее продумано – на столе стоит уполовиненная бутылка
«Зеленой марки», лежит на блюдце надкусанный соленый огурчик и из пепельницы
подымается дымок от только что забычкованной папиросы. Так проходит неделя и
другая тоже проходит. Писатель понемногу обретает человеческий вид. Бреется по
утрам. Ночью не вскрикивает во сне «Четвертая глава! Открой немедленно! Открой
или перепишу!». Смотрит вместе с семьей по телевизору кулинарные шоу. У жены
появляется надежда, и она на последние деньги покупает себе дорогой белорусский
лифчик, украшенный кружевами… Как вдруг из туалета выбегает теща с возгласом:
– Люся! Посмотри сюда!
В руках у нее трехметровый обрывок рулона туалетной бумаги, исписанный мелкими буквами.
– Так вот, оказывается, какие у тебя запоры, сволочь…» – цедит сквозь зубы жена. Теща подливает масла огонь:
– Разве он виноват? Ты виновата! Ты! Ну, с какой стати ты ему разрешила писать? В жены писателей лезешь? Что ты за писательша такая? А-а-а-а… Как же, беспременно, так вот вас и сделают достоевскими! А было бы вот, как я говорила, по торговой бы части… в менеджеры, как твой брат… Брат-то, вот, сто тысяч в месяц получает. Сто тысяч – шутка ли? И себя ты замучила, и мужика замучила писаниной этой, чтоб ей пусто было. Худой, кашляет… погляди: сорок лет ему, а вид у него, точно у шестидесятилетнего.
Жена в ярости распахивает платяной шкаф, срывает с крючка мужнины подтяжки и, рыдая, с наслаждением, хлещет ими писателя.
– Мало я тебя била, мучителя моего, – сквозь слезы кричит она. – Бить бы нужно, вот что! У-у-у… мучитель мой! Пороть бы тебя, да силы у меня нет. Говорили мне прежде, когда ты только начинал бумагу пачкать: «Бей, бей»… Не послушала. Вот и мучаюсь теперь. Сколько ты чернил извел, ирод! Кровью моей пишешь, чудовище! Постой же! Я тебя выдеру! Постой…
Писатель покорно нагибается и сует голову в полные колени жены. Розовые, торчащие уши его двигаются по скользким черным колготкам. Он не издает ни одного звука. Вечером, на семейном совете, писателя решают отдать по торговой части.
***
Одиночество в деревне переносить легче, чем в городе. Все же там с тобой рядом и поле, и лес, и река. Даже натопленная печка, которая трещит веселым, а не грустным треском. А еще синицы. Скворец в скворечнике. И собака. С умной и понимающей собакой о чем только не поговоришь. Никакой жене не доверишь того, что можно доверить собаке. А если ее еще и за ухом почесать… Собаку конечно, не жену. Почеши жену за ухом – много она поймет из того, что у тебя на душе? Она даже и удовольствия от этого не получит. Хотя… если долго жену не мыть или у нее чесотка… А в городе одиночество настоящее, потому, что вокруг люди. Люди и больше никого – ни леса, ни реки, ни облаков в небе.
***
Возле работы видел скворца. Ходил он по траве как-то медленно. Переваливался с боку на бок. Ну и вообще было видно, что ему не по себе. Наверное, склевал жирного червяка из свинины и теперь у него болит печень. Или желчный пузырь. А вдруг это самка и она беременная. Тяжело ходить с яйцом внутри. Или даже с двумя. Когда они снаружи, то еще ничего. Можно привыкнуть.
***
У меня есть два полиэтиленовых пакета, и они меня беспокоят. Мучают даже. Бывает так, что человека мучает какое-нибудь неотправленное письмо или слова, которые он сказал сгоряча, а потом жалел о них всю оставшуюся жизнь того человека, которому он их сказал. Но пакеты… Нет, я их не расчесываю. Нет, никто не надел мне их на голову…
Лучше, однако, по порядку. По порядку пакетов. Первый – желтый и продолговатый. Мне в него положили купленный зонтик. Раньше я бы его выбросил не задумываясь. Теперь ношу в нем зонтик. Удобно очень. Если, к примеру, ты идешь под дождем, а потом надо войти в метро или в банк. Спрятал мокрый зонтик в пакет и сунул в портфель. Никаких нужных бумаг он в портфеле он не намочит. Или электронную книжку, которую ты читаешь в метро. Раньше-то бумажные были – ее просушил и все. У меня тогда не было портфеля. И нужных бумаг тоже не было. Были только книжки и холщовая сумка с длинными ручками, чтобы носить ее на плече. Однажды, много лет назад, в ресторане другого города, я повесил мокрый новый зонтик на спинку стула и, конечно же, забыл его. Потом несколько лет вспоминал – где же я мог его оставить. Так и не вспомнил ничего, кроме терпкого вкуса красного сухого вина и запаха духов – такого тонкого и такого неуловимого, что я потом сколько ни приезжал в этот город, а все по делам службы и только.
Второй пакет тоже очень удобный. Мне в аптеке как-то раз в нем дали лекарства. Он небольшой – как раз подходит для коробочки с обедом, которую я беру на работу. Еще и яблоко туда кладу. Пакет оказался очень прочный. Сносу нет. Только рисунок на сгибах вытерся. Видно краска нестойкая. Раньше было проще – купишь какую-нибудь шаурму на обед или нальешь кипятку в пластмассовый стакан с таким же пластмассовым корейским супом – никаких коробочек не надо. Я тогда мог съесть шаурму и остаться в живых. Впрочем, тогда и обед был не по расписанию, не диетический и, случалось, не каждый день…
Когда я
смотрю на эти удобные во всех отношениях пакеты, которым сносу нет, которые…
бабка моя, покойница, пользовала литровые из-под молока. Не картонные, а
полиэтиленовые. Мыла, сушила и потом раскладывала в них какие-то свои
бесчисленные справки, квитанции и рецепты. Перетягивала их резинками. Придем с
ней в поликлинику или в собес, а она как достанет из своей клеенчатой сумки это
молоко со справками. Еще и мне велит найти в нем нужную бумажку, потому что
очки дома забыла. Как я стеснялся этих пакетов, в которые… смотрюсь теперь,
спустя столько лет, как в зеркало. В них лучше, чем в зеркале видно и новые,
почти ненадеванные зубы, и склероз, и седину в бороде и беса в ребре, который,
как оказалось, не в ребре, а под ним и не выиграл, а проиграл называется
печень. Пакеты хочется надеть на голову сразу оба и задохнуться к чертовой
матери.
