Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2010
Алексей СЛАПОВСКИЙ
Родился в 1957 году в селе Чкаловское Саратовской области. С 1968 по 2000 год жил в Саратове. Автор множества романов, пьес, теле- и киносценариев. Наиболее полная и достоверная информация о писателе на сайте http://www.slapovsky.ru/
Живет в Москве.
БОЛЬШАЯ КНИГА ПЕРЕМЕН
роман
Перемена империи связана с гулом слов,
с выделеньем слюны в результате речи,
с лобачевской суммой чужих углов,
с возрастанием исподволь шансов встречи
параллельных линий (обычной на
полюсе).
И. Бродский
1. ЦЯНЬ. Творчество
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Испытание вы выдержите*.
* Названиями глав служат отрывки из древнекитайской “Книги Перемен” (“Чжоу И”), которые удивительным образом отразили из прошлого будущее, совпали с изложенными событиями – и именно в последовательном порядке.
Илья Немчинов, один из ведущих сотрудников сарынской информационно-развлекательной газеты “Свободное время”, явился на работу, в редакционный полуподвал, по обыкновению, раньше других. Это как в детстве: приходишь затемно в школу и чувствуешь себя первым жителем нового дня в странно пустых коридорах, обычно наполненных криками и беготней; было что-то в этом приятно-одинокое, школа казалась неприкаянной и грустной, как покинутый корабль.
В утренней тишине хорошо думалось – не о чем-нибудь конкретном, а вообще.
Но сейчас подумать и насладиться тишиной не дали: зазвонил телефон, мужской голос спросил нетерпеливо:
– Редакция?
Было еще в этом голосе приготовленное раздражение – будто звонящий не надеялся попасть с первого раза, куда надо. И это ожидание неизбежной ошибки характерно для жителей нашей таинственной Родины, где от века любимый обычай – путать адреса, номера телефонов и кабинетов; а особенно невозможно доискаться, кто именно должен ответить тебе на тот или иной вопрос, ибо первая реакция любого должностного лица на входящий звонок или входящего человека – испуг, неприязнь и желание зарыться в бумаги, как ящерица пустыни мгновенно зарывается в песок.
Об этом успел подумать Немчинов за тот крошечный промежуток времени, пока звучал голос.
И не только об этом. Недаром жена Люся с ласковой горечью называет Илью инопланетянином: он не может привыкнуть к элементарным вещам, на которые другие не обращают внимания. В частности, Илья не устает удивляться нелюбви русских людей к правильному русскому языку – это и грамматики касается, и интонаций. Мы почему-то поголовно не умеем и стесняемся говорить прилюдно или с кем-то незнакомым. Среди своих и в родных стенах все получается легко и привычно: не надо себя урезать и урезонивать. Стоит же обратиться к кому-то чужому или что-то произнести для нескольких людей, голос делается неестественным и напряженным. Водитель маршрутки, например, выкликает с нарочитой неразборчивостью: “Следща Втора Садова!” – и слышно, с каким отвращением он это выговаривает, как тяготит его эта обязанность, как виснут в середине и в конце фразы тягостные пустоты вместо обычных матерных связок.
Заметим, что, выражаясь нецензурно или неправильно, многие это вполне понимают. Но соблюдать правила, выкаблучиваясь, будто диктор телевидения, означает пойти против себя, против своих привычек, и в этом гнездится одно из основных противоречий русского человека: говоря, как не надо, он часто знает, как надо (последствия всеобщей грамотности, пусть и весьма худой), но, если будет чистоплюйствовать, – засмеют окружающие. Вынужденный говорить грамотно и без мата где-нибудь в присутственном месте, в конторе, в учреждении, наш человек становится угрюмым, ему неуютно, он оглядывается на дверь, хочет побыстрее на свободу, к простым и ясным словам, чиновники это давно поняли и вовсю пользуются этой скомканной торопливостью, растягивая время, мытаря и в результате успешно добиваясь того, чтобы человек, плюнув, ушел и не мешал им работать.
Итак, мужской голос произнес, неотесанно комкая окончание:
– Редакц,а?
– Да, здравствуйте, – очень вежливо ответил Немчинов, намекая, что собеседнику тоже не помешало бы поздороваться. Но тот проигнорировал.
– Илью Васильевича Немчинова можно услышать?
– Вы его слышите.
– Ага. Я тогда подъеду к вам. У вас адрес, как в газете?
– А по какому вопросу?
– Сейчас подъеду, расскажу.
И уже минут через пятнадцать энергично вошел высокий мужчина в голубых джинсах и красной футболке, облегающей рельефный спортивный торс, сел, протянул через стол руку:
– Петр Чуксин.
– Очень приятно.
Чуксин положил на стол книгу и спросил так, будто предупреждал, что отпираться бесполезно:
– Ваша?
Да, это была книга Немчинова о сарынском просвещенном купце Игнате Постолыкине, который к старости устыдился своего богатства, построил два приюта и больницу, а оставшиеся деньги ро$здал, пустив в результате собственную семью по миру, сам же ушел жить отшельником в пещеру под городом Хвалынском. Немчинов работал над книгой восемь лет. Закончив, предлагал ее в известное издательство, выпускающее серию “ЖЗЛ” (“Жизнь замечательных людей”), но ему сказали, что Постолыкина никто не знает. Немчинов возразил: ваша серия про замечательных людей, а не знаменитых, Постолыкин же намного замечательнее многих известных персон, кому вы, не жалея бумаги, посвящаете толстые тома. Не убедил, пришлось издать книгу в местном издательстве на деньги меценатов. Деньги-то они давали, но с таким видом, будто Немчинов хочет с каждого их кровного рубля украсть полтинник. Зато книга получилась неплохая, в красивом переплете и с фотографиями. Тираж – тысяча, но за два года почти всё разошлось.
– Моя, – сказал Немчинов, не понимая, что заинтересовало этого человека. Может, он потомок? Но потомков у Постолыкина в России вроде бы не осталось.
– Ага, – кивнул Чуксин. – Такое дело: мы тоже книгу хотим.
– Кто?
– Я и Максим Костяков. Для нашего брата Павла, Павла Витальевича Костякова, ему пятьдесят пять будет зимой. Вот мы и хотим ему к юбилею книгу.
Немчинов знал, конечно, и Павла Витальевича Костякова, предпринимателя и депутата, очень большую и уважаемую фигуру в сарынском масштабе, и его младшего брата Максима Костякова, одного из заместителей председателя правительства Сарынской губернии. Вспомнил Илья и о том, что у них есть двоюродный брат, вот этот самый, значит, Петр Чуксин. В народе об этом клане говорили разное – о тернистом и не всегда праведном восхождении братьев к нынешнему высокому положению, но Немчинов подробностями не интересовался, в журналистике его привлекало тихое историческое краеведение, писал он также о событиях местной культуры, хотя часто с иронией, от злободневных же общественных тем его давно печально отвратило. В советское время Илья, кухонно диссидентствуя, хвастался тем, что отделил себя от государства. А теперь государство без всякого хвастовства, молча отделилось от Немчинова, видя в нем только будущую пенсионную обузу.
– Значит, хотите книгу? – уточнил Илья с тончайшей, постороннему уху не слышной, иронией.
– Да.
– А почему не фильм? Многие снимают. Вехи жизненного пути в документальной или художественной форме. Или еще проще: пригласите на день рождения какого-нибудь знаменитого певца или актера. Кого он любит?
– Это мы, само собой, позовем кого надо, без проблем. Но книгу тоже хотим. Тут в чем дело: Максим увидел эту книжку у Павла…
– Он ее читал?
– Ну.
Черт побери, подумал Немчинов, это приятно. Пусть Павел Костяков, возможно, бывший бандит и теперешний коррупционер, а все равно приятно. Да, кстати, может, не такой уж он был и бандит, да и сейчас не такой уж коррупционер? Как легко и быстро мы готовы осудить человека!
– Он ее читал, – втолковывал Петр, – и она ему понравилась. И он говорит: вот, говорит, люди не только пишут о полководцах там и других там, типа актеров, а вот про купца книгу человек написал. Максим это услышал и мне говорит: если эта книга Павлу так понравилась, сделаем ему подарок, пусть про него тоже напишут.
– Кто?
– Вы, кто же еще?
– Постолыкин жил давно и умер. А ваш брат жив, – сказал Немчинов.
– Ну и что? Мне вот лично по фигу, что там после моей смерти будут писать. Я-то все равно не прочитаю. А при жизни было бы интересно!
Немчинов уже принял решение, он знал, что не согласится. Не хватало ему испортить себе репутацию, позориться, как навсегда опозорился Кеша Шушварин, создавший в соавторстве с ректором Сарынского гуманитарного университета Харисовым книгу-альбом о предыдущем губернаторе – в фанфарном стиле, чуть ли не стихопрозой, с глянцевыми фотографиями, увесистую, как кирпич. Губернатор был доволен и дарил ее высоким гостям, а вскоре его уличили в масштабных злоупотреблениях, согнали с губернаторского места и сослали в Москву руководить каким-то второстепенным, но сытным департаментом. Шушварина презирали, посмеивались над ним, а потом как-то замялось, потускнело: народ в Сарынске забывчивый в силу нравственной лени. Немчинов, встречаясь с ним, до сих пор испытывает гадливое чувство, старается не вступать в разговор и уклоняться от рукопожатий.
Однако Немчинов хотел получить удовольствие сполна, немного поиграть в наивность и простодушие, что у него неплохо получалось (так он считал, будучи без всякого наигрыша довольно наивным и простодушным человеком).
– Понимаете, – сказал Илья, – о Постолыкине книга – беллетризованная биография.
– Какая?
– Беллетризованная. То есть биография, облаченная в форму художественного повествования.
Петр очень старался – хотел понять.
– Нет, но я читал тоже, там ничего художественного нет. Как жил, детство, женился, семья и все такое, чем занимался. Это же вы не придумали?
– Это не придумал. А диалоги?
Немчинов взял книгу, раскрыл, полистал.
– Вот: ““Больше ничего не хочу слышать”, – сказал Постолыкин. “Что же ты с нами делаешь!” – возопила Анна Феоктистовна. “Не зычь, не пожар!” – сурово пресек Игнат Тарасович”.
Немчинов прочел с удовольствием, вспоминая, как славно работалось над этой книгой, как он нащупывал язык, умеренно вставляя архаичные сочные словечки вроде вот этого “не зычь” – сиречь не кричи громко, зычно.
– То есть этого не было? – спросил Петр.
– Было, но я же там не присутствовал. Что-то в таком духе, возможно, говорили. Но не обязательно именно так. Это художественная реконструкция.
Петр был озадачен. Он достал телефон – наверное, хотел позвонить более образованному брату. Но, не позвонив, положил телефон на стол. Его озарило:
– Так еще легче! – сказал он. – Там вы придумывали, а тут будет все по правде! Мы вам расскажем, а вы запишете. И диалоги эти самые, и все остальное. Короче, вопрос в чем: сколько будет стоить?
Немчинов усмехнулся:
– Вообще-то прейскуранта нет, смотря кто пишет. Кто-то и за двадцать тысяч рублей согласится, а кому-то двадцати миллионов мало.
– А конкретно? – спросил Петр, почувствовав себя увереннее: торговаться было его стихией. – Мы узнавали, десятка, например, приличная цена. Десять тысяч, в смысле. Долларов.
– Прежде чем говорить о деньгах, я должен понять, о ком я пишу и с какой целью, – сказал Илья, скромно наслаждаясь ситуацией.
– Ну вы странный какой-то! – удивился Петр. – О нашем брате, сказано же! А цель – к дню рождения подарить.
– Но я о вашем брате ничего не знаю.
– Весь город знает, а вы нет?
– Только в общих чертах.
– Ничего, расскажем.
– Хорошо бы еще какой-нибудь семейный архив, какие-нибудь записи. Для создания полноценной книги на документальной основе нужен обширный фактический материал. Я Постолыкиным восемь лет занимался. И потом, как вы отнесетесь к тому, что я могу наткнуться на нежелательные факты? Или вам нужен только позитив?
Чуксин, судя по тому, как напряженно он морщился, все меньше понимал Илью.
– Какие еще нежелательные факты? К дню рождения книга, ничего нежелательного быть не может!
Тут Илья откинулся в кресле, помолчал, постучал кончиком ручки о стол и сказал с сожалеющей улыбкой:
– Извините, это не ко мне. Вам нужно в Москву обращаться, там писателей полным-полно. Или хотя бы к местным настоящим писателям, знаете, к тем, которые еще не забыли, как соцреализмом занимались, это ближе к вашим запросам.
– Ясно, – сказал Петр. – Триста тысяч рублей мало, так я понимаю?
– Да не в деньгах дело!
– А в чем?
– В том, что я привык следовать фактам, писать правду, а вы мне предлагаете дифирамбы петь в жанре романа. Я дифирамбы петь не умею.
– Какие еще дифирамбы, не свадьба! – сказал Петр. – Пишите правду, кто против? Только правду нормальную, хорошую, к дню рождения книга все-таки. Полмиллиона устроит?
– Нет.
– Почему?
– Я же сказал – дело не в деньгах.
– А в чем?
– В формате. Я в таком формате не работаю.
– Формат какой-то. При чем тут формат? А деньги хорошие. Вряд ли вам тут такие платят, – Чуксин оглядел дешевые редакционные столы на металлических ножках, старенькие компьютеры, расшатанные кресла с протертыми сиденьями и спинками, желтый линолеум на полу с высветленными белесыми тропками, где чаще ходят, а в иных местах и с дырами.
– Да, хорошие, да, тут таких не платят. Все понимаю, но – увы, – Илья развел руками.
Чуксин взялся все-таки за телефон, набрал номер.
– Макс, – сказал он, глядя на Немчинова, как на посторонний объект. – Он не хочет. Говорит, не его формат. Полмиллиона давал.
После этого Петр выслушал указания двоюродного брата, отключился и сказал:
– Миллион.
Немчинову даже жарковато стало. Но не от жадности, а от гордости, от чувства собственного достоинства. Может быть, солдаты на войне, совершая подвиг, пусть даже не вполне разумный с обыденной точки зрения, чувствуют что-то подобное.
– Нет, – твердо сказал он. – Извините. Я своих решений не меняю.
– Тогда я пас, – сказал Петр. – Не хотите как хотите. А больше заплатить не сможем.
– Я и не прошу.
– До свидания.
– Всего доброго.
Они расстались в противоположных чувствах: Петр так и не понял Немчинова и был собою недоволен, а Немчинов, наоборот, очень себя уважал.
Вошла Ольга Грушева из отдела рекламы, оглядываясь и недоумевая.
– Это не Петр Чуксин был?
– Петр Чуксин, – подтвердил Илья.
– А чего он хотел? Не рекламу же дать? Мы для него все равно что стенгазета.
– Нет, по другому делу.
– По какому?
Илье очень хотелось похвастаться, но он удержался. То, что узнает Грушева, к вечеру будет знать весь город. Это ни к чему.
– Просто перепутал, искал учреждение какое-то.
– А…
Этим объяснением Грушева вполне удовлетворилась: ее вообще успокаивали разочарования. Увидев, например, на моднице Танечке Лавриненко новый наряд, она восклицала:
– Ох, красота! Сколько стоит?
Танечка, балованная дочь обеспеченных родителей, называла цену – как правило, не меньше месячной зарплаты Грушевой, и у той сразу же пропадал интерес, все равно неподъемно. Так же и с рекламой – уговаривая потенциальных заказчиков, Лида, получив отказ, равнодушно клала трубку:
– Не хотите как хотите.
А если вдруг кто-то соглашался, она с тоской начинала собираться в дорогу.
– Засели на окраине, а сами приехать, видите ли, не могут! Тащись теперь из-за ста рублей!..
2. КУНЬ. Исполнение
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Трудитесь усердно.
Валерий Сторожев, услышав звонок домофона, удивился: он никого не ждал, а у Наташи свои ключи. Вышел в прихожую, где был экран камеры наблюдения. Увидел: Илья Немчинов. Один из последних, кто сохранил провинциальную привычку заходить в гости без предупреждения, без телефонного звонка, явочным порядком, хотя ведь бултыхается в кармане мобильник, как и у всех, разве трудно достать и нажать пару кнопок?
Сторожев и Немчинов были одноклассниками. Немчинов стал журналистом и краеведом, а Сторожев после мединститута получил направление в новую поликлинику на окраине Сарынска, трудился там невропатологом, попутно занимаясь входящей в моду психотерапией. В том же районе дали квартиру как молодому специалисту, человеку семейному, с женой и ребенком. Сторожев прожил там пятнадцать лет, иногда неделями не выезжая в город, как здесь говорили местные, имея в виду центр. Привык к своей поликлинике, быстро заросшей по самую крышу тополями и облупившейся, будто ей уже полвека, к сотрудникам, к скромной зарплате, к жене Лидии тоже привык, хотя женился не по любви, а по недоразумению. В подобных случаях говорят: как честный человек не мог не жениться – Лидия забеременела. Через пять лет после рождения дочери Ксении родили еще и сына Михаила. Как бы для комплекта: есть дочь, ну пусть будет и сын. В общем, все шло своим чередом, а потом в поликлинике появилась выпускница мединститута красавица Илона и влюбилась в Сторожева, что вполне объяснимо – он мужчина видный, высокий, волосы волнистые, глаза карие, выразительные. Сторожев, кстати, и до этого периодически блудил, но осторожно, а тут все сразу началось всерьез и безоглядно.
Илона, яркая, стремительная, так подействовала на Сторожева, разбудив его честолюбие, что он за короткий срок коренным образом изменил жизнь. Закончив соответствующие курсы, сделался модным массажистом, ставил иглы и пиявки, а потом перешел в наркологи, облегчал от алкоголизма и выводил из запоев обеспеченных людей – клиентуру поставляли родители Илоны, представители сарынской элиты. Сторожев торопливо, словно боясь раздумать, развелся с Лидией, женился на Илоне, появилась дочь, которой дали причудливое имя Сана, но через три года Сторожев понял, что совершил ошибку, что, пожалуй, скучает по Лидии и не очень-то, кажется, любит, увы, Илону, несмотря на все ее достоинства. Тяжелый у нее оказался характер, сроду не дождешься улыбки, вечно брюзжит по мелочам. А Сторожев уже крепко стоял на ногах, купил целое крыло в двухэтажном старом здании, в центре Сарынска, отремонтировал, оформил частное лечебное предприятие, завербовал приходящих врачей (в основное время они трудились в государственных клиниках) и несколько постоянных, неплохо зарабатывал. При этом тяжелую свою работу нарколога по вызову (и не только для богатых) не бросал – не то чтобы она так уж ему нравилась, но всякому нормальному человеку необходимо чувствовать, что он исполняет некий долг, а не только зарабатывает деньги.
И вот однажды, оставив все имущество Илоне, он ушел. Пару лет снимал жилье, а потом построил, удачно внедрившись на начальном этапе, просторную квартиру в новом доме бизнес-класса – с подземным гаражом, с камерами наблюдения, с охранниками в подъездах. И зажил в свое удовольствие. Женщин к себе впускал и приводил редко, опасаясь наступить на те же самые грабли, которые ему уже дважды попадались. Но вот вместо ушедшей в декретный отпуск сотрудницы-администраторши в клинику устроилась на работу Наташа. Женщина молодая, милая, одинокая. Принимая ее на работу, Валера с удовлетворением отметил, что она не вызывает в нем никаких эмоций. Однажды они остались в клинике вдвоем, был вечер, Сторожев по какому-то поводу слегка выпил (или по поводу желания выпить), предложил и ей, она не отказалась, сидели, разговаривали. Потом он, как джентльмен, решил проводить ее до дома, но почему-то оказались возле дома Сторожева, он пригласил выпить еще по чуть-чуть, она отказывалась, пришлось уговаривать. Уговорил.
Утром Наташа сказала, что любит Сторожева с первого дня знакомства, но пусть его это не напрягает, она навязываться не привыкла. Сторожев даже может ее уволить, если чего-то опасается.
И ведь понимал Валера, что именно надо бы уволить, но почему-то не смог.
Однако и отношения не продолжились.
Наташа вела себя предельно корректно, никаких намеков ни словом, ни взглядом. Но Сторожеву все равно казалось, что за этим спрятано тихое страдание. И он не утерпел, зазвал опять в гости. А потом еще. При этом Валера честно объяснял Наташе, что жениться он никогда больше не собирается. Что привык жить один. Что эгоист, ценит свою свободу. Он даже спать ни с кем не может в одной постели, вот до чего заодиночился.
Наташа отвечала, что ее все устраивает.
Но как-то так вышло, что задерживалась (по просьбе Сторожева) на два-три дня, на неделю, а потом Сторожев предложил ей остаться насовсем, то есть на неопределенное время, то есть не предложил, а само так получилось, и она живет с ним вот уже четвертый год на правах гражданской жены.
В общем, Сторожев сумел убедить себя, что он сам сделал этот выбор, что живет он хорошо и правильно, и пусть сам не очень любит, зато дает другому человеку возможность любить, а это дело доброе. Отдельно Валеру устраивало то, что Наташа после давнишнего студенческого аборта не могла забеременеть. Нехорошо этому радоваться, но он, впрочем, и не радовался, а принимал как фатум. Тайно грело Сторожева и положение благодетеля в отношении Наташи: у нее пожилые и больные родители, младший брат – инвалид, она никогда не жила так комфортно и обеспеченно. Сам же Валера, оглядываясь назад, не раз изумлялся: надо же, что делает судьба с человеком – и как быстро! Пятнадцать лет он жил почти в нищете, и не забылось еще время, когда остатки макарон, сваренных на ужин, служили завтраком – если обжарить с луком и яйцом (весьма, кстати, вкусное блюдо!), не помышлял о переменах. И вот, оглянуться не успел, у него уже и машина приличная, и квартира с двадцатиметровой кухней-холлом и спальней, где окна от пола до потолка – эркером. Он уговорил Наташу бросить работу, она согласилась, что вместе в клинике неудобно, но совсем ничего не делать скучно, поэтому устроилась в благотворительный патронажный фонд, разносила еду и лекарства пожилым одиноким людям.
До поселения в этом доме Сторожев почти не виделся с Немчиновым. Класс, образовавшийся при слиянии двух школ, не успел подружиться, традиции встречаться, как у других выпускников, не возникло, все разбрелись кто куда. И тут выяснилось, что Немчинов живет в старой пятиэтажке по соседству, встретились, обнялись, обрадовались, и дружество возобновилось, вернее, наладилось набело.
Немчинов, в отличие от Сторожева, был одноженец и своей Люсе, скорее всего, никогда не изменял. Да и трудно представить его в роли изменщика: вот он входит, неприглядный, волосики остались только над ушами, потный череп тускло блестит, рубашонка защитного цвета, с грязноватыми катышками на воротнике (видно из-за его тощей шеи), жеваные дешевые брюки, которые, наверное, все лето носит, босоножки с черными носками, и никто ему не скажет, что эта обувь потому и называется босоножками, что надевают ее на босые ноги.
Сам Сторожев, кстати, босиком – обожает ходить голыми ногами по чистому полу, Наташа это знает и старается, убирает каждый день.
– Я на пять минут, – сказал Немчинов. – Посоветоваться. Ты ведь Костякова знаешь? Павла Витальевича?
– Еще как. Проходи, чаю выпьем, – пригласил Валера.
Немчинов разулся и прошел, до обидного равнодушно пропуская мимо глаз окружающее, не замечая и не оценивая простора, уюта и красоты квартиры, которой Илья до сих пор не устал гордиться и любоваться. Но что делать, такой уж человек, он и на себя-то внимания не обращает.
И пить чай ему все равно из чего – из фарфоровой чашки, которую предложил ему Сторожев, или из какой-нибудь треснувшей фаянсовой кружки с цветочком на боку и с серо-желтым полуовалом по краю в том месте, где прикасались десятилетиями губы пьющих, – эти пятна, наверное, уже не отмываются. И Валера из таких когда-то чашек пил, и не замечал. Быстро, быстро все меняется…
– А что тебе Костяков? – спросил Сторожев.
– Да братья его, Петр и Максим, хотят, чтобы я о нем книгу написал.
– Как это?
Немчинов начал рассказывать о визите Петра Чуксина, прихлебывая чай и макая в него овсяное печенье, которое всегда было у Сторожева. Он любил это печенье за то, что в нем вред нейтрализуется пользой: сдоба вредна, овес – полезен. Невольно усмехнешься этой кондитерской метафоре, дескать, вот и вся жизнь моя такая: попытки найти в плохом хорошее.
Сторожев быстро уловил суть и, зная привычку друга излагать долго, нудно, с обилием ненужных деталей, слушал вполуха. Павел Витальевич Костяков, глава клана, был ему хорошо знаком. Можно сказать, приятельски знаком. Человек деятельный, неуемный во всем, Павел Витальевич регулярно впадал в запои и стал постоянным пациентом Сторожева шесть лет назад. Это знакомство оказалось выгодным: новая клиентура, новые возможности. Павел Витальевич помог найти и за сходную цену купить помещение для клиники, да и всяческие контролирующие организации по пустякам Сторожева не беспокоили, зная о покровителе. В среднем раз в полгода Сторожева, где бы он ни был, находили близкие Павла Витальевича, просили приехать. Костяков-старший, уходя в активное забытье, как он это называл, не слушался никого – ни братьев, ни детей. Раньше жены стеснялся (она погибла в автокатастрофе несколько лет назад), каялся перед нею, винился, но и ее просьбы перестать решительно отклонял, в крайнем случае исчезал из дома. А вот врачей в белых халатах боялся с детства. И Сторожев приезжал, надевал белый халат, говорил с больным строго, укладывал в постель, заставлял глотать таблетки, делал инъекции, ставил системы, сидел с ним, дожидаясь, пока Павел Витальевич уснет, потом дремал сам, при пробуждении Павла Витальевича опять занимался с ним – и в течение двух-трех дней приводил Костякова-старшего в порядок. Потом Павел Витальевич еще денек-другой отлеживался – и опять был бодр, энергичен, везде успевал и обещал себе больше не притрагиваться к этой гадости.
