Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2011
Вадим ЯРМОЛИНЕЦ
Одесский узел Шкловского
Школа есть – школы нет
Статья Виктора Шкловского «Юго-Запад» появилась в первом номере «Литературной газеты» за 1933-й год и положила начало разговору, продолжающемуся по сей день. Как и 78 лет назад, на поставленный автором вопрос – существует ли Юго-западная литературная школа и, если существует, то где следует искать ее корни – толкового ответа нет.
В качестве центра школы Шкловский назвал Одессу, что дало повод назвать школу Южно-русской – по аналогии с существовавшим в Одессе Товариществом южно-русских художников, а затем и просто Одесской. В статье прозвучали имена таких авторов как И. Бабель, Л. Славин, И. Ильф и Е. Петров, Ю. Олеша, В. Катаев и Э. Багрицкий. Название для статьи Шкловский позаимствовал у Багрицкого – так назывался его поэтический сборник 1928-го года. Но термин «Юго-запад» был в ходу и раньше. В Киеве, например, в начале века выходил журнал «Юго-западная неделя».
По мнению Шкловского, корни этой школы следовало искать в западной, левантинской, средиземноморской культуре. Авторов-одесситов он сравнил с александрийцами, грекоязычными поэтами египетской Александрии.
Статья «Юго-Запад» появилась в преддверьи Первого съезда советских писателей, ознаменовавшего начало новой литературной эпохи, когда единственным приемлемым методом становился социалистический реализм. На Шкловского спустили ведущих советских культуртрегеров, и дискуссия завершилась, как и полагалось театрализованным постановкам тех лет, покаянием зачинщика. Подписанное Шкловским «Письмо в редакцию» было опубликовано 29 апреля 1933 года в той же «Литературке» и начиналось словами:
«Я хочу в точной форме снять свою статью «Юго-Запад». В основе этой статьи лежит ориентация на Запад, причем на Запад, воспринятый не критически. Не переработанный с точки зрения рабочего класса».
Торжество идеологии над литературоведнием так и не позволило ответить на вопросы, поставленные Шкловским, развить намеченные им пути исследования одесской литературы первой трети ХХ века.
Парадоксальным образом исследование, проведенное вне идеологической сферы и в более спокойное время, чем 30-е прошлого века, может подтвердить то, что оппоненты Шкловского были правы – Одесской школы нет.
И, тем не менее, в общественном сознании явно присутствует мнение, что одесситы пишут как-то по-особенному, что и позволяет объединить их в некую если не школу, то группу. Так в чем же особенность этой группы?
Большой фонтан на ровном месте
Шкловский начал статью с признания – «традиция этой школы остается невыясненной». Легко было бы заявить, что критик ошибался, если бы только ничего не знать о характере Виктора Борисовича. Тот не раз демонстрировал умение менять мнение на противоположное. Трудно представить, что Шкловский не знал о существовании в предреволюционной Одессе насыщенной литературной среды со своими звездами отнюдь не районного масштаба. Сегодня эти авторы забыты, но в предреволюционные годы российскому читателю были хорошо известны имена Осипа Рабиновича, Семена Юшкевича, Александра Федорова, короля фельетона – Власа Дорошевича, его коллеги-сатирика Дона Аминадо, прославившегося на сионистстком поприще прозаика и журналиста Владимира Жаботинского.
Если говорить о публикациях как о показателе известности, то в 1850-х проза О. Рабиновича печаталась в петербургских журналах «Современник», «Русское слово», «Библиотека для чтения», в московском «Русском вестнике». Проза С. Юшкевича – в журналах «Русское Богатство», «Восход», «Мир Божий», «Журнал для всех», сборниках горьковского «Знания». В Москве и Петрограде выходили собрания его сочинений – в семи томах (1903–1908), а затем и полное – в четырнадцати (1914–1918). Пьесы С. Юшкевича ставили Александринский театр и МХТ. О нем положительно отзывались А. Блок, В. Ходасевич, А. Чехов. В 1927-м году на его похоронах в Париже Иван Бунин сказал: «Навсегда уходит из нашего мира человек большого таланта и сердца, которого я знал чуть не тридцать лет…». Последнее издание бестселлера Юшкевича «Леон Дрей» имело место в 1929-м году в СССР.
Родившийся в Саратове А.М. Федоров значительную часть жизни провел в Одессе и сыграл в ее литературной истории немалую роль. Он был журналистом, романистом, поэтом, переводчиком, драматургом – его пьеса «Бурелом» шла на сцене Александринского театра. Его собрание сочинений в семи томах увидело свет в Москве (1911–1913). В Одессе Федоровы владели загородным домом на Даче Ковалевского, где постоянно принимали столичных литературных гостей. Федоровская дача была магнитом для многих, в том числе и для молодых одесских литераторов. Здесь Катаев встречался с Буниным – частым гостем Одессы. Трагическая история семей Федоровых и их соседей – Ковалевских (давших название району) легла в основу его повести «Уже написан Вертер» и затем – выдающегося краеведческого комментария к повести, сделанного одесским исследователем Сергеем Лущиком. С Федоровым был знаком и Олеша, чьи ранние «Майские стихи» (1917) посвящены ему и кончаются так:
А со скамьи на солнцепеке
Видны зеленые моря,
И в небе дальний и высокий
Огнистый крест монастыря.
Это не набор красивых образов, такова панорама, открывавшаяся с высокого Больше-фонтанского берега, где находилась федоровская дача и рядом с ней – Свято-Успенский монастырь, купола которого видел Олеша.
Не без помощи Федорова должность западноевропейского корреспондента «Одесского листка» – крупнейшей нестоличной газеты России – досталась молодому одесскому журналисту Владимиру Жаботинскому.
Одесса была одним из любимых городов Бунина. Через нее он отправлялся в свои путешествия на Ближний Восток и в Италию, через нее возвращлся в Россию. Он подолгу жил на одесских дачах, здесь он вступил в 1898-м году в брак с Анной Цакни – дочерью владельца и редактора «Одесского обозрения» Н.П. Цакни. Бунин был связан дружескими узами с Юшкевичем и Федоровым, он подтолкнул известного одесского художника Петра Нилуса заняться литературным трудом. В «Книге прощания» Олеша вспоминает, как он был представлен Бунину его товарищем Валей Катаевым.
В 19–20-м годах в Одессе оказалось много столичных литераторов, бывавших на вечерах популярного в Одессе литературно-артистического общества – «Литературки», где молодежь пересекалась с именитыми мастерами. Эмигрировавший из Одессы в 1920-м году одесский литератор Александр Биск вспоминает:
«В Одессу (…) начали прибывать писатели, бежавшие из Петербурга, Москвы и других городов. Алексей Толстой, Наталья Крандиевская, Максимилиан Волошин, Бунин, Алданов…»[1]
На заседаниях «Литературки», как сообщает Биск, Толстой читал только что написанную пьесу «Любовь – книга золотая», а Волошин – «Святую Русь».
Для нас важен другой фрагмент из тех же воспоминаний Биска:
«Я рад отметить, что мы особенно чутко относились к молодым, все они были полноправными членами «Среды». [2] Из нашего кружка вышли на широкую литературную улицу Эдуард Багрицкий, Юрий Олеша, Валентин Катаев, Адалис, Анатолий Фиолетов, который умер совсем молодым. Мы работали с ними, выслушивали их первые вещи».
