Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2011
Янис ГРАНТС
Родился в 1968 году во Владивостоке. Учился в Киевском государственном университете, Киевском училище связи, жил также в Кирове и Архангельске. Публиковался в журналах “Волга”, “Крещатик”, “Дети Ра”, “Знамя”, “Урал” и др. Автор сборника стихов “Мужчина репродуктивного возраста” (Челябинск, 2007). Лауреат первого фестиваля литературы малых городов им. Виктора Толокнова (2006), региональных поэтических фестивалей “Новый Транзит” (2006), “Глубина” (2007), “Человеческий голос” (2007). Участник поэтического семинара “Северная Зона”. Лауреат Первой независимой литературной премии “П” (Челябинск, март, 2009).
ЧЕРЕП
Эдик
Мне 12 лет (тогда было 11). Я учусь в пятом классе (тогда учился в четвертом). Ну, ничего особенного в моей жизни сейчас не происходит (вот тогда творилось черт-те че!). Ровным счетом ничего. Разве что можно похвастаться: восьмой уровень я преодолел неожиданно быстро, а все наши застряли на нем, как в трясине. Стрелялка эта, конечно, суперская, но родители не дают мне играть долго. Пятнадцать минут в день, говорят, это медицинская норма, а иначе голова будет кружиться, глаза – слепнуть, а мозги – кипеть. Меня, конечно, не проведешь: я знаю, что это все выдумки. Но приходится подчиняться, потому что мои родители – люди умалишенные, и мне надо о них заботиться. Забота моя заключается в том, чтобы в открытую ни маме, ни папе не перечить, со всеми их доводами соглашаться, а потом (втихую) делать свои дела. И делать их так, как я считаю нужным. Со стрелялкой – именно такой случай: официально я воюю с монстрами пятнадцать минут в день, а взаправду – и час, и даже больше. Что еще? Ну, на коньки я встал в этом году впервые. Чуда явно не случилось – заправским фигуристом я не стал. Зато поехал вполне сносно, гораздо лучше папы (он падал, как неприлично пьяный человек). Учусь я так себе: троек немного, в основном четверки. Даже пятерки. Двоек нет. Мне и тройки-то с оглядкой ставят после того, что с Русей случилось. Руся, Руслан – это брат мой. На два года старше. Ага, был бы старше. Русю ровно год назад мы похоронили.
Метель еще была – жуткая. 22 января. Будто бы природа (как это часто пишут) сопротивлялась происходящему. За всю зиму такой вьюжной погоды не случалось. Пурга. Да и снег особенный – будто бы ледышки с неба слетали и в щеки впивались.
Вот говорят, что брат – это что-то особенное, что его кожей, что ли, чувствуешь, переживаешь за него как-то по-кровному, любишь и все в этом роде. У нас с Русей не так было. Он лупил меня почем свет стоит. Я никогда его за это не прощал. Я ему дневник зеленкой заливал, шнурки от ботинок прятал, его зубной щеткой пол в ванной подметал. Не было у меня к нему никаких братских чувств, он у меня только раздражение вызывал. Еще: мне учителя при случае выговаривали, что старший, мол, и посообразительнее будет, и поответственнее. Одна девочка в классе тоже предельно откровенно высказалась: вот если ты был бы таким же симпатюлей, как твой старший брат, было бы о чем речь вести. А так, мол, мне все твои ухаживания по барабану, даже не по барабану, а досаждают. Родители Русю больше любили – это тоже факт. Ему, значит, деньги на карманные расходы, а мне – шиш на постном масле. А почему? А по качану! Руся, видите ли, именно сейчас переживает некую скачковую фазу, которая заключается в резком взрослении. То есть я как был, так и остаюсь мальчишкой-штаны-на-лямках, а братец вот-вот превратится в юношу со всеми вытекающими отсюда последствиями. А юноша не может ходить без гроша в кармане. Логика так себе. Меня, правда, успокаивали, что до моего скачка всего-то-навсего два года осталось. Потом Русе гулять разрешили на час дольше моего. Ну, и много еще чего. Конечно, из всего сказанного не стоит думать, что я Русе смерти желал. Вовсе нет. Ну, иногда. Изредка. Понарошку. И вот его нет. Я знаю, что вины моей – никакой, а все равно себя спрашивал первое время: не я ли недоглядел?
