Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2011
Наталья Рубанова
Родилась в Рязани, живет и работает в
Москве. В Союзе российских писателей с
ОБОРОТНИ,
ВТОРОЙ И ПЕРВЫЙ
2-й: [прилагательное]
распялки для райтера, solo
…и солнышкин – так называла его в детстве ма: [какой? чей?], прилагательное, а потому со строчной, – влюбился. Так, по крайней мере, ему казалось. Звалась она Т. – имя, впрочем, может расположиться и на подпорках иных букв. И все же именно нынешнюю ее вывеску не терпел солнышкин: не терпел аккурат со времен знакомства – да вот же он, трупик хрестоматии: смотрите-ка, жив… – со страдающей медведофобией Нюшенькой Лариной, а также со всеми ее сновидениями да мазохистичными мессиджами класса де luxe. Ну а его Т. – она же «твоя А.», «твоя В.», «твоя С.»: придумать, разве, имя? «Твоя собака», ок, ок, – преподдавала великорусскую лит-ру в той самой школке, где отмотал некогда и солнышкин свой, Империей означенный, срочок.
Его воспоминания о «чудесных годах» – репетиция гендернозрелой барщины, – едва ли можно назвать нежными; что же касается собственно «зрелости», то солнышкин никогда не считал себя всамделишным взрослым, да и что есть взрослость, когда большинство всех этих М и Ж не способны ни на что решиться?.. «И я тоже… тоже ведь не способен…» – напрасно корил он себя, потому как, в отличие от бессчетного множества «всех этих», кое-что мог. Мог несмотря даже на то, что в глазах его – вот он, легкоузнаваемый прищур, занебеснутое тавро глумливого Помрежа, позволяющее с идеальной точностью вычислить синонимичную аниму в толпе понарошных душонок-антонимов: «Видите? Видите, нет?» – и много лет спустя мерцали архетипки тех самых, с детства пугающих, теней. «Проследовать, разве, за ними?.. Извольте…» – бормочет винтажно Райтер, и мы, c’est la vie, покорно следуем: ничего нам, охохонюшки-хо, не остается.
Вот поглаживающая гильотинку вердмиттна: шлейф ее духов – смесь сладкой пудры, точь-в-точь, как у ма, да ядреного нафталина бабани, – до сих пор щекочет ноздри солнышкина. Пытаясь увернуться от пощечины запаха, персонаж наш просыпается и, глядя на скелетон часов, чертыхается: он устал, да, очень – в конце концов, можно оставить г е р о я в покое – он ведь герой? – в четыре утра!.. Dies irae, слышит Райтер и опускает глаза: он не в состоянии совладать с прошлым солнышкина, а потому – смотрите-ка! – фантаскоп, где: пасть волоокой ирсанны, котурны гротескной файбриссны, колбочки раздраженной райдревны, ошейник на зобе ссан’льинишны… а вот и – portamento: welcome! – бабаня. Бодренько выбравшись из могилки, она, едва отряхнувшись, скандирует: «Тебе учиться два! Два! Два! Два года! Два!» – «Но я отучился! В прошлом еще веке! У меня а т т е с т а т, аттеста-ат!..» – дергается солнышкин. – «Отучился, да не отмучался», – бабаня обнажает подпорченную разложением челюсть, и солнышкин вмиг из boy’чика сорокалетнего превращается в четырнадцатилетнего: того самого, что шмыгает в пространстве сценариев разбитой за дело чуйкой: «За что-о?..» – и хохочет Суламифь, и краснеет Верочка…
Верочка, ну пусть Верочка, ладно? Т. навсегда уходит с этих страниц – мы же быстро-быстро, пусть и со всею скромностию, машем вослед двадцатой букве платком цвета blue с логотипом К.Ш., оголившим, – чтоб ветром, куда надо, надуло, – хрупкие плечи беглянок гласных… Короче говоря, машем Т. и ее, сотканной из волапюка, фаранге[1], да переходим собственно к story.
ЭКСПОЗИЦИЯ. Познакомился солнышкин с Верочкой на одном из элизиумских островов, коих не счесть на шарике сем, и кои похожи друг на друга, словно аццкие матрешки, отдающиеся иностранцам по несходной цене, а потому названия мы пространства сего лишим – скажем лишь, что местом роковой встречи мог бы стать любой островок, затерявшийся среди шарика, и точка: тоже знак.