Почему Шкловский проигнорировал факт тесного общения хорошо известных ему начинающих литераторов с маститыми авторами? Объяснений может быть несколько. Шкловский, активно участвовавший в формировании новой советской литературы 20-х, не считал старую одесскую литературную среду достойной внимания. Она свое отжила, время требовало новых форм и идей. Но может быть, дело в другом – Юшкевич, Федоров, Бунин, многие другие стали эмигрантами. О них лучше было не вспоминать. Они были не только неинтересны передовому литературоведу, но и опасны. И свое апрельское 1933-го года «Письмо в редакцию» Шкловский закончил так:
«Острота разговора вокруг статьи объясняется тем, что ее ошибка имеет свои перспективы, если на ней настаивать, то получилась бы подмена вопроса о наследовании констатацией прямого продолжения определенным отрядом советской литературы одного из направлений буржуазной литературы. Одновременно такая констатация, притом неправильная, может задержать перестройку советского писателя, вернуть его к старым позициям. Статья неправильная политически и методологически и поэтому вредная».
В целом это продолжало лефовскую тему Шкловского – учиться у мастеров прошлого не обязательно, тем более у представителей «буржуазной литературы». Поэтому он и начал создавать историю литературы этого города, пролистнув несколько ее очень значительных глав. Связь с Западом, Левантом и Александрией он, видимо, счел менее опасной. Эта несправедливость не исправлена по сей день. Для многих россиян основоположником одесской литературы является автор «Одесских рассказов» – Исаак Бабель. Он – безусловный корифей одесской литературы, но не ее основоположник.
Одесское наследство
В статье «Юго-Запад» Шкловский решительно отверг попытку автора романа «Наследник» одессита Льва Славина объяснить генеалогию своего героя Сергея Иванова. Шкловский счел эту попытку искусственной. Между тем, она может иметь основополагающее значение для понимания генеалогии одесской литературы.
Отец Сергея – проигравшийся в карты дворянин Николай Алексеевич Иванов – кончил самоубийством, мать – Сарра Абрамсон, перешедшая в православие и сменившая имя и отчество на русские, умерла от чахотки, один дед – граф Шабельский, второй – торговец зерном Абрамсон. Славин, не желая предоставлять трактовку этой генеалогии кому бы то ни было из будущих критиков, поручил это сделать одному из персонажей романа. И тот говорит Сергею: «Вы даже не человек. Вы выдуманы. Вы выдуманы Чеховым. (…) Все это персонажи из драмы Чехова “Иванов”».
Чтобы ситуация не выглядела слишком уж анекдотически, Славин позволяет старику Шабельскому дать более подробные разъяснения, и тот вспоминает, как поведал историю семьи известному писателю, т.е. Чехову, который коварно использовал ее, сохранив даже имена, поскольку они де – общие типы.
Зачем Славину понадобилась такая, действительно, искусственная конструкция? Славин создал героя, находящегося в процессе социального усовершенствования. Он может продолжить русскую дворянскую линию, а может – еврейскую коммерческую, но он отказывается от обеих составляющих своего наследства. Обе одинаково бесполезны для построения нового общества, которому он, и его автор, всецело отдают себя. Сергей Иванов – антипод Николая Кавалерова. Он не завидует полезным людям новой эпохи, он становится одним из них на условиях тех, кто определяет степень людской полезности. Но для нас в генеалогии Сергея Иванова важно то, что его отец – русский дворянин, а мать – крещенная еврейка из торгового сословия. Культура Сергея – русская, поскольку единственная связь с еврейством – через мать – прервана ее крещением. Ассимиляция через принятие православия или же ассимиляция культурная – типична для Одессы.
Представление о степени ассимиляции одесского еврейства можно почерпнуть в «Воспоминания детства и юности 1904–1919 гг.» сына видного сиониста Менахема Усышкина – Шмуэля:
«Еврейское население Одессы обладало собственным характером, не похожим на характер евреев из других мест в России. Самым заметным отличием было ослабление традиционной еврейской жизни, бытующей в еврейских местечках. (…) Многие годы, еще до революции, говаривали ортодоксальные евреи: «За 70 верст от Одессы пылает геенна огненная». (…) Разумеется, и в Одессе было много ортодоксальных евреев, но они не выделялись, и их влияние на общину было ничтожным.
Еще один фактор, отличающий еврейскую общину – язык идиш, он не был распространен в Одессе. Для большей части еврейского населения разговорным был русский язык, а молодое поколение еще больше отдалялось от идиша». [3]
Ассимиляция – значительная составная одесской литературной традиции. Она ярко проявилась в творчестве Семена Юшкевича, а затем – Бабеля и Славина. Хотя само понятие ассимиляции обычно распространяют на еврейство, она коснулась и поляка Олеши. В то время, как его семья репатриировалась, он остался в России. Эти авторы были крещены русской литературой. Чехов в романе Славина – не случайная фигура, он – представитель той литературы, на которую ориентировались молодые одесситы.
У оставшихся в Союзе авторов-евреев за культурной ассимиляцией последовала идеологическая. За ней не обязательно стоял циничный прагматитизм или страх. Новое искусство всегда революционно, всегда в оппозиции к своим предшественникам.
«Зачем вы посадили сюда эту старую ворону? Дайте дорогу нам, молодым!» – Этот призыв молодого хулигана – Эдички Багрицкого прозвучал в 1919-м году на собрании одесских литераторов и был обращен к председательствовавшему на нем редактору авторитетного журнала «Театр и искусство» Александру Кугелю. Последнему было тогда 55 лет. [4]
«Мысли, высказанные в статье, неверно ориентируют в вопросе о наследстве», – каялся Шкловский в «Письме в редакцию». Это так. Шкловский неверно ориентировал своего читателя в вопросе о наследстве одесских литераторов. Он не сообщил им ни о еврейских корнях одних авторов, ни об ориентации на классическую русскую литературу других. Больше 30-ти лет прошло после появления статьи «Юго-Запад», прежде чем заговорил о своем наследстве Валентин Катаев, рассказав в «Траве забвения» о встречах с Федоровым, об уроках Бунина, о работавших в Одессе Семене Юшкевиче, Власе Дорошевиче и других. У нас нет оснований говорить, что молодые одесситы стали продолжателями уже существовавших художественных традиций или подхватили наработанные стилистические приемы, но трудно представить, что их задокументированное общение со старой одесской литературой не оказало на них вообще никакого влияния.
Одесский говор как характеристика стиля
Термин «литературно-художественная школа» предполагает единство стиля, соблюдение оговоренных художественных принципов, наличие задающего тон лидера. Применимы ли эти принципы к одесским авторам? Предположим, что наиболее яркая характеристика одессита – его специфический говор, и именно его присутствие в тексте является основой одесского литературного стиля.