Тамара
Я схожу с ума. Я смотрю все голливудские истории по телевизору. Эд Харрис. Эштон Катчер. Элайджа Вуд. Я знаю всех актеров. Джош Харнет. Джуд Ло. Кристиан Слейтер. Я забываю всех актеров. Патрик Суэйзи. Джеймс Белуши. Джереми Айронс. И вот когда я забываю всех актеров, я готова повеситься на шнуре от утюга. Ричард Гир. Шон Пенн. Аль Пачино. Вот на экране закуривает смазливый крепыш. Брэд Питт. Том Круз. Микки Рурк. Еще три минуты назад я знала его имя, его жену, его фильмографию и статью, за которую он впервые был привлечен к общественным работам. Итан Хоук. Харрисон Форд. Эдди Мерфи. Но три минуты растаяли бесследно, оставив меня наедине с дырявой памятью. Хит Леджер? Киану Ривз? Мэтт Дэймон? Вот и сейчас – этот смазливый крепыш на экране. Боже, о чем это я?
У меня был мальчик. Светлый. Кучерявый. Голубоглазый. Тринадцати лет отроду. И вот нет у меня мальчика. Нет, я-то не верю, что его больше вообще нет. Его нет рядом со мной. Милиция искала. Я с ног сбилась. И что же? А ничего. Какие-то старушенции из дома напротив видели, как мой мальчик завернул в подъезд, перед которым они точили лясы, потом помахал им с крыши. Дальше – сел в летающую тарелку и исчез. Но это же не объяснение его пропажи. Это – диагноз. Какие такие тарелки летают над Челябинском средь бела дня и воруют тринадцатилетних мальчиков? Дональд Сазерленд… Вэл Килмер… Эван МакГрегор… Простите. Опять этот Голливуд воду мутит. Никак не могу вспомнить фамилию того курящего крепыша из эпизода на пятнадцатой минуте.
И вот, когда пропал мой мальчик, что-то неладное стало происходить с остальными. Муж объявил, что он – череп, что он украден из школьного кабинета биологии и приставлен к чужой шее. Гусиной. Вечерами он кружил по нашей хрущобе и повторял: “Вот череп на гусиной шее вот череп на гусиной шее вотчерепнагусинойшее”… “Ниоткуда ты не украден, – я пыталась быть спокойной и рассудительной. – Да и шея никакая не гусиная. Твоя шея”. “А череп?” – не унимался он. “А что череп? Нормальный, идеальной формы череп. Ну, может, в последние годы стала заметна лысина на затылке. Так не ты один лысеешь. Когда мужчине под сорок, это нормально”, – я пыталась быть спокойной и рассудительной. Я и представить тогда не могла, насколько все серьезно.
Оказывается, он и впрямь посчитал себя черепом на гусиной шее. То есть ему почудилось, что волосы с головы выпали, а последние островки кожи отшелушились.
Виталий
Тамара сошла с ума. Она сходила с ума постепенно, не торопясь, будто сверялась с каким-то утвержденным сверху планом. А там, наверху, не очень-то одобряется перевыполнение, поскольку скоропалительность грозит издержками: качество страдает, появляется почва для приписок, подлогов и шкурничества.
Вообще-то она всегда была бойцом. И когда приемщицей в ателье работала, и когда стельки на обувной фабрике строчила, и позже – когда стала “ИП МАНАКОВА Т.В.”. Вязала себе и вязала шапочки и шарфики. И была первоклассной надомницей: и продукцию сбывала без проблем, и щи в кастрюле не переводились. А пыль там всякую, грязь она не переносила вовсе. На генетическом, говорила, уровне. Впрочем, один пунктик нашу жизнь отравлял. Ну, отравлял – хлесткое слово. Не отравлял, конечно, но мешал временами. По субботам. По субботам Тамара впадала в транс от предвкушения. Дело в том, что сызмала она писала стишки. Длиннющие такие поэмы о нелегкой женской доле, где каждая строчка была расцвечена увесистыми метафорами, гиперболами и прочей литературной шелухой. По воскресеньям Тамара ходила в клуб, где ее называли не иначе как “наша Цветаева”. “Вообще-то, – говорил я ей, – Ахматова была бы предпочтительней. Доля ей, конечно, досталась туда-сюда, но хоть до самоповешения тетку не довели”. “Ты ничего не понимаешь, – отвечала жена. – Цветаева та-лант-ли-вей!” Да-да, именно так, по слогам и вдалбливала в меня очевидную истину. Ладно. Бог с ним.
Субботние вечера выдавались наэлектризованными, театральными, что ли. Примерялись платья, бусы и заколки; выбирался цвет помады и теней. И все для того, чтобы назавтра “быть на уровне”. А поскольку выбор был не очень-то и богат, то в дело шли обзывательства, тычки и слезы. Мол, муж не может два раза в месяц достойно снарядить жену на литературное сборище. Мол, она даже трех сумочек не имеет в то время, как эти серости и бездарности щеголяют обновками всякий раз.