Долго, очень долго – френдные советы – пытавшийся выловить Её в Сети, солнышкин приуныл (fish’ки попадались не столь даже мелкие, сколь на роль спутницы малопригодные, как-то: трагическая актриса Зина, бубнящая рольки одного из репертуарных театров; гастарбайтерша Гуля, оккупировавшая шестиюродного дедку, – гастарбайтерша Гуля, быстро смекнувшая, как использовать висящую в красном его углу Паутину; короткошерстная, всегда немного под кайфом, герлица Яна, никогда не остававшаяся на ночь: «Она меня ждет…»), и потому, обнаружив днем с фонарем человека – уточним пол: женщину, заинтриговавшую его и заинтересовавшуюся им, – слегка растерялся: «Ужель ль?..» – сколь много в этом ссс…, etc., etc.
Она была… думала… ела, спала, считала – все эти и прочие излишества оставим на совести спешащего дышать Райтера, который, положа мышку на ливер, не видит причин расписывать очевидное: Райтер зевает, глядя на снежинки, целующие пыльные стекла, за которыми Она – ток-еще-шоу – читает тот самый сценарий (расхожее словечко к а р м а кудрявится на беспомощной обложке «для регионов»). Ок, ок, допустим… но что же, скажете вы – или вы, или вот Вы, – Она? Имеет же право на мыслеформу! Даже если Она сама – мыслеформа…
Верочка, замечает Райтер, не замечает Райтера: Верочке нет до него дела – вот и обнажает хвост в баре, созданном аккурат для того, чтобы страдающая гаджет-зависимостью обслуга (в/о, ч/ю и – проблемз, проблемз) не захлебнулась в продуктах собственного распада. А он – что же «Он», солнышкин? Бежит к Ней! Плоть-то бунтует, душа-то плавится… не насытился миррой сердешной! А тут «Она», персонной собственностью – там как там… «Любите женщину такой, какой вы ее делаете, или делайте такой, какой вы ее любите» – о-лэй! Он будет, будет, будет… Да он, кажется, знает, как.
РАЗРАБОТКА. Но даже за тем, что творится в кущах элизиумских, подглядывает – можно вычислить при желании периодичность появления трюкача, – Тень. Приходит факир по обыкновению subito, а там – piano ль, forte, не суть, – шкурка испытуемого тестируется на прочность, и вот уж кажет немодную нынче кровь текстовый шаблон хрестоматийного «бедного сердца»… А попросту: Верочка мечтала о клетке. Так вот и проболталась однажды: «Мне нужно продолжение… Моя к л е т к а» – «Зачем нам еще один, Второй солнышкин? К чему их столько?..» – искренне удивился Первый, но Верочка только мотнула головой и на втором слоге даже присела: «Клет-КУ!..».
…солнышкин в клетку не хотел – «он вчера еще был молодцом, а сегодня стал отцом»: чур, чур персонажа, – оттого и промучился бессонницей; на рассвете же, сославшись на головную боль, отправился побродить – так и набрел на «памятник истории и архитектуры». Плоть горы, на которой стояла фортецца (Word подчеркивает), мягко вклинивалась в плоть моря; было очень, очень тихо… Завороженный солнышкин щурился, разглядывая узкие бойницы, мечтая, как в детстве, проникнуть в пространство, на черно-белой доске которого нет пешек, взимающих плату – канцеляризм, охохонюшки-хо: и мы спотыкаемся, мы ушиблись – за «входной» в сказку…
Ну а потом, конечно – кто б спорил, – провалы: «Куда исчезли все эти минуты?» Эти – и вон те тоже?.. Минуты единственной его жизни? И даже если он, солнышкин, «не уникален» в макромирке других двуногих, – только вот кто они, эти другие, какое ему до них дело? – то уж в своем микромире… Пустое все, впрочем, пустое… – а тогда вот так: кто изо дня в день – нет, хуже того: из оболочки в оболочку, из кожи в кожу, – крадет у него самое дорогое, и почему мазурика не осудят? А может, волочильных дел мастер – тот самый занебеснутый Вор в Законе, мериться заповедями с которым – себе дороже? А может…