Одесский говор звучал в текстах Осипа Рабиновича, Семена Юшкевича, Власа Дорошевича задолго до того, как он зазвучал у Исаака Бабеля. Но к тому времени, как Бабель создал своих супер-героев – Бенциона Крика, Фроима Грача и Любку Казак, то есть к середине 20-х годов прошлого века, о прозе его предшественников начали забывать. Потом страна в течение двух десятков лет забывала самого Бабеля. Когда оттепель вернула его читателям, причем вернула с триумфом, как возвращают мученика, имена Рабиновича, Юшкевича и Дорошевича были забыты начисто. Это забвение и принесло Бабелю титул первооткрывателя одесского говора, создателя одесской литературы. Между тем, еще в 1927-м году критик Андрей Левинсон писал в сборнике памяти умершего в Париже Семена Юшкевича:
«…лингвистическая оригинальность писаний Юшкевича, которая есть не прихоть, не идивидуальный стиль, а живая разновидность русской речи, типический "идиом" еврея, изъясняющегося по-русски, оставаясь евреем. Говор этот, служащий поныне для языкового общения целого поколения и класса русского еврейства, есть ни что иное, как преломление семитического темперамента и внутреннего уклада сквозь формы русского словаря.
Слова те же, но синтаксический порядок иной, ибо диктуемый иной логикой, иными импульсами; но изменен не только порядок. Самая артикуляция этих слов, тембр голоса, окрашивающий их звучность, а главное ударения на них, ряды акцентов, определяющих выражение, вибрацию, напев их, все это образует как бы новый язык […] самое словоупотребление, смысл привычных выражений видоизменяется в том "иудео-славянском" наречии, которое так чутко подслушано было Юшкевичем со всеми его "обертонами" юмора и скорби».[5]
Такое объяснение как «преломление семитического темперамента и внутреннего уклада сквозь формы русского словаря», требует большей конкретности, а ссылки на артикуляцию, вибрацию и обертоны не вполне убедительны. Артикуляция -– большое, конечно, дело. Но замените в любом еврейском анекдоте Мойшу на Мишу, лишите его выраженного еврейского акцента – и анекдот перестанет быть еврейским. В печатном тексте интонация слышна не так явно, как в устной речи, но «еврейскость» языка хорошо проявляется через нетипичную для русского языка грамматику. Влияние на одесский говор немецкой грамматики отметил Влас Дорошевич в фельетоне «Одесский язык». Он был опубликован в 1895-м году. Бабель, напомним, родился в 1894-м.
«О, добрые немцы, которые принесли в Одессу секрет великолепного приготовления колбас и глагол "иметь".
– Я имею гулять.
– Я имею кушать.
В Одессе все "имеют", кроме денег».
И действительно, послушайте, как говорят люди из окружения бабелевского Короля из рассказа «Как это делалось в Одессе».
«Слушайте, Король, – сказал молодой человек, – я имею вам сказать пару слов».
Это же немецкое влияние на одесский говор можно проследить в чрезмерном и нетипичном для русского языка использовании притяжательных местоимений. Вот пример из памятного письма Бени Крика одесскому предпринимателю Рувиму Тартаковскому из того же бабелевского рассказа:
«В случае отказа, как вы это себе в последнее время стали позволять, вас ждет большое разочарование в вашей семейной жизни».
Тут требуется уточнение. Дорошевич говорит о немецком влиянии, но в действительности влияние оказывал язык идиш, в основе, которого лежит немецкий. Даже при наличии в районе Одессы сел немецких колонистов, трудно сказать, что они могли оказать такое же влияние на одесский говор, как многократно превосходящая немецкую общину еврейская, проникающая во все сферы городской жизни: коммерцию, политику, науку, искусство. Говоря по-русски, евреи использовали синтаксические конструкции и лексику идиша. Этот «прием» подхватывало в повседневном общении многонациональное по своему составу простонародье. Представьте себе одесский рынок, куда свозят продукты крестьяне, говорящие на румынском, болгарском и в первую очередь – на украинском, который оказал столь же значительное влияние на формирование одесского говора, что и идиш.
«Беня говорит мало, но Беня говорит смачно».
«Смачно», в переводе с украинского – «вкусно».
«–Месье не скучает за театром?
– Зачем же я должен скучать за театром? Я скучаю дома.
Вы удивлены, потому, что за театром в Одессе находится Северная гостиница, где далеко не скучают. На одесском воляпюке скучают обязательно «за чем-нибудь». Публика скучает «за театром», продавцы «за покупателем», жёны «за мужьями»».[6]
Дорошевич как бы игнорирует то, что по-украински скучают не «по», а именно «за».
Но у кого еще из одесситов-сверстников Бабеля звучит этот говор? У Льва Славина – в пьесе «Интервенция», а затем – в сценарии «Два товарища». В прозе – ни у кого больше. И это объяснимо. Одни авторы, ориентируясь на лучшие образцы русской литературы, считали этот говор недостойным использования, другие всемерно избегали его как проявления провинциализма. Что позволяет нам сказать, что одесский говор не является общей характеристикой прозы одесских авторов 20–30-х годов. Что до одесских рассказов Бабеля, то их можно рассматривать как продолжение традиции русско-еврейской литературы. Представители этой традиции не скрывали своего еврейства, не стеснялись его, не были «самоненавидящими», в чем их иногда обвиняли, они просто осваивали в русской литературе свою тему, сделав ее составной частью русской литературы. В этом – неизбежность имперской культурной центростремительности.
Учеба методом отталкивания
То, что Бабель был знаком с творчеством Юшкевича, кажется очевидным. Один из наиболее популярных одесских рассказов Бабеля носит то же название, что и самая нашумевшая пьеса Юшкевича – «Король». В названии пьесы Бабеля «Закат», рассказывающей о деградации еврейской семьи, слышен отзвук названия повести Юшкевича «Распад», посвященной той же теме.
Известно, что когда Бабель делал первые шаги в литературе, его покровителем стал Горький. Почему именно он? В сборниках горьковского товарищества «Знание» участвовал Юшкевич. Он даже посвятил Горькому повесть «Евреи» (1906), сюжетно перекликавшуюся с горьковской повестью «Трое». Горький ценил в Юшкевиче бытописателя еврейства, и совсем не исключено, что направляясь к Алексею Максимовичу, Бабель понимал, что по крайней мере тематически он является преемником Юшкевича, поэтому может рассчитывать на поддержку.
Интереснейшее замечание делает американский исследователь А.К Жолковский:
«Влияние Юшкевича на Бабеля не следует ни преуменьшать, ни преувеличивать. Он принадлежал к бескрылому, уныло-натуралистическому прогрессивному направлению, группировавшемуся вокруг «Знания», и не исключено, что это его многословный перепев «Милого Друга» (нашумевший в России роман «Леон Дрей» – В.Я.) Бабель имел в виду, выводя в своем лаконичном мета-«Мопассане» Раису Бендерскую, в переводе которой «не осталось и следа от фразы Мопассана», ибо она «писала утомительно правильно, безжизненно и развязно – так, как писали раньше евреи на русском языке».[7]
Бабель, как известно, был франкоманом. Его первые литературные опыты, предпринятые в 15-летнем возрасте, были на французском. Мемуарист русского зарубежья Александр Бахрах в очерке «Беня Крик и его папа» отмечает, что Бабель говорил на прекрасном литературном французском и, не в пример многим русским парижанам, без акцента. Бабель сам переводил Мопассана и редактировал переводы, сделанные для первого советского издания Мопассана. Юшкевич, получивший образование в Сорбонне, скорей всего читал Мопассана в подлиннике и ощущал личную причастность к Фрации и ее литературе, а стало быть и право на ее интерпретацию для русского читателя. «Леон Дрей» был написан под влиянием супер-популярного французского романа на русско-еврейском материале. Бабель, который был на 30 с лишним лет младше Юшкевича, мог смотреть на того, как на автора, донесшего до российского читателя второсортный продукт. И этот продукт не переставал напоминать о себе! Роман был настолько популярен, что последний раз его переиздали в 1929-м году. Тогда его ответом Юшкевичу мог стать блестящий рассказ «Гюи де Мопассан», который был в свою очередь переработкой мопассановского сюжета. Это – лишь предположение. Об истинном отношении Бабеля к Юшкевичу нам не известно ничего.