Что до стихов, то они выходили у Тамары напыщенными и лживыми, мертвыми от первой и до последней буквы:
Я высекаю искры звездных фраз,
Сплетаю нить душевного движенья,
Чтоб возродилось подлинное в нас,
Чтоб воссияло негой жизнь-горенье.
“Не будь дурой! – говорил я ей. – Тут непонятно: из чего ты всю эту лабуду высекаешь и сплетаешь. Да и две следующие строчки явно не блещут изяществом”. “Ты просто завидуешь”, – огрызалась моя Цветаева. Ну, кто бы сомневался.
Тамара нетерпимо относилась к замечаниям в адрес своих липовых произведений. А поставить под вопрос наличие у нее таланта было равносильно самоподписанию смертного приговора.
Жена зарабатывала вязанием, продолжала строчить свои стишки. Отправляла их во всевозможные толстые и электронные журналы. Редкие ответы издателей не оставляли от наследия Тамары ни одной занюханной строчки. Это вселяло в нее уверенность, что литература и есть ее истинное призвание. “Наперекор вонючей редактуре”, – любила повторять моя Цветаева. Ну да это в прошлом. Сейчас мне с вахты принесли письмо от нее, где черным по белому написано, что она не теряет надежды найти Руслана. Какого такого Руслана? Об этом в письме – ни слова. Дело в том, что никакого “нашего Руси” я в глаза не видел. Эдик – да. А Руслан – это фантазия Тамары. Даже – наваждение.
Эдик
Ну, теперь-то мне 12 (тогда было 11). А Русе через три дня стукнуло бы… Да что там говорить, если ничего не вернешь. А в тот день Руся, тринадцати лет отроду, застрелился. Взял папину “сайгу”. Засунул дуло в рот. И привет. А в чем собственно дело? А в том дело, что папа хорошенечко взбучил Русю за тройку по математике. А братик мой папу то ли неправильно понял, то ли – наоборот – правильно. Значит, мне 11. Папе – 33. Маме на год больше. Можно сказать, жизнь и не начиналась еще, а уже – трупный запах. И все себе места не находят. Все семейство готово свои мозги “сайгой” разнести. Папа – за рукоприкладство, да и за то, что ключ от сейфа так легкомысленно хранил в ящике письменного стола. Мама – за папу, да и за то, что стояла в очереди за этими цыплятами, будь они неладны. Ну, подешевле, ну, с фирменного фургона, ну, без всяких отравленных добавок – а вот приди она на двадцать минут раньше, жив был бы Руслан. Я тоже себя чехвостил почем свет. За то, что на тренировку по каратэ сбежал. Ни математика, ни каратэ в жизни не нужны – любому уроду понятно. Может, и жизнь-то – штука лишняя. Но раз уж дана, то дана. А брат… Подумать даже страшно. Ничего не успел. Одними поллюциями развлекался.
Через неделю после похорон, когда мы стали маленько приходить в себя, заявилась учительша. Пришла она ближе к полуночи. Дверь я открывал, и поначалу мне показалось, что она пьяная вдрабадан. Уж больно она руками неестественно размахивала. Можно, говорит, я пройду. Позови, говорит, родителей. Ну, усадили ее на табуретку в кухне. Она вдруг пепельницу захотела. Я еще отметил: она не разрешение на курение запрашивает, а именно пепельницу. И это меня окончательно вывело. Я из кухни дал драпака, а дверью так хрястнул, что стекло посыпалось. “Надо ж, пятнадцать лет это стекло в двери пылилось – и хоть бы хны”, – только и сказала мама. Ну, я вызвался пол подмести и пожалел уже, что перед этой убийцей сцены разыгрываю. Учительша закурила, затянулась раз-два и… И тут будто прорвало ее. Она затараторила, что поставила Руслану липовую тройку, ну, типа в воспитательных целях, что потенциал брата значительно выше, что она вполне могла бы поставить четверку, будь он двоечником с последней парты, но в том-то и дело, что Руслан никакой не двоечник. “Хватит! – прервала ее мама. – Если у вас больше нечего сообщить нам, то вот вам бог, а вот – порог. Да даже если и есть что сказать – то все равно выметайтесь отсюда”.
И разрыдалась.
Второй разрыдалась учительша.
Ну уж нет, подумал я, и тоже разрыдался.
А папа закурил. Дымящим я его отродясь не видел.