В сложные дела Костяковых, связанные с бизнесом и политикой, Сторожев не вникал и не собирался этого делать, знал только, что братья стоят друг за друга горой. Было их, родных, трое, но средний, Леонид, очень заметный в свое время сарынский общественный деятель, трагически утонул на реке Медведице, где ловил с братьями рыбу. Ходили туманные слухи, что это не просто несчастный случай. Леонид был политический романтик, торопивший события и перешедший будто бы дорогу родным братьям, мешая воплотиться их нечистым помыслам, вот они его будто бы и убрали. Слишком мелодраматично, чтобы было похоже на правду. Имелась и другая версия: якобы жена Павла Ирина влюбилась в Леонида и была готова уйти к нему от мужа.
В общем, история темная.
Старший Костяков о брате не упоминал даже в состоянии алкогольного беспамятства, другие тоже не касались этой семейной тайны, а Сторожеву хватило ума не любопытствовать.
Валера не верил, что Павел Витальевич смог взять на душу смертный грех братоубийства. Он человек жесткий, может, даже жестокий, когда касается дела, но лирик в душе, любитель творчества Эрнеста Хемингуэя. По следам писателя побывал и в Памплоне на бое быков, и на горе Килиманджаро, и на Кубу летал. Правда, везде портил себе впечатление тем, что срывался от переполнявших эмоций в запой и его, бесчувственного, возвращали на родину.
Париж он оставлял на сладкое, но боялся, что там, при изобилии вина, изящных парижских женщин и травящей душу аккордеонной музыки, начнет пить сразу же. И тут ему пришла в голову идея. Он позвал Сторожева, который к той поре второй год состоял при нем личным наркологом, и предложил смотаться в Париж вместе. За его счет, естественно. Сторожев согласился. Полетели. Два дня Павел Витальевич держался. К тому же его сильно разочаровали парижские женщины, аккордеонной музыкой тоже никто на улицах не услаждал слух. Маловато как-то вообще было поэтического духа, зато слишком много выходцев из бывших французских колоний. Костяков обошел все кафе, бистро и кабачки, в которых якобы бывал Хемингуэй. И в одном из этих заведений сказал:
– Все, Валера, не могу! Быть в Париже и не пить – это дичь какая-то. Извини, но я поехал.
И он поехал. И началось. Сторожев по утрам надевал белый халат, ругался с Костяковым, дозировал опохмелку, в обед заставлял есть, принуждал принимать таблетки, в течение дня Павел Витальевич кое-как держался на подсосе (и очень радовался своему состоянию), вечером неукоснительно напивался, утром все начиналось сначала. Так пролетела неделя. Павлу Витальевичу очень понравилась эта поездка, он уговаривал Сторожева повторить ее с какими-нибудь двумя приятными интеллигентными девушками, потому что Париж без любви не Париж, но Сторожев отговаривался занятостью. Да и у Павла Витальевича в последние годы перерывы между загулами становились все продолжительнее – здоровье не позволяло уходить в разнос так часто и надолго, как раньше.
– Ну, что скажешь? – спросил Немчинов, закончив свой рассказ.
– А чего говорить, ты же все решил.
– Нет, но подход какой! Этот Чуксин был просто уверен, что со мной не будет проблем!
– А что тебя смущает?
– Ты чем слушал? Я сказал ему, что привык следовать фактам, а мне предлагают хвалебную оду спеть! А он мне говорит: вы пишите правду, только, говорит, хорошую. Понимаешь, как мозги у него устроены? Он уверен, что есть правда хорошая, а есть плохая! Говорит, у каждого человека есть разные в жизни моменты, но в целом наш брат замечательный человек. Я говорю: моменты моментам рознь – кто-то в детстве рубль украл, а кто-то конкурента убил!
Немчинов слегка добавлял к тому диалогу, что был между ним и Чуксиным. Он как бы восполнял пробелы, когда мог выразиться удачнее, просто не успел.
– Так и сказал? – спросил Сторожев.
– Ну, почти так. Он, естественно, обиделся.
– Еще бы.
– Короче, попыхтел, посопел и говорит: нет, говорит, больше миллиона предложить не могу. Посоветоваться надо. И ушел.
– Отлично! – сказал Сторожев. – Действительно, зачем тебе деньги? Живешь с семьей в целой двухкомнатной квартире, кухня аж шесть метров.
– Пять с половиной.
– Красота! А дочь у тебя школу закончила?
– В прошлом году.
– Поступила куда-нибудь?
– Нет. В платные заведения – деньги нужны, а на бюджетные у нас знаний не хватает, – сказал Немчинов с отцовской грустной досадой.
– Люся что делает?
– Ты же знаешь, в колледже преподает. Прибаливает – ноги у нее. Варикоза вроде нет, что-то на уровне нервных окончаний, что ли. Врачи сами не поймут. Ноги горят, ничего не помогает. Ты бы, кстати, посмотрел при случае.
– Посмотрю, хотя, наверно, все-таки сосуды. Если просто полежать, лучше становится?
– Да, легче немного. В этом и дело – работа стоячая.
– Значит, – подвел черту Сторожев, – тебе предлагают деньги, за которые можно улучшить жилье, устроить дочку учиться и полечить жену или хотя бы позволить ей бросить работу, чтобы она отлежалась, так? И ты отказался. Я правильно понял?
– Правильно, – подтвердил Немчинов. – Потому что…
– Да нет, – перебил Сторожев, – все ясно. Действительно, тоже деньги – миллион!
– Я вижу, ты не одобряешь? – спросил Немчинов.
– Причем тут – одобряю не одобряю. Ты решил.
– Я не могу этого сделать. Я терпеть не могу эту братию, я почти их ненавижу: отмыли руки от крови, а теперь маникюр им делай. Я не маникюрша!
– Вот именно. Это я им клизмы ставлю и кровь полирую. Скурвился совсем, – Сторожев сокрушенно покачал головой.
– Не надо, Валера, ехидничать.
– Да никакого ехидства. Я уважаю твою позицию.
– Правда?
– Конечно.
– Ты пойми: если другие прогибаются, это не значит, что я буду тоже прогибаться!
– Не прогибайся, в чем вопрос?
– Нет, но ты бы его видел! Абсолютная тупая уверенность, что я сразу соглашусь, никаких сомнений! Ты не представляешь, как это противно. Или они привыкли, что за деньги любой человек на всё согласен? Ну а теперь узнают, что не любой и не на всё! Я тоже, конечно, не идеал, но есть вещи, на которые я пойти не могу ни при каких условиях.
– Не иди, кто спорит?
– Пусть бы он сказал: давай, опиши все, что с нами было, только честно, а мы посмотрим, как это со стороны выглядит, тогда бы я подумал. Это была бы даже интересная задача: открыть людям глаза на их собственную жизнь. Но они же этого не захотят!
– Тогда и нечего загоняться.
Немчинов резко поставил чашку на блюдечко, нервно звякнув ею, и посмотрел в глаза Сторожеву.
– Валера, а ты ведь издеваешься надо мной, да? Да?
Немчинов явно нарывался на ссору, Сторожеву этого не хотелось, он сделал серьезное, уважительное лицо и сказал:
– Я не издеваюсь. И вообще, это я обижаться должен: ты так все выставляешь, будто я у них в прислужниках, а ты ангел.
– Я не…
– Можно договорю? Если обо мне, то всё просто. Меня зовут к заболевшему, я иду. А кто заболел, бандит, школьный учитель, богач, бедняк, мне в определенном смысле все равно. Это работа по вызову, по заказу. Тебе тоже предлагают заказную работу. Ну, с чем сравнить? Допустим, пишет Лев Толстой “Войну и мир”. Сам придумал – сам сочиняет. Для себя. То есть для читателей, но в первую очередь для себя. Никто не может ему сказать: нет, Лев Николаевич, пиши не так, а так. Правильно?
– Ну.
– Ты сам, когда писал о своем Постолыкине, по собственному желанию это делал?
– Конечно.
– Вот. На свой страх и риск. Не ради денег. Ты их вроде и не получил?
– Ни копейки.
– Логично. То есть не логично, но так наша жизнь устроена, ты это делал для удовольствия, а за удовольствия у нас не платят. Только проституткам, любящим свою профессию. А представим другую ситуацию: тебе заказали бы книгу о Постолыкине его потомки.
– У него их не осталось. Вернее, за границу все уехали после революции, никаких следов, я искал.
– А если бы не уехали, если бы заказали? Ты работал бы иначе. Взял, к примеру, аванс, начал писать. Они посмотрели: не то, не нравится. Начинают тебя кособочить по-всякому. Ты либо соглашаешься, либо упираешься. Договорились – работаешь дальше, нет – отказываешься, а аванс при этом оставляешь у себя.
– Я понял. Ты мне предлагаешь сжульничать? Взять аванс, начать писать книгу, но знать при этом, что наверняка ее не напишу?
– Почему? Видишь ли, Павел Витальевич Костяков – человек своеобразный. Правдивый по-своему. Прямой. Ему лакированная книга вряд ли понравится.
– Но он же ничего про нее не знает! Они ему сюрприз хотят преподнесли!
– Можно так сделать, чтобы узнал. Хочешь?
– Ничего я не хочу! Правду он все равно не позволит писать.
– Приболела тебе эта правда. Никто ее полностью не знает, в том числе и о себе, как профессиональный психолог говорю, – улыбнулся Валерий, пытаясь смягчить разговор.
– Слышали! – язвительно среагировал Немчинов. – Черное не есть белое, а на самом деле только другая форма белого, а белое не есть черное, а только форма черного. Толерантность, амбивалентность и плюрализьм! – Немчинов нарочно исковеркал слово.
Сторожев слегка разозлился.
– Ладно. Ты хочешь правды, ты ее получишь. Знаешь, почему ты не берешься за эту работу?
– Почему?
– Объясняю. У меня есть одна знакомая семья. Муж, жена – под пятьдесят лет им уже, дочь – двадцать с чем-то, сын – около тридцати. Уже там внуки маленькие копошатся. Пьют все по-черному, страшно пьют. Никто не работает, чем живут – непонятно. А мама главы семейства, его тоже Валерой зовут, как меня, живет в отдельной квартирке, но неподалеку. Сын у нее появляется иногда – денег занять. Каждый раз врет, что надо за квартиру заплатить, ботинки купить, есть нечего. И каждый раз мама верит. И каждый раз он эти деньги пропивает. Еще с ними хахаль дочки живет, тоже пьющий. Веселятся каждый день: то жена Валеру бьет, она здоровая у него кобыла, то Валера с зятем дерется, то зять с Валериным сыном валтузятся – ад кромешный. А в квартире вонища, на полу матрасы полосатые, уссатые, грязь… Валера мне сто раз жаловался, когда я его откачивал: сбегу, говорит, на хрен от греха, не то или я кого-нибудь убью, или меня убьют. А мать Валере постоянно предлагает: иди ко мне жить. Вставим дверь металлическую и никого не пустим. И он, когда пьяный, соглашается, слезы льет. Пойду, говорит, мама, прощусь с семьей. Уходит – и остается там. Привычка! Страшная сила – привычка. Жить там страшно, невозможно, а что-то поменять – еще страшнее.
– Ты меня с этим Валерой сравниваешь? Тоже живу в грязи и не хочу ничего менять?
– Ну, зачем ты? Я просто попытался объяснить тебе настоящую причину отказа. Это отказ не от денег, Илья, это отказ от перемены участи.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
– Хорошо иметь настоящего друга, – с горечью сказал Немчинов, вставая из-за стола. – Все тебе объяснит, все расскажет. За тебя подумает. Мне-то, дураку, казалось, что я, типа того, о принципах думаю, а, я оказывается, боюсь. Не желаю богатым быть. Не желаю получить столько, за сколько в газете пять лет надо работать!
– Ага, все-таки подсчитал?
– Да шел бы ты! – в сердцах отмахнулся Немчинов.
– И ты туда же, – добродушно отозвался Сторожев. – Не бери в голову, жизнь шире.
– Это я слышал. Шире, длиннее, пестрее! Удобная у тебя позиция: раз лечить всех надо, то, получается, и деньги можно брать у кого угодно за что угодно?
Валера окончательно рассердился.
– Знаешь что, – сказал он. – Это тебя просто не приперло по-настоящему. Работа не денежная, но есть. Жена болеет, но не смертельно. А вот если бы как у Лили Соломиной, не дай бог, конечно, я бы тогда посмотрел на тебя, как бы ты отказался!
– Не сравнивай.
– А если ты такой ангел, заработай денег и выдели ей на лечение. В позу вставать легко, а когда ты у нее был последний раз, ангел?
– Тогда же, когда и ты, давно, – буркнул Илья.
Они помолчали. Оба чувствовали себя неловко.
– Свиньи мы, конечно, – сказал Сторожев. – В самом деле, давай съездим к ней? В субботу, например?
– Хорошее дело. Давно пора.
И чувство общей вины помогло им проститься вполне дружелюбно.
3. ЧЖУНЬ. Начальная трудность
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Будьте терпеливы, прислушайтесь к советам женщины.
Только несведущие люди думают, что в провинциальных городах все друг друга знают и часто встречаются. Можно забиться в какой-нибудь микрорайон Перспективный, куда районное начальство, по слухам, предпочитает летать на вертолете, и всё – пропал ты для общества, для бывших одноклассников и друзей, можно не увидеться годами и десятилетиями.
Лиля Соломина жила поближе, но тоже на отшибе, в окраинном поселке по прозванию Водокачка, где два десятка деревянных домов издавна гнездятся на краю обрыва над Волгой – именно на этой великой реке стоит вот уже полтысячи лет город Сарынск, начавшийся с пограничной крепости и превратившийся в среднестатистический российский город, о котором так и хочется сказать: “особых примет нет”.
Лиля появилась в последний школьный год, и тут же трое друзей, Илья Немчинов, Валера Сторожев и Коля Иванчук, бросив свои прежние привязанности, образовали вокруг нее компанию. Так было везде, где она училась, переезжая вместе с отцом, администратором-самородком из сельских управленцев, которого все повышали и повышали. Лиля, легкая, без зубрежки, отличница и спокойная, без похвальбы, красавица, сразу же становилась королевой класса, но королевой в изгнании: с девочками не дружила, к мальчишкам относилась благосклоннее, но тоже слишком близко не подпускала. Однажды сидели после уроков на партах, болтая ногами и умничая, то есть они, Илья, Валера и Коля, умничали, а Лиля слушала и посмеивалась. Немчинов тогда имел репутацию начинающего и уже непризнанного гения, ходил на факультатив по литературе и писал стихи в школьную стенгазету, у Валеры была слава удачливого ухажера, а Коля Иванчук считался умником-универсалом. Вот и соревновались перед девушкой. Зашла речь о будущем, Илья отмолчался, Валера точно знал, что пойдет учиться в медицинский, по стопам отца, а Коля, как обычно, натарабарил всего столько, что не разберешь: он и геологом хочет, и в местное театральное училище не прочь поступить, и литература его, как и Илью, манит, хоть он и не написал ничего, но если уж напишет, это будет сразу нечто! В этом и смысл, рассуждал Коля, не готовиться, а сразу делать что-то. То есть учиться, да, но уже себя как-то проявлять.
В общем, обычная школьная болтовня. Спросили заодно и Лилю о планах на жизнь. Лиля, улыбаясь, ответила:
– Не знаю.
– Что же ты, совсем ничего не хочешь? – спросил кто-то.
– Ну почему… Жить.
– Что значит – жить?
– Ну… Не знаю. Выйду замуж за обеспеченного человека. И чтобы поменьше дома был и не мешал. Дети… Нет, дети не сразу, потом. А можно и обойтись.
– А работать?
– Не хочется.
– То есть ты просто хочешь ничего не делать?
– Скажем так: просто наслаждаться жизнью. Вы разве не хотите?
Естественно, друзья тоже хотели наслаждаться жизнью. Но они были дети своего времени, когда хоть и принято было посмеиваться над гражданской позицией, но одновременно было положено ее, хоть какую-то, иметь. Вот с точки зрения этой гражданской позиции они и ответили:
– С ума сойдешь, если ничего не делать.
Лиля пожала плечами.
– Я не сойду. Нет, я бы пошла работать, но чтобы – одна. А то ведь обязательно вокруг всякий народ… Это не моё. Я вообще людей не люблю, особенно когда их много.
– Ты только себя любишь? – обвиняюще спросил Илья.
– Ты прямо как на собрании, – осадил его Коля. – Все себя любят, это нормально.
– Но не только же себя, – рассудил Сторожев. – Папу, маму. У меня кошка еще есть, – добавил он, чтобы не выглядеть слишком серьезным и не насмешить этим Лилю.
– Нет, – сказала Лиля. – Я только себя. Папу и маму – постольку-поскольку. Папа у меня крестьянин, мама тоже, честно говоря, не интеллектуалка. У меня с ними общего языка нет совсем.
– Ага. Они тебя выучили, и у тебя теперь с ними нет общего языка? – как бы негодовал Илья, на самом деле любуясь Лилей, ее откровенностью, на которую сам был не способен.
– Вот именно, – кивнула Лиля.
Друзья не могли понять, то ли она дурачит их, то ли правду говорит. Лиля ускользала, а узнать ее лучше было трудно: после уроков она сразу же шла домой, от общих классных мероприятий откровенно отлынивала, никто не ходил к ней в гости, и она ни к кому не ходила.
Однажды был разговор о ней – без нее.
– На такой девушке жениться нельзя, – сказал Коля Иванчук. – Она всю кровь выпьет.
– А если бы она согласилась, ты бы первый женился, – сказал Валера Сторожев.
– Может быть, – не стал спорить Коля.
– Как это? – не понял Илья. – Сам говоришь – нельзя жениться, а сам…
– Если я говорю, что нельзя, это не значит, что я не могу этого сделать, – многозначительно изрек Коля.
– Такие девушки – на раз, точно вам говорю, – веско сказал Валера.
Его мнение приходилось уважать, он единственный из компании был человеком с опытом: летом у него была неделя отношений с замужней женщиной на даче, с которой он встретился в какой-то рощице, где она собирала грибы, пела и была немножко пьяной, поэтому всё вышло легко. А потом встречались, рассказывал Валера, уже по-настоящему, и она творила такие чудеса, что приятно вспомнить. Осенью же к Валере прибилась соседка-пэтэушница, регулярно забегавшая без проблем, как чаю попить – повозиться в постели, страстно пыхтя. Она, по словам Валеры, ему уже надоела, но друзья не верили: они тогда не могли представить, что такие вещи могут надоесть. Им казалось, что они могли бы возиться в постели с кем угодно сутками напролет. Валера их не разубеждал.
– Лиля выделывается, конечно, но чтобы девушка на раз, это ты загнул, – возразил Илья. – С чего ты взял?
– Опыт. Много строит из себя, а на самом деле… Была у меня одна гимнастка из спортивной школы. Двоюродный брат у меня там футболом занимался, сейчас бросил. Ну, познакомились. Оля ее звали. И она тоже вот так говорила все время: хочу богатого, красивого, с машиной, а остальные в минусе, ни с кем не буду принципиально. Один раз захожу в раздевалку, она там. И больше никого.
– Там общая раздевалка, что ли?
– Нет. Общий коридор и двери налево и направо. В их раздевалку дверь была открыта, я заглянул, она там, – достоверно объяснил Валера. – Захожу, ну, что-то там сказал, не помню, потом еще всякие разговоры, потом обнял ее так, ну, нежно… Деликатно зажал, в общем. Короче, мы там закрылись – и всю ночь. Девочка оказалась, я скажу, еще та. Хрупкая, а так ногами сдавит, что ребра трещат.
Валера рассказал не свою историю, а историю двоюродного брата – как свою. Ему верили: имея в запасе настоящие приключения, он мог спокойно врать и выдумывать новые. Верили и завидовали: каждому хотелось бы остаться на ночь с гимнасткой, и чтобы она так сдавливала ногами, чтобы ребра трещали.
Не показывая, однако, этой зависти, Коля завелся:
– Если тебе так кажется – попробуй! Попробуй, зажми ее! В раздевалке!
– Зачем? И почему обязательно в раздевалке?
– Но она же тебе нравится?
– В общем-то да.
– А я в нее влюбился, ребята, – всерьез сказал Илья.
Сторожев рассмеялся, но тут и Коля заявил:
– Я тоже. Предупреждаю.
– Это как? – не понял Валера. – Морду, что ли, будешь бить, если я к ней подойду?
– Может, и буду.
– Надо по-честному! – сказал Илья.
– Монетку кинуть? – спросил Валера.
– Дурак ты. По-честному это так: прийти к ней и сказать, – предложил Илья.
– Ага. Все трое припремся? – хмыкнул Валера.
– Зачем? По очереди. Чтобы все открыто. А кто каким пойдет, вот тут можно как раз монетку бросить. Нет, нас трое. На спичках. Тянуть будем.
И они тащили спички. Длинная, короче, еще короче.
Первому выпало идти Валере.
Он волновался. Его опыт, по сути, ничего не стоил. Да, была полупьяная женщина в околодачном мусорном леске, почему-то в одном купальнике и мокрая, с венком полевых цветов на голове, которая вышла из кустов, увидела Валеру (он рыл червяков для наживки) и спросила:
– А где я?
– Тут наша дача. Вон там. А там Волга, пляж.
– Замечательно. Вы здесь никто не говорите “река”, вы все говорите “Волга”. Почему?
– Не знаю. Потому что Волга.
– Ну и что. Я живу на речке Дубне, это под Москвой. И когда мы идем купаться, мы говорим: пойдем на реку. И никогда: пойдем на Дубну! Загадка.
Женщина села рядом, чуть не упала, оперлась о его плечо.
– Хожу тут пьяная, опасно, – засмеялась она.
– Да нет, – успокоил Валера. – Тут народ нормальный.
– А тебе сколько лет?
– Шестнадцать.
– А я думала, восемнадцать. Пусть будет восемнадцать, ладно?
– Как это?
– Молчи.
Все было довольно неловко, жарко, потно, бестолково, после чего женщина сказала:
– Быстро иди отсюда, и ты меня не видел.
Никаких повторных встреч и чудес, конечно, не было.
Да и с некрасивой конопатой пэтэушницей, существующей в рассказах как голубоглазая блондинка, вышло заурядно – зашла спросить книгу, узнала, что родителей дома нет и будут нескоро, спросила:
– А ты целоваться умеешь? Мне с парнем завтра встречаться, а у меня не очень с этим. Опыта мало.
– Умею, конечно.
– Научи.
Учил и учился сам. Потом возня, торопливость, ерзанье. Пэтэушница наладилась ходить чуть ни каждый день, Валера ее еле отвадил, в этом он не врал.
Но с Лилей совсем другой случай.
И вот Валера пришел к ней.
Лиля удивилась, провела к себе в комнату, Валера успел отметить линолеум на полу с рисунком под паркет, ковры на стенах, золотистые обои в завитушках – сбывшиеся мечты советского выдвиженца и его верной супруги. В комнате Лили тоже были и завитушки на обоях, и ковер с пестрым узором, а также стол с идеальным порядком на нем, а еще кровать, белый тюль на окнах…
Валера собирался предпринять конкретные действия – сесть рядом, взять за руку и так далее. Все-таки кое-что он умел. Но как сядешь рядом, если Лиля устроилась, будто учительница, за столом, стоявшим передом к двери, крутила в пальцах карандаш, смотрела с улыбкой, а Валера то сидел у стены в низком кресле, нелепо выпирая вверх коленками, то ходил, как в классе перед доской. Что-то говорил, Лиля слушала, потом сказала:
– Интересно за вами наблюдать.
– За кем?
– За вами. Вы все похожие. Хотите одного, а говорите про другое.
– И чего я хочу?
– Ну, наверно, сказать, что я тебе нравлюсь.
– Нравишься – и что?
– Ничего.
Валера сел на кровать и сказал:
– Иди сюда.
– Зачем?
– Я не могу так разговаривать. Я нормальный мужчина, – сказал Валера, холодея животом, – я привык, чтобы женщина рядом была. Когда говорю.
Лиля рассмеялась.
– А, ну да. Ты же, говорят, страшный бабник. И как ты это делаешь?
– Иди сюда, расскажу.
– Я хорошо слышу. Нет, правда, у тебя есть женщина?
– Есть, – признался Валера.
– Сколько ей?
– Ей? Тридцать. Или около того.
– Ого. Такая старая?
– Она моложе тебя выглядит, между прочим.
– Красивая?
– Да. И стройная.
Лиля продолжала допрашивать: цвет глаз, цвет волос, умная ли, о чем говорит.
– Ты ее любишь?
– Ну, как… Вообще-то я тебя люблю, – решился Валера.
– Да? А почему тогда с ней?