Александрийцы и антиалександрийцы
В «Юго-Западе» Шкловский сравнивает одесситов с александрийцами – эллинскими поэтами, жившими в египетской Александрии III-IVвеков нашей эры, и, «не cчитавшими себя ни греками ни египтянами».
Действительно, ситуацию многонациональной Александрии, где языком культурного общения был греческий, можно соотнести с ситуацией многонациональной, но русскоговорящей, Одессы. Но лишь настолько, насколько отношения провинции и центра типичны для любой империи, будь то империя Птолемеев, Романовых или Габсбургов. Государственный язык любой империи является языком культурной элиты всех населяющих ее этносов. Но если этой элите выпадает жить в провинции, то отдаленность от центра порождает у нее ощущение независимости и скептическое отношение к официальному имперскому курсу. Это лишает творчество провинциалов задач, свойственных столичным литераторам, в той или иной степени зависящим от власти, солидаризирующимся с ней или с ее политической оппозицией. И провинциалам-александрийцам было свойственно отсутствие гражданственности. Насколько эта характеристика применима к интересующей нас плеяде одесских авторов?
Тематически творчество одесситов 20–30-х годов прошлого века зеркально отразило общественно-политическую ситуацию в стране. Их бегство из провинции у моря в столицу можно рассматривать как отказ от александрийского типа творчества – искусства ради искусства, бесконечного совершенствования формы в ущерб актуальности содержания. Одесситы стремились получить «правительственный» заказ и готовы были выполнить его на условиях заказчика. Каждый сдавал свою независимость по-разному. Славин и Катаев – быстрее. Бабель умудрялся до конца вести двойную литературную жизнь. Поднявшись на трибуну первого всесоюзного писательского съезда, он призвал коллег учиться работе со словом у великого Сталина. То, что этот призыв был жизненно необходимой демонстрацией преданности вождю, не меняет дела. Эта демонстрация свидетельствовала о готовности к уступкам и компромиссам. Но именно этот тип поведения позволил Бабелю в страшном 37-м опубликовать в «Огоньке» один из своих шедевров – рассказ «Ди Грассо».
Параллель одесситов с александрийцами нарядна и привлекательна. Культура, как виноградная лоза – чем глубже корень, тем благородней вино. Но у одесской лозы были совсем другие корни, к другому солнцу тянулась она и, увы, она недолго плодоносила на московской почве – десятилетие от силы. Но кто станет спорить с тем, что это десятилетие было в высшей степени урожайным? «Справка», «История моей голубятни» (1925), «Конармия», «Зависть» (1927), «12 стульев» (1928), «Золотой теленок» (1931), «Гюи де Мопассан» (1932), «Ди Грассо» (1937). Трудно утверждать, но вряд ли эти произведения состоялись бы, останься их авторы дома. Эпоха губила, но и поднимала.
Левантинский плут Чичиков
«Одесские левантинцы – люди культуры Средиземного моря – были, конечно, западниками. Двигаясь к новой тематике, они пытались освоить ее через Запад», – писал Шкловский. Но, кажется, трудно найти в начале ХХ века более многообразное литературное явление и, соответственно, более расплывчатый литературный термин, чем «Запад». В это время на Западе пишут Моэм и Джойс, Хемингуэй и Миллер, Кафка и Гашек, Набоков и Пруст. Даже этого шорт-листа более чем достаточно, чтобы превратить «Запад» Шкловского в пыль. Но Шкловский делает важное уточнение: предтечу «превосходнейшего приключенческого романа» Валентина Катаева «Растратчики» и дилогии Ильфа и Петрова он видит в «левантинском романе о плутах, которые похожи друг на друга во всем мире, во всяком случае в мире Средиземного моря». Попутное замечание – комплимент второразрядной, но «своевременной» повести Катаева, не делает комплимента самому Шкловскому, зато указывает на наличие у него отменного идеологического нюха. Или совершено дружеского чувства к веселому и умному соседу по дому, за чьим столом постоянно шумят полезные мира сего. Можно ли судить этих махровых прагматиков, памятуя слова Надежды Мандельштам о том, что не было в Москве второго такого дома, как дом Шкловского, открытого всем отверженным, или того, что за тем самым катаевским столом предпринимались рискованные по тем временам попытки вернуть опального поэта в столицу, дать ему работу?[8] Но не будем отвлекаться.
Шкловский говорит о том жанре западноевропейской литературы, который известен нам не как левантинский роман о плутах, а как плутовской роман. Связь его с Левантом (восточным Средиземноморьем) притянута, как говорится, за уши. Плутовской роман пришел в Европу действительно с востока, но не через Левант. Отцом жанра, известного в арабском мире как макама, является живший в Персии Х века Бади аль-Залман аль-Хамади. Его перу принадлежит собрание из 52 не связанных друг с другом историй о похождениях остроумного жулика Абу аль-Фат аль-Искандери, ставшего прототипом веселых плутов всех стран и народов, в том числе и Остапа Бендера.
В начале ХIII века живший в Испании раввин, поэт и литературный критик Егуда бен Соломон Алхаризи перевел персидского автора на иврит, назвав свой текст «Махберот Итти’ел», а затем создал собственный сборник макам – «Сефер Тахемони». Задача, которую ставил себе Алхаризи, невероятно интересна для нашего исследования. Пражулик Абу аль-Фат аль-Искандери блистал красноречием. Харизи хотел продемонстрировать еврейскому читателю, что его герой не уступает в красноречии потомку Ишмаэла. Таким образом красноречие не было уникальной «одесской» характеристикой Остапа. Оно было чуть ли не главной характеристикой литературного плута.
За Харизи последовал Йосеф ибн Забара из Барселоны, написавший на иврите «Сефер ша’ашу’им» – «Книгу развлечений». Он внес существенную коррективу в композицию, придав историям линейную последовательность. Два столетия ушло на то, чтобы жанр перекочевал в испанскую литературу. В 1535-м году увидел свет первый европейский плутовской роман «Жизнь Ласарильо из Тормеса и его удачи и неудачи». Его автор предпочел сохранить инкогнито, невзирая на произведенный фурор. Роман перевели на главные европейские языки, после чего распространение жанра пошло быстрей. В России большим успехом пользовался лесажевский «Жиль Блаз». В 1814-м году появился «Российский Жилблаз, или Похождения князя Г. С. Чистякова» Василия Нарежного. В 1821 году Фаддей Булгарин создал первый российский бестселлер – «Иван Выжигин». Его тираж добрался до рекордной по тем временам отметки – 10 тысяч экземпляров!