Теперь-то мне ясно: учительша ни при чем. Но это теперь. А тогда я вынашивал планы вечного мщения. Ну, почтовый ящик планировал поджечь уже через пару дней. А дальше – и звонок соленой водой можно залить, и ручку двери солидолом обмазать, и собачье дерьмо на коврик перед квартирой выложить. А, вот: на стенах подъезда я планировал намалевать про ее любовь к женщинам. Ну, и то, что она СПИДом больна. Да, теперь-то мне ясно: учительша тоже на рельсах слегка пошатнулась. Молодая же тетя, никто и никогда еще в ее практике из-за какой-то текущей отметки не сводил счеты с жизнью, а тут – на тебе. И вот она представила, что отныне и навсегда при любом ученическом ответе в нее будет целиться охотничье ружье. Это ружье будет сопровождать ее на работу и домой. Это ружье будет неотступно рядом с ней в продуктовых и галантерейных лавках, а временами – и вовсе на соседней подушке вместо головы несуществующего мужа. Конечно, учительша тронулась. И после первых дней скорби и замешательства она поняла, что должна все-все-все растолковать семье погибшего. Повиниться. Признаться в убийстве. Возможно, принять мученическую смерть.
Так мы стали пунктиком в судьбе этой слегка тронувшейся. Будто мы в ней нуждались. Будто сами не скопытились со своих орбит.
Тамара
Когда Руся пропал, Виталий только и делал, что нажимал на кнопки. Каждые три секунды на экране телевизора появлялась новая картинка. (Брюс Ли. Чарли Шин. Роберт де Ниро). Этот калейдоскоп, оказывается, жутко действует на нервы. А еще – тошнота подступает. Но Виталию было не до тошноты. Его голова была занята чем-то своим, а пальцы действовали автономно, как запрограммированные. В конце концов я вырвала пульт у мужа и хрястнула его о стену. Пульт, конечно, рассыпался, а вот на обоях царапина осталась. Жалко обои. Германские как-никак. (Тоби Магуайер. Кларк Гейбл. Шон Коннери.) Потом муж сходил “проветриться”, а вернулся в сильном возбуждении, прижимая к себе четыре флакона шампуня “Шампунь”. “Смотри, – сказал он мне, – вырежем эти пластиковые штрихкоды и получим награду: плоский телевизор, домашний кинотеатр, а то и джип “Мицубиши паджеро”. “Ага, полную жопу огурцов мы получим, а еще – барабан на шею. И возглавим факельное шествие идущих на хрен!” – ответила я. Обычно в таких случаях он прыскал, а тут – посмотрел на меня как на легкого дауна и сказал: “Ты не поняла! Джип разыгрывают!” (Том Хэнкс. Омар Шариф. Майкл Дуглас). Джип-джипом, но полоски не вырежешь, пока шампунь не переведется. Напрасно я предлагала слить жидкость из всех флаконов в какую-нибудь емкость. Отправили бы эти кусочки пластика разом да и забыли. Но Виталий сказал, что процесс должен идти естественным путем. Что ж. (Клинт Иствуд. Билл Мюррей. Пол Ньюмен.)
И вот тут началось. Он стал мыть голову по четыре раза на день. Навязчивая идея с дармовым джипом вытеснила из его памяти и Руслана, и Эдика, и меня. При каждом удобном случае он проскальзывал в ванную комнату и бултыхался там часами. Все остальное время уходило у Виталия на зеркало. Он щупал подбородок и лоб, трогал мочки ушей, лохматил шевелюру. Перед сном делал какие-то записи в тетрадку, которую до поры-до времени прятал в неизвестный тайник. Тайник я, конечно, нашла. (Джим Хэкмен. Алек Болдуин. Чарльз Бронсон.) В тетрадке не оказалось ничего, кроме сухой констатации: волосы редеют, щетина не растет, щеки краснее обычного. По мере расходования шампуня менялись и детали внешности: волосы выпали, кожа на лицевой части отслаивается, вот-вот отпадут уши.
Мурашки по коже от всего этого. Он, получается, действительно вообразил себя черепом на гусиной шее? Но ведь это невозможно! Я выходила замуж за совершенно здорового парня. Наши дети растут умненькими и толковыми во всем. Точнее, росли. Точнее, один все еще растет, а второй никогда уже не вырастет. Нет, вырастет. Не может же он исчезнуть совсем-совсем бесследно. (Харви Кейтель. Джек Николсон. Энтони Хопкинс.)