Только тот, в котором зонтик, лучше подклеить немного. Как-то раз я его случайно продырявил спицей – торопился вытащить под дождем. Кусочек прозрачного скотча, и как новый будет. А что краска слезла – ерунда. Он еще очень прочный.
***
Приехали к нам на дачу гости. Семейная пара. У дамы такой бюст… Как теперь говорит продвинутая молодежь – семьдесят второй шрифт. Супруга их развлекала, как могла. Все цветы им показала, все рассказала и решила повести к друзьям в гости. Ее друзья живут в соседнем доме. И меня пришла звать. Любит она массовость в мероприятиях.
– Зачем, – говорю, – я туда пойду? Что я соседей не видел или их цветников?
– Ну и что, говорит, что видел – пойди за компанию. Из уважения пойди.
– Сил моих нет ходить за компанию. Стоять там, как дураку, и смотреть на все эти грядки, гори они огнем. Хотя… Давай, пойдем. Можно очень даже с пользой пойти.
– Это с какой же пользой, – насторожилась жена.
– А вот с какой. У твоей-то подруги бюст тоже такой, что мало не покажется. Встану между ними и загадаю желание. У них такие… Ну точно что-нибудь из хорошего да сбудется.
Тут супруга обругала меня, велела оставаться дома, повернулась и пошла. Я ей вдогонку:
– Меня не берешь – так хоть сама встань и загадай…
***
Прослушал и просмотрел четыре или пять записей разных исполнений Аллегретто Седьмой Бетховена. Дирижеры и оркестры разные. Со стороны смотреть – так кажется, что в некоторых коллективах музыканты сами по себе играют, а дирижер сам по себе руками разводит. И все довольны. Музыканты тем, что у них все, как у людей – с дирижером во фраке, с бабочкой и запонками, и дирижер доволен – никто не скажет, что какой-нибудь рукосуй с горы. И только у Караяна все по-другому. Смотрят на него музыканты во время игры так, что сразу понятно – ошибись они хоть на одну сто двадцать четвертую тона выше или ниже… да что там – на одну двести сорок восьмую – и всё. То есть совсем всё. Он из каждого дуршлаг дирижерской палочкой сделает. Будут скрипичными и виолончельными смычками всю сцену после концерта подметать. То место, где сфальшивил, каждый по триста раз переиграет… нет, сначала еще двести раз перепишет ноты всей симфонии. Кто пожаловался родителям, детям, внукам или, паче чаяния, адвокату – тот будет дуть в бас-геликон до полного вакуума в легких. Наверное, по-другому и нельзя. Если, конечно, как говорил Михаил Михайлович, вас интересует результат.
***
На другом берегу целуются.
На этом – таджики, занятые на строительстве нового здания Мариинки, уже пошабашили, и теперь сидят на корточках, привалившись к чугунной решетке ограды, галдят и плюют под ноги друг дружке. Один из них совсем маленький – строительная каска ему доходит до плеч – не галдит, не плюет, а кормит с руки голубя. На этом берегу ветер нехотя шевелит прозрачные красные с золотым отливом, похожие на рыбачьи сети, шторы, на огромном балконе последнего этажа огромного серого дома. Там сидят в плетеных креслах мужчина и женщина. Пьют из высоких стаканов и смеются.
На другом
берегу целуются. Молодой человек на мгновение отодвигает лицо девушки лишь для
того, чтобы выискать на нем новое место для поцелуя. Девушка дышит как
ныряльщик, только что вынырнувший из канала, по которому на открытой палубе
катера «Касатик» плывут столики с шампанским, лимонадом и бутербродами с
копченой колбасой. За ними сидят четыре женщины средних лет, выпивают, закусывают
и хохочут изо всех сил так, как хохочут женщины, которым через три или четыре
часа садиться в плацкартный вагон поезда до Кирова или Соликамска, через сутки
или двое выйти на перроне Иваново или Уфы, зарыдать, забиться в истерике
вздохнуть, закусить накрашенную губу…
На катере «Планида» экскурсанты укутались в синие, с желтыми полосками, пледы. У одной женщины ноги красивые и она не желает их прятать под пледом. Так и синеет ими от холода. Невидимый с палубы экскурсовод валяется на диване в салоне катера, чешет голые пятки и говорит в микрофон электрическим голосом, не открывая глаз:
– Посмотрите направо… дом декабриста Глинки… на заседании решено… к республике…
На другом берегу целуются. Девушка уже не в силах обнимать юношу, безвольно опустила руки и висит, держась за него одними губами…
Вслед за «Планидой» идет маленькая, щеголеватая «Выхухоль». Ее арендовала пара – пожилой, седовласый мужчина со сверкающими наручными часами в размер настенных и невзрачная худенькая девушка, которую мужчина и не думал арендовать, но она… Потом он постарается забыть ее худобу, выпирающие в самых неожиданных местах ключицы и чересчур яркую помаду, оставляющую следы в самых непредназначенных для этих следов местах, но она… На другом берегу наконец-то закончили целоваться и теперь тщетно пытаются втянуть обратно свои, багровеющие в синих сумерках, губы.
***
Отец родной достал не только нас, но даже и амфоры со дня моря. Хорошо бы его в мавзолей запустить. Подержал бы он руку над хрустальным гробом и открыл бы Ильич глаза, сел… ну, может и не сел бы – крышка все же, но на следующий день ученые нам доложили бы, что у мумии отросли ногти, или волосы, или эрекция такая, что уборщицы боятся протирать этот самый гроб даже намотанной на длинную швабру тряпкой.
***
Пишут, что
Водоканал то ли Москвы, то ли Петербурга отключил фонтаны в преддверии дня ВДВ.
Что же теперь остается делать десантникам? Только вламываться в квартиры к
гражданам и бросаться с разбегу в их ванные. Хорошо, если там воду кто-то
налил. Граждане, конечно, подымут вой. Журналисты и фотокорреспонденты станут
писать разоблачительные статьи и публиковать леденящие тело фотографии.
