Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2011
Александр Кузьменков
НАГРАЖДЕНИЕ НЕПРИЧАСТНЫХ
Затеяв променад по садам прошлогодней российской прозы, вдруг убеждаешься: а гулять-то негде. Ибо упомянутый дендрарий – точь-в-точь провинциальный парк культуры: два-три чахоточных кустарника, густо заросшая крапивой клумба да ржавая карусель, разбитая параличом. Убожество отечественной словесности легко объяснимо, если вспомнить, что на дворе у нас эпоха постмодерна, где главный герой – симулякр, вторичный образ без первичного подобия. Сухари со вкусом икры, презервативы со вкусом клубники и графомания со слабым привкусом беллетристики суть явления одного порядка. Литературный процесс в России давным-давно подменили премиальным, и 2010 не стал исключением. Минувший год не принес ни шедевров, ни даже бестселлеров, но раздача слонов не прекращалась все 365 дней. И, согласно традиции, награждению подлежали непричастные.
Первая ласточка навестила нас еще в феврале: премию Белкина пожаловали Ульяне Гамаюн за повесть “Безмолвная жизнь со старым ботинком”. Сюжет опуса в два авторских листа без проблем укладывается в три слова: мальчики утонули в шторм. Однако вяленая фабула почти не видна под слоем сахарной пудры, изюма и цукатов. “Крутолобый увалень, мало евший и плохо спавший, шагающий по жизни второпях, бряцая ржавыми доспехами и ничем особенно не блистая, рыцарь скучающий, шут бродячий, пустынник, овеянный ветром и смоченный дождем”, – это что за Рыцарь Печального образа? Всего-навсего участковый милиционер… Не знаю, право, какие задачи ставила перед собой авторесса; лично мне видится одна – выразиться покрасивше, с галантерейным шиком замоскворецкого приказчика. Здесь и впрямь ни слова в простоте, все с ужимкой: “яркие мухоморы крыш” (крыши, должно быть, круглые и в белых пятнах?), “тугое брюшко нашей аморальности и плоский зад нашего нонконформизма” (без комментариев). Добрых сто лет назад Владимир Соловьев потешался над символистами: “И не зови сову благоразумья / Ты в эту ночь: / Ослы терпенья и слоны раздумья / Бежали прочь…” Зря старался классик. Урок пришелся не впрок – ни членам жюри, ни самой Гамаюн. Розум╗ю, що ця жовто-блакитна з╗рка з╗йшла на нашому л╗тературному небосхил╗ в ╗м’я н╗жної дружби з Януков╗чем, – но политика политикой, а надо ж и совесть иметь, господа.
Явление украинской жеманницы с блоковским псевдонимом вполне по-блоковски возвестило и трус, и голод, и пожар. Опасения подтвердились: пять-шесть тусклых авторов весь год кочевали из шорт-листа в шорт-лист, как незабвенные цыганы по Бессарабии.
Более других на этом поприще преуспел П. Крусанов с “Мертвым языком”: шорт-лист “Большой книги”, шорт-лист “Нацбеста”, лонг-лист “Ясной Поляны”, лонг-лист “Русского Букера”. В свое время Лермонтов сокрушался: публика не понимает басни, если в конце ее не находит морали. Самого страшного Михаил Юрьевич не увидел: после него мораль сожрала басню с потрохами. Добрый доктор Чехов, как умел, вылечил отечественную словесность от патологического мудрствования. Но рецидивы и по сю пору случаются; последний тому пример – “Мертвый язык”. Терапевтическая доза философии прозе еще никогда не вредила. Взять хоть Льва Толстого: сперва возлюбил мысль народную, потом мысль семейную. Но Крусанов возлюбил, во-первых, мысль чужую, а во-вторых, – сверх всякой разумной меры. По прихоти автора, все жизненно важные органы у героев романа более или менее рудиментарны, зато язык чудовищно гипертрофирован. По этой самой причине персонажи то вместе, то поврозь, а то попеременно пересказывают друг другу избранные места из Дебора, Фромма, Зиновьева, Мухина, Кара-Мурзы (старшего) и прочих мэтров философии, социологии и публицистики. Вот, если угодно, образчик: “Время было свинское… Смута, смешение языков… Страна осыпáлась, как новогодняя елка к Крещению. Хмельной Бориска “барыню” танцевал и строил на усохших просторах нищую банановую республику с бандой компрадорских олигархов во главе”. Пропорция событий и вязкой, кисельной риторики в тексте – примерно 1:20. Пересказать абортированный сюжет практически невозможно. Редкие промежутки между раскавыченными цитатами заполнены выморочными, лунатическими действиями. Герои зачем-то создают самодеятельный театр, зачем-то тащатся на пленэр, от случая к случаю совокупляются. Все это настолько второстепенно, что даже наспех (в четырех абзацах) рожденный ребенок бесследно растворяется в очередном словоизвержении. Что в сухом остатке? – безразмерная, в 60 000 слов, газетная колонка. С критикой спектакулярного общества (по Дебору) и критикой Ельцина (по Мухину). Такая, знаете ли, средней руки колумнистика из газеты “Завтра”. На заголовке романа, замечу, только ленивый не топтался. “Мертвый язык” называли и авторецензией, и самоаттестацией. Но, воля ваша, кажется мне, что не на титульном листе зашифровал сочинитель потаенную суть своих откровений. А вот здесь: “Демонстрируя силу русского духа, он повернулся к зрителям задом, согнулся и произвел звучный выстрел из своей природной пневмопушки”. Браво, Павел Васильевич! Всем автопортретам автопортрет!