Однажды я вернулась с творческой встречи и нашла мужа лежащим на кафельном полу ванной, без сознания и с отрезанным ухом. Крови – по колено. Он покалечил себя, потому что “никаких ушей у него и не было; вообще-то были когда-то, но за ненадобностью они отпали сами собой”. Первое, что он сказал, когда его реанимировали, было: “Вот череп на гусиной шее, вот череп на гусиной шее, вотчерепнагусинойшее”. Мне пришлось принять срочные меры. Виталик оказался сговорчивым, и будто даже обрадовался тому, что теперь его будут лечить и днем, и ночью. И джип, если что, обещали поставить прямо под окнами его палаты. Оттуда уж точно не угонят. (Роберт Дауни-младший. Кьюба Гудинг-младший. Сильвестр Сталлоне.)
Виталий
Неизвестно, когда Тамара потеряла интерес к вязанию. Кто-то (о пучеглазом очкарике я тогда еще не знал) напел ей о непреходящем таланте. Ну, о том, например, что расходовать свой бесценный потенциал на всякие там чепчики для младенцев и жилетки для офисных придурков – преступление. О том, например, что человечество не простит ей молчания. Что ее стихи – бриллианты на фоне глинозема. Да мало ли чего мог напеть ей пучеглазый очкарик! Ямбы и хореи волновали его меньше всего. Плевал он на стихи с высокого фасада! В свои сорок пять пучеглазый был вдовцом со стажем, открывшим один закон: искать мимолетных или даже длительных отношений надо не на вечерах “кому за 30” и не на сеансах в кино, а в клубах по интересам. Он уже запал на одну шатенку на вечерах аргентинского танго, мысленно подобрал себе в сожительницы скуластую даму на курсах обучения компьютерной грамоте, но больше всех нравилась пучеглазому она – поэтесса.
Неизвестно, когда Тамара почувствовала интерес к новоявленному ухажеру. Я-то ничего знать не знал, догадываться не догадывался.
Трепет в каждой точке-росинке,
В бабочке крылатой – знаменье.
Родину – девицу в косынке –
Жду всегда в своих сновиденьях.
“Не будь дурой! – говорил я ей. – Приглуши барабаны, спрячь свои знаменья, ведь речь идет о чувствах! А девица в косынке? Тебе снится Родина в образе проститутки с трассы Меридиан? Лучше вообще выкини эту дрянь в мусорку”. “Ты просто завидуешь”, – огрызнулась жена. Как же я не заметил, что в стихах (пусть некстати, пусть коряво) появилось волнение, даже – предчувствие каких-то хороших перемен? Пропал скрежет железа, появились бабочки. Этого в дрянном наследии Томы отродясь не водилось. А тут – будьте-извольте. Субботние вечера теперь выдавались поспокойней. Нет, жену по-прежнему зудило и трясло, но в мой адрес не выпускалось ни одной стрелы. Как будто она поняла, что бессмысленно заставлять меня виноватиться. Что тратить на меня свои нервы и время – себе дороже.
Далеко не сразу я заметил, что сеансы стихотерапии стали затягиваться, и Тамара приходила домой поздно, а временами и слишком поздно. Со мной она вела себя дружелюбно и как-то снисходительно. Я нерешительно протестовал, что ребенок на выходных лишен материнского внимания, на что получал неизменное: “А папочка на что?” Припозднившаяся поэтесса целовала спящего Эдика и уединялась со своими бумагами на кухне (“Вот, дали на рецензию, голова раскалывается от их глупых стишат, так и до разжижения мозгов недалеко”).
Однажды в октябре я решил встретить Тамару после заседания литклуба, чтобы вместе прогуляться по неоновому центру и забрать Эдика со дня рождения друга. Помещение клуба находилось на Советской, Эдик поедал пирожные на Красной. Пятнадцать минут – и вся семья в сборе. И не припомнишь, когда же в последний раз мы оказывались втроем в центре мегаполиса. Может, и случаев-то таких не было. Да нет, были, конечно. Давно только.
Я остановился напротив здания, первый этаж которого занимал ЛИТСОВЕТ (так, кажется). Я стоял под козырьком блинной “Хармс” и курил. Не потому что хотелось, а потому что курение здорово сокращает время ожидания. Но ожидание затягивалось. Я уж хотел было зайти в блинную, чтобы наблюдать за дверью литсовета из теплой и уютной засады, как они появились на крыльце. Сомнений не было: пучеглазый лапал мою жену, шептал ей что-то в самое ухо. Она ржала и мотала головой как запыхавшаяся лошадь.