Представляю себе эти статьи… "Третий день в доме номер пять по улице
номер шесть в квартире заслуженной учительницы лежат в ванной двое десантников и
умоляют их выпустить". Думать надо, прежде, чем выключать. И ведь все
можно было бы сделать по уму. Дать каждому десантнику по личному фонтану. Не
фонтану-фонтану, а фонтану. Фонтанчику. Нет, не биде, Боже упаси. Зачем их
обижать. Достаточно какой-нибудь спринцовки. Само собой, раскрасить ее в цвета
ВДВ. Наконечник сделать полосатым. Как палку у гаишника, только полоски не
черные а синие. Размер чтобы был не гражданский, а военный. Настоящий пацанский
размер. Чтоб захлебнуться можно было. И пусть они себя и друг друга… Да в
одной только Москве полмиллиона бывших десантников. Какой навар можно получить
с заказа на такое количество праздничных спринцовок! И так каждый год. Все
лучше, чем тротуары ломать и плиткой их перекладывать.
***
Стою у светофора посреди Крымского вала, на островке, и жду, когда загорится зеленый. Крымский вал широкий – светофора два и ждать долго. Мимо с ревом проносятся машины. Самые дорогие, самые большие и самые опасные из них те, за рулем которых сидят крохотные девушки в больших черных очках. Эти девушки смотрят внутренним взором в мечту, представляя себя за штурвалами истребителей, межконтинентальных ракет, космолетов, в объятиях Бреда Пита или Тома Круза и только в тридцать пятую или даже в сорок восьмую очередь за рулем автомобиля. На педаль газа они давят так, что ее потом приходится из пола клещами выдирать. Но я не о них. Рядом со мной стоит семейная пара – старик со своею старухой. На двоих им не меньше полутораста лет. Старик стоит смирно, время от времени вытирая огромным носовым платком вспотевшую лысину. Старуха нервно постукивает по тротуару палкой. Зеленый все не загорается. В какой-то момент проезжая часть пустеет, а зеленый свет все никак не загорается. Внезапно старуха хватает за руку старика:
– Я что здесь нанялась что ли ждать?
– Да уже…, – начинает кашлять в ответ старик.
– Пошли давай быстрее, – тащит его за руку старуха.
– Лен, ты глаза-то разуй, – упирается старик.
– Не ссым, Сева, не ссым! – по-военному заканчивает дебаты старуха и стаскивает старика за руку с тротуара на дорогу.
В этот момент зажигается зеленый и огромный разжиревший «Хаммер», истошно завизжав тормозами, останавливается у перехода.
***
Вот-вот пойдет дождь. Колокол на колокольне Казанского собора гудит так, что даже турист японец, покрытый фотоаппаратами как рыба чешуей, того и гляди перекрестится. У дверей Исторического музея стоят два негра, наряженные в самурайские доспехи. На них косо смотрят два мужика, наряженные стрельцами. С самураями девушки фотографируются охотнее. И им не надо держать в руках тяжеленную пищаль с бердышом. Из Иверской часовни стремительно выходит девушка, снимает платок с головы и, обмахиваясь им, кричит в пространство: «Ма, ну сколько можно! Я быстро покурю и вернусь. Курить охота – сил нет». Неподалеку, в сувенирных рядах, пожилой иностранец в шортах до подбородка примеряет белую кроличью шапку-ушанку с большой красной звездой. – Офицерская, – восхищенно причмокивая, говорит ему приторное, толстое лицо небритой национальности. Высохшая древняя старушка в пожелтелом белом сарафане и соломенной шляпке, к которой приколот букетик высохших цветов еще юрского периода, предлагает прохожим какие-то брошюры то ли коммунистов седьмого дня, то ли адвентистов лимоновского толка. Колокол Казанского собора замолкает и становится еще жарче. Духота такая, что у маршала Жукова из-под бронзовой фуражки течет пот. Вот-вот пойдет дождь.
***
На «Менделеевской» народу меньше не стало, и я продолжал стоять. Подо мной сидела худенькая и востроносая девочка лет семи. Дети почти никогда не бывают некрасивыми, хотя бы потому, что они дети, но эта была. Она что-то сосредоточенно рисовала, загородив рисунок рукой, как это любят делать дети, которые еще и от усердия высовывают язык, когда рисуют, но эта не высовывала, а даже наоборот крепко сжала тонкие и суровые ниточки губ. Все же, ей тяжело было рисовать, не помогая себе никакой другой частью тела, и потому она время от времени шмыгала носом. Точно так же, время от времени, она исподлобья взглядывала напротив, на девочку, по виду ее ровесницу, и снова утыкалась в рисунок. Такой воробей, подумал я, а уже портреты пишет. Та, которую так тщательно рисовали, ни о чем не подозревала и безмятежно облизывала нечеловеческих размеров чупа-чупс. Рисовать надо было быстро, потому как еще две-три остановки – и девочка напротив совершенно слиплась бы. Какой уж тут портрет… Маленькая художница торопилась, взглядывая все чаще и чаще. Еще я подумал, что тому, кому не досталось красоты, достался талант. Вот вырастет, поступит в какую-нибудь Строгановку или куда там поступают все художники и будем мы все… Тут пришла мне пора выходить. Двери открылись, я изогнулся, чтобы напоследок посмотреть на получившийся портрет и тут же потоком меня вынесло на перрон «Добрынинской». Я толкался в переходе на «Серпуховскую» и никак не мог взять в толк, почему на портрете было нарисовано какое-то чудовище вместо девочки – дыбом стоящие волосы, один-единственный зуб, вылезающий изо рта до половины подбородка, чудовищные то ли веснушки, то ли оспины, покрывающие не только лицо, но и плечи. Портрет Дориана Грея наоборот… Этак, подумалось мне, она лет через двадцать или тридцать при случае и глаза соседке выцарапает. Пока только рисует… Но это, конечно, все глупости. Просто у ребенка было плохое настроение. Может, ей тоже хотелось чупа-чупс, а мама не купила. Ну и нарисовала сгоряча… Потом выцарапает. Не сейчас.
***
В садоводческий центр «Мир увлечений» заходит мужчина, подходит к прилавку и, наклонившись к продавщице, тихо, доверительно её спрашивает:
– Девушка, у меня на листьях мучнистая роса. Что делать? Может, каких-нибудь капель на ведро воды…
При этом мужчина нервно проводит по рукам ладонями – точно счищает эту самую росу.
– На себе не показывайте, – точно также доверительно и тихо предупреждает его продавщица.
***
В телефонном салоне «Связной» мужчина средних лет, багровый от духоты, спрашивает продавца, тонкого юношу с еле заметными усиками:
– Молодой человек – у меня бабушка лежит в больнице. Какой ей лучше подобрать тариф, чтобы с нами со всеми общаться?