Оказавшись через какое-то время – опять, опять обмануло… мимо прошло, мимо, следа не оставило, – во внутреннем дворике крепости, солнышкин вдруг замер. Инсайтик вспыхнул не где-нибудь, а в желудочках серого вещества [душа ведь селится в этих самых желудочках, потому как мозг и есть – потерявший равновесие Райтер падает в лужу с текстовым шаблоном – ее проявление в физическом теле]: «Человек несчастен, – бормотал солнышкин, – из-за хотелок… хотелок в основном безотчетных: вот, собственно, и вся трагедия… ну а самая крутая хотелка – ни от кого не зависеть – самая уязвимая: душеведы разве признают? “Труды и дни” их к черту тогда… Ну да, ну да: не желай – не будешь страдать, но как вот не желать Верочку?.. Ловушка-то Эроса всем майям майя; вожделенное рабство, ради которого ты готов на все, потому как плоть не может, не может больше дышать в одиноче…» – и впрямь: как удержаться от того, чтобы не приподнять аттический ее подбородок, не коснуться тонких ноздрей, не поцеловать заостряющиеся, идеально сформированные, пальцы?.. И – шире, шире: как не мечтать, пропади он пропадом, о том самом габитусе? И даже если – с точки обзора многоуважаемого эгоцентрика – «изоляция означает свободу и открытия»[2], то он, солнышкин, знать не знает, что со всеми этими открытиями делать, а потому… ХОМЯГ – с трудом разобрал он каракули на листе огромного кактуса и подумал, что это его передвижение в плюс тридцать шесть по фортецции (Word подчеркивает) равносильно кружению в минус тридцать по какой-нибудь красной – ну или театральной пл.: «Зима для туристов-идиотов!..» – в общем, любезнейший вордоед, он хватается за голову и припускает, продираясь сквозь бесконечные «MADA + GEANI», «ВИТЯ, АЛЁНА, ДЖУЛИЯ, ДАНИЭЛЬ», «Мария + Ольга», «DOMINIANA + JANEK» и каллиграфичное «I LOVE GAY»: пощечина синей краски – стебущееся над наглухо застегнутым миром сердечко, завершающее пассаж, издевается, солнышкин уверен, издевается над ним.
ALLATURCA. А Верочка приходит, приходит уже в его фортеццу (…), и тогда все в ней – да что «в ней»! все на свете! – приходит в движение: геометрия «высоких» эмоций – раскачанный до предела маятник – принимает самые невообразимые формы, и даже шторы, кажется, колышутся иначе… В ванну солнышкина приходит Верочкина зубная щетка, на кухню – миксер, в коридор – тапочки, в комнату – жалюзи…
Он догадывается, что принял «хотелку» за «обыкновенное чудо», и потому перебегает спешно из клетки в клетку, оставаясь в каждой до тех самых пор, пока часть его речи не обесточивают да не ссылают без права писка и выписки в учебник вердмиттны: его-то она с треском – прилагательное едва не лишается обеих «е» – захлопывает.
1-й: [LediFerrum рук Пушкина]
растравочка
«Когда Бог создал время, Он создал его достаточно» – то сказки, сказки матушки Ады, но что с них – Гере? (ту-дук, ту-дук: поезд? сердце?). «Когда вода подходит к горлу, выше голову»: зачитанный томик Леца, впрочем, ту не спасет, а посему [«Однажды стало быть появится история каждого от самого его начала до конца»[3]] – (ту-дук, ту-дук, а вот и не угадаешь!): ну то есть от этой вот самой уродбольнички до того, аккурат – во-он! – кладбищчка, и далее по тексту: «Ты купишь мне туфельки, мама?..» – «Вырррастешь – и купишь! Выррр…» – «Хотя б одну-у…» – слёзищи градом – [«Однажды стало быть непременно появится история каждого кто жил или живет или будет жить»] – (ту-дук, ту-дук: поезд) – вот и пшла стори, и пшла, и пшла, и пшла себе: «Вон пшла, камугрю!» – «Одну лишь ту-у-фельку, одну туф…» – (ту-дук, ту-дук: не бзди паголёнком[4], – сердце).