На европейской почве плутовской роман включил элемент сатиры. Герой-плут из Персии водил за нос одного и того же человека – рассказчика. Его европейский собрат отправился на поиски новых жертв. То, что каждая очередная жертва воплощала в себе другой порок, позволило автору бичевать общество в целом. Наиболее известным плутовским романом российской литературы стали «Мертвые души». Плут Чичиков переезжает от помещика к помещику, раскрывая читателю карикатурность этого сословия во всех мыслимых проявлениях. В этом плане функция Бендера и Чичикова совпадают на 100%. Интересно, что сам Гоголь, обозначивший жанр романа как «поэма», дал ему название, свойственное именно авантюрному жанру – «Похождения Чичикова или Мертвые души».
К тому времени, когда Ильф и Петров взялись за свой совместный труд, плутовской роман был таким же явлением русской литературы, как и западно-европейской. Интересна еще одна паралелль между поэмой о Чичикове и дилогией о великом комбинаторе. Романы Ильфа и Петрова нередко обвиняют в фельетонности. В своих дневниковых записях Бунин охарактеризовал поэму Гоголя как «талантливый шарж».
То, что дилогия о великом комбинаторе абсолютно вписывается в жанр плутовского романа – неоспоримо, но можно ли сказать, что его влияние распространилось на всю Юго-западную или Одесскую школу? Нет. Бабель, Славин, Олеша этому влиянию оказались неподвержены. Да и «Растратчиков» трудно вписать в жанр, требующий от автора большей изобретательности (или таланта?), чем проявил Катаев. К слову о таланте, в своих поздних автобиографических произведениях Катаев беспрерывно жалуется на то, что был наименее талантливым из своих земляков. Кокетство-кокетством, но он не мог этого не сознавать, да и признать это оказалось не очень сложным в отсутствии более талантливых – на безрыбье и рак рыба.
Интересно, что остапоподобный тип вернулся в постсоветскую русскую литературу, причем снова в эпоху большого социального сдвига, выпавшего на последнее десятилетие ХХ века. Это – переквалифицировавшийся из геолога в бизнесмена Жохов из великолепного романа Леонида Юзефовича «Журавли и карлики» и его «двойник» из паралелльной истории – подьячий Анкундинов, выдающий себя за сына царя Василия Шуйского. Своей головокружительной находчивостью, умением сочинять на ходу дивные истории и феноменальной жизнестойкостью пара еще раз подтвердила, что классический литературный плут совсем не должен быть одесситом, хотя одессит, конечно, может быть плутом.
Герой места и времени
Понятно, что автора нельзя отнести к школе лишь по факту его рождения или временного проживания там, где она существует. Никто пока не отнес к южно-русской школе родившуюся в Одессе Ахматову. Равно и краткосрочное пребывание в Одессе не сделало представителем этой школы Пушкина или позже – Бунина. О том же говорит и Шкловский:
«Конечно, не география определяет литературные школы. Но социальные отношения в определенном географическом пункте в определенное время своеобразны, и тут надо помнить и о географии».
Попробуем пойти по намеченным Шкловским ориентирам, начав с географического, взяв Одессу как место литературного действия, и специфичным для данного места социальным обстоятельствам, формирующим свой тип литературного героя. Одесса начала ХХ века – процветающий портовый город с международными связями. Через него идет беспрерывный поток зерна и колониальных товаров. По его центральным улицам, так похожим на улицы европейских городов, ходят люди, одетые по последней европейской моде. В его Городском театре выступают звезды итальянской оперы. Здесь есть Малоарнаутская улица, где действуют десятки подпольных цехов, производящих модный товар для тех, кто не в состоянии отличить его от фирменного. Здесь есть завод шампанских вин Генриха Редерера и даже свой завод аэропланов и гидропланов Артура Анатра! Десятки гастрономов, ресторанов, кофеен и кондитерских под французскими, итальянскими, немецкими и греческими вывесками, предлагают своим клиентам импортные деликатесы.
«Образ Одессы, запечатленный в моей памяти, – это затененная акациями улица, где в движущейся тени идут полукругом по витрине маленькие иностранные буквы, – пишет Олеша в «Книге прощания». – В Одессе я научился считать себя близким к Западу».
Это – очень важное, в контексте западнической теории Шкловского, наблюдение. Олеша, как и многие одесситы, воспринимает свою причастность к Западу с детства, но не через культуру и оригинальные тексты западных авторов, а через вывески и ярлыки! Одновременно с импортными деликатесами щедро льется на городские рынки поток крестьянских продуктов из окружающих Одессу сел. В этом городе есть решительно все, включая налетчиков, которые занимаются перераспределением вышеописанных благ. Естественно, некоторые из них не лишены характерного для этого города лоска, что придает им особую привлекательность. Бабель эту привлекательность усилил до такой степени, что черты его налетчиков в сознании миллионов читателей в той или иной степени распространились на всех одесситов. Казалось бы: что так могло привлечь его в обычных уголовниках?
Ответ стоит искать в биографии человека, послужившего прототипом для короля налетчиков Бени Крика – Мойсея Винницкого, известного под прозвищем Мишки Япончика. До революции Винницкий был анархистом, участвовал в эксах и угодил на каторгу. После революции вернулся в Одессу, собрал группу местных уголовников и стал грабить и обкладывать поборами состоятельных горожан. Весной 1918-го года покидавшие город красные учинили еврейский погром. Предполагая, что такое может повториться, Винницкий собрал несколько вооруженных отрядов еврейской самообороны, что принесло ему репутацию благородного бандита, по крайней мере в еврейской среде. Одессе действительно удалось избежать волны погромов, прокатившихся по Украине в 1919–20-х годах и унесших жизни, по разным оценкам, от 50 тысяч до 200 тысяч человек.
Для Бабеля эти цифры не были сухой статистикой. Слово погром обладало совершенно реальным содержанием. Свидетельство тому – один из его лучших рассказов – «История моей голубятни». Ужас девятилетнего ребенка, столкнувшегося с чудовищной и совершенно для него немотивированной несправедливостью мира, легко передается читателю.
«Он ударил меня наотмашь ладонью, сжимавшей птицу. Катюшин ваточный зад повернулся в моих зрачках, и я упал на землю в новой шинели.
– Семя ихнее разорить надо, – сказала тогда Катюша и разогнулась над чепцами, – семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих…
Она еще сказала о нашем семени, но я ничего не слышал больше. Я лежал на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали с моего виска. Они текли вдоль щек, извиваясь, брызгая и ослепляя меня. Голубиная нежная кишка ползла по моему лбу, и я закрывал последний незалепленный глаз, чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной. Мир этот был мал и ужасен».
Опыт гражданской войны, в ходе которой убийства, изнасилования и ограбления евреев были обыденными, утвердили Бабеля в мысли, что от этого дикого произвола его может защитить лишь сильная власть, а именно – советская, в руководстве которой – масса евреев. Вспомните рассказ «Дорога».
«Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать. На нас, затмеваясь, светила луна. Лиловая стена леса курилась.
Чурбаки негнувшихся мороженых пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:
– Жид или русский?
– Русский, – роясь во мне, пробормотал мужик, – хучь в раббины отдавай…
Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, – отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу, снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:
– Анклойф, Хаим… [Беги, Хаим (евр.)]
Я пошел, ставя босые ноги в снег. Мишень зажглась на моей спине…»
Многие указывали на связь Бабеля с ЧК как на темное пятно его биографии, видели в его дружбе с «милиционерами» нездоровое любопытство, извращенное стремление «потянуть носом: чем пахнет?». Но «Дорога» дает другую мотивацию этим отношениям.