– «Монстр общения», – не задумываясь, отвечает тот.
***
Смотрел старинный и прекрасный мультфильм «Похождения Чичикова». Машинально проговаривая про себя слова Чичикова, Манилова и прочих, вот о чем подумал. Почти в каждом кабаке теперь караоке. Микрофон в руки взял и давай, пой хоть в три горла вместо Киркорова или Меладзе. Не хочешь про розовые сопли – пой про Владимирский Централ. Да что угодно пой, если умеешь читать субтитры. Другое дело – человек интеллигентный. Он бы, конечно, спел арию Каварадосси или Евгения Онегина, но… боязно. Ну, как дашь петуха. Особенно, если пришел ужинать с девушкой. Если только дома, наедине с собой. Но какое от этого удовольствие. Короче говоря – кажется мне, что караоке любимых фильмов и мультфильмов, если можно так выразиться, имело бы несомненный успех. Сколько возможностей и подчас самых невероятных! Мало сказать «Я разумею, то есть, чтобы вы мне продали умерших», но при этом еще и надо суметь высморкаться звучно и очень искусно, как это делал Павел Иванович. А мультфильм «Ежик в тумане»? Да какой ребенок, не говоря о женщине, откажется закричать голосом Ежика «Медвежоно-о-о-ок!..» или голосом Медвежонка «Ё-ё-ё-жи-и-и-к!»? И даже старенький дедушка, глухой как пень, с удовольствием будет в нужных местах вздыхать, как большая белая лошадь. Ему и субтитры не нужны – хватит рюмки водки. Но это не все. Старенькому дедушке можно доставить и отдельное удовольствие. Подарить старику минусовку доклада Леонида Ильича на двадцать пятом съезде. Оставить аплодисменты, крики браво, бис, фанфары и пионерское приветствие. Вставная челюсть у него есть, шамкает и причмокивает он так, что любо дорого послушать, и значит к докладу полностью готов. И себя при всем этом тоже не оставить. Показывают, к примеру, самизнаетекого на заседании кабинета министров, а ты кнопочку нажал и его узкими, змеиными губами начинаешь каяться за то, что упек Ходорковского в тюрьму, говоришь, что он тебе снится каждую ночь и обещаешь выпустить буквально завтра. Мало того, велишь Кудрину поднять пенсии и зарплаты на триста… пятьсот процентов. Каждому! Включая грудных детей. И провести в каждую квартиру нефтепровод. Чтобы к трубе мог присосаться каждый. Включая грудных детей. И уже не замечаешь, что последние известия давным-давно закончились, и жена переключила на «Пусть говорят» Малахова или вовсе «КВН», а все говоришь, говоришь…
***
Мало кто
знает, что из первых фотографических камер птички вылетали настоящие. Еще у
Жака Дагера, в его примитивном аппарате, жил ручной щегол. Он был не очень
сообразителен, этот щегол, и любил вылетать не по команде хозяина, а сам по
себе. Дагер его потом, когда время экспозиции заканчивалось, с трудом загонял
обратно. Из-за этого многие снимки изобретателя оказались слишком засвечены.
Еще и камеру приходилось чистить каждый день, поскольку друзья и знакомые
Дагера угощали щегла при каждом фотографировании. Не прошло и года, как щегол
так разъелся, что вообще перестал пролезать в объектив. В конце концов, Дагеру
пришлось изготовить новую камеру, а в первой щегол прожил до самой своей
смерти, засрав ее окончательно.
В первых немецких фотографических аппаратах фирмы «Нахес
и Тухес» «Цахес и Цахес» экономные немецкие конструкторы использовали
часовых кукушек. Кроме выполнения основной задачи кукушки своим ку-ку
отсчитывали время экспозиции. Однако этот счет не нравился фотографируемым,
которые его относили на свой.
Российские фотографы подошли к вопросу о птичках широко. Экспериментировали даже с насекомыми – крупными жуками, кузнечиками и божьими коровками. От божьих коровок пришлось отказаться сразу. Несмотря на их очевидные преимущества в размерах и то, что их можно было использовать, как одноразовых… клиент вылет божьей коровки просто не замечал. Да и скорость вылета оставляла желать лучшего. Крупные, мгновенно выскакивающие кузнечики, подходили для этих целей по всем параметрам. Один из первых русских фотографов, француз Давиньон, успешно применял кузнечиков в своей работе до тех пор, пока одно из насекомых не прыгнуло прямо на грудь купчихи первой гильдии Карнауховой, женщины тучной и склонной к апоплексии. Мало того, что перепуганную насмерть купчиху еле откачали, так еще и самому Давиньону пришлось долго лечиться после разговора с ее супругом, купцом первой гильдии Карнауховым, мужчиной крупным и склонным к рукоприкладству.
С этим самым Давиньоном произошла еще одна, достойная упоминания история. Уже после того, как наши фотомастера, по решению Русского Фотографического Общества, повсеместно перешли на использование ручных чижиков, Давиньон предпринял путешествие по России со своей новейшей камерой и чижиком. В одном из уездных городков Тверской губернии привелось ему делать портрет городского головы. Факт сей, ничем непримечательный, так и остался бы в полном историческом забвении, кабы городской голова, находясь в состоянии сильнейшего похмелья, случайно не съел чижика. Черт его знает, как такое могло случиться – то ли рот у головы был слишком велик, то ли чижик слишком мал, то ли последний, подлетевши ко рту слишком близко, был одурманен густыми винными парами оттуда веющими… Сам голова нисколько не пострадал, даже и не поперхнулся, но происшествие это, само по себе ничего не значащее, было раздуто газетчиками Бог знает до каких размеров. Дошло до губернатора. Как на грех, в это самое время вице-губернатором в Твери служил не кто иной, как… И теперь каждый школьник знает о съеденном чижике. Вот только о Давиньоне и об истинном содержании этого анекдота мало кто догадывается…
Век настоящих живых птичек в фотографических камерах был недолог. Фотоаппараты год от года съеживались, точно шагреневая кожа, и уж не только чижику, но и муравью там негде было повернуться. Дольше всех продержались птички в американских аппаратах, поскольку тамошние изобретатели смогли приспособить к ним колибри. Но и колибри оказались за бортом безжалостного технического прогресса. Теперь, в эпоху цифровых фотоаппаратов… нечего и говорить о цифровых аппаратах. В этих бездушных устройствах живут только нолики и единички.