– Она меня любит. И вообще, это просто… Ну, физические отношения. Ей нравится, мне тоже.
– А со мной, как ты считаешь, могут быть физические отношения?
На этот раз в животе Валеры стало жарко.
– Еще как могут, – сказал он, встал, подошел к Лиле и попытался ее обнять. Обнимать сидящую за столом девушку страшно неудобно. Валера стоял, скособочась, прижимаясь сверху головой, а Лиля сидела и ждала, что будет дальше. Он потянулся губами к ее щеке, Лиля отодвинула Валеру рукой.
– Ладно, хватит. Видно, что можешь. Хотя и стесняешься. Ты вообще красивый, высокий, в моем вкусе, – сказала Лиля.
Живот Валеры крутило, как центрифугу – натурально, без метафор. Ему хотелось в туалет, но опозориться он не мог. Терпел.
– Тогда в чем дело? – спросил он.
– Ни в чем. Если кто-то нравится, надо обязательно – что? В кино ходить, вместе уроки делать? Целоваться?
– Хотя бы.
– Нет, скучно.
– Ты прямо как старуха говоришь.
– Вообще-то я иногда хочу побыстрей состариться. И выйти на пенсию. Чтобы ничего не делать на законном основании. И чтобы никто не надоедал.
Валера решил, что она просто издевается над ним. И проявил гордость.
– Ладно, с тобой все ясно, я пошел.
– Иди. Только одна просьба. В школе, где я перед этой училась, один дурак, он тоже, как ты, то есть ты не дурак, в общем, он тоже пытался. А потом начал всем рассказывать, что у него все со мной было. Отомстил, идиот. Ты не будешь глупостей рассказывать?
– За кого ты меня принимаешь!
– Вот и хорошо. На самом деле мне все равно, но вдруг дойдет до моих родителей, начнут расстраиваться, очень надо.
Валера выскочил на улицу, побежал к котловану, где строили дом, поскользнулся на снегу, скатился вниз, кинулся в угол ямы, радуясь, что уже сумерки. Снял штаны, сел и даже застонал от облегчения. И тут на крыльцо строительного вагончика-бытовки, обращенного дверью к котловану, вышла женщина в телогрейке. Выплеснула из кастрюльки что-то на землю, увидела скукожившегося Валеру.
– Это что ты там делаешь, паразит?
– Я не нарочно! Живот схватило, – сказал Валера тонким голосом подростка – чтобы казаться младше.
– До дома не мог дотерпеть?
– Не мог!
– Все, вставай и иди!
– Не могу!
Женщина рассмеялась.
– Ладно, сиди, все равно навалял уже. Только песком присыпь потом, вон там в бадейке песок!
– Хорошо!
Друзьям Валера рассказал, что все прошло удачно. Он признался, она, конечно, впрямую ничего не сказала, но намекнула, что он ей очень нравится. Можете спросить, если не верите. Но, похоже, не распечатанная, рассказывал Валера, а у него принцип: нетронутых не трогать.
– Почему? – спросил Илья.
– Опасно. У кого девушка первая, она в того сразу влюбляется, – пояснил Коля Иванчук, который, не имея практического опыта, все понимал силой проницательного ума.
Результат похода Валеры не отменял дальнейших планов.
Отправился к Лиле Илья Немчинов.
Он сказал ей, что такие девушки ему в принципе не нравятся. Она хищница, она слишком материальная, она думает только о себе и о своем удобстве. Эгоистка.
Лиля поддакивала:
– Еще циничная.
Илья разозлился.
– Да никакая ты не циничная! – сказал он. – Ты только притворяться умеешь, больше ничего.
– Конечно, – сказала Лиля неожиданно серьезно.
Илья насторожился.
– То есть ты нарочно? То есть ты на самом деле другая?
– Я такая, какая есть. А вам хочется про меня что-то придумать. Придумывайте, если охота, только я тут ни при чем.
– Ты просто не понимаешь себя, – попробовал подсказать Илья.
– Все я понимаю. А вам даже завидую.
– Кому?
– Да хоть тебе. Я же вижу – ты брюки гладил, ботинки чистил. То есть тебе чего-то очень хочется, это хорошо. А мне ничего не хочется. У меня и так все есть. Хотя все равно смешно, – вдруг сказала Лиля, оглядывая Илью.
– Что?
– Ботинки почистил, а ногти грязные. И пальто у тебя ужасное, Илюшечка. Что, у твоих родителей совсем вкуса нет?
– У них денег нет, – грубо сказал Илья. – Мать одна живет, со мной, в смысле, и с сестрой младшей, зарплата сто сорок. А пальто тридцать пять стоит, она хотела дороже, я не согласился. Ясно?
– Ты не обижайся. Я же тебе лучше хочу сделать. Поймешь, какая я неприятная, и перестану тебе нравиться. И все, ты свободен. Илюшечка, я никого не люблю, я свободна, и прекрасно себя чувствую.
Первое, что сделал Илья, выйдя из дома Лили и свернув за угол, – снял с себя и выкинул это уродское, в самом деле, пальто, куцее, фисташкового девчачьего цвета, с грязно-бурым клокастым воротником. Дома маме сказал, что был в спортшколе на тренировке (он тогда играл в настольный теннис), из раздевалки украли вещи, в том числе его пальто. Мама возмущалась, хотела идти разбираться, еле отговорил. На следующее утро, дрожа в осенней курточке, побежал к тому месту, где бросил пальто. Его не оказалось, кто-то взял. Так и пришлось ходить в куртке до весны. Мама хотела купить другое пальто, но Илья отказался: хорошего она все равно не купит (были в ту пору модные, долгополые, с талией, с двумя рядами пуговиц, но стоили аж девяносто рублей), а плохого ему не надо. Он уверял, что зима теплая, что в куртке ему хорошо, надевал по два свитера, один из которых украдкой снимал в школьной раздевалке. (Может, так и образовалась привычка приходить раньше всех?)
Валере и Коле Илья сказал, что Лиля говорила с ним очень долго и призналась в результате, что он ей нравится. Можете проверить.
– И ты нравишься, и Валера – не понял! – сказал Коля.
– У женщин это бывает, – объяснил Валера. – Она еще не решила. Она и тебе скажет, что ты ей нравишься.
– Мне такие фокусы не нужны, – сказал Коля.
– А какие нужны?
Коля не ответил.
Он сам приготовил фокус, он задумал поразить Лилю экстравагантным поступком. Коля ведь понимал, что, явившись третьим со словами о любви, будет выглядеть смешным. А смешным быть не хотел. Поэтому чуть ли не с порога сказал ей:
– Вот что. Я подумал и понял, что нам надо пожениться. Не сейчас, позже. У меня большое будущее. Стану знаменитым и богатым. Заранее вижу. Я вообще все вижу заранее. Всегда знаю, когда меня вызовут отвечать, так ведь?
Это было почти правдой, он умел угадывать. На самом деле штука нехитрая: Коля следил, с какой частотой появлялись отметки в классном журнале, знал, когда примерно могут его вызвать, и подавал взглядом учителям знаки, когда они высматривали жертву, а те и рады были вызвать того, кому пора заработать оценку. Ну и некоторое чутье, наитие тоже было, которое проявлялось и в последующей жизни – правда, принесло мало пользы.
– Мы подходим друг другу, – убеждал Коля. – Я страшно умный, не урод, талантливый. Рядом со мной должна быть блестящая женщина. Я для тебя все сделаю.
– Приятно, конечно, – сказала Лиля. – А вы что, нарочно решили по очереди ко мне ходить? Или все сразу в меня влюбились?
– В общем-то да. Влюбились.
– Надо же.
– А ты в самом деле сказала им, что они тебе нравятся? – спросил в свою очередь Коля.
– Это они тебе наврали так?
Коля понял, что чуть не предал друзей, и уклонился:
– Да нет, намекнули. То есть я догадался. То есть показалось.
– Ты тоже врать не умеешь, – сказала Лиля. – Вы все не умеете, это хорошо. А у тебя девушки не было никогда?
– У меня женщины были, – ответил Коля.
– Да? – заинтересовалась Лиля. – Расскажи.
– Долгая история.
– А кто спешит?
– Ну… Мои родители поехали в гости. В село. Родственники у них там. Свадьба. Я тоже поехал. Лето, погода отличная. Народу полно было, все напились, а спать можно только в доме: село на реке, комаров полно. Нет, кто пьяный, им все равно, они где кто валялись. Прямо на траве некоторые. А я в чулане каком-то устроился. Тут кто-то ползет. Прямо на меня. Я подвинулся. Молчим, главное. Потом я руку протянул – девушка. Тихо так говорю: “Привет”. Она тоже. Ну, начали обниматься, потом, ну, обычные дела.
– Половое сношение? – спросила Лиля.
Это медицинское выражение из брошюрки “Что надо знать взрослым мальчикам и девочкам” Колю чуть не сбило с настроя. Он глянул на Лилю. Она не улыбалась, внимательно слушала.
– Можно сказать и так… А утром я рано проснулся, ушел. Еще темно было. На речку пошел купаться.
– А она?
– Весь день ее искал. К вечеру опять все напились, а потом танцы. Я начал ее на ощупь искать. То есть танцевал и узнавал. И нашел. У нее вот тут такая была родинка, то есть даже бородавка, в общем-то.
– Где?
– Тут, – показал Коля, загибая руку назад, к пояснице.
– Покажи на мне.
Лиля вдруг встала, вышла из-за стола, повернулась спиной и приподняла кофточку.
– Вот тут, – дотронулся Коля до ложбинки, где золотился шелковый пушок.
– И большая?
– Ну… Как смородина.
– Ужас какой.
Лиля одернула кофточку и села на место.
– И что дальше? Она оказалась страшной?
Вообще-то в той истории, которую Коле рассказал сосед по подъезду, двадцатилетний бездельник Олег Морев, именно так все и заканчивалось: Морев, захлебываясь слюной, рассказывал, как на чужой свадьбе он в темноте кого-то поимел с большим аппетитом, весь день искал, нашел, посмотрел – уродина! Но Коле не хотелось так заканчивать.
– Нет, – печально сказал он. – Она оказалась красивой. Даже очень. Но она была моей двоюродной сестрой.
– Ничего себе! Да, влип ты.
– И она тоже. Нельзя же, потому что…
– Кровосмешение.
– Ну да. И матери наши не дружат. Даже ненавидят друг друга. Короче, помучились, расстались.
– Прямо трагедия, – сказала Лиля.
Коля посмотрел на нее, она неприятно усмехалась.
– Чего? – спросил он.
– Да того. Все вы одинаковые. Скачете друг перед другом и врете. Зачем?
– Ты что-то путаешь. Сама сказала, что мы врать не умеем.
– Не умеете, а все равно врете. Скучно с вами.
Тем и кончилась эта смешная история тройного жениховства.
После школы Коля Иванчук учился в местном театральном училище, догадываясь, что актером не станет, и дар предвидения не подвел, не стал, зато его пригласили диктором на местное телевидение с совмещением функций корреспондента. Коля был узнаваемым в городе человеком, жил весело, выпивал, гулял направо и налево. Но карьеру при этом строил, стал даже заместителем главного редактора редакции информации и скромно процветал. Пришли времена ломки, которую тогда называли перестройкой, Коля с горячностью, с удовольствием бросился делать новое вольное, демократичное телевидение. Но активность его не понравилась руководству, которое билось теперь не только за идеи, но за появившиеся живые деньги. Они опасались конкуренции и от Коли избавились примитивным образом: уволили. Коля решил, что больше не вернется в профессию, взял взаймы у знакомых кооператоров, занялся коммерцией, розничным спекуляжем: в одном месте купить, в другом продать. Предложили крупную выгодную сделку, наитие шепнуло: “Берегись, надуют!” – но Коля ответил наитию: “Ничего, не такой я дурак!” Наитие оказалось право: надули. Коля потерял вложенные деньги, да еще попал под следствие, получил три года условно. Единственное, что успел за годы коммерции, – купил трехкомнатную квартиру в новостройке, в центре. Оказавшись на мели, Иванчук сдавал квартиру жильцам, а сам ютился в комнатке старенькой своей тетки. А потом переехал к Лиле – и это уже другая история.
Все это время Иванчук старался держать Лилю в виду. Отец ее скоропостижно умер совсем еще молодым, мать, погоревав, вышла замуж за военного пенсионера. А в Лилю влюбился боевой товарищ этого пенсионера, гостивший в Сарынске москвич, генерал, руководитель какого-то материально-технического подразделения при Министерстве обороны. Лиля уехала с ним в Москву и зажила так, как хотела, то есть читала книги и задумчиво прогуливалась, дожидаясь мужа со службы. Обедов при этом не готовила и квартиру генеральскую не убирала – на то была домработница. А потом генерала оклеветали, обвинили в материально-технических злоупотреблениях и, невзирая на боевые заслуги, впаяли ему пять полновесных лет общего режима. Лиля еще несколько лет жила в Москве неизвестно как и неизвестно с кем, потерянная для всех бывших знакомых, а потом умерла ее мама, Лиля вернулась в Сарынск с дочкой Дашей, похоронила мать, продала ее квартиру, купила домик на Водокачке, куда и явился Коля, чтобы после долгих лет разлуки возобновить свою любовь и восторжествовать. Выяснилось, что Лиля больна – и довольно тяжело. Тем не менее Коля остался при ней. То есть в каком-то смысле достиг своего, в отличие от Ильи и Валеры, добился если не взаимности, то нахождения рядом.
И вот они живут уже довольно давно втроем, Лиля, Коля и выросшая дочь Даша, которая с подросткового возраста работает, а Коля является фактически сиделкой, но не ропщет, а посмеивается в своей обычной манере: “Любовь наказуема!”
Все это Илья Немчинов и Валера Сторожев знали от самого Коли, с которым пересекались раз в три-четыре года, а вот саму Лилю не видели даже страшно сказать, как давно…
4. МЭН. Недоразвитость
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Побольше времени уделяйте общению с детьми.
Яна Немчинова лежала, слушала музыку, ждала отца, чтобы поговорить сразу и с ним, и с матерью.
Она очень хотела в Москву, куда позвали ее проветриться друзья Семен, Нина и Ростик.
Но нужны деньги, это первое. Конечно, надоело просить, но пока приходится. Даже на сигареты клянчишь. То есть она просит на другое – на сигареты не дают. С тем, что курит, смирились, уже не пилят, а на сигареты не дают. Где логика?
Нужно еще, чтобы элементарно разрешили. То есть первое на самом деле это.
Что бы им сказать, думала она.
Я им скажу: родители, меня друзья, очень приличные ребята, приглашают съездить в Москву, как вы на это смотрите?
Спросят: зачем?
Я скажу…
Что им сказать?
Отец уважает, когда у кого-то есть увлечения и интересы. Он знает, что Яна в последнее время увлекается ретроблюзом (это Ростик ее подсадил, он продвинутый). Надо сказать, что в Москве какой-нибудь сумасшедший концерт, который бывает раз в сто лет. Группа Efrat Gosh, кстати, как раз в Москву приезжает, на иврите блюз поет, смешно, но интересно: блюз на иврите!
Но мать иронично скажет: девочка моя, мало тебе тут твоей бессмысленной музыки, ты за ней еще и в Москву потащишься?
Не годится.
Может, сказать совсем просто – поеду отдохнуть? Точно. Родители, можно я съезжу отдохнуть?
Мать: От чего отдохнуть, капелька моя?
Отец: Вот именно!
И разговор окончен.
Или сказать, что там есть интересные предложения насчет работы, надо посмотреть лично.
Не поверят.
Тьфу, блин.
Ладно, причину потом можно придумать. Но все равно ведь вопросы будут задавать.
Мать спросит: А где вы там остановитесь?
Я скажу: У тетки подруги Нины, родная тетка у Нины в Москве живет.
Потому что не скажешь же им, что на самом деле они остановятся у старшего брата Семена, в смысле, у Семена старший брат в Москве, приличный человек, дилер, вроде того. Или мерчандайзер. Или брокер. Или девелопер. Каких только нет профессий с туманными названиями… Родители сразу подумают неизвестно что, а какое может быть неизвестно что? – брат живет в однокомнатной квартире, да не один, а с подругой. Нет, если у кого фантазия извращенная…
Яна отвлекается и с долей юмора предается извращенным фантазиям. Улыбается. Это все смешно, но не заводит. Нормальный секс – это да, учитывая, что с парнем, к которому хорошо относишься, то есть с Ростиком, а представить, что и еще кто-то рядом копошится, да ну на фиг. Противно даже.
Пожалуй, воспитание родителей все-таки сказалось, она слишком нормальная. Но это поправимо.
Так.
Остановимся у Нининой тетки. Едем завтра.
Тут же начнется: Почему раньше не могла предупредить?
Я: Потому что мне предложили только вчера.
Родители: Что это за молодые люди, которые вот так вот могут сорваться и поехать? Какой у них вообще моральный облик? Приведи их в гости немедленно, будем знакомиться!
Я: Вы мне не верите? Вы считаете, что я дружу с какими-то уродами, потому что я сама уродка?
Они: Кто тебе сказал, что ты уродка, Яночка, лапусик, опомнись, ты просто сама себя уродуешь, вся в пирсинге своем дурацком, в одежде своей дурацкой, нет бы юбочку надеть или хотя бы нормальные джинсы, не черные, почему у тебя все черное?
Я: Я же вам не указываю, как вам одеваться, отец вон бомжем ходит, я молчу.
Они: Как тебе не стыдно, отец тратит на тебя последнюю копейку!
Я: Она же первая и единственная!
Они: Ах, вот ты какая! Может, ты еще и употребляешь вредные наркотики и занимаешься половым сексом с безответственными юнцами, дочка?
Я: Да, папа и мама, я употребляю вредные наркотики и занимаюсь половым сексом с безответственными юнцами! И мужцами. И старцами.
Они: Ты нас убила, мы связывали с тобой надежду всей нашей жизни, что ты закончишь высшее педагогическое заведение и прославишь нашу семью на ниве просвещения!
Я: Нет, не хочу заканчивать высшее педагогическое заведение и прославлять семью на ниве просвещения, а мечтаю подохнуть под забором со шприцем в вене и с любовью в глазах к любимому безответственному юнцу!
Они: Мы сейчас зарежемся от отчаяния!
Я: Нет, я зарежусь!
Они: Нет, мы!
Они хватают нож, и я хватаю. Кто вперед. Папа режет сначала маму, потом себя, но не успевает, я уже зарезалась. Приезжает милиция и скорая помощь. Три трупа. В газетах пишут – коллективное самоубийство на почве нищеты и гордости. Ростик пьет с горя водку и икает. (Он прошлый раз выпил и икал три часа.) Нина скажет: дура. А Семен скажет: жаль, не успел я ее. Нина: что?! – и в глаз ему вилкой, вилкой, вилкой, а он ее разбитой бутылкой в грудь, в грудь, в грудь, которой она так гордится, грудь отваливается, Нина пытается приставить, никак, она тогда хватает Ксюшу и кричит: отдай мне свою грудь, – Ксюша тоже кричит, тут кто-то включает музыку, и все начинают плясать на поминках.
Яна смеялась так, что мама постучала в дверь, открыла. Увидела дочь в наушниках и сказала:
– Надо же, какая бывает веселая музыка!
Потом пришел отец.
Яна выждала, пока они поужинают, и решила: пора.
Вошла скромно в кухню – чаю попить. Сама себе налила, на стульчик села. И загадочно молчит.
Но родители ее необычного поведения не оценили, не заметили. Они вели принципиальный и серьезный разговор. Они не как некоторые, кто шепчется тайком от детей, они дочь свою уважают. Показывают, что считают ее взрослой. Так и считали бы во всем, а не только в том, что им удобно.
Отец говорит про какую-то книгу, которую ему предлагают написать.
Мама, не поймешь, то ли отговаривает, то ли наоборот. Это ее прием: я считаю примерно то-то и то-то, но ты поступай как хочешь. И в результате отец поступает не так, как хочет, а как считает мама.
– Это же все-таки роман, – говорит мама. – Выдумка. Можно выдумать и плохое, и хорошее. Объективности все равно не будет.
– Особенно, когда не я решаю, что плохо, а что хорошо.
– Поступай как знаешь. Ты ведь можешь это написать как героическую поэму в прозе. С иронией. Кому надо, поймет. А они примут за чистую монету. Они же тупые все.
– Ты так говоришь, потому что с ними не пересекаешься. Давно не тупые. Поумнее нас с тобой.
– В практическом смысле – может быть.
– Да в любом смысле.
– Видишь, ты их уже защищаешь, – улыбается мама. – И потом: редкостная возможность узнать этот мир изнутри. Сравнить с твоим Постолыкиным. Интересная задача.
– Вообще-то да, – соглашается отец. – Учитывая известный феномен: близкое прошлое люди знают хуже, чем отдаленное. С исторической точки зрения.
– Это как? – спросила Яна, найдя возможность аккуратно вписаться в разговор.
– А так. В каком-то смысле я Петра Первого знаю лучше, чем тебя.
– Скажешь тоже!
– А ты подумай. О нем собраны исторические свидетельства, факты биографии изучены, от него остались документы – и так далее. А о тебе, Яночка, исторических свидетельств нет, документов нет, кроме паспорта, факты биографии не изучены, ибо чем ты занята, где ты строишь свой Петербург и с кем ведешь свою Северную войну, неизвестно.
Все-таки отец иногда бывает остроумным. Мысль интересную изрек, надо запомнить и при случае использовать.
– Ясно, – сказала Яна. – А что за книга?
– Да предлагают написать про одного человека. Миллион рублей дают, – сказал отец спокойно, с легкой усмешкой, будто ему миллионы предлагают каждый день и уже просто достали своими миллионами.
Яна даже приоткрыла рот, а перед этим она отхлебнула чаю, и жидкость пролилась ей на подбородок. Мама и отец засмеялись, любуясь оторопью дочери. Она в последнее время так далека от них, так замкнута и при этом пугающе заторможена, не дождешься от нее ни улыбки, ни приветливого слова, и эта ее непосредственная реакция показалась милой, детской – минутное возвращение к прежней Яне, ласковой, разговорчивой и любопытной.
– И ты сомневаешься? – спросила Яна.
– Вот, – указал на нее отец, обращаясь к маме. – У них даже вопроса нет, за что, зачем, почему. Сумма прописью – и никаких сомнений!
Вечно они переводят стрелки, сразу – “у них”. Будто Яна не сама по себе, а представитель поколения. Никого она не представляет, кроме себя. А вгляделись бы, сразу бы поняли, что никакого поколения нет, все очень разные.
Впрочем, Яне сейчас не до теоретических размышлений. Миллион рублей! За долю секунды она успела представить эти деньги в разных материальных измерениях. Машинка “дэу матиз”, которую родители подарили дурочке Оксане, стоит всего триста с чем-то тысяч. Квартира однокомнатная стоит миллион – не самая хорошая, конечно, но надо покупать сейчас, через пару лет будет два миллиона, а через пять три. Вот купили бы ей квартиру, это была бы жизнь! А можно и просто потратить с умом. Одеться, например. У Леры сумасшедшие белые джинсы за восемнадцать тысяч, девушка может себе позволить, у нее друг топ-менеджер в какой-то фирме, а что, разве у Леры лучше ноги, чем у Яны? Нет, Яна, как все приличные люди, ненавидит гламур и глупых блондинок, но ходит она вечно в одних и тех же черных джинсах и одной и той же куртке (дорогая, правда, неделю родителей уговаривала, чтобы купили) не потому, что ей так уж нравится эта униформа, а потому, что не на что купить разных хороших вещей.
– Я поняла за что, – возразила Яна. – За книгу. И ты имеешь право. Ты за Постолыкина своего ничего не получил, вот пусть они и компенсируют.
– Оригинально мыслишь! – оценил отец. – Особенно если учесть, что Постолыкин и Костяковы – две большие разницы!
– Так это Костяковы? – Яна была окончательно поражена.
– А ты их знаешь? – спросила мама.
– Кто же их не знает? Разве только вы. А в чем вопрос тогда? Я правильно поняла, что они тебе расскажут, а ты запишешь? Ну, обработаешь потом, чтобы грамотно?
Отец тут же разозлился. Ох, не любит Яна, когда он так вот выпучивает глаза, поджимает губы и некоторое время молчит, уставившись, как на врага, а ты сиди и гадай, что сейчас выдаст.
Отец выдал:
– Ты абсолютно правильно все поняла, Яна. Ты даже быстрей мамы поняла, какой надо найти аргумент. Действительно, они расскажут, а я запишу, никаких волнений. А еще ты поняла, что эти деньги тебе, Яночка, очень могут пригодиться. Чтобы, в частности, поступить в университет на платное отделение, куда тебя возьмут только именно за деньги, потому что за свои знания, мизерные, скажем прямо, тебя никуда не возьмут! Только в “Макдоналдс” на раздачу.
– Ну, в “Макдоналдсе” тоже приличные мальчики и девочки подрабатывают, студенты, – заметила умная мама.
Очень умная, часто умней отца. Не “работают” сказала, а “подрабатывают”. Подрабатывать нигде не стыдно. Уравняла попутно раздатчиков “Макдоналдса” со студентами. Намекнула Яне, что и она могла бы там подработать. Намекнула отцу, что нехорошо интеллигентному человеку так пренебрежительно отзываться о неквалифицированном, но честном труде. Вон сколько всего уместилось в одной фразе.