«Наутро Калугин повел меня в Чека, на Гороховую 2. Он поговорил с Урицким. Я стоял за драпировкой, падавшей на пол суконными волнами. До меня долетали обрывки слов.
– Парень свой, – говорил Калугин, – отец лавочник, торгует, да он отбился от них… Языки знает…
Комиссар внутренних дел коммун Северной области вышел из кабинета раскачивающейся своей походкой. За стеклами пенсне вываливались обожженные бессонницей, разрыхленные, запухшие веки.
Меня сделали переводчиком при Иностранном отделе. Я получил солдатское обмундирование и талоны на обед. В отведенном мне углу зала бывшего Петербургского градоначальства я принялся за перевод показаний, данных дипломатами, поджигателями и шпионами.
Не прошло и дня, как все у меня было, – одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране».
Бабель мог видеть в Винницком-Япончике не только бандита, но и защитника евреев от погромщиков, и еще – союзника новой власти. Тема в высшей степени актуальная для времени, когда решался вопрос «кто-кого?» Этот союз начался с того, что Винницкий снабжал большевиков оружием, а в конце 1918-го года штурмовал с большевиками одесскую тюрьму, освободив около 700 заключенных, в основном уголовников. Весной 1919-го года Винницкий явился в Особый отдел Третьей Украинской советской армии и предложил сформировать отряд для борьбы с белогвардейцами. Современник вспоминал шествие отряда по одесским улицам:
«Впереди – командир на вороном жеребце и с конными адъютантами по бокам. За ними – два еврейских оркестра от Молдаванки. Потом шествует пехота с винтовками и маузерами, одетая в белые брюки навыпуск и тельняшки. Правда, головные уборы были разнообразнейшие – от цилиндра и канотье, до фетровых шляп и кепок. За двухтысячным отрядом пехоты несли несколько орудий со снарядными ящиками». [9]
В начале июля 1919 года отряд переименовали в 54-й украинский советский полк. 23 июля его отправили на фронт в распоряжение начальника 45-й стрелковой дивизии Ионы Якира. Доехало до фронта около 700 человек. Первоначально Якир отказался принять пополнение, но комиссар Горинштейн, переговорив с Винницким, решил, что, хотя у полка и плохое политическое состояние, он вполне боеспособен. В первом же бою полк Винницкого обратил петлюровцев в бегство.
Скорей всего, Бабель эту историю знал. И, тем не менее, его герой навсегда остался бандитом, хотя и располагал всеми данными для перерождения в положительного персонажа. Почему же этого не произошло?
Ночью после успешного боя, 54-й полк захватил на станции Бирзула два поезда и двинулся в Одессу. Его перехватили в Вознесенске, перебросив туда отряды одесских коммунистов и конников под командованием Никифора Урсулова. Когда Япончик направлялся к будке стрелочника, чтобы узнать причину остановки, Урсулов застрелил его. Это произошло 29 июля 1919-го года. Урсулов был награжден за свой «подвиг» – орденом Красного знамени. На похороны Винницкого-Япончика собрались все евреи Вознесенска и, говорят, была на них и одесская делегация.
Историк Олег Будницкий, рассказавший историю Япончика в беседе с сотрудником «Радио Свобода» Иваном Толстым, говорит, что ему неизвестна причина, по которой тот покинул позиции и какой грех за ним должен был числиться, чтобы застреливший его чекист получил за это орден Красной звезды. Если бы мы только могли поставить знак равенства между литературой и жизнью, ответ на интересующий нас вопрос обнаружился в первом же абзаце рассказа «Фроим Грач»:
«В девятнадцатом году люди Бени Крика напали на арьергард добровольческих войск, вырезали офицеров и отбили часть обоза. В награду они потребовали у Одесского Совета три дня "мирного восстания", но разрешения не получили…»
О панике, вызванной слухами о трехдневном «мирном восстании», то есть дозволенном властями разграблении города, рассказал во «Времени больших ожиданий» и Г.К. Паустовский. Он находился в то время в Одессе и живо описал, как перепуганное население предпринимало меры безопасности на случай грабежа.
Бабель настолько любил своего Беню, что в финальном рассказе об одесских бандитах пощадил его. За все прегрешения Крика рассчитался его тесть – Фроим Грач. Он явился в ЧК, чтобы заключить мировую с новым начальством, где его и пристрелили. А Беня благополучно исчез. Но даже подведя черту под ушедшей эпохой, Бабель не смог скрыть теплых чувств к ее героям.
«Они сели рядом, председатель, которому исполнилось двадцать три года, со своим подчиненным. Симен держал руку Борового в своей руке и пожимал ее.
– Ответь мне как чекист, – сказал он после молчания, – ответь мне как революционер – зачем нужен этот человек в будущем обществе?
– Не знаю, – Боровой не двигался и смотрел прямо перед собой, – наверное, не нужен…
Он сделал усилие и прогнал от себя воспоминания. Потом, оживившись, он снова начал рассказывать чекистам, приехавшим из Москвы, о жизни Фройма Грача, об изворотливости его, неуловимости, о презрении к ближнему, все эти удивительные истории, отошедшие в прошлое…»
Возвращаясь к специфике места, мы можем сказать, что Беня Крик был настоящим порождением Молдаванки, то есть Одессы. Но при этом он был порождением старой, дореволюционной Одессы, где его создатель – советский писатель Бабель – позволил ему безнаказанно грабить представителей «эксплуататорских классов», сделав его почти положительным героем. Беня грабит богача Рувима Тартаковского и вознаграждает безутешную тетю Песю, чей сын «бедный труженик» Иосиф Мугинштейн «погиб за медный грош». Беня устраивает ему похороны голливудского размаха и отправляет вслед за Иосифом его убийцу Савелия Буциса. Социальная справедливость торжествует, но это торжество не может продолжаться бесконечно, потому что новая власть берет заботу об установлении социальной справедливости на себя. Беня Крик, как говорят американцы, вовремя оказался там, где надо. То есть в относительно свободной русской литературе начала 20-х годов. Беня вряд ли мог появиться на свет при старом царском режиме, который увидел бы в нем того, кем он и был – уголовника, и по той же причине он не мог существовать при уже твердо вставшем на ноги большевистском режиме. Как сказал Шкловский, «герои романов приключений могут быть только исчерпаны, а не убиты». Благородный бандит Беня стал пережитком прошлого, как и Остап, которому была адресована вышеприведенная фраза Шкловского. В новых условиях Остапу ничего не осталось, как переквалифицироваться из афериста и вымогателя в управдома. Беня просто исчез.
Герой для более перспективного места и времени
Задолго до того, как Шкловский собрал одесских литераторов «до кучи», авторы «12 стульев» и «Золотого теленка» предприняли ряд усилий для отдаления от родной Одессы на безопасное расстояние. Место рождения великого комбинатора они открыли немногим. Да, в имени Остапа Ибрагимовича Бендера – типичная одесская многонациональность. По имени он – украинец, по отчеству и фамилии – сын турецкоподанного. Напомним, что Палестина находилась под протекторатом Турции и в ироничной Одессе турецкоподдаными называли евреев. Но кто это знал, кроме одесситов? Авторы словно переморгнулись многозначительно со своими, дали им понять, что не забывают свою малую родину.