Недавно на аукционе Кристи была продана раритетная камера с птичьим скелетом внутри и окаменевшим яичком. За бешеные деньги. Купивший ее неизвестный пожелал остаться Вексельбергом.
***
Места здесь рыбные. Такие тихие заводи есть, такие омуты, что только закидывай. Клюет и на червя, и на мотыля, и на черта в ступе. Рыбаков здесь в сезон приезжало – все берега как мухи засиживали. Я тогда молодая была, озорная. Рыбак только удочку закинет с живцом, а я снизу тихонько подплыву и живца по самую голову-то и откушу. Он второго – я и второго таким же манером. Он третьего… Доведешь его до того, что он от злости удочку об колено и уж тогда начнешь под днищем его лодки плавать в разные стороны и хвостом блестеть. И уж под самый конец вынырнешь прямо перед ним и давай волосами встряхивать, смеяться и дрожать полной грудью. Как мелкая волна от груди пойдет – считай, очумел он. Насовсем. Понравился мне один, очкастенький. Чем-то он мне троюродного брата напоминал по карасевой линии. Каждые свободные выходные к нам из области приезжал с удочкой. Ну, что тут долго рассказывать – смеялась я ему, смеялась… Потом жена его из города приезжала. С детишками. С двумя мальчиками. Сначала-то грозилась хвост мне выдернуть и чешую с него счистить. Даже грозилась рыбным ножом. Потом лежала и плакала на песке. Я тогда под корягой отсиделась. Куда мне с ней объясняться – я тогда уж на сносях была. Плавала, как люди толстые ходят – животом вперед.
Девочка вышла – вылитый папаша. Он хороший был отец – ничего не скажу. Грамоте дите учил. Подарки привозил. Красный надувной круг дитю привез – вся река чуть со смеху не померла. Когда подросла девчонка – правдами и неправдами уговорил директора местного рыбосовхоза взять ее на работу. В артель, значит. К дюжине молодых, здоровых рыбаков. И года не прошло, как я бабкой стала. Внучка Настасья больше по земле ходила, чем в реке жила. Не то, чтобы бегала, но ковыляла потихонечку. Училась. По складам читала. Думали ее в начальную школу отдать.
Тут совхоз и развалился. Раньше-то рыбу и солили, и коптили, и даже заводик тут стоял консервный. Он и сейчас стоит. Только пустой. Мужики подались на заработки кто куда. Кто в Москву охранником, кто туда же, но бандитом. Одни старухи со стариками и остались. Дачников у нас здесь мало – далеко от больших городов. Зато к рыбе близко. Не голодаем мы – и на том спасибо. С мужиками вот только… Если и приезжает кто сюда порыбачить – так это браконьеры одни. Им хоть пой, хоть пляши… Да и опасно. Не ровен час в сеть попадешься или гранатой… Уплываем от них куда подальше и сидим тихонько по омутам. Сами для себя дрожим. Не со меху – со страху. Мне-то уж все равно, а дочку с внучкой жальче жалкого. Оно, конечно, внучка плавает шустро и никакой карась или голавль от нее не уйдет. Но ходить и читать она забыла совсем. И чешуя на ножках стала опять проступать. Один раз, правда, ученые приезжали какие-то. Ничего не скажу – хорошие ученые. Только узкоглазые очень. Видать, щучьей породы. Угостили по-людски и даже поднесли по стаканчику. Мне, старухе, много не надо. Выпила и смеялась им грудным смехом для мужского ихнего удовольствия. Оказалось, что не только им удовольствие. Мало того, что они мой смех записали в коробочку, так и дочку и внучку особливо просили смеяться. Дошли они, что от нашего русалочьего смеха у мужиков… ну просто… Запишут они наше баловство на пластинки, и будут продавать тем, у кто уж и мечтать забыл про настоящую рыбалку.
Одно время хотели у нас заповедник сделать. Огородили все. Думали опытную станцию построить. Записали нас с дочкой и внучкой в книгу какую-то. Обещали, что охранять будут. Приезжал к нам инспектор рыбнадзора. Усами шевелил, что твой сом. Требовал, чтоб мы ему смеялись. И вообще… грубый. Утонул он. Несчастный случай. Выпивши, полез ночью купаться и утонул. Смехом захлебнулся. Его когда вытащили – он весь защекотанный был. А опытную станцию так и не построили. Навезли, правда, кирпичей, досок разных, камней, котлован выкопали… и стали строить дом с балконом и башенкой. Строят никому – на продажу. Внучка ночью выбралась на дорогу – там под фонарем объявление. Она по складам умеет. И дом, и роща березовая, и луг, и километр берега… вместе с нами. Так и написано. Со всеми тремя. Дочка с внучкой решили… а я нет. Старая уже. Куда я поплыву. Меня здесь каждый карась и каждая собака знает. Мы, русалки, к месту очень привыкаем. Вроде кошек. Знаю я один омут… Отсижусь. И потом… тот очкастенький… Нет, он, конечно, не приедет. Столько лет прошло… Какая уж там рыбалка, но… вдруг…
***
Хрупкая и тонкая, точно ваза для одного цветка, девушка в футболке с надписью «А напоследок я скажу» строго спросила, притянув к себе за пуговицу, юношу:
– Соскучился?
Молодой человек задорно встряхнул многочисленными косичками и ответил:
– Только из одних букв «о» в этом слове можно составить туннель длиной в три с половиной километра. Еще и останется сотня-другая на баранки.
– А из букв «у»? – не унималась его подруга.
– Долгий-предолгий гудок паровоза, который проедет по этому туннелю.
– А из…
– Из буквы «и» ничего нельзя составить. Она всего одна в предложении «и они пошли есть в ресторан шашлык из молодого барашка, хачапури, запивать все это красным вином…»
– Их два, этих «и». «И пирожное эклер. И фисташковое мороженое. И вишневое варенье. Варенье через запятую, раз уж «и» всего два».