Обманутые мужья как правило калечат и даже убивают обидчиков. Но я не бросился вслед счастливой паре. Я даже с места сдвинуться не мог. Мои подошвы будто приклеились к асфальту. Мне подумалось, что догони я жену и ее хахаля, то мы все втроем попадем в неловкое положение: набычившийся муж, смущенный ухажер и Тамара. Эта и вовсе может рассмеяться мне прямо в харю. Меня обидели. Унизили. Обокрали. Я разряжу в нее все патроны, хранящиеся в сейфе. Я оглушу пучеглазого. Свяжу его. А когда он придет в себя – порежу его на лоскутки. Да. На лоскутки.
Вспомнил про Эдика. Сидит, бедный, ждет родителей. Гостей уже разобрали по домам, на кухне бренчат посудой. Эдик лениво перелистывает какую-нибудь подарочную книжку, и крошки песочного теста прилипли к его щеке.
Парочка скрылась за поворотом. Я закашлялся. Закурил сигарету со стороны фильтра. Чертыхнулся. Закурил другую. Надо забрать Эдика.
Сын тараторил без умолку: что-то про подгоревшую картошку, испачканный ковер и глупых клоунов. “Пап, ты чего?” – спросил он, когда ключ не попал в скважину с третьей попытки. “Да-да, клоуны”, – ответил я.
Так вот, в тот день больше ничего не произошло. Почти ничего. Я просто решился на рядовое убийство. Взял нож. Настоящий тесак. Пошел в спальню. Посмотрел на спящую “Цветаеву”. И… вернулся на кухню. В конце концов она тоже не в себе. Наше счастье осталось где-то за спиной. Наши карманы оттянуты булыжниками безысходности. Над нашими головами – оцепеневшее время. Это как раковая опухоль: жрет здоровые клетки и не знает, когда прикончит последние. Вот и мы умерли. Но когда – неизвестно. Когда-то в будущем.
Меня давно звали в Новосибирск. “С твоей квалификацией, хваткой, опытом нечего делать в сонной Челябе”, – говорили мне. И я поехал. Живу в общаге. Исправно отправляю деньги на нужды Эдика, который теперь живет со своей бабушкой – матерью Тамары. От Тамары я получаю письма. Простые рукописные письма. В них – ни слова правды. Это сочинения на тему обманутых надежд и нереализованных ожиданий. Ну, литературная слава – это еще полбеды. Но откуда взялся сын Руслан, которого никогда не было и которого из письма в письмо оплакивает бывшая жена? Вот, почитайте:
Тамара
Я вхожа в квартиру Поэта с Большой Буквы и на дачу Современного Выдающегося Писателя. Меня, конечно, недолюбливают другие соискатели. Да и коллеги по литературному цеху в местном отделении Союза меня тоже недолюбливают и за глаза называют кто горгоной, а кто медузой. А все за талант. Да-да, стоит только поднять голову над этой болотной тиной – на тебя ополчатся сто бездарностей, считающих себя исполинами. Но мне-то что? Я лауреат большинства Русских Престижных Премий, я не имею времени на всякого рода выяснения отношений. По моим стиходрамам поставлены спектакли в Сибири, Волоколамске, Ганновере. По моему роману будет снят полнометражный художественный фильм “Горе, да не Федорино”. И – по моей поэтической книжке “Негде расстаться” в Мурманске защитили докторскую диссертацию. Звонки звонят отовсюду – мол, приезжайте почетным гостем. Мол, знаем, что вы на вершине литературного успеха, но хоть на денек словотворчество бросьте. Толстые журналы воюют за право первой публикации. Творческие вечера – ежемесячно: полные залы, цветы, овации.
Если б Руслан не сел тогда в летающую тарелку, он был бы счастлив: мама – звезда XXI-го литературного века. Видите, я схожу потихоньку с ума, поскольку следствие увязло в версии космического похищения. Они и слышать не хотят о таком допущении, как: Руслан внезапно потерял память; или: маньяк его держит в подвале, насилует и бьет цепями. А еще кое-кто говорит, мол, Руслан свалился с крыши. Не желаю этого слышать. А еще кое-кто говорит, мол, Руслан похоронен на Градском кладбище. Ага, у кремлевской стены – могли бы с тем же успехом сказать еще.
Боль не оставляет. Мой мальчик не возвращается. Литература спасает. Не очень, конечно, но чуть-чуть получается. Ладно, пойду разбирать почту. В день приходит по сто электронных писем.
Как же звали того крепыша из голливудского фильма: Уэсли Снайпс? Вуди Харельсон? Лайам Нисон?