Еще одно указание, если не на место рождения, то на место, где прошли отрочество и юность Остапа – учеба в гимназии Илиади – престижном учебном заведении, где его соучеником мог быть Лев Славин. Но кто расшифрует это, кроме одесских краеведов?
Авторы лишили Бендера и того говора, который выявил бы в нем одессита. Их Остап заговорил правильным русским языком, но сохранил ту речевую характеристику, которую Шкловский назвал «нарядностью». Шкловский видел в ней проявление Одессы, хотя, как мы уже выяснили, нарядность речи – отличительная черта плутовского архетипа!
И сама Одесса в дилогии лишена имени собственного и превращена в Черноморск. Но почему?! Какой в этом смысл? Объяснение может быть в том, что вырвавшиеся из Одессы авторы стремились войти в большую русскую литературу. Все, ассоциировавшееся с их провинциальным происхождением, препятствовало поставленной задаче. Кто-то увидит в этом проявление свойственного многим провинциалам комплекса неполноценности, кто-то – трезвый прагматизм, кто-то и то и другое.
«Я ушел в науку “об сюжете”, как в манию…»
В статье «Юго-Запад» Шкловский говорил, что одесские авторы учились у Запада сюжетности. Для Шкловского вопрос о сюжетности – давний. Еще в 1922-м году он писал Горькому: «Я ушел в науку “об сюжете”, как в манию…». Эта мания не оставила его и одиннадцать лет спустя. Первоначально статья Шкловского называлась «Южнорусская школа в борьбе за сюжетный стих и сюжетную прозу». В то время вопрос сюжетности волновал не только его.
«Сейчас я занимаюсь разработкой композиции лирических стихотворений, – писал Багрицкий. – Футуристы и их великий разрушитель Маяковский в корне отбросили стихотворную композицию. Они заменили ее огромной эмоциональной нагрузкой, фонетикой, неологизмами, они дали возможность слову расцвести необъятным цветом, но композиция была забыта ими. Нам, конструктивистам, приходится больше всего работать над ней. Восстановив поэму и стихотворный роман, мы должны восстановить и лирику. Но наша лирика будет основана на новых композиционных принципах. Мы отметаем лирическую абстракцию. Мы подкрепим композицию сюжетом и внесем в лирику яркую политическую струю».[10]
Стоит ли считать, что в борьбе за сюжетность одесские поэты шли за Западом? Русская поэзия началась со вполне сюжетного «Слова о полку Игореве». Сюжетность была неотъемлемой составной творчества Пушкина, Лермонтова, Грибоедова… Представить себе русскоязычного поэта, растущего вне их силового поля, трудно. Просто невозможно. Багрицкий лишь возвращал русской поэзии «разрушенную футуристами и Маяковским» сюжетность.
Что имел в виду Шкловский, говоря о сюжетности прозы? На помощь приходит С. Поварцов, в «Сюжете о В. Шкловском» он пишет:
«В молодости, анализируя новеллы, он думал, что ощущение сюжета дает развязка. Потом утверждал, что в романах русских писателей развязок нет, одни эпилоги!» [11]
Шкловский подтверждает это в «Юго-Западе»: «Бабель превращал в литературу устную традицию города (…) научившись от Запада не смягчать, а обострять вещи в литературе».
Неужели мы, наконец-то, нашли то, что объединяет прозу по крайней мере части одесситов – динамично развивающийся сюжет с бурным финалом? И не надейтесь! Шкловский, опровергая себя, признает, что в новой советской литературе есть авторы с не менее динамичными произведениями, чем у одесситов – Мариэтта Шагинян с приключенческим романом «Месс-Менд или янки в Петрограде» (1924) и Лев Никулин с «Дипломатической тайной» (1924). Ощущение такое, что Шкловский готов и их причислить к «Юго-Западу», но соедини он неодесских и одесских западников, выйдет, что нечего было и городить южно-русский огород! И даже то, что Никулин провел несколько юношеских лет в Одесском коммерческом училище, которое он окончил в 1910-м году, не поможет. Уж слишком велика будет натяжка. Стало быть, и сюжетность западного типа – с бурным финалом – отнюдь не уникальная характеристика одесской литературы.
Голый король метафор
Поговорим о Юрии Олеше – короле метафор – бесспорно одном из наиболее ярких представителей одесской плеяды. Лучшее из написанного им – повесть «Зависть» – вопиет о полной непричастности к Одессе, ее говору, ее типам, ее географии и специфичным для них отношениям. У кого же учился Олеша? В предисловии к хлебниковскому «Зверинцу» он написал, что учиться ни у кого не надо, а «главное – талант и здоровье». Звучит по-одесски, но не отвечает на наш вопрос.
И все же, такая проза, какой написана «Зависть», не появляется на голом месте. А голого места и не было! Была многовековая традиция русской литературы и был Гоголь, мимо которого не прошел ни один русский прозаик, стремившийся овладеть искусством метафоры. В «Книге прощания» Олеша пишет:
«… мне кажется, что величайшим русским гением был Гоголь. Казаки в «Тарасе Бульбе» стоят сивые как голуби» (Выделено мною – В.Я.).
И овладевших этим мастерством было достаточно для того, чтобы не считать яркую метафоричность – общей характеристикой одних лишь одесских авторов или одного только Олеши. Менее ли, метафоричен, например, далекий от Одессы Набоков? Скорей даже наоборот. Но сам Олеша называет другого мастера из числа современников – Бориса Пастернака. Метафоричность его ранней прозы совершенно головокружительна. Не случайно, подводя невеселые итоги своего творческого пути, Олеша избирает Пастернака в качестве внутреннего собеседника. Именно ему он доверяет оценить «каких-нибудь двести страниц» своей настоящей прозы.
«Меня слушает Пастернак и, как замечаю я, с удовольствием».
Король мог добровольно избрать себе в качестве судьи только равного по рангу, то есть другого короля. Но у этих королей было по меньшей мере одно существенное различие. Олеша остался автором одной яркой повести, заряженной очень личным ощущением ненужности новой эпохе. Капитулировав перед ней, он других тем для разговора с эпохой не нашел. Литературное наследие Пастернака настолько мощнее «каких-нибудь двухсот страниц» прозы Олеши, что королевский титул последнего воспринимается как потешный. Так могут назвать участника дружеского застолья. Пастернака назвать «королем» язык не повернется. Другой масштаб.
Отрицательный герой своего времени
Как же быть? Какую найти характеристику, способную объединить таких непохожих во всех отношениях одесситов и собрать их в литературную школу? Думается, что поиск источника, питающего миф об одесской школе, следует искать за пределами литературы.
Как известно, жития святых пользуются у широкой публики меньшим интересом, чем жития грешников, с которыми у широкой публики значительно больше общего, чем со святыми. Именно поэтому пресса и отчасти литература проявляет повышенный интерес ко всевозможным отщепенцам. Следует ли удивляться, что одесский литературный архетип представлен налетчиком? Между тем, вся история Одессы подсказывает, что одесситов характеризуют не грабители и аферисты, а негоцианты, бизнесмены, финансисты и деятели науки и культуры (а в советское время соответственно: спекулянты, цеховики, валютчики и антисоветчики), которые, для достижения успеха на избранном ими поприще, должны были обходить миллион бюрократических и идеологических препон. Вот почему для них так привлекательна оппозиция власти в лице Бени Крика, Остапа Бендера и даже так непохожего на них Николая Кавалерова. Типовой персонаж, произведенный на свет одесским автором, с точки зрения власти – асоциален. Одесский тип – всегда отрицательный герой своего времени, но при этом он вызывает симпатии читателя, способного эту асоциальность оправдать. Читатель верит, что за ней стоят не уголовные наклонности, а стремление восстановить баланс в отношениях с несправедливой властью, а власть несправедлива всегда. Если бы власть была лучше, честнее, добрее, то может быть и герои были бы лучше. Мы бы все были тогда лучше.