Еще один повсеместный номинант – Р. Сенчин с “Елтышевыми”: шорт-лист “Большой книги” плюс шорт-лист “Нацбеста”. Книгу о всеобщей российской деградации всякий раз встречали бурными аплодисментами, переходящими в овацию, и сравнивали то с манновскими “Будденброками”, то с бунинской “Деревней”. Хотя, по моему разумению, протагонист у Сенчина не столь отдаленный и не в пример более скромный: “Маленькая Вера”. Прискорбно, но за 22 года в трактовке темы ничего-то не поменялось. Что знали мы о России до “Елтышевых”? Что здесь царят пьянство, блядство и смертоубойство. Что узнали из “Елтышевых”? Ровно то же самое. Чтобы до этих истин доискаться, не надо в преисподнюю спускаться, как заметил Вильям наш Шекспир. Впрочем, трюизмы – не самый страшный недостаток романа. Куда страшнее неуклюжий, под стать периферийному рабкору, язык: “И поначалу Елтышев радовался каждому дежурству – дежурил сутки через трое – ожидал чего-то чудесного… Да нет, не “чего-то”, а вполне реального пьяного вусмерть богатея с набитыми деньгами карманами”. Пардон, что чем набито – деньги карманами или наоборот? А вот и того краше: “улицы закатывались асфальтом”. Ну, коли автор (и преподаватель Литинститута, между прочим) не видит разницы между глаголами “закатать” и “закатиться”, почту за благо умолкнуть. Безнадежный случай…
Достижения О. Лукошина несколько скромнее: его “Капитализм” вошел лишь в шорт-лист “Нацбеста”. Но повесть о зверином оскале эксплуататоров и грядущей мировой революции была вполне достойна и любой другой лычки: то ли среднего качества агитка, то ли сказка для младших школьников. Спасением стала хорошая мина при плохой игре: повесть-комикс. Ужели слово найдено? Еще как найдено! Удачное определение послужило универсальной индульгенцией всему: и примитивной лобовой атаке на читателя, и телеграфному стилю, и плоским мультяшным героям без намека на психологию, и наивному horror’у вроде убиения пролетарских младенцев. Сложно сказать, может ли мелкобуржуазный трэш служить торжеству марксизма-ленинизма. Впрочем, коммунисты последнего призыва и не на то способны. Зюганов делает реверансы в сторону православия и время от времени затевает легкий флирт с классово чуждыми олигархами. Максим Калашников ухитряется одновременно любить товарища Сталина и “AC/DC”. Лукошин – не исключение. Маркс в его пантеоне мирно уживается с Оззи Осборном и Тарантино. Потому в пламенной коммунистической риторике звучит заметный олбанский акцент. Типо труЪ прадалжаеццо бой и жжот нипадецки в груди и Ленен красаффчег маладой… С. Беляков так аттестовал опус своего любимца: “Это самый сильный из современных русских революционных текстов, сильнее и жестче прилепинского “Саньки”. Сейчас рукопись “Капитализма” лежит у меня на редакторском столе, но, честно говоря, не знаю, сможет ли журнал “Урал” или другой литературный “толстяк” ее напечатать. Цензура есть и в наши дни”. Но “Капитализм” на поверку оказался муляжом гранаты, – безопасен как идейно, так и эстетически; подтверждением тому всеобщий восторг. Лукошин опубликован не только в литературном “толстяке”, но и во вполне респектабельном издательстве и от души радуется рецензиям в глянцевых журналах. Ибо андерграунд кончается там, где начинаются гонорары. Кто там шагает правой?
Можно было бы потолковать и про перманентную истерику Садулаева, и про сортирный юмор Аствацатурова, и про невнятный, намертво запутанный пастиш Петросян – да надо ли? Все они подчиняются императиву эпохи: вторичный образ без первичного подобия, а что сверх того – от лукавого.
Конец – делу венец; венцом литературного 2010-го стал “Букер”, присужденный “Цветочному кресту” Е. Колядиной с загадочной мотивировкой “за продуктивный запах навоза”. De jure пространство романа – Россия XVII века; de facto – что-то вроде Зазеркалья. Одна главная героиня дорогого стоит: у нее узорные брови и две правые руки: “стала, опустив десницы”. Прочие герои тоже не лыком шиты – у них каурые ляжки, они умеют топорщить глаза, вместо водки пьют сулему (она же токсичная двухлористая ртуть) и закусывают картофельными рогульками, даром что Петр I еще на свет не родился. Фанфары в честь этого полуграмотного бреда вполне закономерны: было бы странно начать с Гамаюн да не кончить чем-нибудь вроде Колядиной…
Собственно, а что вы хотели, господа? Иного нам не дано. В стране, где все, – от власти до медицины, – декоративно, другой литературы быть не может.