Яна так тоже иногда умеет, в маму пошла.
– Минутку, – сказал отец, теперь пуча глаза и сжимая губы уже и на маму. – Вы, значит, хотите, чтобы я за это взялся?
Этот его тон известен. Означает: я сделаю, но вы мне за это морально заплатите!
Однако Яне было не до дипломатии, она высказалась прямо:
– Не надо мне ваших денег, сами бы хоть пожили по-человечески. Ремонт хотя бы сделайте, не видите, что ли, что у нас творится? Мне друзей стыдно позвать.
Она соврала лишь отчасти. Друзей она и впрямь приглашала очень редко. Не потому, что стеснялась бедности – плевать, у некоторых не лучше. Но там родители не достают, не лезут. Ну, чаю предложат или пирог попробовать, обычные дела. Мать же с отцом хотят общаться, они хотят показать, что понимают молодежь, впираются в комнату и начинают пытать: что читаете, какие планы, что себе мыслите про будущее нашей отечественной родины? Не совсем так, но приблизительно. Друзья и подруги вежливо отвечают – ради Яны, но Яна-то видит, что голый стёб идет, а кому приятно, когда прикалываются над твоими родителями, пусть они этого и заслуживают?
Родители переглянулись. Яна попала в их общую болевую точку. Они всегда хотели для своей единственной дочери пристойной компании интеллигентных юношей и девушек, они видели, что к ней мало ходят или ходят какие-то всё не те, и вот она им открыла простую причину.
Но отец остался хмурым, отвернулся и упрямо смотрел в окно. Не терпит он справедливых возражений. Хочет во всем и всегда быть правым. Яна очень не любит эту его черту, поэтому спорит редко – какой смысл?
– Ну, ремонт не главное в жизни, – пробормотала мама.
И опять умно, очень умно это сделала. Чтобы отец почувствовал: да, ремонт не главное в жизни, но и не последнее. Чтобы он услышал в мамином голосе некоторую виноватость перед Яной.
И по взгляду отца Яна поняла – его проняло. Он готов.
Она поспешно ушла, чтобы отец не передумал, а такое уже бывало, когда ему казалось, что он принял решение под явным давлением.
Яна ушла, надела наушники, но тут же сняла их. Редкий случай – музыка мешала думать. А думала Яна не про миллион, а про Егора Костякова, сына Павла Витальевича. Она не раз видела Егора проходящим по проспекту. Стремительный, высокий, красивый. Лет двадцать пять на вид, хотя, говорят, ему уже тридцать. У Егора куча денег, такая куча, что он, выучившись в Москве на режиссера, вернулся и открыл собственный театр. В подвале, но настоящий, со сценой, со зрительным залом на сто с лишним мест. Егор там и хозяин, и режиссер. А живет, говорят, один, не женат. Значит, не нашел еще. И нормальной ориентации: девушки, имевшие с ним дело, подтверждали.
Нина однажды, провожая Егора глазами, как и Яна, рассказала, что Оксана, пыталась подцепить его на крючок, да сорвалось, не помогла ей пластика груди и губ. Потому что Егор дур не любит, он человек хоть и богатый, но интеллектуальный, творческий. Яна тогда подумала – у нее есть шанс, она ведь не дура. И интеллект есть, и творческие задатки. Мысль мелькнула и пропала: что толку думать о невозможном?
И вот теперь это невозможное может стать возможным. Очень просто: отец будет ведь собирать материал, общаться с отцом Егора, а Яна найдет зацепку, повод, чтобы выйти как-то на сына. А там будет видно.
Яна думала об этом там, где будет видно. Вспомнила Ростика, но тут же мысленно отмахнулась: Ростик всего лишь увлечение, друг, преходящие сексуальные отношения. Это тоже важно, но не настолько.
5. СЮЙ. Необходимость ждать
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Желание ваше исполнится, если вы будете действовать целеустремленно и в достаточной мере осмотрительно.
Максим Костяков если и был коварен, то часто безобидно, в целях дидактических. Он знал, например, что у двоюродного брата Петра после двух-трех успешных дел появляется ошибочное мнение, что он не хуже других, что ему все по плечу и по силам. Вот тут Максим обычно и подсовывает ему дельце, которое с виду кажется пустяком, а на деле выходит не таким простым.
Максим был почти уверен, что Петр провалит переговоры с журналистом Немчиновым, автором книги о Постолыкине. В отличие от братца, Максим кое-что о нем узнал, почитал его статьи и полистал его книгу. Понял главное: человек из тех, кто любит выдумать себе принципы и держаться за них. И тут важно так повести разговор, чтобы он согласился с твоими предложениями и при этом считал, что не только не изменяет своим принципам, но строго им следует.
Петр этого сделать не сумел. Что и требовалось доказать.
В тот же день Максим встретился с братом. Пересеклись по ходу своих деловых маршрутов, встали на одной из тихих улиц, машина к машине. Говорили, не выходя, опустив стекла.
– Почему, Петя, когда надо напрячь хотя бы одну извилину, ты проваливаешь дело? – мягко укорял Максим.
– Ничего я не проваливаю, – возразил Петр. – Он псих, а как с психом говорить? С нормальными людьми у меня все нормально получается.
– Значит, от миллиона отказался?
– Да. И черт с ним, Макс, на фиг такие понты? У меня одна знакомая девушка есть, детективы сочиняет. За всего тысячу долларов, между прочим. Намного дешевле!
– Нужна не девушка, а серьезный человек, – сказал Максим. – Почему Немчинов? Потому, что Паша его книгу читал и ему понравилось.
– И другие книжки пишут. Мне вот тут подбросили…
Петр дотянулся до заднего сиденья, где вот уже недели две валялась подаренная ему книга. Вячеслав Дубков, “Роса на асфальте”, рассказы и повесть. Журналист Дубков брал интервью у Петра, как у руководителя подросткового спортивно-патриотического клуба “Факел”, заодно и всучил книгу. Она вышла у него три года назад, тираж пятьсот экземпляров, Дубков не доверил книгу торговле, выкупил у издательства ценный тираж полностью и дарил избранным людям.
Максим взял книгу, полистал. Прочитал вслух первое, что попалось:
— ? “Сергей Сергеич возвращался с лодочной базы в приподнятом настроении. Немного его омрачала предстоящая нотация жены за то, что он под хмельком, но зато он предвкушал, как после жениной бури расскажет ей про Петровича, про свое открытие значительного в малом и неприметном. Смачным духом повеяло из открывшейся двери ресторана, мимо которого проходил Сергей Сергеич, навевая мысль не только о сытной закуске, но и о выпивке, на которую у него еще остались деньги, однако он сдержал порыв, с удивлением чувствуя в себе нараставшее тепло по отношению к Екатерине. Будто его радость уже перекинулась к ней”.
– Хватит, мухи дохнут! – остановил Петр.
– Да нет, пристойно. Все ясно, просто, – не согласился Максим. – Не сошелся свет клином на этом Немчинове, в самом-то деле. Но говорить с этим Дубковым буду уже я. Ты не против?
– Только за. Они все психи.
– Кто?
– Журналисты эти, писатели. Они ничего реально в жизни не понимают.
– Бедный, ты, наверно, какую-нибудь книжку прочитал? И сильно огорчился, что они исказили действительность? – усмехнулся Максим.
– Да мне и читать не надо, и так понятно. Если бы они что-то серьезное делали, они бы известные были, правильно? Например, я спортсменов знаю, актеров из кино, певцов с певицами, ну, шоу-бизнес, в смысле, политиков, само собой, деловых серьезных людей тоже, а их никого не знаю.
– Потому что их по телевизору не показывают, – объяснил Максим, любуясь простодушным недоумением Петра.
– Так потому и не показывают, что некого!
– Канал “Культура” надо смотреть.
– Это по кабельному?
– Почему? Открытый государственный канал.
И Максим поехал к Дубкову, предварительно позвонив ему и напросившись прийти в гости.
По пути связался со своей помощницей и секретаршей Лизой, попросил дать справку о Дубкове. Лиза, как всегда, с блестящей точностью и скоростью выполнила поручение. Картинка следующая: Вячеслава Дубкова многие называют Вячиком за моложавость и шустрость. Знаменит тем, что имеет медаль “За стойкость и выживание”, которую придумал бывший губернатор Владимир Михайлович Федулов, имевший прозвище ВМФ; к нему эта аббревиатура, заимствованная у Военно-морского флота, приклеилась сразу и накрепко, было в нем действительно что-то военно-морское, крейсерское, бескозырчатое, но при этом показное, чреватое Цусимой, разгромом, что в результате и случилось. Медаль из его щедрых рук Дубков получил за настоящую стойкость и буквальное выживание: в пору кланово-политическо-экономических войн, когда намертво схватились мэр Сезонтьев, за которым стояли акулы строительства, недвижимости, торговли, прикрывающая их ярцевская (из микрорайона Ярцево) бандитская группировка, и команда губернатора Федулова с поддержкой чиновников, финансистов и заречных бандитов, то есть из рабочего поселка Заречный, Вячик грудью встал на защиту существующей власти, обосновывая свою позицию тем, что грядущая будет еще хуже, печатал разоблачительные статьи, направленные против тузов строительства и торговли. В результате удостоился подлого ночного нападения, его сильно избили и, возможно, хотели убить, применив что-то рубящее. Дубков выжил, но шрам через все лицо остался. Сшили его криво, срослось со смещением, поэтому кажется, что у Вячика одно лицо наплывает на другое, но он остался таким же отважным и принципиальным, теперь защищая нынешнего губернатора, бывшего мэра Сезонтьева, от наскоков очередных желателей поделить уже неоднократно поделенную власть. На досуге и в душе Вячеслав Дубков – поэт и писатель, член САП (Сарынская ассоциация писателей), выпустивший две книги стихотворной лирики и одну прозы.
– Ты сама себя превзошла, – похвалил Лизу Максим.
– Да у меня просто подруга Татьяна за него замуж вышла недавно. Я ей говорю: дура, он же урод во всех смыслах! А ей нравится. Больше того, не надышится на него. А он на нее даже еще и рычит, тоже, блин, царь зверей. Главное, чего не понимаю, этот глистун до Татьяны три раза женат был!
– Бывает. Есть мужчины, у которых все достоинства проявляются, как бы это сказать, не сразу и в определенных условиях. Я тебе на это неоднократно намекал.
– Максим Витальевич, мы эту тему закрыли или я себе работу ищу? – тут же отреагировала гордая и честно замужняя Лиза.
– Извини. Закрыли.
Ошибка Петра еще в том, что нельзя для таких разговоров приезжать к людям на работу. В публичных нейтральных местах тоже не надо встречаться. В офисе, в ресторане, в кафе все как бы немного играют на публику, начинают фуфыриться, набивать себе цену, строить из себя то, чем не являются. А вот у себя дома человек беззащитен, его сразу видно. Дома стены помогают, это верно, но они же и выдают.
Квартира Дубкова с советской мебелью (сервант, трюмо, полированный книжный шкаф), выцветшими обоями на стенах, однако с так называемым евроремонтом в кухне и ванной, куда Максим зашел помыть руки, выдавала Вячика с головой: беден, но претенциозен.
Максим коротко объяснил ему задачу и назвал цену: сто тысяч рублей.
Вячик нашел в себе мужество не показать, что он страшно обрадовался. Выдержал паузу и сообщил:
– Это серьезная работа, Максим Витальевич.
– А кто говорит, что несерьезная?
– И времени придется затратить много.
– Опять же не спорю. Намекаете, что гонорар прибавить?
– И ответственность большая… – не признавался Вячик.
Максим чутьем догадался, какую аппетитную цифру держит в уме Дубков. Триста тысяч. Потому что это по нынешнему курсу – десять тысяч долларов. Ботаники, косящие под деловых людей, примитивны и одинаковы. Округлость и красота цифры для них часто важней самой суммы. Они не понимают настоящей цены денег, потому что не видят их конкретной наполненности. Но и у Максима кроме финансового есть спортивный интерес – не дать больше двухсот пятидесяти. (Можно и меньше, но получишь халтуру, за которую при такой цене и ругать-то будет неудобно.)
– Хорошо, сто пятьдесят тысяч, – сказал он.
Вячик пожал плечами:
– Надо подумать. Вы сразу ответа требуете?
– Я не требую, я надеюсь на ваше согласие. Так договорились?
– Не знаю…
– Хорошо. Вы умный человек, Вячеслав Ильич, поэтому я озвучу сразу максимальную сумму, которую мы можем заплатить. Двести пятьдесят. Откажетесь – очень жаль, придется кого-то еще искать.
Вячик чуть было не потерял лицо. То есть оба из своих лиц, хотя одна половина из-за нарушенных мимических функций всегда казалась не вполне живой – не мертвой, но мертвоватой.
– Никого вы не найдете! – торопливо сказал он. И тут же исправился: – То есть ваше дело, конечно, но средний возраст членов нашей ассоциации шестьдесят пять лет. Я там самый молодой, как это ни смешно.
– Значит – согласны?
– Ну, в общем, да.
– Тогда поступим следующим образом. Я тут кое-что набросал для первых глав. Чисто фактический материал. Изучите и попробуйте на этой основе написать страниц десять-двадцать. А вот аванс, – Максим вынул заранее приготовленную пачку денег и ласково покачал ее на ладони. – Мы на словах договоримся или трудовое соглашение составим?
– Что вы, зачем? – рассмеялся Вячик. – На словах, конечно!
– И вот еще, взгляните, – Максим достал из портфеля и положил перед Дубковым толстую папку.
Дубков открыл ее, заглянул, щепотью достал несколько листов. Какие-то копии – фотографии, еще что-то.
– Это из нашего архива, – пояснил Максим. – Родители, мы, фотографии деда, бабушки. Грамоты всякие – советского времени. Копии, но вам, я думаю, без разницы. Это для ознакомления, в книге все будет высшего качества.
Оставив свои черновики и папку, Максим удалился, а Вячик лег на диван, что делал всегда, когда появлялась необходимость серьезно подумать.
В соседней комнате находилась Татьяна и прислушивалась. Она не присутствовала при разговоре мужа с Максимом Костяковым, зная, что Вячик не любит посторонних ушей, а когда Максим ушел, не приставала с расспросами. У Вячика так: захочет – сам скажет, не захочет, лучше не лезть, рассердится. Если что-то важное, рано или поздно выложит, вот тогда можно деликатным советом или замечанием подтолкнуть его в нужном направлении.
Татьяна слышала, как Вячик, ворочаясь на диване, издает звуки. Она знала уже эту его привычку реагировать междометиями на собственные мысли.
– Хм! Хм! Кха! – откашливался Вячик, и Татьяна понимала: он думает о чем-то крайне заманчивом. Интересно, это лишь для него заманчиво или для всей семьи? Имелся в виду еще и будущий ребенок, которого Татьяна очень хотела зачать, но пока не получалось.
– Це-це-це! – щелкал он языком. Означает какие-то сомнения.
– Тым-бырыдым-дым-дым! – напевает. Высшая степень напряжения мысли.
– Ну ё, ну и ё! – опять сомнения, но не черные. Опасение поддаться на уловку. Как перед входом в магазин, на витрине которого объявлена восьмидесятипроцентная уценка.
– Ча-чи-чу-чу, чу-чу! – пыхтение паровозом. Мыслить стало тяжело.
– Ы-хы-хы! – вздох сожаления о чем-то. Не о том ли, что зря женился?
– Баям-бадам! – торжественное. Убежденность в своей правоте и победе.
– Ёптарида! – полный триумф. После такого восклицания к нему можно смело входить, не опасаясь разноса.
И Татьяна вошла с улыбкой.
Спросила:
– Что? Интересное предложение?
– Ты даже не представляешь! Потом расскажу.
Ну, потом так потом, Татьяна не торопит. Не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра, как шутит муж. Вроде глупо, а на самом деле лучше помедлить и сделать что-то позже, но вернее и основательнее.
– Водка есть у нас? – спросил Вячик.
– Конечно, – улыбнулась Татьяна.
Мог бы и не спрашивать. Умная жена: а) всегда держит в холодильнике водку; б) приветливо относится к пожеланию выпить. Ибо, когда мужчина захочет, он все равно выпьет, но не дома, а где-то в другом месте. И вам же хуже.
6. СУН. Суд
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Ведите себя скромно и сдержанно: если вам бросают перчатку, не поднимайте ее.
На следующее утро Немчинов позвонил Петру Чуксину (тот, уходя, оставил визитку с номером телефона) и сказал:
– Здравствуйте, Петр. Это Немчинов. Если помните, мы вчера говорили. Я подумал. Я попробую.
– Уже не надо, – с удовольствием отшил его Петр.
Немчинов то ли кашлянул, то ли поперхнулся.
– Мы можем обсудить сумму.
– Я сказал: не надо. Что непонятного?
Да, Немчинов понял. Понял главное: похоже, он сделал огромную глупость. Наверное, они нашли кого-то более сговорчивого. Но кого?
Тем временем Дубков уже рьяно взялся за работу.
Наброски Максима Костякова были написаны вполне сносным языком. Суховато и не без казенщины, с множеством, конечно же, грамматических и стилистических ошибок, но тем не менее. В сущности, учитывая жанр книги, можно так и оставить. Но Дубкова наняли не консультантом, а автором. Придется что-то придумать.
Самое верное – воспользоваться опытом редактирования. В стародавней областной молодежной газете “Пламенный комсомолец”, которую и читатели, и сотрудники называли, конечно же, “Племенной комсомолец”, заместителем редактора, то есть на самом деле главным производственным человеком по обычной градации советского времени (редактор являлся фигурой назначенной, номенклатурной и часто несведущей) был Матвей Найский, славившийся нечеловеческой въедливостью: все материалы пропускал через себя, на полях ставил вопросительные знаки, плюсы и минусы. Вопросительный знак означал недоумение, минус – плохой текст, плюс – понравилось. Плюсов было немного, а вот вопросов и минусов тьма, из-за этого в газете всегда была горячка, все до вечера переделывали свои материалы, сдавали Найскому, тот опять ставил минусы и вопросы. Если бы не газетная ежедневка, необходимость сдавать в типографию номер к определенному часу, Найский так и мучил бы всех придирками до бесконечности. Он, кстати, впоследствии уехал в Москву, стал большим человеком на одном из крупных телеканалов и, говорят, успешно сводит с ума подчиненных, заставляя по десять раз переписывать тексты. С первого предъявления не проходит ничто. Докатилась байка, будто Найскому принесли текстовую расшифровку снятого киносюжета, Найский, как обычно, поставил свои вопросы, минусы и плюсы, автор спросил: “Извините, это что значит?” – “Коряво, плохо, перепишите”. – “Но это уже снято, люди в кадре говорят”, – ответил автор, пряча улыбку. “Так переснимите!” – хладнокровно повелел Найский.
Быть может, у Найского была особенная болезнь, что-то вроде редакторомании. Дай ему “Анну Каренину”, “Трех мушкетеров”, “Доктора Живаго”, он вцепится в них мертвой хваткой и начнет ставить свои раздраженные закорючки. (Впрочем, “Живаго” Дубков и сам бы пощипал – не любит он этот шедевр. Да и в “Карениной” выкинул бы все про Левина и его прогулки по лугам. И “Мушкетеров” можно бы покороче сделать.) Найский не мог спокойно видеть нетронутого текста. И, как все мономаны и маньяки, был неспособен остановиться. В идеале ему требовалась вечность, чтобы авторы бесконечно приносили свои писания, а он бы бесконечно правил.
Кстати, ведь проверяли в “Пламенном комсомольце”: коварно подсовывали Найскому отрывки из классиков под видом литературных зарисовок читателей. Найский приходил в неистовство и, даже не ставя пометок, просто заворачивал: “Выкиньте эту самодеятельность!” Однажды опознал фрагмент из Горького, обиделся. Однако характер выдержал: “Купить хотели? Так вот, Горький – плохой писатель! И кого раньше вы мне совали – тоже все были дерьмо!”
Журналисты обходили заморочки Найского очень просто – меняли порядок слов. Было: “Новыми трудовыми свершениями начали год комсомольцы Бузовского района”, стало: “Бузовский комсомол стартовал в этом году новыми производственными победами”. Крючки появлялись, но уже в других местах, и их было меньше.
Так и поступим.
У Максима написано: “Родители Павла были простые работящие люди”.
Это штамп. Раз простые, тут же само просится – работящие. У нас с простыми только так – или уж работящие, или пьющие. А конкретнее? Порывшись в папке, просмотрев почетные грамоты, Вячик обнаружил, что отец Костяков всю жизнь трудился на заводе, а мать в столовой городского общепита. С фактографией ясно. Но не хватает экспрессии. Все-таки к юбилею книга, стилистика должна быть соответствующая. Эпитетов побольше, только они делают текст художественным – и прозу, и стихи.
Вячик увлекся, кропотливо работал несколько дней, отложив все другие дела. И получилось у него следующее:
“КОСТЯК КОСТЯКОВЫХ
Глава могучего семейного клана Костяковых, Виталий Данилович, вернувшись с войны, нес на своих плечах тяготы забот о матери и младшей сестре. Он пошел работать на тот же завод зуборезных станков, где работал до войны и где ему были рады, потому что Виталий Данилович был не просто слесарем, а настоящим художником напильника и штангенциркуля, за что его ценили и доверяли сложную работу. При его уме он мог бы стать большим человеком в любой сфере, но предпочел остаться на всю жизнь верным своей профессии.
Миновали трудные послевоенные годы. Мужчин не хватало, и Виталий Данилович мог выбрать себе любую подругу сердца, но он не торопился, хотя ему было уже за тридцать.
Евгения Михайловна, будущая мать троих сыновей, тоже не спешила с замужеством. У нее имелся недостаток, на который нормальные люди не обращают внимания, а в нашей жестокой стране это делало человека инвалидом: она страдала с детства отсутствием слуха и речи. Это ей не мешало работать поваром в столовой, но при общении с мужчинами возникали проблемы.
Их знакомство произошло в трагикомических обстоятельствах. Залезая после работы в переполненный трамвай, Виталий Данилович случайно оттолкнул женщину, которая упала. Он тут же выскочил из трамвая, чтобы ее поднять. Выяснилось, что она вывихнула ногу. Виталий проводил ее в больницу, где они и познакомились. Евгения Михайловна умела понимать речь по губам, а Виталий Данилович сначала только догадывался, и только потом, за годы супружеской жизни, тоже научился понимать и говорить с женой знаками. Характерно при этом, что все сыновья выросли нормальные, с обычной речью, хотя научились общаться с мамой и между собой посредством знаков.
Отец был всегда занят на работе и трудился в две смены, потому что большой семье нужны были деньги. Виталий Данилович воспитывал детей строгостью и своим примером, не чурался и ремешком стегнуть шалуна, что может выглядеть архаично, но недаром в “Домострое” сказано, что кто жалеет своих детей, тот губит их.
Он работал всю свою жизнь, в том числе по субботам, даже тогда, когда суббота стала выходным днем, а выпить себе позволял только в воскресенье, в этот день он отдыхал и не любил, если ему мешали. Мог иногда и поссориться с кем-то, но не со зла, а по эмоциональности натуры. И сам потом из-за этого переживал.
Несмотря на то что у Евгении Михайловны и Виталия Даниловича у самих было неполное среднее образование, они сделали все, чтобы дети закончили не только школы, но и институты. Абсолютно все они получили высшее образование по техническому профилю, который им был, видимо, генетически близок из-за технической профессии отца.
Павел с детства был лидером, его выбирали председателем совета отряда, он входил в школьный комитет комсомола и был заместителем секретаря школьной комсомольской организации, хотя и без особого успеха, потому что уже тогда сомневался во многом, в том числе в коммунистической идеологии.
Павел был не только отличник, но и спортсмен. Не было ни одной спортивной игры, в которую бы он не играл! Он играл в хоккей, в футбол, в волейбол, в баскетбол, принимал участие от школы в районных и городских соревнованиях. Родители хоть и обеспечивали детей, но некоторых вещей было просто невозможно достать, например настоящие хоккейные клюшки. Они продавались в магазинах крайне редко. Мальчишки поступали следующим образом: брали рукоятки от сломанных клюшек, выпиливали в торце выемки и вставляли туда фанерки вместо ударных лопаток, приклеивали их эпоксидной смолой, обматывали изолентой. Иногда для крепости пробивали гвоздиками. Но таких клюшек хватало на одну-две игры.
С клюшками была связана первая удачная “коммерческая” операция Павла. В нашем городе тогда была неплохая команда “Рубин” при только что выстроенном Ледовом дворце спорта. Однажды должна была состояться игра первой лиги всесоюзного чемпионата, приехала знаменитая хоккейная команда ЦСКА. Павел и Максим сумели достать билеты и попасть на игру. А после игры они проникли в раздевалку и начали просить великих спортсменов подарить им несколько клюшек, пусть даже сломанных, и расписаться на них. Спортсмены удивились их ловкости, потому что к ним никого не пускали, подарили несколько сломанных клюшек и две целых. И на всех расписались. Целые клюшки братья взяли себе, а остальные аккуратно склеили и продали друзьям. Еще бы, иметь клюшку с настоящим автографом Мальцева, Харламова, Старшинова! Это было непередаваемое счастье!!!
Вырученные деньги братья потратили не просто так, они купили настоящие канадские коньки для хоккея. И с этого дня чувствовали себя на дворовом льду почти профессионалами НХЛ!