Эдик
Так вот, учительша зачастила к нам с завидной регулярностью. Она приходила каждый вечер. Ей наливали чаю. Ей пододвигали пепельницу. Она делала глоток, делала затяжку и начинала рассказ, каким же Руслан был умницей. Ну, мне 11 лет (теперь-то 12). В тихих и буйных помешательствах я был далеко не Копенгаген. Понять эту молодую жеребицу я не мог. А папа понимал. И мама понимала, что папа понимал. Он все успевал: и горевал, и знаки внимания оказывал. То пепельницу вытряхнет, то чаю подольет. Через неделю все освоились. Я открывал дверь, но уже не провожал Екатерину Петровну на кухню, а шел по своим делам. Мама, бывало, и вовсе не выходила к гостье. Сидела у экрана, щелкала каналы и без конца перечисляла голливудских актеров.
Учительша сама снимала пальто, проходила на кухню, где ее ждал бритый и благоухающий одеколоном папа. А еще через неделю папа не вернулся с работы, да и учительша не нарисовалась ни к восьми вечера, ни к полуночи. “Что за фортель?” – спросил я у мамы. “Он ушел от нас. К ней. Ну, как в той мелодраме Коламбии Пикчерс – помнишь? Там еще этот играет, как его – помнишь?” “Помню”, – сказал я и спрятался под одеяло прямо в одежде. Как он мог уйти, когда всем нам так плохо? Как он мог так быстро забыть, что Руся застрелился из его “сайги”? Как он мог уйти к ней, чья оценка оборвала жизнь его сына? Не-е-е-т, завтра же сожгу ее почтовый ящик. Завтра же. “Дастин Хоффман. Сеймур Хофман. Джозеф Гордон Левит”, – слышалось из соседней комнаты.
Все это не могло закончиться более-менее сносно. Детские самоубийства выходят боком всей семье. Мы – не исключение. Когда папа этой зимой водил меня на каток, то сказал по секрету, что с Екатериной Петровной он больше дел не имеет. Их дорожки разошлись, а папа переехал к другой учительнице. “Она у тебя будет преподавать в старших классах. Екатерина Петровна – ее подруга. Ну, была”, – сказал папа. Я сразу же предложил ему свою комнату. С мамой этот вопрос я вполне бы мог утрясти. “Спасибо. Нет”, – только и сказал он. Сказал и растянулся на льду.
А недавно бабушка забрала меня к себе и объяснила, что я поживу пока у них с дедом. Хочу я или не хочу – меня не спросили. Меня, похоже, и за человека-то перестали считать. “Семья – на военном положении. Некоторые права и свободы ненадолго отменены. Ты уже взрослый. Потерпи”, – сказал дед. Хорошо, конечно, сказано, но что все это значит – не понятно. Я вот родителей своих уже месяц не видел. И вообще: как терпеть – так “ты уже взрослый”, а как правду узнать – так “это не для твоих ушей”. То есть маленький я еще. А я и есть маленький. Я ведь из последних сил держусь.
Дед с бабушкой, видно, на нервной почве перестали секретами своими шепотом обмениваться. Теперь у них очень даже жаркие споры на кухне ведутся. Ну, мне притвориться спящим – раз плюнуть. Я спать лягу. Минут через двадцать бабушка заходит, одеяло по бокам подоткнет и – на кухню. Ну, я следом. Место одно укромное там нашел – чуть ли не под самой кухонной дверью сижу, а заметить меня невозможно.
Бабушка: – И что я скажу? Отец пошел по рукам? А теперь еще и в мертвецы записался? Подавился, что ли? Нелитературно как-то.
Дед: – Вспомнила тоже, литература. Может, дорогу переходил в неположенном месте?
Бабушка: – Может, утонул?
Дед: – Как хочешь, но смерть отца замалчивать нельзя. Эдик ждет его каждый день.
Бабушка: – Зря ждет…
Тут я разрыдался в голос. И ужас, и отвращение, и боль, и досада, и отчаяние обрушились на меня, вытеснили из моих легких весь воздух, лишили света. Я не мог дышать. Я ослеп. Быть такого не может – что папы нет.
Меня отпаивали чаем с медом. Я всхлипывал и пил большими глотками. “А мама?” – спросил я. На глазах бабушки навернулись слезы. Она прижала мою голову к своему необъятному животу и стала гладить меня почему-то от затылка к шее. Живот бабушки пах как палая осеняя листва: сладковато и прело. “Уехала мама. Найдется, дай время. С духовным наставником умотала. Влипла в секту. Пропала там вместе с норковым полушубком и чешской стенкой. Она и квартиру этой банде отписала. И тебя собиралась с собой в Сибирь забрать. Мы с дедом костьми легли. Жизнь ей, видите ли, нужно обустраивать по-новому. Потерпи немножко. Опомнится. Вернется…”
От автора
- Итак, читатель… Неужели у этой повестушки найдется хоть один читатель? Итак, воображаемый читатель, перед тобой рассказы от первого лица. Тебе ясно только одно: все в этой семейке чокнулись. Кто сразу, а кто – к финалу. Еще (я надеюсь) ты вопросился: кто же из этой троицы говорит правду, а кто здорово привирает. Так вот, все трое нещадно врут. По законам жанра необходима некая развязка, которая расставила бы весь этот бардак по своим полкам. Ну, что ж, будьте-извольте: развязки не намечается. Она просто не входит в авторские планы.