стравочка
Солнечным весенним утром – так они, случается, зачинают, – Гера облокотилась не на ту руку и, приподняв вверх первую – казалось, будто та жмет, – принялась ее изучать. Нельзя сказать, будто увиденное привело в восторг, нет-нет… да и кого приведет в восторг с неба свалившаяся – буквально, – из разнокалиберных пластин скрученная, змейка? Змейка, распластавшаяся на тебе от плеча, на минуточку, до запястья?.. И ведь вчера – еще вчера, заметьте, – никто, даже вумненький Вордочист, не имел о ней ни малейшего представления! Сковырнуть – пищи-считай, свергнуть – с заштатного трончика Эпидермисов комплекс, привизуализировавшийся накушавшемуся опиума доктору, не было никакой возможности. Более того – если Гере и удалось неосознанно «перебрать» assemblagepoint[5], обнулившись «заочно» на некоем витке знамо какой спирали[6] (назовем ту для облегчения восприятия ложкой с медом), то пешечки быстренько среваншировали. Отбивая многоуважаемый мозг синкопированной морзянкой (koshmarnayabol’, транслит, mibolsheetogonevinesem, о-о!), «земная соль» – бочка с дегтем, – методично, со знанием дела, стучала за всю популяцию, и Серому кардиналу ничегошеньки-то не оставалось, как отдалять еретические мысли особы, черепную коробку которой он по приказу г-жи Анимы арендовал, от непрестанно лучащегося на «коконе» объекта[7]…
Вторая рука Геры также прорастала. Чешуйки, пластинки, змейки… сначала на руках, далее везде – все не как у людей, которых Гера, впрочем, едва ль где-либо (а уж в рiдной Варфолоiоппоwке и подавно) встречала. Быть может, именно потому они ничего и не замечали, ну то есть натурально, никакого феррума, – кроме того, разве, что Гера ах-с как похорошела. Комплименты, отскакивающие от стен цирюльни, будто чудо-горошины, которые и «закладывают» принцесс, дабы скотный двор мог удостовериться, не приведи Б-г, в неполноценности последних, вызывали у Геры недоумение, смешанное с брезгливостью. Логорейные власо- и брадобрейки, жужжащие о том, какой крэм пробуждает на щечках коллеги-счастливицы дивный, «не по годам», румянец, etc., походили на мух даже больше, нежели сами мухи, и Гере ничегошеньки-то не оставалось, как мыть мысли свои тридцать три раза на дню, дабы очиститься от вербалящей мозг заразы.
Каждое пробуждение, меж тем, означало новую аппликацию: назовем сей бени-пет[8] так. «О, донна Роза!» – хваталась за голову Гера, не совсем, что и молчать, осознававшая смысл происходящего таинства. Все-все, повторимся, отмечали «особiй блескъ» ее глаз, ну а те, кто внимательней, еще и «удивительный», «необычайный» цвет дермы. Походка также была охвачена-c: шаг Геры, словно б сузившись, стал более стремительным и легким. Даже тембр голоса изменился – и все б ничего, кабы не тесная – жмет, как на духу! – змейка… Куда ж с феррумом этим – Здесь и Теперь? Горгона Горгоной!..
Но даже горгоны иногда молятся, уж об обнулении-то воспоминаний – и избави мя от многих и лютых – всяко: превеселых картинок такого рода было у Геры не счесть, и все, как на подбор, чудо как хороши: из соображений гуманности опустим концы их в воду. [«Это очень похоже на прыгающую лягушку она никогда не сможет раз за разом прыгать на одно и то же расстояние одним и тем же способом»] – слышит Гера, топящая детали, скрип древа жизни, и понимает, что домолилась. В том, что мычания такого рода слышны, где надо, сомневаются одни лишь бедненькие, а потому темочку закрываем. Насчет же того, коим образом запечный речитатив сей воплощается в ту самую, в ощущениях данную, ре... «Чур!.. – вумненький Вордочист против: смотрите-ка, уж машет руками… – Чур меня!..» – а проще так: wantушки[9] Геры ставились на поток, что называется, в извращенной форме: каждую болезненную картинку из прошлого ввинчивали в тело ее вместе с соляным шариком, отвечающим, – а было оных не счесть, – за конкретную драмку: и вся премудрость… Что ж, все б ничего, кабы не выстроились страданьица-то в рядок: моли Яво, не моли – без вариантов! Но – упс! Вумненький Вордочист прерывает нас следующим пассажем: «Каждой боли соответствует “занебеснутая зарубка”, отражающаяся в “заземленной” железной пластине: последняя и обесточивает приступы страха, отключая ужас 3D-опции “Воспоминание”» – [«Любая вещь это две вещи… Любая вещь это две вещи»] – укрывается деревянным щитом скобок Stien. Одним словом, – если совсем упростить, – стоило коже «разжиться» железкой, как прикрепленная к ней мысль теряла над Герой власть: сказочная, сказочная невесомость, – а какая легкая голова!.. Нет-нет, это ни капельки не пугало – скорее, наоборот: да как же вышло, сокрушалась Гера, что я раньше т а к и м и-то пробавлялась мыслишками? Уж лучше я вся, с головы до пят – пусть, пусть! – покроюсь чешуйками, чем буду с ума по живущим лишь в мыслях кошмарам сходить!.. Сыта по гланды, delete, итожит, игнорируя кавычки, вумненький Вордочист и, выметая сор со страницы, показывает своему психиатру stein’овый лист: [«Интересно, действительно ли вы понимаете что я имею в виду»]?