Павлу прочили спортивную карьеру, учитывая, что к десятому классу у него были первые разряды по лыжам, боксу и шахматам (не правда ли, интересное сочетание?).
Но он видел свое будущее в науке, увлекался химией и с восьмого класса твердо знал, что будет поступать на химико-технологический факультет политехнического института.
Конечно, при этом Павел помогал своим братьям и умом, и, если так можно выразиться, физической силой. Да они и сами были крепкие. Они защищали друг друга, а иногда по вечерам выходили на “рейды” в своем микрорайоне и призывали к порядку хулиганов и нарушителей спокойствия, которых хватало в те беспризорные времена.
Жизнь Павла не ограничивалась учебой и спортом. В десятом классе к нему пришла любовь. Девушку из параллельного класса звали банально – Светлана, она была светловолосой и голубоглазой. Типичный объект для первой влюбленности. Да еще имела очень развитые женские формы. Павел даже начал писать стихи и показывал ей, но понял, что ее не проймешь. Он также узнал, что девушка Светлана далеко уже не девушка. И что нужно не завоевывать ее сердце, а весь ее девичий организм в целом. Он узнал также, что Светлана очень любит оригинальные поступки молодых людей, которым после этого отдает предпочтение.
А жила она в пятиэтажном панельном доме, где были смежные балконы, разделенные перегородками, через которые при желании можно перелезть. Павел узнал, что она живет как раз в такой квартире, ее комната с балконом, а родители живут в другой комнате, большой, но без балкона. Тогда Павел под видом сборщика макулатуры, хотя в таком возрасте макулатуру советские школьники уже не собирали, явился в квартиру, чей балкон соседствовал с балконом Светланы. Он обнаружил, что там живет старуха с сыном-пьяницей, который всегда где-то шлялся или спал дома. Имея врожденное обаяние, Павел начал говорить со старухой. Та была очень рада человеческому общению, от которого отвыкла. Она сразу почувствовала доверие к Павлу. Павел стал заходить все чаще, хотя ее сын был недоволен, когда пересекался с ним. Однажды Павел принес сыну две бутылки портвейна, тот напился и уснул. А старухе Павел рассказал историю своей любви. Она была, несмотря на возраст и болезни, интеллигентная женщина, много читавшая и склонная к сентиментальности. История Павла довела ее до слез. Тут-то он и изложил свой план – перелезть на балкон Светланы. Старуха сначала испугалась. Павел объяснил ей, что мог бы перелезть обманом, не сказав ей, но не хочет поступать так подло. Это растрогало старуху, и она пустила на балкон, но сказала, что не будет смотреть, потому что ее буквально тошнит от страха – все-таки пятый этаж.
И Павел, рискуя жизнью, перелез. Он увидел, что Светлана сидит за столом и учит уроки, потому что она, несмотря на свое поведение, неплохо училась. Он целый час стоял так и смотрел, его одолела неожиданная робость, он не знал, что делать дальше. А на улице было холодно, ноябрь, он страшно замерз. И хотел уже постучать, но тут Светлана подняла глаза и посмотрела в окно, будто ее кто-то позвал. Она испугалась, но Павел тут же приблизил лицо к стеклу, чтобы показать, что это он.
Светлана узнала, открыла балкон.
– Как ты сюда попал? – спросила она.
– С неба, – Павел нашел в себе силы пошутить смерзшимися губами.
– Вот дурачок, ну и дурачок! – ахала и охала Светлана тихим голосом, чтобы не разбудить уже спящих родителей. – Я сейчас принесу тебе чаю.
Она принесла горячего чаю, Павел выпил, но не мог согреться.
Тогда Светлана налила ему водки – ее отец любил выпить, но не был пьяницей, поэтому водка в доме всегда была. Павел выпил, но продолжал дрожать.
– Ты, наверно, долго стоял там? – встревоженно спросила Светлана.
– Целый час, – признался Павел. На самом деле он понимал, что это нервное.
– Бедненький! Как же тебя согреть?
И Светлана уложила его на постель и укрыла шерстяным одеялом. А когда укрывала, Павел осмелел и поцеловал ее.
Светлана отскочила, Павел решил, что она обиделась. На самом деле она пошла к двери, чтобы закрыть ее на задвижку. Павла это очень удивило: тогда в советских семьях не было принято, чтобы дети запирались от родителей в своих комнатах, даже когда вырастали. Попытка поставить замок или задвижку приравнивалась к оскорблению. Таким образом тотальный контроль государства подкреплялся тотальным контролем родителей. Павел не знал тогда, что у Светланы не мать, а мачеха, с которой она в напряженных отношениях, поэтому закрывалась, чтобы никто к ней не вошел без стука.
После этого Светлана буквально набросилась на Павла. Но в первый раз, как потом признался Павел, у него не получилось. Зато уже через день получилось так, что Светлана без памяти влюбилась в него. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что она далеко не соответствует тому идеалу, который увидел в ней Павел. Они расстались, хотя это было трудно, Светлана травилась таблетками, подсылала подруг поговорить с Павлом, приходила сама и плакалась его матери, нагло при этом врала, что он лишил ее невинности. Павлу пришлось очень строго поговорить с ней. Он пригрозил, что, если она будет мотать его матери нервы, он все про нее расскажет, как есть на самом деле.
Тем не менее он сохранил об этой девушке самые лучшие воспоминания. Уже потому, что, когда появилась возможность сравнить, он оценил ее чисто сексуальные способности. Она, хоть и была совсем юной, оказалась, как выяснилось, прекрасной любовницей. И еще долго Павел невольно сравнивал ее с другими не в пользу последних.
Учась в институте на вечернем отделении, Павел работал лаборантом на одном из крупных предприятий, не совсем по профилю. Это предприятие помимо всего прочего выпускало дефицитные радиодетали, которых тогда было не достать. Поэтому процветали так называемые несуны, таскавшие детали через проходную под одеждой, но против них ввели металлоискатели, а иногда просто обыскивали. Тогда они стали перебрасывать детали через заборы, где их ждали сообщники. Павел видел, что это дело выгодное, но криминальное. Подумав, Павел связался с заводской организацией ДОСААФ и комитетом комсомола и внес инициативу образовать общественный клуб радиолюбителей при Дворце культуры завода и попросить профком и партком ходатайствовать о выделении клубу небольших материальных субсидий. То есть какого-то количества мелких деталей на незначительные суммы. Гениальность была в том, что в документах указывалось не количество деталей, а деньги. Например, написано: “Радиозапчасти на сумму 78 (семьдесят восемь) рублей”. Но не указано, что этих запчастей тысяча штук по 7, 8 копейки за штуку. Такова была их себестоимость для завода, а на черном рынке – от тридцати копеек и выше. То есть по тридцать копеек тысяча – триста рублей, немалые по тем временам деньги. И это только одна строчка из списка!
Можно сказать, что это махинация. Но Павел не присваивал себе все деньги, как мог бы, он действительно поднял клуб радиолюбителей на недосягаемую высоту, при клубе образовался сектор охотников на лис, завоевывавший пять лет подряд призовые места на всесоюзных соревнованиях.
И потом детали, которые он продавал (затратив много выдумки, сил и энергии), до него на черном рынке стоили не меньше полтинника, то есть он сбил цену.
Мало того, Павел, не хотевший чувствовать, что он даром берет что-то у государства и наживается, организовал что-то вроде бригады, только рабочие не работали вместе, а каждый отдельно. Они производили продукцию сверх плана, Павел покупал ее за собственные деньги.
Именно тогда Павел понял, что наилучший способ в тогдашних условиях не дать пропасть и распылиться государственным деньгам – пустить их в оборот через общественные организации. И польза от этого была всем”.
Закончив этот фрагмент, Дубков почистил его и послал Максиму по электронной почте, как и договаривались. И очень удивился, получив ответ не через пару дней, как ожидал, а через час.
К письму был приложен текст Дубкова с комментариями, внедренными прямо по написанному и выделенными жирным шрифтом.
Комментарии следующие*:
* Чтобы не вынуждать читателей вторично наслаждаться текстом Дубкова, приводим только места, прокомментированные Максимом.
КОСТЯК КОСТЯКОВЫХ – название хорошее.
Глава могучего семейного клана – Какого клана еще? Мы шотланцы что ли? Или мафия?
был не просто слесарем, а настоящим художником напильника и штангенциркуля – а так же художником рашпеля, тисков и зубила?
При его уме он мог бы стать большим человеком в любой сфере – это вряд ли, не надо сочинять.
а в нашей жестокой стране это делало человека инвалидом: она страдала с детства отсутствием слуха и речи – а в других не жестоких странах это не делает инвалидом? И почему страдала? Это другие может страдают, кто много говорит. Я написал – глухонемая, все ясно и просто, без фокусов.
при общении с мужчинами возникали проблемы – а с женщинами нет?
Их знакомство произошло в трагикомических обстоятельствах – трагического то что?
сыновья выросли нормальные – и на том спасибо.
не чурался и ремешком стегнуть шалуна – я написал: “вколачивал ремнем ум через зад”, чем хуже? Мне кажеться это образно, но правильно, а “ремешком шалуна” – сю-сю какое-то. У нас так не было.
техническому профилю, который им был, видимо, генетически близок – кучеряво.
Брали рукоятки от сломанных клюшек, выпиливали в торце выемки – пазы это называеться и вставляли туда фанерки вместо ударных лопаток – крюки это называеться
Еще бы, иметь клюшку с настоящим автографом Мальцева, Харламова, Старшинова! – Старшинов – Спартак а не ЦСКА и не играл уже тогда между прочим, Мальцев из Динамо, Харламов да ЦСКА, но это было в 81-м осенью а он погиб летом. Не надо придумывать чего не было. Их никого там не было.
они купили настоящие канадские коньки для хоккея – Я написал канадки. Это не канадские коньки. Были польские, чешские, советские канадки тоже были.
Девушку из параллельного класса звали банально – Светлана – а не банально как? Изаура? Не понял.
Типичный объект для первой влюбленности – юмор?
девушка Светлана далеко уже не девушка – близко?
не завоевывать ее сердце, а весь ее девичий организм в целом – опять юмор?
смежные балконы, разделенные перегородками, через которые при желании можно перелезть…
И Павел, рискуя жизнью, перелез… – так при желании можно перелезть или рискуя жизнью?
чисто сексуальные способности – чисто конкретно, ага. А грязно сексуальные бывают?
процветали несуны – долго смеялся, представил как процветают несуны.
Именно тогда Павел понял, что наилучший способ в тогдашних условиях не дать пропасть и распылиться государственным деньгам – пустить их в оборот через общественные организации – я написал проще. Вы вставили именно, заменили лучший на наилучший, добавили в тогдашних условиях и пропасть. Зачем?
В целом не совсем понятно, зачем было переделовать мой текст с таким сомнительным результатом.
Завтра к вечеру мы вам скажем, что мы решили.
Прочитав это, Вячик выскочил из кабинета.
– Они решат! Это я решу, буду я с ними работать или нет! Что за дела? Будет он меня учить, как писать! Да у него у самого сначала “лучший” через мягкий знак было написано, потом у меня увидел, как правильно, исправил! “Естли” через “т” пишет, грамотей, ё! А претензий сколько! Элементарных вещей не понимает – два-три слова переставишь, и сразу все другое, сразу звучит! Вся литература на этом построена, на порядке слов! “На дачу съезжались гости” – серость, “съезжались на дачу гости” – фельетон, а “гости съезжались на дачу” – гениально. Объяснишь ему это? Да ни за что! Нет, отказываюсь к черту!
Татьяна слушала, сочувственно кивая головой, а сама думала: попросит водки или не попросит? Деньги тоже важны, но Татьяна, увы, почему-то сразу поняла, что их не будет. Да ладно, деньги дело такое – пришли, ушли, а семейные отношения – это навсегда. В идеальном случае. Но Татьяна постарается приблизить реальность к идеалу.
7. ШИ. Войско
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Вы получите неожиданное известие.
Максим поделился своим огорчением с Петром, а Петр рассказал, что Немчинов передумал, звонил, выражал готовность работать.
– Его тысяч на двести опустить надо, чтобы в следующий раз не выдрючивался, – сказал Петр. – И где гарантия, что он тоже сумеет? Может, правда, в Москву? Там всяких писателей полно, а зарабатывают, я не думаю, что очень уж хорошо.
– Может, и в Москву, – согласился Максим, которому не хотелось вести переговоры со строптивым Немчиновым. Пусть Павлу понравилась его книга – ну и что? Есть люди с именами более известными, которые уж наверняка пишут не хуже. По крайней мере, -? не начнут гнать пургу с первой строчки про могучий семейный клан.
А в это время Сторожев ехал к Павлу Витальевичу в его загородный дом.
Проезжая мимо поворота на Водокачку, вспомнил о намерении навестить Лилю и Колю. Надо позвонить Немчинову, напомнить и договориться.
К имению Костякова-старшего вела отдельная асфальтовая дорога, которую Павел Витальевич проложил для себя. А само имение, обнесенное высоким забором, располагалось на опушке леса. Дом трехэтажный, огромный, с роскошной столовой, строился пять лет, предполагалось, что будут жить здесь и дети, и внуки, и гости смогут собираться по двести человек. Но получилось так, что жена Ирина погибла в аварии, старший сын Егор и младшая дочь Рада и живут отдельно, и оба пока не собираются заводить внуков, гостей звать в пустой дом как-то странно, а с деловыми партнерами встречаться здесь не хочется. Не для того строилось, чтобы осквернять разговорами о деньгах, траншах, перевозках, объемах, отгрузках, откатах и т. п.
В углу обширного двора – домик, где живут супруги Сердяевы, рачительная, веселая и разговорчивая тетя Лида и не менее работящий, но молчаливый дядя Толя, они и смотрят за домом. Да еще охрана на въезде, само собой.
Павел Витальевич до этого лета появляется здесь редко, предпочитает жить в довольно скромной городской квартире. Когда же ему приспичивает уйти в разнос, он уединяется именно здесь, подальше от чужих глаз, и именно сюда приглашал Валерия Сторожева.
Позвал и на этот раз.
Устроились в малой столовой на первом этаже, ужинали без вина и водки, но Сторожев видел настроение Павла и решил упредить:
– Не рановато, Паша? Два месяца прошло.
– Знаю.
– Я откачаю, но я не бог. Тебе может стать плохо.
– Знаю. А чего ты суетишься? Может, я не для этого с тобой встретился? А просто – поужинать?
– Тогда ладно.
– С другой стороны, скажи, Валера, а почему бы мне и не выпить? Что мне мешает?
– Ну, дела, допустим.
– Клал я на них. Дела идут, контора пишет.
– Здоровье.
– А зачем оно мне? Для кого?
– Жизнь тоже не нужна?
– Не нужна, – подтвердил Костяков.
Валера человек опытный. Он понимал, что для Костякова важны и дела, и здоровье, и жизнь. Просто – корежит человека, выпить ему хочется, вот он и нагоняет на себя трагизм. Жаждущие алкоголики любят похвастать пренебрежением к жизни: свой страх заговаривают. А если уж выпьют, тогда им черт не брат. Сколько Валера знает случаев, когда по пьяному делу и вены себе резали, и с третьего этажа прыгали, и грозили под машину скакнуть. И хоть пьяных действительно бог бережет, но смертельных случаев тоже хватает. Помнится, откачивал Валера одного такого смельчака, а он вдруг встрепенулся, вырвал из себя иглы с трубками, побежал куда-то. Выяснилось – на крышу. Ему вздумалось прыгнуть на соседний дом, стоявший рядом, чтобы убежать от постылой жены, вызвавшей Сторожева (и больной ведь сам согласился на лечение!), от неминуемого похмелья. Он разбежался, оттолкнулся и с тяжелым влажным шлепком, напомнившем, что человек состоит из воды, ударился о стену противоположного дома и упал на землю уже мертвым.
– Нет, скажи, зачем мне нужна жизнь? – спросил Павел. – Для чего и для кого?
– Для детей хотя бы, – ответил Валера, понимая, что ответ Павла не устроит, но без этого нудного разговора не обойтись. На самом деле Павел колеблется, не настроился на запой, значит, надо использовать все возможности его отговорить.
– Я им не нужен. Им нужны мои деньги. И даже деньги не нужны, оба свое дело нашли, Рада из дома не выходит, на компьютере сутками чего-то там тюкает… Копейки зарабатывает и довольна. Такая девушка и вне жизни совсем, обидно даже. А Егор возится со своим самопальным театром и больше знать ничего не хочет. Короче, аргумент не катит, идем дальше.
– Сто раз ведь говорили, Паша.
– А я опять сомневаюсь. Скажешь – себе нужен?
– Да, себе.
– Зачем?
– Затем, что ты не знаешь, что с тобой будет завтра. Вот ты говоришь: я себе не нужен. Ты имеешь в виду себя – сегодняшнего. Которому плохо, грустно, понимаю, у самого такое бывает через день. Но ты лишаешь себя шанса узнать, каким ты будешь завтра.
Павел махнул рукой.
– Таким же. Нет, эти разговоры без питья – совсем не то. Давай выпьем.
– Постой, – сказал Сторожев. – Нажраться всегда успеешь. И сдохнуть. Почему ты думаешь, что будешь таким же? Я вот, сам знаешь, жил почти всю жизнь черт знает где черт знает с кем, – для пользы дела оболгал Валера первую жену и свое в действительности теплое отношение к ней, – и думал, что всю жизнь так буду жить. А потом…
– А потом встретил другую дуру. Извини, но твои слова.
– Да, мои. И тоже мог бы напиваться и сдыхать. Но я терпел. Я верил, Паша. И встретил женщину своей мечты, женщину, которую обожаю.
Валера опять соврал – но опять для пользы дела. Павел этого, конечно, не знал.
– Да, – сказал Павел. – Она милая у тебя. Добрая и…
Мужчины не умеют долго говорить о женщинах, к которым равнодушны, а Павел к Наташе был равнодушен, она ему совсем не нравилась, Валера это знал и не обижался, но, конечно, досадовал. Все-таки, подумал он в который уже раз, пора мне с Наташей заканчивать. И больше никаких совместных проживаний – ни с кем. Разовые встречи, комфорт необязательности.
– Нет, – сказал Павел. – Мне почти пятьдесят пять. Ты ведь понимаешь, что меня если кто полюбит, я имею в виду молодых и красивых, то только за деньги?
– Не обязательно.
– Обязательно. Нет, Валера, в этом ты меня не переспоришь. Я никому не нужен, и это факт.
– Братьям нужен. Максиму, Петру.
– Зачем? Они и без меня справятся.
– Ты им по-человечески нужен. Просто – как брат.
– Ага, – иронически хмыкнул Павел.
– Между прочим, они о тебе книгу хотят написать, – сказал Валера. – Не сами, конечно, а с помощью моего друга. Илья Немчинов, журналист.
– Книжку о Постолыкине написал, хорошая книга, – кивнул Павел и заулыбался, довольный. – Ах, паразиты! На слове поймали меня, подарок решили сделать.
– Черт, я же проболтался! – как бы спохватился Сторожев.
– Ничего. Не проболтался, а просто сказал в дружеском разговоре. Не считается. Ты же не знал, что я этого не знал?
– Нет.
– Ну и всё. А как они собираются это сделать? То есть он? Только про меня или вообще про семью, про отца с матерью? Между прочим, я тебе сейчас кое-что покажу.
Павел вышел и вернулся с картонкой в рамке. На приклеенном к картонке ватмане было схематично нарисовано родословное древо – видимо, сам Костяков трудился. Павел поставил громоздкую раму на каминную полку.
– Вот, полюбуйся!
Любоваться особо было нечем, древо было не густым. Сверху, как полагалось, самые младшие, снизу, у корня аляповато нарисованного дерева неизвестной породы, – старшие.
– Видишь? – спросил Павел. – Сплошные вопросы. Мы дальше своего деда никого не знаем. Кто был прадед, неизвестно. Кто был нашей бабки отец, неизвестно. Они сами не понимают, какое хорошее дело задумали. Не про меня надо, а вообще про семью – откуда, кто. Чтобы потомки знали. Это же интересно!
– Илья, насколько я знаю, отказался.
– Почему? Мало предложили?
– Нет, там какие-то свои соображения.
– Какие еще соображения?
Павел, не любивший ничего откладывать, тут же взял телефон, позвонил Максиму.
– Ты только скажи, что я не нарочно проболтался, – успел предупредить Сторожев.
– Да ладно!
Быть уличенным в добром деле не так уж страшно, поэтому Максим сразу же и охотно сознался. Объяснил, что Немчинов закапризничал, они дали попробовать другому человеку, известному журналисту Дубкову, но тот не справился.
– А Немчинов сколько запросил?
– Миллион рублей.
– Нормальная цена. Столько средняя машина стоит, а книга – не машина. Машина разобьется или сгниет, а книга останется. Мы тут с Валерой Сторожевым за городом у меня, бери-ка этого Немчинова, Петру позвони, езжайте все сюда.
– Пропал сюрприз! – огорчился Максим.
– Шут с ним. Идея хорошая, это главное. Надо обсудить. Короче, жду.
Максим позвонил сначала Петру, велел, чтобы ехал к Павлу, а потом Немчинову. Напросился на визит, примчался через считаные минуты. Дома, на счастье Максима, оказались и жена, и дочка Немчинова, они были в соседней комнате, но незримо присутствовали, стояли за плечами Немчинова, что очень облегчало.
Максим повел беседу энергично.
– Значит, вы все-таки согласны?
– Да. Но хотелось бы обговорить…
– Все обговорим.
– Непривычное дело, сами понимаете…
– Будете писать – привыкнете. Тем более, ситуация изменилась: Павел узнал, что мы ему хотим сделать такой подарок. Благодаря вам узнал.
– Как это? Я с ним даже не знаком. То есть пересекались, я его знаю, но он меня нет.
– Другие люди есть. Вы по всему городу благую весть разнесли.
Обычный выпад – заставить противоположную сторону чувствовать себя виноватой. Зубры и волки, переговорных дел мастера, на это не покупаются, а Немчинов наивно огорчился:
– Я только своим людям, по-дружески. Даже всего только одному, Валере Сторожеву. Не думал, что он…
– Вот и он по-дружески – Павлу. Ладно, поезд ушел, что теперь говорить? Выручайте нас: брат просит приехать, обсудить. Огромная просьба – ни от чего сгоряча не отказываться. Все обговариваемо, понимаете?
– Если обговариваемо, то…
– О том и речь. С учетом ваших условий и творческих запросов.
В результате у Немчинова сложилось впечатление, что он победил. Этого Максим и добивался. Оптимальный результат – чтобы поверженный, облапошенный и даже втоптанный в пыль противник чувствовал себя при этом на коне. Ибо главное для человека, давно понял Максим, не сама победа, а ощущение победы, пусть даже ложное. Наполеона после Бородина все убеждали, что он победил. И сам он так считал. Чем кончилось, мы знаем.
Когда ехали, Максим дал посмотреть Илье те несколько страниц, которые написал Дубков, со своими пометками.
– Нашли тоже, кому предложить, – сказал Немчинов. – Нет, журналист он, может, и неплохой, – тут же оговорился он, считая неприличным хаять коллегу (хотя и журналистом считал Дубкова отвратительным, да и человеком тоже).
– Так вы же отказались.
Приехали к Павлу, когда там был уже Петр. Немчинов, здороваясь со всеми, на друга Валеру посмотрел особенно, тот слегка пожал плечами: так уж получилось, не обессудь!
Сели за дубовый стол, начали переговоры. Для братьев это было дело привычное, Сторожеву тоже приходилось играть в бизнесмена, когда создавал свою клинику, закупал оборудование, нанимал специалистов. При этом Валера всегда в таких случаях как бы наблюдал за собой со стороны. Это был театр одного актера и одного зрителя – никто другой не догадывался, что Валерий Сергеевич Сторожев слегка валяет ваньку, дурачится (не упуская при этом выгоды), напротив, вид у него был сугубо деловитый, серьезный, уважительный по отношению к теме встречи и к собеседнику, поневоле и собеседник становился таким же. Наблюдая за многими новоявленными предпринимателями, особенно первого поколения, Сторожев легко распознавал тех, для кого игра в бизнес была непривычна, кто стеснялся этой игры, воспитанный советскими десятилетиями в том духе, что всякая выгода есть грех. Они, особенно если из интеллигентов или недавних работяг, казались людьми странной овечьей породы, коряво напялившими на себя волчий зипун, из-под которого то и дело выглядывала курчавая простодушная овчинка. А потом… Потом пришли уже волки естественные, без курчавости, готовые на все. Да и среди прежних было немало матерых, тех, кто и до Передела имел опыт серьезного бизнеса, так называемые цеховики, крупные хозяйственники, администраторы, фарцовщики и, естественно, комсомольские и партийные работники.
А Немчинов казался здесь странным, попавшим по недоразумению. Даже одеждой своей – всё те же летние жеваные брючки, рубашонка, босоножки с черными носками. И как у Сторожева он не обращал внимания на прелестный интерьер, так и тут словно не замечал окружающего великолепия – огромных окон, высоких потолков с лепниной, камина, выложенного красным и черным мрамором (похожего от этого на Мавзолей Ленина), дубовых панелей и антикварных светильников. Он сосредоточился на сути – что в конечном итоге было правильнее всего.