***
Мне кажется, что Белинский не просто любил Гоголя. У него была к Гоголю мучительная страсть. Со вспышками дикой ревности. Именно потому он так ругательски ругал его в письмах. Разве может так писать литературный критик о писателе: «Страшно подумать о Гоголе – ведь во всем, о чем ни написал, одна натура, как в животном. Невежество абсолютное. Что он наблевал о Париже-то!» Не может. Это какой-то древнегреческий театр с завываниями, а не слова литературного критика. Страсть. Мучительная страсть. Я думаю, что Виссарион Григорьевич мог бы и руку поднять на Николая Васильевича, и даже лишить его жизни с криком Карандышева: «Так не доставайся же ты никому!» Здесь вместо слова «никому» можно подставить фамилии Аксаковых, Погодина, Киреевских и прочих славянофилов. Но не об этом моя печаль. Читаю письма Гоголя к Смирновой-Россет, и до того мне жалко, что не было между ними романа. Пусть не романа, но хотя бы повести. Пусть печальной. Ведь чувствовала же она, что Гоголь в нее влюблен. Родился бы у Александры Осиповны сын от этой тайной связи. Старик Смирнов растил бы его как родного и дал бы ему свою фамилию, но отчество ребенка из любви к русской литературе оставил Николаевич. Даже говорил бы слишком проницательным знакомым, что длинный нос у мальчика от его прабабки с материнской стороны. Гоголь бы терзался этой греховной связью. Это плохо. Нервы у него были и без того расшатаны. С другой стороны, не стал бы писать «Выбранных мест из переписки с друзьями». Не счел бы себя вправе поучать других. Это хорошо. Ребенок между тем рос, но отца не видел. Тот так и жил бы в Риме или в Висбадене поправляя здоровье. Писал бы подробнейшие письма Александре Осиповне с советами как воспитывать сына. Лишь однажды, в один из приездов в Москву, в Малом театре, во время постановки «Ревизора» они бы увиделись. Смирнова-Россет с сыном Николаем, уже юношей с пробивающимися усиками, будет сидеть в ложе бенуара, как вдруг, в конце первого действия в ложу напротив войдет Николай Васильевич. Смирнов в это время будет пить лафит стаканами в буфете и ни о чем не узнает до самой смерти. Все, конечно, зашушукаются, станут лорнировать великого писателя, и только Александра Осиповна будет сидеть неподвижно, не поворачивая головы. Юный Николя увидев слезы, сверкающие в глазах матери… Короче говоря, сын потом поступит в гусары, дослужится до ротмистра, промотает все свое состояние, в турецкой кампании отличится, будет награжден Владимиром четвертой степени и уже представлен полковым командиром к званию штаб-ротмистра, но… вмешается пленная турчанка, свежая и крепкая как ядреная репа, из-за которой Николя прострелит руку на дуэли то ли корнету, то ли поручику артиллерии. Обоих дуэлянтов немедля отправят в отставку, а турчанкой воспользуется какой-то штабс-капитан Шамшарев, личность темная и к моему рассказу никакого отношения не имеющая. Выйдя в отставку, Николай Николаевич сначала запьет с горя по русскому обычаю, промотает все, что можно промотать, похоронит мать, но потом возьмет себя в руки и женится на богатой и некрасивой женщине по фамилии Гималайская. Они уедут в деревню, в имение жены и Смирнов-Гималайский (он прибавит к своей фамилии фамилию жены) станет там выращивать крыжовник. Гималайская нарожает Николя кучу детишек, и они будут бегать по дому и саду вечно перемазанные крыжовенным вареньем. Время от времени наш постаревший и обрюзгший герой будет уходить в запой и тогда его любимые Любаша и Анютка, худенькие, бледные девочки с большими глазами, будут забирать у него графин и говорить умоляюще: «Не надо, папочка… Довольно, папочка…».
***
Несколько лет
назад товарищ мой вернулся из Штатов. Поработал там и вернулся. Сам, по
собственному желанию. Так тоже бывает. Его потом врачи долго обследовали на
предмет головы, но ничего не нашли. Вместе с ним приехал посмотреть Россию
его американский сослуживец, с которым они там подружились. Посмотрел
американец Кремль, подивился на то, как перегораживают Тверскую, когда по ней
мчится кортеж одного из двух, купил на старом Арбате матрешку Медведева с
матрешкой Путина внутри и снаружи, милицейскую шапку-ушанку с большим двуглавым
орлом и генеральскими лампасами, выпил водки, выпил водки, выпил водки и
захотелось ему православия, поскольку на самодержавие и народность он уже
насмотрелся. Решили отвезти его в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы уж по полной,
как говорится, программе. И поехали они из Москвы в Сергиев Посад по Ярославке.
Какие там красоты по Ярославке… Как из Москвы вырвешься – так сразу по правую
сторону рынок строительных таджиков с узбеками. Копейка штучка, а рубль кучка
взвод или даже рота. Так смотрят на проезжающих, что редкая жена или теща не
попросят у мужа или зятя хоть сортир новый с верандой и резными наличниками на
даче, но поставить, не говоря о полной перестройке дома. А вот сразу за
гастарбайтерами идут… Не то, чтобы идут, но стоят и бедрами, извиняюсь, качают.
Милиция их, конечно, гоняет-гоняет… по кругу. По порочному. И при этом думает –
а не слишком ли быстро она бежит. Ну, да мы не про милицию. Гость американский
всех этих интимных подробностей не знал, но по сторонам смотрел жадно.
Впитывал, стало быть, в себя Россию. И видит он сначала одну, потом вторую,
через сто метров пятую, а десятая уж из-за поворота коленку выставила. Голую,
понятное дело, коленку. Обращается он к моему товарищу и спрашивает:
– А не кажется ли этим красивым московским девушкам, что они одеты и выглядят как проститутки?
***
Забежал в мясную лавку на рынке, а там рулет из кролика и индейки. Называется «Кролиндей». Разве можно не купить рулет с таким смешным названием? Да хоть бы и не рулет. Говорю продавщице:
– Взвесьте мне, пожалуйста, грамм триста на пробу.
Продавщица, тощая, как венская сосиска, женщина неопределяемого даже под пыткой возраста, с челкой совершенно обесцвеченных, каких-то полиуретановых и даже полиэтиленовых волос, отрезала кусок, взвесила и протянула мне со словами:
– Мужчина, вот вы нормальный. Я же вижу. Вы мне скажите – кто им там такие названия неприличные придумывает? Ну где это видано, прости Господи, «Кролиндей»? Извините меня за вырвалось…
Она запнулась
на мгновение и с еще большим чувством продолжила:
– Мудей! Они там все нерусские, кто им придумывает названия. Понабрали таджиков
по дешевке, а то даже с Украины, и они им там всю эту херню… Или колбаса «Бурбанская»?
Язык у меня не казенный чтоб его так выкручивать.