- Что же входит в авторские планы? Четыре бутылки светлого “туборга”, чипсы “лейс” (любые, только не сыр и не морепродукты), салат из морской капусты с отварным яйцом и полуфабрикатные блинчики с мясом от “Блиноффа”. Это будет первый полноценный ужин за последние пять дней.
- За последние пять дней я ни разу не пересекал порога своей хибары. Стряпал, стряпал и стряпал рассказ “Череп”. У меня появилось девяносто страниц рукописной чепухи, две пепельницы с вываливающимися окурками и проблема самоидентификации как составляющая моего извечного невроза. С героями рассказа мне явно не повезло. Они улепетывали от меня, как улепетывают в заборную щель пацаны, разбившие старушечье окно. Герои издевались надо мной, как вкусная ловушка издевается над тараканом. Они (в конце концов) ходили под меня, как младенцы ходят под себя. Кто виноват? Пушкин виноват.
- Пушкин виноват. Очевидно виноват. Как все вышло, спрашиваете вы. Я просто взял с полки “Евгения Онегина” (чему это вы смеетесь?) и стал читать. И не встал с места, пока не дочитал роман. И когда я дочитал роман, то понял, что мне придется написать рассказ. Потому что Пушкин подбросил мне материальчик. Нет, это не материальчик. Это идея.
- Идея рассказа: Александр Сергеевич Пушкин. Точнее – роман “Евгений Онегин”. Точнее – строчка “…вот череп на гусиной шее…” (глава 5, строфа XVII).
Итак, я пошел. Четыре светлых “туборга”, чипсы “лейс”… Впрочем, этими соображениями я уже делился.
Вот черт! Опять гадкая белая дверь без ручки! Опять приближающиеся шаги. Опять разносят эту паскудную отраву. Опять вместо “туборга” мне подсунут гремучую смесь. Можно было бы взбрыкнуть, заартачиться, но вместе с грымзой в белом халате ко мне в гости неизменно заходят две двухметровые гориллы. Это на тот случай, если мне вдруг захочется пошалить.
– Вот твое лекарство, выпей, золотце. (Грымза).
– Обмой свое новое бумагомарание как следует, то есть “…в строгих правилах искусства…” (Первая горилла).
– Это, между прочим, цитата из твоего “Онегина”. (Вторая горилла).
– Глава 6, строфа XXVI. (Грымза).
И вот этот походный цирк выметается из моего жилища в поисках новой жертвы. И перед тем, как впасть в спячку, я сообщу вам, что я и есть Эдик, что сейчас мне 26 лет. Что отцовская и материнская истории являются бредом сумасшедших. Что только я рассказал вам правду. Что…
Руслан
Вот говорю я ему: “Бать, а бать, ты зачем на весь мир кричал, что отродясь меня не знаешь?” Он сидит напротив. Долго молчит. Смотрит мне не в глаза. Я не тороплю. Торопиться некуда. Впереди у нас вагон времени. Да и не вагон. Да и не времени вовсе. Вагоны, время – это все суета земная. Здесь не так. И никто тут в белых одеждах до пят не ходит. И никто тут райские сады не окучивает. Не поливает. Это земные представления. Здесь все не так. А как здесь?
“Я ж с ума сошел, Руся, вот и заладил, что тебя знать не знаю”, – говорит отец. И смотрит мне не в глаза. “А глупость эту с самоубийством почему не раскусили, ну, те, кому положено?” – спрашиваю я в который раз. Со счета уже сбился, в который раз. Хотя – нет здесь никакого счета. “Так он же в упор тебя. Очень правдоподобно все вышло. Будто сам ты руки вытянул и пальцем до спускового крючка дотянулся. Будто сам. И тройка эта твоя по математике как нельзя кстати подвернулась. Вроде, повод”, – говорит отец. И смотрит не в глаза. Поверх головы моей смотрит. Будто там, за моей головой, над ней – эти самые райские сады до самого горизонта. Нет здесь никаких садов. Нет. Да и горизонта – тоже.
“А придурка того голливудского Николасом Кейджем зовут. Да только ей сейчас не до него”, – говорит отец.