Разговор вел Павел. Он отнесся к Немчинову крайне уважительно. Первым делом попросил расписаться на книге о Постолыкине. Поинтересовался, как распродается тираж. Посетовал: не ценят у нас настоящих книг. Изъявил готовность поспособствовать: купить остаток и распространить в сарынском бизнес-сообществе. А потом сказал:
– Валера мне тут случайно обмолвился – простим его, да? – что братики мне сюрприз готовят. Это приятно, конечно. Хотя как-то, честно говоря, неловко.
– А чего неловкого? – не согласился Петр. – Вон Зимянский картину о себе заказал. Маслом. Три на четыре, двенадцать квадратных метров. Во весь холл висит. Я как первый раз увидел, даже испугался, входишь, а он висит и смотрит, глаза с кулак. Жутковато. А про Соткина по его заказу почти художественное кино сняли. И что?
– А то, Петя, – ответил Павел, – что картина маслом, три на четыре, она висит дома. И это самое почти художественное кино, оно для своих, home video такое. А книгу делать для дома, для семьи – глупо. Книгу люди должны читать.
– Ну и пусть читают. Я тебе хоть десять тысяч распространю, и еще спасибо скажут.
– Ага. И мы разбогатеем, – усмехнулся Павел. – Нет. Моя идея такая, я вот Валере уже сказал: написать книгу вообще о нашей семье. С родословной.
– А что, есть родословная? – спросил Немчинов.
Павел встал и подвел всех к камину, где стояла картонка с фамильным древом, повернутая тыльной стороной. Перевернул.
– Это, конечно, эскиз, – сказал Павел. – Схема.
Илья осмотрел.
– И всё?
– В том-то и дело.
– А я вообще где-то в стороне, – обиженно заметил Петр.
– Ты не Костяков, брат, ты по женской линии, – объяснил Павел. – Строго говоря, тебя тут вообще быть не должно.
– Спасибо. А мама моя разве не Костякова?
– Ну и взял бы ее фамилию, – посоветовал Максим.
– С какой стати? Мне и по отцу неплохо. Вот еще найти бы его и потолковать кое о чем, – добавил Петр. – Если он еще живой.
– Значит, я про всех должен написать? – уточнял Немчинов.
– Ну да.
– И про Леонида?
Максим посмотрел на Павла и сделал что-то быстрое руками, пальцами. Павел ответил тем же. Максим еще раз произвел свои пассы, склонил голову вопросительно набок. Павел ответил еще короче.
Что они делают? – подумал Немчинов. И тут же сообразил – как что? Они же дети глухонемой матери, они умеют вот так общаться. Большое преимущество!
– Извините, что при вас беседуем таким образом, – сказал Павел. – Привычка детства. О чем мы говорили?
О том же, о чем вы сейчас на пальцах, подумал Немчинов, но вслух напомнил:
– О вашем брате.
– И о нем, конечно. Он, может, из нас был самый перспективный. На всю страну гремел бы. Но – судьба. Трагическая случайность. А книга все-таки юбилейная, поэтому расписывать особо не нужно.
– Значит, вы хотите, чтобы я написал историю семьи? Начиная с какого времени?
– А с какого информацию найдете, – ответил Павел. – Сначала что-то вроде исторического предисловия. А потом про отца с мамой, а потом про нас.
– Я обошелся бы, – сказал Максим. – Вон ты мне нарисовал – две жены, трое детей… Не считая еще одного внебрачного. И что в разводе писать не обязательно, и так ясно.
– Ты это сам себе нарисовал. Не беспокойся, это эскиз. А в книге, если что тебе не понравится, уберем, – сказал Павел. И увидел, что Немчинов тут же насторожился. Успокоил его:
– Это не цензура. На уровне пожеланий.
– Убрать – не пожелания.
– Решим, решим, – заверил Павел. Он уже знал, как будет: Немчинов напишет книгу, они ее примут, оплатят, а потом отредактируют сами, как надо. И Максим, и сам Павел словом владеют вполне прилично. Так что сейчас лучше автора не раздражать.
А Максим подумал, что не мешало бы проверить так же, как с Дубковым, сможет ли Немчинов в принципе выполнить заказ в требуемых параметрах. И предложил:
– Давайте, чтобы потом не было претензий, поступим так: Илья Васильевич набросает для пробы несколько страниц. И посмотрим. Хорошо?
– Не надо! – категорично возразил Павел. – Что еще за контроль? Если человек такую книгу написал, ясно же, что может.
Максим пожал плечами:
– Как скажешь.
– А аванс выдадим сразу. В размере четверти, как положено, – Павел посмотрел на братьев: не возражают ли?
Они не возражали.
8. БИ. Приближение
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Участвуйте в общих делах.
Как и договаривались, Илья и Валера отправились навестить Лилю и Колю.
Хорошо бы, конечно, сначала позвонить, предупредить, а то мало ли что.
Телефона Коли не оказалось ни у Немчинова, ни у Сторожева.
– Позвони Маше Нестеренко, она все про всех знает, – посоветовал Немчинов Валере, имея в виду бывшую одноклассницу, которая действительно всегда была в курсе всех дел. – У меня есть ее номер.
– Почему я?
– Потому что ты обаятельный, и она тебя любила.
– Откуда ты знаешь?
– Да ладно, красавец, тебя все любили.
Что ж, Валера позвонил.
Маша минут пять охала, ахала и радовалась.
– А то прямо все пропали, паразиты, ну прямо все!
– Видишь, я не пропал. Как ты?
– Ой, прямо тебе интересно, как я!
– Нет, в самом деле?
Оказалось, все более или менее: дочку Настю, слава богу, замуж выдала, мужа Костю, слава богу, схоронила, мама старенькая, слава богу, живая, работа, слава богу, есть – в одной коммунальной конторе, чтобы она пропала, с девяти до семи каждый божий день, да еще дежурства в субботу, денег мало, но хватает, счастья нет и не будет, мужиков нет и не надо, жить не хочется, но и умирать рано. В общем, все как у людей, а если бы он, сволочь, то есть Валера, хоть раз бы в год заехал и она бы угостила его вином “Изабелла”, которое делает из собственного винограда, растущего на собственной даче, то она бы вообще счастлива была.
– Разве Костя умер? – спросил Сторожев.
– Да уже года два. Это, значит, ты мне столько не звонил. Да и телефона не знал, наверно, спросил у кого-то. А зачем, кстати? Чего это я тебе понадобилась?
Валера уклонился.
– Не знал, соболезную.
– Ой, Валера, будем откровенно: чего тут соболезновать? Человек был гнилой во всех смыслах, болезненный, умом тоже тронулся, игрушечные кораблики мастерил – и не просто так, а в бутылках! Последний год вообще ни с кем не говорил, только кашлял. Ему одна дорога была. Так что, если не врать, отмучился человек, бог его пожалел. Дома умер, – всхлипнула Маша. И тут же вернулась к прежней бодрой речи. – Но знаешь, что интересно? Врачи сказали: ну да, легкие были не совсем в порядке, но, в принципе, люди с такими болячками еще долго живут. И печень почти нормальная была, несмотря на пиво, и сердце. Понимаешь, да? То есть он даже не физически, он как психологически умер. Понимаешь? Ну всё, не буду тебя грузить, давай, что ты хотел?
– У тебя телефон Коли Иванчука есть?
– Ох! – перепугалась Маша. – А зачем тебе? С Лилей что-нибудь?
– Нет. Насколько я знаю, все в порядке.
– Это – в порядке? Женщина какой уже год лежит!
– Я имел в виду…
– Да ясно. А зачем тебе Иванчук?
Вопросы Маша всегда задавала простые, в лоб.
– По одному делу.
– Если хочешь помочь, это святое, – одобрила Маша. – Ты же богатенький у нас теперь. Давно пора догадаться, у людей иногда жрать нечего, не говоря про лекарства. Одна дочь работает у них.
– А ты откуда знаешь?
– Я все знаю.
Получив номер телефона, Сторожев позвонил Коле. Тот слегка удивился, но сказал:
– Да пожалуйста, приезжайте в любое время. А чего это вы решили?
– Просто – давно не виделись.
Сговорились на воскресенье.
Люся, жена Немчинова, учившаяся в той же школе, на два класса младше (тогда они с Ильей и подружились), сказала, что тоже хочет навестить Лилю.
– Зачем? – спросил Илья. – Подругой ты ей не была.
– Но все-таки знала ее.
– Ни к чему. Вот еще, толпой явимся…
Люся собиралась было обидеться, но вдруг догадалась о причине. Илья подумал, наверное: одно дело, когда лежачую больную навещают мужчины, бывшие друзья, другое, когда женщина – здоровая, ходячая. Нюанс тонкий, но существенный.
– Извини, – сказала она мужу. – Я как-то не сообразила.
Илья понял, что она поняла причину отказа, и был ей благодарен. Нет, что ни говорите, главное условие, при котором можно жить с женщиной всю жизнь, – взаимопонимание.
Они ехали со Сторожевым той же дорогой, что вела к поместью Костякова-старшего. Только на развилке к поместью надо сворачивать влево, а к Водокачке – вправо.
Ехали молча, будто на кладбище.
Показались дома над обрывом, все в тополях, в садах. Когда-то здесь построились самовольно, как и везде по окраинам Сарынска, приезжие люди. А потом оформили задним числом. Обрыв не смущал, он был во время застройки далеко. Со временем выяснилось, что здесь постоянные оползни, и края обрыва стали подступать к домам все ближе и ближе. Жители беспокоились, но надеялись, что если уж за полвека ничего такого не случилось, то и сейчас не обязательно случится.
Случилось. Обвалился один дом, а через неделю другой. В первом случае хозяева успели выбежать, кое-что похватав из утвари, во втором – отсутствовали. Напуганные жители поселка потребовали переселения в городские квартиры. Приезжали комиссии, осматривали местность. Поняли: деваться некуда, придется переселять. Не всех, конечно, пока самых крайних. А там видно будет. Может, перестанет сыпаться. Однако, как только дело доходило до предоставления жителям Водокачки квартир, у них появлялись отговорки: то район далекий, то жилплощадь маловата, то последний этаж не устраивает (или, наоборот, первый). Или вдруг заявляли, что их неправильно поняли, что никуда они из собственных родных домов, от политых потом и кровью садов и огородов не поедут, а пусть лучше начальство позаботится укрепить обрыв.
Водокачка примечательна еще тем, что сюда с некоторых пор повадились ездить свадебные кортежи. Когда-то, при социализме, они ездили фотографироваться к огромному памятнику Ленину, который своими колоссальными размерами превышал партийно-патриотические потребности даже такого немалого города, как Сарынск (впрочем, этот город всегда был купечески амбициозен). После упразднения советской власти и коммунистической идеологии стали кататься в парк Победы, к монументу воинской славы: осталась потребность сопрячь личное событие с чем-то эпохальным в жизни страны. Но вот и парк закрыли на долгую реконструкцию, кортежи мыкались кто куда, а потом набрели на это место. Новая традиция закрепилась в считаные недели. Тут нет никакого памятника, зато растет вековая береза, сколочены возле нее деревянный столик и пара лавок, то есть можно выпить и закусить, а главное – вид отсюда на окружающее удивительный, широкий, торжественный, чудятся вдали барки и челны, слышатся в исторической памяти песни про Стеньку Разина и про утес, что и требуется в соответствии с моментом.
Лет восемь назад многодетный и обстоятельный человек Равиль Ахтямов решил построить на Водокачке особняк. Начал серьезно, возвел полтора этажа, но тут плохие люди подвели его, втянули в долги, пришлось несколько лет все заработанное отдавать, бросив стройку. Рассчитавшись, горячо взялся опять за строительство. Подросшие сыновья помогали. Уже вывели стены под крышу, и тут ночью осыпалась земля. Один из углов дома повис над бездной. Ахтямову все сочувствовали и советовали разобрать потихоньку дом, построить на новом месте. Тот молча слушал, смотрел на повисший угол, потом нанял технику, людей, вдолбили в откос металлические трубы, подперли ими, как сваями, угол, выглядело вполне солидно. Возвели крышу, взялись за отделку… И опять осыпалось, и опять ночью, уже под другим углом. Лицо Равиля стало серым, когда он это увидел. Но тут же пошел опять за техникой и людьми – укреплять и этот угол. Укрепили. Семья пока живет в прежнем старом доме за Техническим оврагом (это официальное название, а обиходное – “Теховраг”), жена плачет и говорит Ахтямову, что никогда не переселится в новый дом. Муж молчит и изо дня в день работает, заканчивая отделку: стучит, сверлит, колотит. Сыновья безропотно помогают ему.
Дом Лили оказался впритык к высокому забору новостроя, но дальше от обрыва – последний дом поселка, рядом со свадебной березой. Лиля выменяла его на свою большую квартиру в центре – ради вида на Волгу, на небо, на просторы, раскинувшиеся за Волгой. Легче от этого, конечно, не становится, но глубоко не прав тот, кто считает, что все равно, где умирать, – не все равно, очень не все равно.
9. СЯО ЧУ. Воспитание малым
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Не переусердствуйте, чтобы не измотать себя.
Подушка сбилась.
Сегодня страшная слабость.
Трудно пошевелиться.
Гнетет тишина.
Стуки стройки не в счет.
Привыкла, будто их нет.
А он сидит тихо.
Нарочно тихо сидит за стеной.
Прислушивается.
Позвать.
Пусть включит телевизор.
Пульт далеко.
Будто нарочно оставил.
Для этого надо крикнуть.
Или стукнуть в стенку.
Или нажать на кнопку.
Он придумал, как в больнице.
Нажмешь – звонок.
Кнопка – в стене возле подушки.
Можно повернуть голову и уткнуться носом.
И будет звонок.
Но это когда совсем плохо.
И сейчас ей совсем плохо.
Но он тогда придет тревожный.
Она не хочет этого видеть.
Спросит: “Что?”
Она не хочет объяснять.
Она умирает от тишины.
Хочет звуков.
Но чтобы он тут же ушел.
Включил бы и ушел.
Без вопросов.
Надо набраться сил. И позвать.
Или стукнуть.
Лиля приподнимает руку.
И роняет ее.
Надо позвать.
Она пробует голос.
Шипение, страшное для самой себя.
Тихо откашливается. Появляется звук.
Она, обессиленная, готовится.
Несколько глубоких вздохов.
И – почти весело:
– Коля!
Он тут же входит – будто стоял за дверью и ждал.
Лицо радостное. Доволен ее веселым голосом.
Она пытается улыбнуться. Губы дрожат в усилии.
Он приподнимает руку: не надо, я понял – ты хочешь улыбнуться, не утомляй себя. Спрашивает:
– Что?
Она глазами показывает на телевизор.
– Сейчас!
Он бодро идет к тумбочке возле ее постели, берет пульт, включает телевизор.
Смотрит на нее и переключает каналы.
Она отрицательно качает головой.
Вот что-то познавательное. О Древнем Египте. Можно оставить.
Она кивает.
Он смотрит: что-то еще?
Нет, не надо, иди.
Он уходит, положив пульт ей под руку.
На экране пирамиды, гробница, фрески, мумия.
Полный компетентного интереса к предмету описания, голос за кадром вещает:
– О фараонах Тутанхамоне и его сыне Эхнатоне известно очень мало. Эхнатона на самом деле звали Аменхотеп. Аменхотеп Четвертый, представитель восемнадцатой династии. Он взял себе другое имя и ввел в Египте монотеизм, поклонение только одному богу – Солнцу. Но его наследники решили, что это привело к упадку государства, они не могли также принять миролюбивую политику, ведь Египет всегда был принципиально враждебен по отношению к соседям. Вы видите эти сколы. Пустые места в веренице изображений правителей. Сами имена Тутанхамона, его матери и отца были стерты с надписей и рисунков по всей стране и вычеркнуты из истории Египта.
…Вот тоже проблема. Были они, не были, какая им теперь разница? Какая разница другим?
Их давно нет. И Древнего Египта давно нет.
Зачем она это смотрит и слушает?
Ну, не знала, вернее, не помнила, что были такой Эхнатон и Тутанхамон. Теперь знает – и что? Что изменилось? Она стала от этого умнее? И – главное – она стала от этого здоровее?
Нет.
Бессмысленное накапливание знаний. Всю жизнь.
Жадность – во всем.
Жадность – хочу лучший автомобиль, лучший дом, лучшего мужчину. Хочу, чтобы у меня было лучшее тело. Без конца – упражнения, солярий, мази, втирания, притирания, обтирания.
Белье. Духи. Самое лучшее.
Я этого достойна.
Эхнатон, опять про Эхнатона.
Уйдешь ли ты со знанием об Эхнатоне или без знания об Эхнатоне, что изменится?
Опять гробницы, склепы.
Голос:
– Абсолютная и полная вера в то, что их ждет загробное перевоплощение, помогала древним египтянам легко, почти радостно принимать смерть.
Не верится.
Хотя – возможно.
А как быть, если не ждешь загробного перевоплощения? Если вообще ничего не ждешь?
Нет, это неправда. Ожидание – последнее, что остается у человека. Уже, кажется, ни мыслей, ни желаний, ничего. Но – ждешь. Через час Коля даст таблетки. Занятие: смотреть на часы и ждать, когда он принесет таблетки. Покорно их принять и откинуться на подушку с сознанием выполненного долга. В семь часов ужин. Потом перестилание постели. Много событий еще предстоит вечером. Вот и ждешь.
Звук голоса бьет в виски. Нет, он ударяет по всему телу, все тело стало чуткой мембраной, отзывающейся на звуки. Неприятно. Через секунду – мучительно. А еще через секунду так невыносимо, что готова закричать. Она хочет выключить, двигает рукой, пульт падает.
Неужели он не слышит?
Все тело кажется воспаленным, а голос грубо царапает это воспаленное.
Неужели не услышал? Или ждет, чтобы позвала? Чтобы почувствовать – он всегда нужен, она не может без него ни минуты.
Или это такая месть? За то, что когда-то не был нужен совсем?
Нельзя злиться. Стоит только начать…
Уже начала…
Он ведет себя невероятно.
Это не любовь.
Так не любят.
Это противоестественно.
Она бы, наверное, не смогла.
Здоровый мужчина.
Даже привлекательный, с возрастом стал лучше.
Есть же другие женщины.
А он круглые сутки возле нее. Больной и страшной. Капризной.
Дочь появляется и тут же сбегает, много своих дел. Взрослая уже. А он всегда тут.
Безропотно.
Иногда прикрикнет, но как бы шутя.
От этого как бы с ума сойдешь.
В том и дело – он ведет себя с ней, как с сумасшедшей.
Не просто больной, а сумасшедшей.
Мог бы устроить себе нормальную жизнь.
И она бы жила нормально. То есть нормально умерла бы.
Он мучает ее.
Вселяет бодрость.
Выть хочется от того, как он вселяет бодрость.
Наверно, ему кажется, что вот теперь она в его власти.
У них общая жизнь.
Нет.
Не общая.
Потому что нет общей боли.
Мир людей делится не на мужчин и женщин, не на черных, белых и смуглых, не на немцев, китайцев и финнов, не на высоких и стройных, маленьких и толстых, не на красивых и так себе, не на богатых и бедных. Мир делится только на две категории: здоровых и больных. И здоровым дано всё, а больным – ничего.
Речь не о временных больных, у которых заболело и прошло, а больные окончательно и бесповоротно. Навсегда. Насовсем. Безнадежно.
Да. Это так. Вот здоровые – и вот больные. И они никогда не поймут друг друга.
Никогда.
Потому что при всем желании нельзя почувствовать чужую боль, как свою, чужое отчаяние, как свое.
Правда, здоровые могут перейти в другую категорию и стать больными, но больные в первую не перейдут уже никогда.
Лиля думала об этом десятки раз, она не способна думать новыми мыслями, вот и перемысливает прежние. Так же она не способна читать (когда вообще может читать) новые книги. Только перечитывать. Потому что от всего нового чувствуешь почти физическую боль. Узнавание вообще болезненный процесс. Люди не любят узнавать. Это больно. Большинство людей, узнав какие-то основные вещи еще в детстве, больше ничего не желают знать. И правильно. Не желают боли.
Но и больные – не единый мир. Каждый – отдельно.
В этой отдельности тоже ужас.
Люди – не сообщающиеся сосуды.
Лиля вспоминает, как лежала в больнице и в палате появилась молодая женщина. Она никогда ничем не болела. Она не верила, что с ней что-то серьезное. Она яростно и нетерпеливо маялась – ожидая, что вот-вот должно все пройти. Жалела себя. Вспоминала своих мужчин, шумные вечера, наряды, шампанское, автомобили, вспоминала, как ухаживала за собой, упорными упражнениями довела тело свое, любимое, до совершенства, как способна была получить оргазм от одного созерцания самой себя в зеркале, обнаженной (рассказывала: представляю, что меня видит мужчина и меня страшно хочет, потому что нельзя меня, такую, не хотеть, все, сразу кончаю). Она готова была потратить любые деньги, названивала своим мужчинам, требовала добыть самые новые и дорогие лекарства, соглашалась на пересадку стволовых клеток… И бесконечно рассказывала о своих приключениях, суть которых сводилась к умению доставить себе удовольствие самыми изощренными способами, а цель – быть всегда лучше всех, сексуальней всех, обворожительней всех. Эта женщина не принимала окружающих как своих, относилась к ним брезгливо, твердила, что она тут временно.
Ее действительно выписали – умирать.
Лиля жила иначе. Без ярких внешних событий, целыми днями и неделями могла быть одна. Муж был докукой. Когда по собственной дурацкой вине попал в переплет и угодил в тюрьму, Лиля испытала облегчение. Врать себе не желала: да, облегчение.
Потом встретился отец Даши. Первая и последняя в жизни любовь. Или что-то вроде того. Поняла, как это мучительно, стыдно, неспокойно, нервно. Он оставил в ней Дашу и исчез. Она была ему за это благодарна. За исчезновение.
…Почему Коля сам не догадается зайти?
Почему унижает ее?
Ладно, она нажмет на кнопку.
Лиля нажимает.
Ужасный звук звонка.
Он тут же вбегает, встревоженный.
Лиля показывает глазами на телевизор в сторону упавшего пульта.
Коля торопливо поднимает, выключает.
– Я уже час прошу воды, – выговаривает Лиля сквозь сжатые зубы.
– Извини, не слышал… Я там… Сейчас.
Бежит, приносит воду. На столике есть, но он всегда приносит свежую.
Подносит.
Лиле не хочется пить.
Но он уже приподнимает ей голову.
Это просто насилие.
Подставляет стакан.
Лиля чуть резче, чем надо, двигает головой вперед, зубы лязгают о край стакана.
Он испуганно отдергивает.
Подносит осторожно. Наклоняет.
Но Лиля все равно проливает воду.
– Хватит! Ничего не умеешь! – со злостью шепчет она.
Да, несправедливо. Пусть он разозлится на нее. Пусть возненавидит. Пусть уйдет. Навсегда, совсем.
А потом уйдет и дочь – не выдержит.
И она останется одна.
И умрет.
Ей просто не дают умереть.
Это пытка.
Дайте умереть, я согласна.
В реанимации тоже откачивают людей. Зачем? Это против Бога. Бог назначил умереть, не надо вмешиваться.
Бог.
Надо подумать о Нем и успокоиться.
Это единственное спасительное.
Коля выходит.
Лиля задремывает.
Слышит голоса.
Морщится: зачем? Было почти хорошо – и кто-то пришел. И поневоле прислушиваешься. Не хочешь, а прислушиваешься.
Голоса стали глуше: наверное, Коля закрыл кухонную дверь.
Через некоторое время он тихонько стучит и заглядывает. Тоже вот ведь какая умная деликатность! Зачем стучать? Разве она может крикнуть: “Нет, я не одета!”? Не может. Ее можно застать за каким-то интимным движением (мало ли как ведет себя человек наедине!)? Нет, нельзя: все то же неподвижное тело. Но входить без стука – это как в морг, где некому ответить. Или, скажем мягче, в больничную палату. Врачи ведь не стучат. Они не понимают, что одним этим выводят больных за границу нормальной жизни. Вы не люди, вы тела, которые надо лечить, чтобы как можно быстрее избавиться – или выписать, или в тот же морг. А Коля понимает, но от этого почему-то не легче.
Коля говорит:
– Приехали.
– Кто?
– Валера и Илья.
Ах да. Вчера сказал, спросил, не против ли она. Она сказала: конечно, нет. Зачем сказала? Зачем теперь еще эта мука?
Лиля улыбается:
– Хорошо.
– Они зайдут на минутку?
Боже мой. Странные люди. Думают, что больным приятно видеть здоровых. Только потому, что были когда-то знакомы.
Но надо выдержать.
Неизвестно зачем, но надо.
Лиля опускает ресницы в знак согласия.
Входят незнакомые мужчины.
Из того, здорового мира. Где ходят, смеются, едят, тратят время на глупости. Живут. Они пахнут улицей – воздухом улицы, ее деревьями и домами, салоном машины, одеколоном… А она пахнет только сама собой и больше ничем. И устала от этого запаха.
– Лилечка, привет!
– Лиля, здравствуй!
Они говорят ей, как здоровой, как нормальной.
– Привет, – отвечает она почти громко.
– Прекрасно выглядишь! – кто-то из них.
Лиля видит по глазам сказавшего, что он, говоря эту глупость, понимает, что говорит глупость. Но ничего другого не может придумать. А еще в глазах видна растерянность.
Да, она изменилась.
Ей было бы гораздо легче, если бы они сказали: Лиля, ты выглядишь ужасно, ты сама смерть, ты умираешь, а нам страшно и противно на тебя смотреть, мы сейчас уйдем и больше не придем никогда.