Я посмотрел в рекламку колбасных изделий, которую она мне сунула под нос – на ней значилось «Бурбонская».
– Это колбаса с французским акцентом. В некотором роде королевская.
– Так а я ж вам о чем, мужчина? Иностранцы! Таджики это все придумывают вместе с хохлами. Бурбанцы, прости Господи… Кто ж такое будет брать?
– Колбасу и я не возьму – она копченая. Копченое мне врач запретил, а вот у вас еще филе индейки… Как оно?
– Отличное, мужчина. Сладкое даже. Чистый мермалад. Утром только привезли.
– Ну, раз мермалад, то и отрежьте мне кусочек. И название у него тоже прекрасное – «Финдюша». Уж во всяком случае его будет смешно есть.
Протягивая мне «Финдюшу» продавщица наклонилась ко мне через прилавок и тихо спросила:
– Мужчина, вот скажите – вы тоже неприличное подумали про название? Подумали же, да?
И смущенно улыбнулась.
***
На большом зеленом лугу, за белеными стенами Александровского Кремля стоял мальчик лет четырех или пяти-шести. Вокруг мальчика шумела ярмарка. Торговали пирогами с капустой, мясом и вишней. Поили чаем из самовара и клюквенным морсом из бочки. Девушки, наряженные в сарафаны и кокошники, пели и кокетливо поводили округлыми плечами. Какая-то пожилая туристка в цветастом платье, как следует клюкнувшая клюквенного морса, плясала так, что ходуном ходил деревянный помост, на котором был установлен царский трон. С минуты на минуту ожидалось показательное убийство Иваном Грозным сына и сразу же за ним царская свадьба. Резчики по дереву из соседнего Богородска резали на глазах у всех медведей с балалайками и жар-птиц. По радио оркестр урезал марш. На специальном помосте сидел настоящий гончар и на настоящем гончарном круге выращивал настоящий глиняный кувшин. Кувшин капризно вытягивал губы и нос, но расти не желал.
Мальчик стоял и держал в одной руке надкусанный пирог с вишней, а в другой глиняную свистульку, которую ему только что купил папа. И в эту свистульку он так самозабвенно свистел, что зажмурил глаза от неизъяснимого блаженства. Весь подбородок его до самого пупка был в розовой вишневой слюне. Время от времени, мальчик вспоминал о сладком пироге и скашивал на него глаза, но… сил оторваться от свистульки у него не было. Он свистел ртом, руками, глазами, носом и даже фосфорически желтыми шнурками своих серебристых кроссовок. Это был как раз такой счастливый момент в его жизни, когда у него, как в известном анекдоте, всё было и ему ничего за это не было. Может быть потом, лет через тридцать или сорок, садясь за руль собственного новенького «Мерседеса» или в кресло самого главного директора он подумает – как будто свистишь в ту самую свистульку… Нет, не подумает. Взрослое счастье никогда не бывает полным. Или «Мерседес» куплен в кредит, или кресло не ровен час зашатается и… Лишь свистулька не подведет. Да, только она.
***
На «Савеловской» входит женщина молодая в вагон. Макияж. Одета хорошо. Даже в тон, что встречается у нас редко. С сумкой через плечо. Немного беременная. Я хотел место уступить, а она не села, но открыла рот и давай специальным голосом, от которого вянут не только цветы, но и небольшие деревья сохнут на корню, просить подаяния. Ни таблички, ни костыля, ни даже пальца забинтованного. Ничего. Одним голосом. Какой-то дзен нищенства. Прошла по вагону, вышла, достала из сумочки телефон, приложила к уху и пошла дальше. Это что же получается – теперь любой человек может так «включить нищего», пройтись по вагонам, потом выключить и на собранные деньги пойти в какой-нибудь «Глобус Гурмэ» за осетриной? Скоро они вообще будут просить подаяния не вынимая наушников из ушей. Припевая и приплясывая. Как хотите, но при Лужкове такого не было. Таблички были почти у всех. Через одного костыли, кресла инвалидные, гитары, баяны и даже скрипки. Обтерханность какая-никакая, а все же была. Никто себе на рабочем месте не позволял одеваться в тон. Макияж был только профессиональный вроде синяка под глазом. Может, руки у нового начальника метро еще не дошли…
***
На днях
смотрел свадьбу английского принца. Что сказать – красиво и умилительно.
Голливуд нервно курит в углу со своими декорациями и силиконовыми сиськами
своих див. Невеста вообще обошлась без них и была в сто раз красивее любой
актрисы потому как действительно вышла замуж за принца, а не за какого-нибудь
накачанного идиота с почасовой оплатой съемок. Ну, да что об этом говорить.
Вообще, глядя на море улыбок и радостных лиц совершенно посторонних людей со
всего мира, я вдруг подумал – надо такие королевские свадьбы устраивать чаще.
Особенно у нас. Для умягчения наших нравов. Правда, с монархами у нас… Ну и
пусть. Есть же дочери и сыновья высших государственных лиц. Кое у кого даже две
дочери на выданье. Можно ведь с колокольным звоном, с Патриархом, с катаньями
на тройках вокруг Кремля, с царскими подарками… Вот тебе сынок к свадьбе в
кормление небольшой городок тысяч на двести жителей. С домами, фонтанами,
полицией, прокуратурой, ресторанами и всем, что полагается. Ну и у невесты в
приданом тоже десяток другой заводов с пароходами. Впрочем, кое-кто не
разрешит. У него все наверняка будет секретно, как учили. Придут в черных
очках, уходя от наружки, в какой-нибудь неприметный загс в Паскудниково и тут
же в Лондон на подводной лодке в свадебное путешествие. Ну и черт с ним. Можно
выбирать по жребию царских детей или хоть список составить алфавитный… Нет, у
нас это не пройдет. У наших чиновников алфавит, как его ни составляй, начнется
известно с какой буквы. Даже с двух. Начнутся злоупотребления. Как же без них.