расправочка
Ан нет, не бывает, чтоб совсем-то уж гладко. Так закалялась сталь, но зачем? – именно этот вопрос задал когда-то Гере «немец» Павел Иванович, роман с которым спровоцировал в крови ее брожение навроде Sturm und Drang’a[10], ну а сейчас… чешуйка за чешуйкой, пластинка за пластинкой вспыхивали то тут там, заставляя кожу мерцать. О-лэй!.. Но даже чешуйки, пускай и превратившиеся в щит, в шлем, в латы, чувствуют то, что зовется зовом плоти, и Гера – почти железная, – поняла: попала.
Он – далее М. – был похож на Павла Ивановича: во-первых, близорук. Во-вторых, обожал Вермеера. В-третьих – в том, впрочем, героиня наша, как и вумненький Вордочист, были не так чтоб уверены, – абажал Геру. Поначалу М. являлся в цирюльню раз в две недели, но вскорости зачастил, сократив интервал между приходами дней до шести. Когда же записываться на стрижку по причине отсутствия «лишних» волос стало совсем уж смешно, герой наш наконец-то откашлялся, да и предложил героине пройтись – «тут, недалеко».
Попытки касания повисли сначала в воздухе, вызвав сопротивление Геры, хотя ее и влекло – привет, gesamt kunst werk[11], ну привет, – очень влекло к М.: еще бы, он ведь казался последним необнулённым воспоминанием! Но было Железо, и Железо было плотью, и Железом была плоть, а потому – жало в плечах: выносить чужую, пусть и желанную, кожу, не было никакого терпения. Я железная, я могу все, стискивала Гера зубы, все что угодно… – Но если ты можешь все что угодно, пел М., значит, можешь влезть и в прежнюю шкурку… зачем нужна новая? Зачем тебе ее родословная? Зачем вести отсчет дней своих от момента падения металла небесного на Землю? И как насчет фактурной совместимости матерьялоff? – [ту-дук, ту-дук] – ах, как стучит сердце!.. Да даже если оно и не было никогда железным, если лишь теперь – стало, то что же ей, Гере, делать? Стань мягкой, шепчет М., стань, чего тебе стоит… – Только лишь растечешься, растаешь, поверишь на слово, как тут же крышка, качает головой Гера. – Откуда ты знаешь, горячится М., да откуда ты можешь знать-то?..
Откуда может!.. О, жар, жар, нестерпимый жар, сравнимый лишь с жаром первого поцелуя – лето, развалины графской усадьбы, – когда б поцелуй тот и впрямь ставили в шехтелевских декорациях, а не «монтировали» в ледяном павильоне, где отголоски снулого февральского вечера имитируют чувственность… А ежли без лирики: в цирюльню Гера наутро не пошла – не пошла и в больничку для имитации острого респираторного: зевнула, едва представив серо-коричневую толпу, и, перевернувшись, уткнулась в спину М. И впрямь: почему не растечься? Кто вынуждает ее изо дня в день носить на себе чертовы железяки? Зачем обороняться, если никто на тебя не нападает? К чему защищаться от Мастера?..
Скоро, совсем скоро у Геры появится доппельгангер: не из дешевых, уточняет наш Вордочист, удовольствие, не всем по карману… Но до кармана ль, когда на кону целая, как кажется, жизнь? В общем, в ту ночь Гера сорвала с себя все чешуйки: она и не заметила, что стала ростом чуть больше дюйма.
Сначала из глины, затем из воска… офтальмологические протезы, заказанные в спецклинике… Волоски, один за другим – и так несколько тысяч, – вплавленные в восковой череп «железной леди»… Корректировка морщинок и пор… Когда же с этими и прочими чудесами было кончено, Мастер – «Ну-ка, куколка… – Умри, грязный садик!..» – подцепил кроху пинцетом и закрепил в свежеотлитой женской головке. Фигура экс-премьер-министра, как впишут позднее в Живую Жижу, «имела ультрамегасуперуспех» у публички-дуры, что, впрочем, не помешало Мастеру убраться аккурат после выставки: по словам реанимационной сестрицы, покойный повторял непрестанно, – вот я и запомнила, – одно лишь «В ушную раковину Бога шепни всего четыре слога: “Прости меня”»[12], – мадам искренне верила, будто и это, и это тоже дело рук Пушкина.
ноябрь 2010