А она бы сказала: подождите минуту, я только поплачу и пожалуюсь, как мне больно и плохо.
И она бы плакала и жаловалась.
Они бы страдали. Им тоже стало бы на минуту плохо.
Но ведь это правильно, это справедливо.
Парадокс: на самом деле не здоровые утешают больных, а больные здоровых. Больные изо всех сил стараются не испортить здоровым настроения.
Старательная забота о том, чтобы не испортить чужого настроения, это ее удивляло и в прежней жизни. Люди так боятся огорчить друг друга по мелочам – и так легко при этом коверкают друг другу жизнь. Даже палач, перед тем как отрубить человеку голову, хочет, чтобы казнимый улыбался и не держал на него зла…
– Да уж, выгляжу… – шепчет Лиля. – Подыхаю, а так все нормально.
В такой форме говорить о смерти можно. Это их юмор. Юмор здоровых людей.
– Еще простудишься на наших похоронах, – обнадежил один из них.
Теперь она его смутно вспомнила. Был в нее влюблен. Да и второй тоже. Все были в нее влюблены. Сейчас, наверное, стоят и радуются, что не добились ее любви, не женились на ней – вот бы была морока!
Они стоят и не знают, что еще сказать.
Посторонние люди, неизвестно зачем тут оказавшиеся.
Лиля помогает им:
– Как вы, ребята?
– Да ничего, все нормально, – говорит Валера (или – Илья? Нет, Валера).
Он говорит с некоторой пренебрежительностью по отношению к этой нормальности: дескать, на самом деле все очень скучно и заурядно, не намного лучше, чем у тебя.
– Вы извините… Плохая я собеседница… – говорит Лиля.
– Ничего, еще поговорим! – утешает второй, Илья.
– Конечно, – отвечает Лиля – будто она только сегодня не в форме, а завтра станет такой разговорщицей, что другим не даст и слова вставить.
– Ну… – Валера запнулся. Хотел, наверное, сказать: “Выздоравливай”, но осекся, понял, что прозвучит неуместно. И нашел хорошее слово:
– Ну, отдыхай.
Лиля чуть приподнимает руку и шевелит пальцами:
– Пока.
Валера и Илья поворачиваются и выходят с чувством выполненного долга. На душе у них печально и умиротворенно.
Здоровые навестили больного.
Здоровым стало лучше, больному хуже.
Дичь какая-то.
– Постойте! – говорит Лиля.
Они оборачиваются.
– Вы кто? – спрашивает Лиля.
Они растеряны. Все их усилия пропали даром. Они навещали и утешали ее как друзья юности, а получается, она даже не поняла, с кем говорит.
Коля с мягкой укоризной говорит:
– Лиля, не капризничай. Это Валера Сторожев, а это Илья Немчинов, и ты их, конечно, узнала.
– Нет. Вы зачем пришли? Вам что тут нужно? Мочу нюхать? На эти вот мощи посмотреть? Зачем?
У Лили даже прибавилось сил, она чувствовала себя почти хорошо.
– Неужели трудно понять, – продолжает она звонким голосом, – что я вас ненавижу? Вы пришли оттуда, где мне было хорошо. Думаете, мне приятно об этом вспоминать? Зачем это все вообще? Зачем эта комедия? Всё, уходите, уходите, только молча! И ты молчи! – закричала она на Колю, хотя тот и не собирался ничего говорить.
Коля и гости молча выходят.
Теперь им тоже будет хотя бы немного плохо.
Пусть.
Это полезно.
10. ЛИ. Наступление
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Уйдите в себя и как следует обдумайте свое положение.
Немчинов и Сторожев собирались уже уйти, но Иванчук задержал их: сейчас приедет Даша, дочь Лили, она похожа на нее так, как не бывает, сами убедитесь. Звонила с дороги, будет буквально через пять минут. Вылитая Лиля в молодости, вот увидите.
Конечно, это заинтриговало, друзья остались.
Даша ехала в это время со своим другом Володей Марфиным на его колымаге, “опеле аскона” пятнадцатилетней давности, с пробегом в три земных экватора. Эту развалину он купил год назад с целью докатать до полного уничтожения, заработать за это время денег и купить новую (то есть тоже старую, но не настолько), и вот она уже убита вдрызг, живет каким-то чудом после смерти, а заменить на другую не получается. Деньги кое-какие есть, но у Володи созрел бизнес-план, который он в данный момент излагает Даше – впрочем, не в первый уже раз.
– Это выгодней, – говорит он. – Снимаем закуток в торговом центре возле городского загса, даем рекламу, лепим везде стикеры, я оформляю себя как ИП*, чтобы все законно. Будем платить шесть процентов, зато все официально и солидно. Потому что несерьезно уже за клиентами гоняться, пусть они за нами гоняются. В смысле – приходят в офис. Фирма с офисом – это уже кое-что, а то мы бегаем, как самопальщики. Другое отношение, понимаешь?
* ИП – для несведущих: индивидуальный предприниматель, мельчайшая ячейка мелкого бизнеса.
Володя прав и говорит дельные вещи с видом разумного будущего мужа и отца семейства, и это немного смешно, потому что на самом деле человек он разбросанный и непрактичный, иногда нелепо простодушный – будто еще подросток, хотя ему уже двадцать три.
Они познакомились в загсе: Володя снимал свою группу брачующихся, а Даша свою. Фотограф фотографа, независимо от пола и возраста, начинает осматривать не с лица и фигуры, а с камеры. Володя орудовал “кэноном” с широкоугольным объективом, это Дашу удивило: таким объективом не свадьбу снимать, а Великую Китайскую стену, причем целиком, от края до края. Даша решила, что юноша не профессионал, взял дорогую камеру у кого-то напрокат, пытаясь освоить новое ремесло. И вел себя слишком суетливо, бегал вокруг жениха с невестой, сгонял в кучку родню, прихватывая людей и от чужой свадьбы, а потом разводил, ставил парами, группами, так и сяк, при этом пытался развеселить снимающихся однообразными восклицаниями: “Улыбаемся! Все счастливы! Улыбаемся! Все довольны!”
Потом выяснилось, что объектив у него был свой, но бэушный, главное достоинство которого состояло в том, что Володя купил его страшно дешево, чуть ли не за десять тысяч рублей при цене нового около пятидесяти. Это вообще было его увлечение и даже, как он считал, талант: находить в Интернете подержанные, но оптимальные по соотношению “цена – качество” вещи. Дешевле найти такой объектив по такой цене, полагал Володя, невозможно – по крайней мере в Сарынске. А пятнадцатилетних “опелей” за полторы тысячи долларов не существует вообще нигде, редчайшая удача! И квартирку, отделившись от родителей, Володя отыскал и снял за неправдоподобно ничтожные деньги. И прекрасный эппловский ноутбук купил с рук всего за пятьсот долларов при первоначальной стоимости около трех тысяч. Правда, потом выяснялось, что объектив имел скрытые повреждения, делающие его практически непригодным для качественной съемки, что “опель” собирались отволочь на свалку, приплатив тем, кто это сделает, и просто наудачу вывесили объявление о продаже, что ноутбук умирает точно в те моменты, когда он нетерпеливо нужен, и не помогают ни переустановка системы, ни ремонт железа. Квартирка же, хозяин которой, поселяя Володя в одну комнату из трех, уверял, что молодой человек фактически снимает трехкомнатные апартаменты, через неделю оказалась набитой двумя многодетными таджикскими семьями. Володя не унывал, продолжал находить и покупать уникальные вещи по уникальным ценам, а насчет таджикских семейств говорил, что ему даже повезло, у него под рукой прекрасный этнографический материал для съемок. Сделать серию под названием “Вдали от Родины”, получить премию конкурса “World Press Photo” – и больше никаких свадеб, работать только ради чистого искусства!
Это была замечательная его черта – находить во всем хорошее, Даша ценила ее, хотя иногда, увы, раздражалась, понимая при этом, что раздражается несправедливо.
– Заодно можно фотопечать в этом же помещении устроить, посадить девушку за компьютер и принтер или сами будем по совместительству, – продолжает Володя. – Очень востребованное дело.
И опять он прав.
Он прав, он неглуп.
И красивый парень к тому же, мысленно добавляет Даша, нарочно, пусть даже и не вслух, употребляя слово “парень”, которое он терпеть не может. Высокий, темные волосы и при этом синие глаза; ему не раз предлагали сняться для обложек местных журналов, для рекламы, он отказывался, считая, что в этом есть нечто гейское. Володя же хочет быть стопроцентным мужчиной, без примесей – может, потому, что был с детства заласканный сынок пожилых родителей. Больше всего ему идет, когда он, с шарфом на горле, лежит в постели, чихает, сипит и кашляет, хлюпая носом, – такой сразу естественный, детский, настоящий…
Они оба – свадебные фотографы, но Володя снимает свадьбы нехотя, а Даша старается и в этом деле проявить себя. Составляет для жениха и невесты толстые альбомы в жанре love story, то есть с реконструированными (или придуманными) историями знакомства жениха и невесты. Вот они сидят в ресторане при свечах, вот первый робкий поцелуй на лавочке в парке, в квартирном интерьере, в “мерседесе” (часто взятом напрокат), вот невеста выбирает платье, вот умиленные родители, плюс несколько симпатичных пейзажей города, виньетки, надписи, все обработано, естественно, фотошопом почти до приторности, но не так, чтобы стошнило.
Володя же во время свадебных съемок вечно отвлекается, ухватывает объективом какие-то понравившиеся ему деревья, фасады, случайных людей, а жениха с невестой пытается поставить в оригинальные позиции, не понимая, что тем требуется только одно: чтобы как у всех.
Даша начала подрабатывать с четырнадцати лет – везде, где брали, и курьершей была, и уборщицей в кафе. И потому, что надо было помогать больной матери, да и себя содержать тоже, хотя уже появился Коля и очень облегчил жизнь, и потому, что Даша чувствовала себя слишком взрослой для одного только хождения в школу и учения уроков. Одноклассники казались ей намного младше, а учителя глупее, чем она сама. Лиля, слушая ее насмешливые рассказы о школе, говорила:
– Может, тебе так кажется?
– Если бы! – смеялась Даша. – Но я же не виновата, что такая умная. Или они такие дураки. У тебя, Лилечка, тоже в школе были одни дураки?
(Даша с незапамятных времен называла мать по имени, это сделалось настолько прочной привычкой, что мамой назвать было как-то даже странно.)
– Не все, – ответила Лиля. – Но много.
А первый фотоаппарат, цифровая “мыльница”, был подарен Колей на шестнадцатилетие, Даша сначала баловалась, потом увлеклась всерьез, потом захотелось предложить фотографии в сарынские газеты и журналы – и брали всё охотней, хотя и задешево, потом освоила всё необходимое, связанное с компьютером, поместила объявление, начала работать по свадьбам и прочим торжествам, оформлять буклеты, корпоративные альбомы, сотрудничала с полиграфической фирмой “Радуга-С” и была уже одним из самых крепких профессионалов в Сарынске.
– Тебе как все это? – спрашивает Володя.
– Можно попробовать.
– Можно – или попробуем? Нужны вложения. То есть я свои деньги вложу, но я хочу, чтобы ты была в доле. Не думай, это не благотворительность, – спохватывается Володя. – Я тебя отработать заставлю!
И смеется.
Что ему сказать? Правду – как Даша любит и привыкла? Но начинает, видимо, понемногу отвыкать. Жизнь заставляет. И еще она поняла – слабых правда не делает сильными, глупых – умными, подлецов – ангелами. Правда чаще только вредит, особенно тому, кто ее высказывает. Это в школе было весело сказать учительнице:
– Я, Евгения Сергеевна, сегодня не готова.
– За мамой ухаживала? – понимающе кивает Евгения Сергеевна.
– Нет.
– Работала?
– Нет. Просто не хотелось учить, вот и не выучила. Лень. Вам бывает иногда лень?
– Понимаю, девочка, ты устаешь.
– Да не устаю я. И отвечать вам скучно, Евгения Сергеевна, вы все равно не слушаете. Что-то там пишете все время. И историю свою не любите. Да и не знаете ничего, кроме учебника.
Класс радуется, Евгения Сергеевна пунцовеет и начинает наконец, как нормальная, брызгать слюной и орать, а не изображать из себя задушевную тетеньку, которую будто бы волнует что-то, кроме собственного покоя.
А правда в том, что Даша опасается дальнейшего сближения с Володей. Совместное дело – значит, всегда будут рядом, всегда близко. Даша и без того говорит о Володе иногда, как о муже. Это избавляет от ненужных проблем с теми клиентами, которые начинают предлагать встретиться вечером, поговорить неофициально.
– Извините, вечером я с мужем в кино иду.
И всё, вопрос закрыт.
Нет, надо птичке вытащить коготок, а то вся увязнешь. Достаточно и того, что Даша регулярно навещает Володю в его таджикской квартире, а иногда и остается ночевать, несмотря на круглосуточный гомон за стенами.
Володя хороший, добрый, славный, но Даша не смертельно влюблена и к тому же она в свои девятнадцать с половиной лет старше, чем он. Кстати, по необходимости Даша умеет так и выглядеть – и на двадцать пять лет, и даже на тридцать. Запутать людей нетрудно, особенно мужчин, которые совсем уже растерялись в окружении искусственно омоложенных женщин и не могут угадать возраст с точностью до десятка лет.
Может, сейчас ему все и сказать? Воспользоваться ситуацией: нет, Володя, не будем этого делать. А то выйду за кого-нибудь замуж – потеряешь сотрудницу.
Он растеряется. Возможно, остановит машину. Будет спрашивать, что произошло. Что ему ответить? Что именно ничего не произошло – еще до того, как ему казалось, будто что-то произошло? Она была честной, слов любви не говорила, клятв не давала. Он целовал, она отзывалась – почему нет, если юноша нравится? Да, Володя о любви говорил, то есть так и говорил: “Люблю”, но ни разу не услышал в ответ: “Я тоже”. Слышал: “И я тебя обожаю, хороший мой”. Или – шутливое: “За что?” Вариантов уклончивых ответов много. Но мужчины, пока им прямо не скажешь: “Нет”, не желают ничего понимать. Да и женщины тоже. Это бесит: никто ничего не хочет понимать. Именно не хочет, на самом деле хитрых и хитреньких много, если не понимают, то догадываются, но не подают вида. Даже себе не признаются.
Даше иногда кажется, что она не очень любит людей. Особенно когда говорят, действуют. Но снимать ей нравится именно портреты. Портреты молчащих людей, глядящих куда-то далеко. Ловить моменты, когда человек ни о чем не думает, застигнут мудростью безмыслия, прострации, забвения своих дурацких дел. Тогда он становится сам собой. Выглядит иногда глуповатее, но человечнее. Еще Дашу выручает то, что, когда неприязнь к людям, их глупости, суетливой хитрости, жадности и нечистоплотности подступает к горлу тошнотой, тоской, нежеланием что-либо для них делать, она вспоминает о Лиле. Она вспоминает и думает, что многие из этих людей – больны. Они страдают. Они все умрут. Они не виноваты. Может показаться, что они прыгают и веселятся, но это прыжки карасей на сковородке – предсмертные. Их жаль.
Лиля говорила, что ей подобные мысли испортили жизнь: куда ни глянь – тупость, лицемерие, а главное, бесконечная игра всех в кого-то. Даже милиционер, стоящий на посту, играет милиционера, стоящего на посту, хотя каста милиционеров наиболее естественна в своей профессиональной однозначности. Постоянная необходимость делать не то, что тебе хочется, а то, что надо. Лиля стремилась этого избежать, жить, никуда не торопясь, как хочется. В каком-то смысле болезнь есть реализация ее желания: она дала возможность не делать ничего лишнего и ненужного. Вообще ничего не делать. Но тут-то и пришло понимание, признается Лиля, насколько необходимым бывает это лишнее и ненужное…
Даша, быть может, тоже наследственно отравлена чрезмерной проницательностью, тонкокожестью или, говоря фотографически, светочувствительностью. Володя лучше ее, проще, но из-за этого и могут возникнуть проблемы.
Надо, надо все сказать Володе. Именно сейчас.
– Короче, завариваем кашу? – спрашивает он.
Даша после паузы, медленно и многозначительно говорит:
– Володя…
– Я знаю.
– Что?
– Поворот здесь. Я помню.
– Да, здесь… Надо же, с двадцатого раза запомнил.
– Я сразу запомнил. Просто…
– Ничего не сразу. Для фотографа, Володя, у тебя потрясающе плохая зрительная память.
– Сто пудов – неправда! Нарочно дразнишь? Если у кого как раз память, то у меня! А ты горизонт заваливаешь вечно. Вообще расстояния не чувствуешь. Вон – заправка. Сколько до нее? На глаз?
– Метров пятьсот.
– Триста, не больше. Проверим?
Даша рассмеялась и согласилась.
Володя сбавил скорость, достал свой широкоугольник, где был встроенный дальномер, навел на резкость, показал цифру: 340.
– Вот так вот! Всего сорок метров ошибка! А ты говоришь – пятьсот! Проспорила, Дашечкин! За это – поворачиваем назад и едем ко мне!
– Нет, Володя, не сегодня. Там гости у нас, ждут меня.
Володя свернул к Водокачке.
Какой он замечательный, думала Даша. Он любит меня. Все его разговоры про бизнес – ерунда, мало ли он что придумывал, включая оборудование подвала жилого дома под биллиардный зал. Он хороший, нам хорошо, мне с ним тепло, он радуется мне и всегда ждет меня, куда торопиться, зачем обрывать именно сейчас? Пусть все само истлеет и сойдет на нет, решила она, зная, что обманывает себя, и, как ни странно, почти этому радуясь: значит – научилась. Значит, может жить, как люди. Потому что иначе слишком трудно и слишком больно.
11. ТАЙ. Расцвет
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Подумайте о друзьях.
Пока ждали Дашу, Коля угощал чаем и рассказывал. Жизнь непростая, сами видите. Всё уходит на лекарства – самые необходимые. Ремонт надо бы сделать, на кухне сидеть уже стыдно, обои вон клочками висят, а свободных для ремонта средств нет. Если бы не деньги за сдаваемую квартиру и особенно если бы не заработки Даши… Но только на житье хватает, только на житье.
Сторожев спохватился, полез в карман за бумажником.
– Не прими, как что-то… А просто – хочу помочь. Не взаймы, а так. Не обидишься?
Валера вытащил всю наличность, какая у него была, не считая. Впрочем, у него никогда не бывало с собой меньше пяти-семи тысяч. На всякий случай. Но и больше тоже не носил.
– С чего обижаться? – Коля легко принял деньги. – И мне хорошо, и тебе хорошо – доброе дело сделал. Добрые дела делать приятно. Так что еще неизвестно, кто кого осчастливил, ты меня или я тебя.
Сторожев глянул на него внимательней, чем до этого. Коля всегда был умник, уверенный в своем блистательном будущем. И вдруг стал – так сначала увиделось Валере, когда он попал в этот нищий дом, – человеком смирившимся, довольным тем, что послал нынешний день. Для Валеры такие превращения не в новость. Вот был у них в институте Семен Торбин, краса курса, рано ударившийся в науку, уехавший в Москву к известнейшему ученому и ставший его любимым учеником. И следы Торбина потерялись. А однажды, лет десять назад или около того, Сторожев попал в район Хлебучева оврага, место гнилое, с одноэтажными развалюхами, где ютились деклассированные элементы, и нашел там Семена. Семен был тяжело, смертельно пьян, посинел, язык изо рта вываливался, слюна текла, его сожительница металась в истерике, просила спасти. Валера сделал, что мог, сидел с ним всю ночь, утром очнувшийся Семен грустно рассказал свою историю: стремительная карьера в переломные времена оборвалась, работа перестала достойно кормить, а под боком как раз в это время была девушка-модель из первых красавиц Москвы (так он рассказывал), Торбин начал ради нее крутиться, добывать деньги непрофильными занятиями и в результате, обобранный до нитки, вернулся на родину, где вынужден был в счет погашения долга продать родительскую квартиру, – и вот живет с этой стервой (стерва сидела тут же, с пьяным интересом слушая), но, если взглянуть экзистенциально, всем доволен.
– Доволен-то доволен, но будешь так пить – сдохнешь! – Сторожев помял его живот, поддел пальцами подреберье, постучал грудь, послушал. – Печень уже с арбуз, легкие дырявые, сердце шумит.
– А и хрен с ним, – ответил Семен.
И через пару лет умер, о чем Валера узнал уже позже, да и умер-то неизвестно как – не вернулся домой, не нашли в моргах, исчез, растворился где-то в шинках и притонах Сарынска, не исключено, что сброшен был в Волгу или спущен в канализационный люк…
А Коля Иванчук – нет, он не смирился, он только роль смиренника играет, догадался Сторожев. Держится с достоинством бедного, но честного человека. А какие там его черти раздирают, неизвестно. По глазам видно – есть что-то, а что – непонятно.
Илья тоже вытащил свой тощий кошель. У него, как и у Сторожева, всегда имелась фиксированная сумма на всякий случай – двести рублей. Вот он их и отдал. (А густые авансовые деньги вручил жене, не взяв из них ни копейки – словно рук не желал марать.)
– Не последние отдаешь? – спросил Коля.
– Нет. Я нормально зарабатываю. Не как этот, но все-таки.
– Сразу – этот! – рассмеялся Сторожев.
– Я уважительно, – буркнул Немчинов.
– Конечно, ты бескорыстный у нас. От миллиона чуть не отказался, представляешь? – сказал Сторожев Коле.
– Это как?
Немчинов сам рассказал Коле – с юмором, с иронией, о том, какой странный заказ получил он от братьев Костяковых.
Коля слушал внимательно, с легкой приятельской усмешкой.
Илья эту усмешку вспомнил – и вспомнил также, что никогда ее не любил. Вроде бы слушает тебя человек, а сам что-то о тебе в это время думает, именно о тебе, а не о твоем рассказе. Будто видит в тебе то, чего не видят другие.
И охота рассказывать у него пропала, он все скомкал, Сторожеву пришлось уточнять и дополнять, он ведь был свидетель и даже в некотором роде участник.
– Дело хорошее, – сказал Коля. – Хотят люди себе славы, пусть получат. Время потом все равно по местам расставит.
Илья посмотрел на него недоверчиво.
Но у Коли вид был ясный и простой, взгляд – без подтекста.
Какой он стал приятный, подумал Илья. Раньше каждое слово с поддевкой, с подколом, трудно было с ним говорить. А теперь – душа-человек, без всяких загогулин.
Нет, какое-то все-таки тут двойное дно, подумал Валера. Слишком уж сложносочиненный был человек, с чего бы ему так перемениться? Ухаживание за больной Лилей облагородило? Или в Бога уверовал? Валере приходилось общаться с новообращенными, которые усиленно демонстрировали свою воцерковленность, смирение, благочиние, искали, кому бы подставить щеку, чтобы с восторгом подставить и вторую. Но – по мелочам. А вот если их заденут за живое, за настоящее, они так звезданут в ответ, что и у тебя все заповеди вылетят. Туман наводит Коля, что-то тут не так.
Во дворе послышался звук подъехавшей машины, хлопнула дверца.
Машина уехала.
Вошла Даша.
И Сторожев, и Немчинов не смогли сдержать удивления и уставились на нее. Не точная копия, а сама Лиля стояла перед ними. Те же зелено-синие глаза, те же пепельно-русые волосы, тот же удлиненный овал лица.
– Говорил я вам! – Коля любовался эффектом. – Вот, Дашунчик, это школьные друзья твоей мамы и мои – Илья Немчинов и Валера Сторожев. Как вас по отчеству, ребята, ей богу, забыл?
– Обойдемся, – сказал Сторожев, подавая Даше руку.
Она пожала теплыми и мягкими, будто без костей, пальцами. Немчинов тоже полез было с рукой, но вдруг почувствовал, что она влажная, вытер ее наскоро о штаны, протянул.
– Чай пьете? – спросила Даша Иванчука. – А покормить людей?
– Да я собирался, просто… Давно не виделись, заговорились.
На “ты” его зовет, подумал Сторожев и позавидовал этому. Впрочем, как еще? Он ведь фактически отчим. Свой человек.
Даша кивнула в сторону комнаты:
– Спит?
– Вроде бы.
– Как она?
– Нормально.
– Я зефир принесла, она зефира просила, – Даша положила на стол прозрачный пакет с волнистыми кругляшками.
– Сахара много, – с сомнением сказал Иванчук.
– Зато пектин. Для пищеварения полезно.
– Тоже верно.
Потом Даша что-то доставала из холодильника, не хлопая, а осторожно прикрывая, начала позвякивать сковородками и кастрюльками, переставляя их на плите – тоже тихо, аккуратно. Видимо, многолетняя привычка – не разбудить громким звуком, не потревожить. Эта комнатка, размышлял Сторожев, у них служит кухней, и столовой, да и спальней заодно – вон в углу, за цветастой занавеской, кровать. Кто спит? Даша или Иванчук? В зале, должно быть, еще одна кровать, Сторожев ее не заметил. Или какая-нибудь комнатка-боковушка, на которую он не обратил внимания. Тесно, убого…
Пока Даша хлопотала, они молчали и разглядывали ее. Это слишком чувствовалось всеми, поэтому Коля завел светскую беседу.