Выяснится, что за взятку первым в списке… Выяснится, что жребий – крапленый и
всегда падает на ребро… Выяснится… Провались они все пропадом. Только одно и
остается – пусть президент женится на премьер-министре. Тут уж все будет честно
и без сяких списков на первый-второй рассчитайсь. Оба первые. Один первее
другого… Нет, выйдет замуж… Нет, пусть они сочетаются законным браком. Кстати,
на свадьбе английского принца присутствовал Элтон Джон с супругом. Пригласили
их всей семьей и ничего. Вот и наших тоже…
***
В конце марта, когда зима уже кончилась, а весна еще и не думала начинаться, в поле можно встретить лесного клопа-шатуна, из последних сил ползущего по сверкающему снежному насту. Не каждый специалист, не говоря о любителях, может опознать в нем клопа. Тело у него продолговатое от голода, а не круглое, как у сытой особи летом. Клопы-шатуны, случайно разбуженные раньше срока первыми весенними лучами, страшно голодны и могут напасть даже на медведя, не говоря о человеке. Напившись крови, клоп начинает искать самку для спаривания, но, поскольку в конце марта все самки еще безмятежно спят в своих норках, обезумевшее от похоти насекомое спаривается с кем угодно. Русский ботаник восемнадцатого века Георг Фридрих Дроссель описывает случай отложения трех десятков оплодотворенных яиц незамужней крестьянкой одной из деревень Ветлужского уезда Костромской губернии. В краеведческом музее Ветлуги из этих трех десятков осталось всего два[1]. Про остальные двадцать восемь ходили разные слухи. Из недостоверных источников известно, что многочисленное потомство ветлужской крестьянки разбрелось по губернии и в свою очередь дало еще более многочисленный приплод. По ревизской сказке восемьсот пятьдесят первого года только в деревне Чухломка Ветлужского уезда числилось четыре семьи крестьян Клоповых. Детей же в этих семьях насчитывалось общим числом около пяти десятков! Кстати сказать, фамилия Клоповы им была дана вовсе не вследствие их происхождения, о котором никто и не подозревал, а из-за маленького роста (не более полуметра даже у мужчин) и чрезвычайно неприятного запаха. Дальнейшая история этого семейства, ввиду его малозаметности, в архивах не сохранилась или еще не найдена. В двадцатых годах прошлого столетия в бумагах нижегородского Губчека всплывает какой-то комиссар третьего ранга Василий Клопов, но тут же и тонет, да некий Рувим Клопшток из Житомира… но это уж чистое совпадение.
***
Что ни говори, а муравьям все же повезло. Прибавь им Господь всего один атом углерода в муравьиный спирт и… Да кто бы покупал в магазинах водку? В деревнях муравейники были бы в огородах. Это у малопьющих, которые для собственного употребления. А у тех, кто на продажу, были бы целые муравьиные пасеки. В городах, конечно, возможности не такие. Держали бы муравейники в специальных аквариумах, как рыбок. Самогонщиков так и называли бы «Муравейные братья». Или алкашей. Нет, алкашей называли бы муравьедами. Зато была бы водка дикая и домашняя. Из спирта диких муравьев и домашних. Водка «Мурашки» – почувствуйте себя в коллективе. Была бы еще африканская термитовка – золотистая на цвет и ужасно злая. Слона завалит. Или дамская водка, сладкая. Муравьи, как известно, доят тлей. Вот как раз с добавлением этого секрета… Да, она так бы и назвалась «Растлительная». А есть еще муравьи, которые питаются грибами… Ну, тут все понятно. Ее возили бы из Голландии в глиняных бутылках залитых сургучом. Или из Мексики за бешеные деньги. На этикетке был бы изображен хохочущий шестиногий индеец с муравьиными усиками и мандибулами.
***
Проезжал мимо «Чеховской» и мой вагон остановился аккурат напротив мозаики, на которой была изображена портьера, за портьерой кресло, обтянутое зеленым, на кресле то ли скрипка то ли гитара без струн, за креслом окно, а за окном месяц. Черт знает, что такое. Экая пошлость. Еще бы даму томную с французским романом в руках в этих креслах изобразили. Разве это кресло со скрипкой и месяц за портьерой – Чехов? Потом я подумал – а что бы я изобразил на стене станции «Чеховская»? Револьвер из которого застрелился Костя Треплев? Каштанку? Или осетрину с душком, о которой говорил Гуров? И непременно письмо Ваньки Жукова. Со всеми кляксами и с тем самым адресом… Тут одной станции, пожалуй, и не хватит. Тут хорошо бы линию сделать – станция «О любви», а за ней станция «Крыжовник» и далеко, уже за мкадом «Степь» или даже «Остров Сахалин». А вы бы что изобразили?
***
На «Цветном
бульваре» вошла в вагон статная женщина лет тридцати с небольшим. Основательно
уселась, размашисто расстегнула молнию на пуховике и выдвинула вперед
монументальный бюст. Опустив глаза, с чувством глубокого декольте удовлетворения оглядела свои сокровища, достала
из сумочки красивый пузырек и, нажав на кнопочку, опрыскала его духами, такими
сладкими, что у книжки, которую безуспешно пытался читать мой сосед, слиплись
страницы. Убрала пузырек, вытащила маленький блокнотик и принялась в него
что-то записывать. Посмотрит на окружающих и черкнет в блокнотик, посмотрит и…
Не знаю, что она там записывала, но почему-то мне вспомнилось далекое детство,
когда мы, играя в морской бой, объявляли:
– Бэ четыре!
– Ранен.
– Е пять!
– Убит…
***
Между «Павелецкой» и «Добрынинской» поезд вдруг остановился, и я услышал, как стоящий рядом двухметровый детина сказал своему спутнику, маленькому, тщедушному пареньку в стальных заклепках и шипах по всему чернокожаному телу:
– Нельзя, Леш, людям по национальности сразу ногой… Человек – он любой национальности человек. Хоть русский, хоть чурка…
***
На «Серпуховской» напротив меня уселся мужчина с портфелем. Что-то в его внешности показалось мне знакомым. Два перегона силился я вспомнить – где я этого человека мог видеть. Вдруг меня буквально в пот бросило – шарф! У незнакомца был красивый темно-синий шарф, по которому были часто разбросаны мелкие белые квадратики, а внутри белых квадратики черные – совсем маленькие. Точно такой же расцветки я купил себе в эти выходные турецкие трусы на рынке «Северный» в нашем Бабушкинском районе. Я покраснел и машинально сунул руку в карман… Секунд пять или десять лихорадочно соображал, соображал… пока не сообразил. Ведь представится же такое! Ну и мужик, конечно, тоже хорош. В таком шарфе по городу разгуливать. А уж как турки-то хороши… Впрочем, что с них возьмешь – турки они и есть.
[1] Администрация музея во избежание кривотолков и ненужных сенсаций приклеила к ним этикетки совершенно чужих яиц.