Для Одессы борьба за справедливость и независимость была наполнена своим особым содержанием. Да, этот город не обошли погромы, причем громили в нем не только евреев, но в целом его население осознавало, что состоит из добрых двух десятков этнических общин, которые нашли свой общий язык – тот самый одесский говор, объединяющий их в некое культурное и экономическое целое. Часто слышимая в Одессе фраза о принадлежности к Европе – не просто пересказанная цитата из Пушкина «здесь все Европой дышит, веет..», а иносказательная декларация независимости. И в наши дни свободолюбивые одесситы не хотят поддаваться совершенно закономерным усилиям властей по украинизации их города. Двухвековую традицию тяжело преодолеть административными мерами. Эту независимость питает много источников: тут и еврейская готовность жить на любой территории и под любым начальством, но сохранять свою идентификацию; тут и стремление беглых со всех концов России крестьян и ремесленников найти в Одессе укрытие от преследований; тут и влияние вольнолюбивого люда из других стран Европы и Азии, искавшего покоя или удачи на гостеприимной чужбине. В этом смешении многонационального опыта – природа одесской независимости.
Не исключено, что именно это осознание себя не такими как все и сделало одесситов ярыми поборниками существования своей литературной школы, не подчиняющейся литературным канонам столицы. Шкловский явно погорячился, провозгласив новую школу, но одесситы приняли его слова с максимальной серьезностью, превратив их в знамя местной культуры. Именно они, а также симпатизирующие им критики и литературоведы, а совсем не группа очень разных по характеру авторов, стали поборниками идеи Юго-западной, Южно-русской или попросту Одесской литературной школы. В действительности существование этой школы под вопросом. Да, была в Одессе 20-х плеяда ярких литераторов, которым повезло пробиться одновременно, почти группой, хотя каждый из них был самобытен. Вероятно, лучшее объяснение появлению этой плеяды дал Олеша: «Таланты плавают стайкой». Занятное совпадение – по-английски рыбная «стая», то есть косяк, зовется «школой».
При всей ангажированности советской прессы трудно не согласиться с критиком И. Макарьевым, который первым вступил в дискуссию со Шкловским на страницах «Известий»:
«Писатели, которых назвал Шкловский (среди них много талантливых людей), неоднородны по своему творчеству. (…) Но как бы ни были отличны эти пути, все эти писатели со всей советской литературой идут в одном общем направлении…»[12]
Умри, лучше не скажешь. Писатели, которых назвал Шкловский, покинули свой город, уверенные в том, что только столица позволит им развернуться во всю мощь их дарования. Их расчет был в принципе верен, но они не знали, не могли знать, что пройдет всего десять лет и столица подчинит их выполнению новой литературной задачи. На первом съезде советских писателей Олеша дал обещание, которое так и осталось невыполненным:
«Я буду писать пьесы и повести, где действующие лица будут решать задачи морального характера. Где-то живет во мне убеждение, что коммунизм есть не только экономическая, но и нравственная система, и первыми воплотителями этой стороны коммунизма будут молодые люди и молодые девушки».
Вместо пьес и повестей потек поток агитстатей для центральных газет, никакого касательства к литературе не имевших и прикрытых стыдливым листиком биографии с надписью «годы молчания». Строго говоря, Олеша не молчал, он нашептывал что-то себе под нос, оставив дневниковую прозу, которой хватило на посмертно изданную «Книгу прощания».
На том же съезде Бабель призвал коллег брать пример с главного стилиста того времени – Сталина.
«Не хочу неприятностей… Лишь бы не рассердить начальство», – вот литературное кредо Катаева образца 1937-го года, донесенное до нас Надеждой Мандельштам.
Валентин Катаев, Лев Славин, еще одна одесситка Вера Инбер и сам Виктор Шкловский приняли участие в создании самого позорного литературного произведения своего времени «Беломоро-Балтийский канал имени Сталина». Побывавшие на жуткой экскурсии Ильф и Петров, отдадим им должное, участия в коллективном труде не приняли.
Плюсы и минусы провинциальной жизни
Жизнь в провинции имеет свои плюсы и минусы. В ее разряженном культурном воздухе художник может задохнуться, а может и спасти свое дарование, более того – жизнь. Другое дело, что о спасенном даровании так никто и не узнает.
Итак, одесситы уехали в Москву, где кто-то из них ушел из жизни, кто-то замолчал, а кто-то перестроился, точнее пристроился к новым требованиям, получив за это квартиры, дачи, автомашины, посты, ордена. Без малого полвека минуло после окончания «одесской дискуссии», прежде чем реальная Одесса снова возникла в лучшей повести Валентина Катаева «Уже написан Вертер». Впечатление такое, что талант самого неталантливого одессита проявился лишь тогда, когда он осмелился говорить правду. И тогда же, в конце 70-х, настоящая, неподдельная Одесса поднялась в романе Аркадия Львова – «Двор». 80-е принесли еще один значительный одесский текст – «Провинциальный роман-с» Ефима Ярошевского. В это же время в Одессе прозвучали такие поэты и прозаики как Белла Верникова, Мария Галина, Анатолий Гланц, Борис Херсонский, Сергей Четвертков (Шикера). Черты Одессы постсоветских 90-х можно прочесть в великолепном романе Сергея Шикеры «Стень». Одесса присутствует в прозе нью-йоркского прозаика Павла Лемберского.
Начав в 1933-м году разговор об Одесской школе, Шкловский попытался найти полудюжине очень разных писателей с Юга России литературных родственников за границей, что не встретило понимания у его литературного начальства. Попытка искать их корни на одесской почве была бы обречена в то время на такой же провал. Дискуссия завершилась полной победой оппонентов Шкловского. Они попросту разрубили завязанный Шкловским литературоведческий узел. Но Одесса продолжала давать русской литературе интересных авторов, а постсоветские исследователи начали возвращать забытых. И по мере того, как список этих литераторов растет, разговор о школе перестает казаться надуманным. Если в 30-х оснований для описания школы было недостаточно, то они могли появиться позже. Чтобы установить это, следует выработать систему четких художественных ориентиров. Каких? Ответ будет получен лишь после включения в одесский дискурс литераторов, предшествовавших тем, которых назвал Шкловский, а также пишущих в Одессе или об Одессе сегодня. В противном случае попытки создания Одесской школы не выйдут за рамки столь же похвального, сколь и бесполезного, с литературоведческой точки зрения, процесса подпитки так называемого одесского мифа, главной составной которого является литература об Одессе.
Автор благодарит за помощь и поддержку в написании этой статьи поэта и историка литературы, доктора философии Еврейского университета в Иерусалиме Беллу Верникову, а также доктора филологических наук М.Г.Соколянского.