– Что, – спросил он Сторожева, – алкоголиков все больше становится? Он нарколог, – пояснил Коля для Даши.
– Примерно столько же, – ответил Сторожев, не отводя глаз от Даши. Она в это время нагнулась и Сторожев увидел ее обнажившуюся талию. Иванчук наблюдал за этим взглядом, усмехаясь, Валера отвел глаза. В голове у него завертелось: а не вот ли она, эта причина, по которой Коля находится здесь? Интересно бы узнать, сколько лет было Даше, когда Иванчук женился на ее матери? И была Лиля тогда уже больна или еще нет?
– Алкоголиков? – переспросил он. – Старая гвардия по большей части. Молодых меньше.
– Не так много пьют?
– Больше курят. Траву я имею в виду. И колются.
– Даша, в самом деле? – спросил Коля, будто узнал что-то неслыханное, хотя ясно было, что это был всего лишь повод втянуть Дашу в беседу. (И заодно подпустить в голос отцовских интонаций, подумал Сторожев. Чтобы чего лишнего не подумали.)
Даша пожала плечами:
– Может быть. Среди моих знакомых все нормальные. Хотя у меня их не так много.
Как и у Лили, подумал Сторожев. Наверное, разборчивая девушка ни с кем не сходится, никого не подпускает. Лиля была такой же. Но какая красивая, боже ты мой! До тоски. Лиля тоже была красавица, но они тогда были щенки, сосунки, не могли в полной мере оценить этого.
Даша разогрела суп, сварила макароны, пожарила котлеты из готового фарша. А они сидели на стульях по стенкам, наблюдая за ее действиями и переговариваясь пустыми словами.
Иванчук думал: вот она, моя радость, пусть они смотрят на нее и завидуют тому, что я живу рядом с этой красотой. Он гордился Дашей, как честолюбивые отцы гордятся детьми, хотя Даша и не была его дочерью.
Немчинов думал: а ведь на Яну, его дочь, тоже кто-то смотрит так, как он сейчас – невольно – смотрит на Дашу, отмечая все, что может отметить мужской взгляд. И ему было стыдно за себя и страшно за Яну: кто знает, какие взгляды облизывают ее, когда она не дома, а где-то там, в других местах? С кем она общается, как общается, ведь ее и обнимают, наверное, и, может быть, еще что-нибудь?
Сторожев думал: надо уезжать как можно скорее из этого дома и желательно никогда не возвращаться. Потому что появилось чувство зависти, а Сторожев не любил в себе этого чувства. Он любил быть довольным, как навсегда написал великий поэт, “самим собой, своим обедом и женой”. Саркастично написал – и зря, на этом все и держится. Человек должен быть довольным – обывательски, мещански, уютно и тихо. Иначе и войны, и революции, и черт знает что. Валера завидовал не Коле – вряд ли все-таки тут инцест, Дашу с первого взгляда видно: порядочная, рассудительная девушка (хотя – кто знает, кто знает, кто знает…). Валера завидовал тем или тому, кого, возможно, любит Даша, с кем обнимается, с кем… Нет, ехать отсюда, ехать. А то начнутся мысли: почему другой, совсем этого недостойный, держит такую красоту в руках, а ты утешаешься со своей Наташей, вернее, не утешаешься, а так, подпитываешься, чем бог послал.
– Ох, ёлки-палки, – сказал Сторожев, посмотрев на часы. – А ведь меня ждут. Извините, но я поеду.
– Здравствуйте, а я как добираться буду? – недовольно спросил Немчинов.
– Тут маршрутки, автобусы, – сказал Коля. – А могу и я подвезти, если машина заведется. Но честно говорю – не гарантирую. Она у меня через раз.
– Нет, поеду с Валерой. У меня и работа еще, завтра с утра статью в номер сдавать, – придумал Немчинов. – Так что я тоже.
– А я готовила, – огорчилась Даша с улыбкой.
– Ничего, я сам все съем, – сказал Иванчук. – Думаете, шучу? У меня феноменальная растяжимость желудка, хоть я и тощий. Сколько дадут, все съесть могу.
Даша и Иванчук вышли во двор, провожая гостей. Сторожев и Немчинов сели в машину.
– Хороший у тебя трактор, – оценил Коля “лэнд-круизер” Сторожева.
– Не жалуюсь, – Валере было приятно, что похвалили его машину. Не упустил возможности глянуть на Дашу и по ее виду понял, что она красивыми машинами не интересуется. Либо привыкла к ним (кавалеры возят), либо она просто к этой стороне жизни равнодушна. Жаль.
Некоторое время Валера и Илья ехали молча.
Потом Илья промычал что-то, будто у него болели зубы.
– Что?
– Как похожа, с ума сойти, – выговорил Немчинов.
– Да. Коля наш весь сиял.
– Почему нет? Приятно, когда такая… Как это? Падчерица?
– При чем тут падчерица? – с досадой сказал Сторожев. – Помнишь, он хвастал, что всех нас обойдет? Когда мы за Лилей – ну…
Илья не помнил этого. То есть он помнил, что они все за Лилей – “ну”. Но чтобы Коля отдельно хвастал своей возможной победой и одолением всех в конкурентной борьбе – нет, не припоминается. Впрочем, давно это было, поэтому Илья поверил Валере на слово.
– Да, обошел, – сказал он. – Дождался своего, женился на Лиле.
– Но женился-то, когда она уже была больной!
– Разве?
– Конечно! – убежденно сказал Сторожев, как будто уже точно знал это. На самом деле ему хотелось, чтобы было так.
– Ну и что? Значит, так сильно любил, что это не помешало.
– Вот чудак-то! – сказал Валера с досадой, почти со злостью. – Неужели ты ничего не понял?
– А что?
– А то! Ты смотри, что получается: девушка Лиля его в юности не полюбила. Потом он ее встретил и, может быть, победил, но она уже другая, это уже неинтересно! Зато есть точная копия! То есть – возможность повторить все заново, понимаешь? Мы хлопаем ушами и доживаем нашу жизнь, а Коля бьет клинья под нашу молодость. Он себе ее возвращает, эту молодость. Через Дашу. Блин горелый, это же уникальная возможность! А ей деваться некуда, без Коли им гроб, Даша это понимает. Кстати, Лиля умрет, а Даша останется. Доходит до тебя? Я даже думаю, у них на самом деле уже все произошло.
И тут что-то мокрое шлепнулось в щеку Сторожева. Он схватился пальцами, посмотрел на Илью. В школе, да, наверно, и потом, Немчинов не умел драться, он сам признавался, что испытывает физическое отвращение к этому виду пацанских забав. Единственное, что мог и умел, – плюнуть. И ладно бы в детском саду или в начальных классах, нет, Илья подрос, а другого оружия не признавал, только плевок. Он даже в завуча Диану Васильевну плюнул, которая примчалась в класс с истеричным криком по поводу стенгазеты, где Илья тиснул сатирический стишок, критикующий ее, завуча, привычку дергать за волосы всех, чью прическу она считала неподходящей для школы. Диана Васильевна вопила, Илья терпел – до тех пор, пока завуч не затронула его маму, довольно известную в городе смелую журналистку (Илья по ее стопам пошел), что-то такое сказав про яблочко и яблоню, тут Илья и плюнул.
Сторожев резко затормозил, остановился на обочине.
– В морду дать? – спросил он.
– Да пошел ты! – ответил Илья. – Езжай домой и прополощи свой поганый рот, скотина. Ты сам понимаешь, что говоришь?
И открыл дверцу, и начал вылезать.
– Я в виде версии! – закричал Сторожев. – Я в шутку! Что, не хватает ума сообразить, когда человек шутит? Придурок! Садись обратно!
– Маршрутку подожду.
– У тебя же денег нет!
– Ничего, кто-нибудь и так подвезет. Даром. Есть еще люди на свете, Валера, хотя тебе, наверно, неприятно осознавать этот факт.
– Только не надо мне нотации тут читать! Моралист, ё! Сам душу за миллион продал и кочевряжится!
– Ничего я еще не продал! Проваливай!
Валера не стал больше уговаривать, резко газанул, обдал Илью пылью из-под прокрутившихся и завизжавших от резкого старта колес и уехал.
Илья остался на окраине города один. Вокруг кусты, поодаль фонарь рядом с каким-то строением. Илья подошел: кирпичное неказистое здание с вывеской “Шиномонтаж”. Двери закрыты. Мимо изредка проезжали машины, никто не рискнул взять одинокого мужчину. Потом показалась маршрутка. Илья поднял руку, она остановилась. Открыв переднюю дверцу, Илья сказал водителю очень вежливо:
– Довезите, пожалуйста, до города, только у меня денег нет.
– А я миллионер – даром вас возить? – спросил водитель с акцентом.
– Извините.
– Ладно, влезай. Ограбили, что ли?
– Нет. Сам отдал.
– Это как?
– Бывает.
– У меня никогда не бывает, чтобы сам отдал. Девушка, да?
– Вроде того, – Немчинов отвернулся и стал смотреть в темноту.
Валеру встретила Наташа – уютная, ласковая, домашняя. Встревоженная.
– Поздно ты. И не позвонил.
– Сама могла позвонить.
– Боюсь отвлечь от твоих дел.
– В самом деле. Вдруг я с женщиной, неудобно получится.
– Да, – улыбнулась Наташа.
– Что, даже не веришь, что такое может быть?
– Может. Каждый в своем праве.
– Не верю! – закричал Сторожев. – Сто раз от тебя это слышал, а не верю! Не бывает неревнивых женщин! Это я просто в последнее время успокоился, не гуляю, а на самом деле…
– Ты абсолютно свободен, – твердо и спокойно сказала Наташа. – Это нормальное право любого человека.
– Ты сама веришь в то, что говоришь?
– Да.
– Ну, тогда пока! Пора по бабам!
И Валера выскочил из квартиры.
Он ехал по вечернему городу – наугад. Но колеса сами привели на улицу Донскую, где выстроились размалеванные девушки, – Донская была известна лучшими уличными проститутками Сарынска. Они навели Сторожева на мысль позвонить старой (то есть весьма еще молодой) знакомой, девушке Виоле, с которой он нередко имел дело, когда был холостым.
Я и сейчас еще холостой! – мысленно воспротивился Валера.
Позвонил. Виола, в отличие от девушек на Донской, принимала дома, она была классом и ценой повыше. И оказалась свободна. Обрадовалась звонку Сторожева (еще бы – заработок!).
Он поехал к Виоле.
Едва вошел, принялся ее обнимать, мять, подхватил на руки, потащил в комнату.
– Ого, – удивилась Виола, – какой ты голодный! В чем дело? Жена не дает?
– Она не жена.
– Только у нас, Валерчик, тарифы повысились. Чтобы ты знал.
Сторожев вспомнил, что все деньги оставил у Иванчука для Лили.
– Тьфу, черт! У меня наличных нет.
Виола отодвинулась, стала собирать на затылке растрепанные волосы, стянула их резинкой и превратилась из принцессы в золушку (чтобы не казаться чересчур красивой, меньше раздражать отказом).
– Извини. Ты наши правила знаешь, исключений ни для кого нет.
– А кредитка не подойдет?
Виола рассмеялась:
– Ага. А мне кассу завести и чеки вам выбивать.
– Кстати, не помешало бы. Чтобы можно было пожаловаться в общество потребителей.
– Не сердись. У меня тут супермаркет под боком, круглосуточный. И там банкомат, он тоже круглосуточно работает, я сама пользовалась. Можно деньги снять.
– Потом, Виола. Ты что, не веришь мне? Потом, через полчаса, двойной тариф, ага?
– Да это пять минут на машине! Заодно вина купишь, я что-то так вина хочу! Красного, ладно?
Сторожев отправился в супермаркет. Купил вина – не слишком дорогого и не слишком дешевого, кое-каких продуктов – это не Виоле, а домой, оставит в машине. Подъехал к дому Виолы. И, не останавливаясь, резко повернул.
Дома, входя, вытянул руку с бутылкой вина:
– Мир?
Наташа, с влажными глазами и с улыбкой, за которую Сторожев простил ей все, сказала:
– Мир.
12. ПИ. Упадок
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Вам многое неясно, волнуют проблемы общественной жизни.
Немчинов считал, что из него не получился настоящий писатель только по одной причине: не нашел своего стиля. Он умеет придумывать истории и персонажей, разбирается в людях, у него даже имеется вполне достойная большого писателя большая мысль: задача каждого человека – сделать хоть немного больше предначертанного. То есть, если представить, что судьба каждому дает некий минимальный план (Немчинов в это верил), каждый способен сработать сверх плана. Илья с молодости пытался к чему-нибудь приступить – к роману, повести или одолеть хотя бы рассказ. И неизменно застревал на первых же строчках, бесконечно переставляя и заменяя слова, напоминая самому себе подопытную обезьяну с пазлами, неспособную составить цельную картинку, бестолково прикладывающую разноцветные кусочки друг к другу. У него не возникало ощущения – только так и никак иначе. Получалось – можно так, а можно и так. А как лучше – непонятно. То есть при чтении чужих текстов он понимал, что хорошо, а что плохо, но при составлении собственных чутье куда-то девалось. Это не значит, что Илья совсем неспособен был писать. В газете, документально – дело нехитрое. И целую книгу о Постолыкине осилил. Но использовал при этом среднеарифметический, общеупотребительный язык. Написать: “Игнат Егорович Постолыкин родился 19 января 1833 года в семье крепостного крестьянина” – не так уж и трудно. А вот: “Пришла осень. Начались дожди” – проблема. То есть вроде уже написано. Но Немчинову это кажется сухо и пресно. Он пробует иначе:
1. Пришла осень. Задождило.
2. Наступила осень, пришла пора дождей.
3. Пришла дождливая осень.
4. Осень… Дожди…
5. В тот год осень была дождливой.
6. Дожди лили всю осень.
7. Осень, хмарь, грязь, дожди.
8. Принимая осенние дожди с привычной печалью и даже с осознанием свершения чего-то должного, пусть и неприятного, Игнат…
Кончались эти труды обычно фразой вроде: “Осенью Игнат отправился…” И дальше как по маслу.
После ссоры с Валерой Сторожевым Илья пожалел, что согласился написать книгу о Костяковых. Подумывал даже, не вернуть ли аванс, пока не поздно? Но жена Люся и дочь Яна так обрадовались этим деньгам, так зауважали Немчинова за добычливость, что он не нашел в себе сил повернуть назад. Да и потрачено уже сколько-то, и каким образом теперь это сколько-то восполнить? И как объяснить свой отказ?
Илья читал тот же текст, что до него переделывал Дубков, честно пытался начать.
Ничего не выходило.
Бросил писать, отправился в музей краеведения, потом в городской архив, где у него были знакомые, копался в доступных материалах. Нашел двадцать восемь Костяковых, отыскал и Данилу Егоровича, деда братьев. Матерью его была некая Алена Костякова из мещанского сословия, вместо отца прочерк. Откуда взялось при этом отчество Данилы непонятно. Видимо, со слов матери. Сама Алена Костякова больше нигде не значилась, отчества ее не зафиксировали, непонятно, в какой линии каких Костяковых ее искать.
Потом Илья ворошил подшивки старых газет, находя информацию о братьях. Ничего особенного, вернее, ничего такого, о чем он сам не знал.
Через неделю после этой нудной работы Илья затосковал, заскучал и попробовал напиться – не получилось, после первой же рюмки взбунтовалась язва, его чуть не стошнило.
И вот он сидел ночью у открытого окна, за которым привычно шелестел тополь, говоря душе Немчинова о том, что много в мире таких тополей, много людей слышит их, находясь в состоянии раздумья, печали, радости, грусти, миллионы и миллиарды людей одновременно мыслят, и непонятно, почему этот мощный процесс не сносит ось вращения земли. А может, и сносит помаленьку. И каждый из этих людей велик для себя самого, каждый для себя и сага, и поэма, и эпос. “Гнев, богиня, воспой…”
Илья усмехнулся.
Сама собой написалась первая строчка, а потом пошло, покатило, полетело:
Славен и древен в веках многочисленный род Костяковых.
Верный вояка Костяк в книгах еще летописных
Значился правой рукой князя Никиты Остужа.
Род Костяка разошелся на множество славных ответвий.
Быстро столетья бегут, и вот Даниил появился,
Кроткой Алены сынок и Егора, покрытого тайной.
Отчего крова лишен, он на счастие встретил Лукерью,
Им бы совет да любовь, Даниил воевал и трудился,
Сына и дочь породил, и тут грянула новая битва.
Быть он не мог в стороне, ополченцем в тылу подвизался,
Хоть без оружья, но в форме. В году роковом сорок третьем
Пал он и был захоронен в неведомой братской могиле.
Сын же Виталий сначала на оборонном заводе
Денно и нощно работал, сил своих не покладая.
Но, невзирая на бронь, он просился на передовую,
Чтоб отомстить за отца и за мамы горючие слезы.
В сорок четвертом году уважили просьбу. И вот он
В Вене кончает войну артиллеристом-сержантом.
Новое время пришло. Современный отсчет начинаем.
Снова к станку он встает, наш Виталий, напильником мирным
Мирный металл обрабатывать чтобы на счастье народа.
Так он и жил, подтверждая своею рабочею костью
Правильность имени рода. Но род продолжения хочет.
Встретил Евгению он, и с женщиной этой чудесной
Трех сыновей породили, витязей умных и сильных.
Веским довеском им был брат их от Екатерины,
Виталия младшей сестры. Каждый был в чем-то силен.
Павел, как это весьма старшего брата достойно,
Первоидущим ступал, путь расчищая семье.
Многое шло чрез его наторевшие в бизнесе руки,
Толк он познал в золотой, как липовый мед, древесине,
Щебне белесом, песке, и цементе, притом не брезгливо
Дланью своею контрольной все щупал и трогал, чтоб честно
Дело веселое шло. Не чурался он также продуктов,
Галантереи и прочих разнообразных товаров.
Он и в финансах был дока. Нам легче назвать будет область,
В которой бы он не успел. Настолько широк его профиль.
Многое он испытал. Конкуренты его подставляли,
Зверем рычал криминал, угрожая расправой, и даже
Были попытки убить, но не сладилась подлая месть.
Так и стоит он колоссом чести, успеха и славы.
Брат его младший Максим, многоумный провидец событий,
Не побоявшись хлопот, в лоно общественной жизни
Смело он бросил свое честью горящее сердце.
И репутацию он заслужил у народа по праву.
Вот он теперь наверху, облеченный доверьем, но больше
Ценит возможность помочь людям в их доле несладкой.
Средний же брат Леонид жизнь начинал искрометно,
Был публицист и оратор, массы вперед увлекая.
Прочили дружно ему в будущем славную участь,
Но прервалась его жизнь, в водной стремнине утоп он.
Ходят о нем до сих пор глупые, странные слухи,
Будто увлекся всерьез старшего брата женою,
И между ними любовь чуть ни случилась. За это
Будто бы Павел убил брата любимого насмерть.
То, несомненно, вранье. Павел своих не затронет.
Может прищучить чужих, но и на это имеет
Он исполнителя. Петр, двоюродный брат резворукий,
Трудится пуще родного на тучной их бизнеса ниве.
И хоть фамилией Чуксин, духом вполне Костяков.
На этом Немчинов остановился, устав шутить, да и что за шутки, от которых сам не получаешь удовольствия?
Взялся опять за газеты, копии которых ему любезно позволили снять в архиве. Сами газеты, в подшивках, желтеют и тлеют, сотрудники жалуются: если бы не бедность, давно бы все перевести в электронный вид. И никаких проблем – ищи в Интернете любую информацию за любой день любого года. Да, это облегчило бы, а пока приходится шуршать бумагой.
Как же недавно все это было – и как давно…
89-й год…
Программа передач.
На 1 канале.
19.00. Философские беседы.
19.55. “Собачье сердце”.
21.00. Время.
21.40. Телевизионный клуб “Любителям оперы”.
Сегодня открывается праздник хорового искусства. Всесоюзный смотр самодеятельных академических хоров.
Призывы Политбюро ЦК КПСС к 73-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции.
1. Да здравствует…
90-й год…
Поистине беспредельно возмущение горожан размахом деятельности перекупщиков и спекулянтов…
Часто покупатели, когда работники милиции пытаются взять с поличным спекулянта, вместо того чтобы содействовать, становятся на защиту махинатора. При этом покупатели зачастую унижают работников правопорядка, будто они в чем-то виноваты. Такое наблюдалось на Колхозном рынке. Здесь ловкие кооператоры торговали копченым лещом по 6 рублей за килограмм при розничной цене 1 рубль 20 копеек…
19 сентября над Гурьевкой пролетал неопознанный летающий объект…
Роль Демократической партии коммунистов России в нынешней политической жизни – таков основной вопрос повестки дня предстоящего 26–27 октября в Москве съезда ДПКР
91-й год…
Несколько десятков тысяч российских немцев поселятся в будущем в Западной Сибири. Лишь в Омской области предполагается разместить около 50 тысяч граждан немецкой национальности…
Многих секретарей партийных организаций превратили в заместителей председателей Советов. На места они не спешат. Любопытно: ни разу не услышал о желании людей встретиться с представителями “Дем. России”. Об этом движении едва наслышаны.
В 16 часов 15 минут в своей квартире по ул. Садовая обнаружен труп гражданина М. 1947 г. рождения, медбрата 2-й горбольницы, с признаками насильственной смерти. С места происшествия изъяты шприцы и иглы. Ведется следствие.
Канал “Останкино”.
19.00. Богатые тоже плачут.
Канал “Россия”.
20.20. Санта-Барбара.
92-й год…
Вступив в начале апреля в должность главы администрации Пичугинского района, В. Коржов первым делом решил построить для своей семьи дом. 400 квадратных метров! Оно и пусть, если бы не на бюджетные средства!
Обналичиваю под низкий процент.
Продаю щенков франц. бульдога.
Продаю дом в с. Лопатино Пензенской обл. – все уд., уч. 20 соток, 7 млн. руб.
93-й год…
Сообщение о том, что М. Горбачев, возможно, выдвинет свою кандидатуру на президентский пост, честно говоря, не обрадовало.
УКАЗ ПРЕЗИДЕНТА РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ О ПРОВЕДЕНИИ ВСЕНАРОДНОГО ГОЛОСОВАНИЯ ПО ПРОЕКТУ КОНСТИТУЦИИ РОССИЙСКИЙ ФЕДЕРАЦИИ. 15 октября 1993 года…
Редкий день обходится без того, чтобы не было изъято один или несколько стволов. Сегодня преступники не задумываясь применяют оружие. Для борьбы с коррупцией в органах внутренних дел создано специальное подразделение.
…
Так Немчинов и листал наугад: 93-й, 94-й, 95-й… А потом в обратную сторону: 93-й, 92-й, 91-й, 90-й…
Вдруг наткнулся:
БРАТ НА БРАТА
26 октября в помещении техникума железнодорожников (актовый зал) в 19.00 состоится встреча с кандидатом в депутаты от Заводского округа Костяковым Л.В., а также публичный диспут с кандидатом Ерыкиным А.Н. По сообщению доверенного лица Л.В. Костякова, С. Дортмана, диспут обещает быть принципиальным и острым. Характерно, что Ерыкин считается выдвиженцем инициативной группы, которой руководит брат Л.В. Костякова, П.В. Костяков. Так что мы имеем ситуацию “брат на брата”.
Сергея Дортмана Немчинов знал: вместе работали, имели общих знакомых, а потом Дортман, как и многие другие, кто активничал на рубеже девяностых, куда-то пропал, по слухам, пил без просыпа – что для этого славного поколения, увы, свойственно. У Дортмана была сестра, пианистка, уехавшая в Штаты и некоторое время помогавшая брату, зазывавшая к себе, но потом, видя, что усилия ее тщетны, она отступилась. Сергей был человек особых повадок: он со студенческой поры усвоил себе привычку церемонно обращаться ко всем: “Господа!” – когда все еще были (или считались) товарищами. Впрочем, белогвардейщина у многих тогда вошла в моду вместе с романсом “Утро туманное” и еще одним, где были слова “раздайте патроны, поручик Голицын, корнет Оболенский, налейте вина”. Под гитару и портвейн это звучало душещипательно, задушевно, девушки грустили и становились податливее – что и было нужно.
“Господа”, да еще как бы дворянская (с чего бы?) медлительность речи, грассирование, вальяжность повадок… Дивны пути твои, душа человека.
Дортман любил изрекать:
– Господа, статистика утверждает, что в каждом городе России есть один еврей-алкоголик. Даже в Одессе, где на душу населения приходится, как известно, полтора еврея. Мы побили рекорд, у нас алкоголика два: я и Файбисович!
Файбисович действительно был алкоголик страшный, неизлечимый, приличные люди его уже не пускали в дом. Он, правда, все равно пролезал под разными предлогами, например – воды попить. Шел, дескать, мимо, чуть не умер от жажды. Кто же откажет? И, пока ему наливали воды, он мог обшарить карманы одежды, висящей в прихожей. Если уличали, говорил: “Да, я вор, подонок, а вы не знали? Я вообще не человек!” Файбисович получил от умершей мамы в наследство квартиру, продал ее, купил комнату в коммуналке и на оставшиеся деньги начал безудержно пить, говоря всем: “У меня одна задача: сдохнуть раньше, чем кончатся деньги”. Он действительно пил насмерть, то есть на смерть, на умирание, поставив себе это целью. И добился своего. Хоронили его пять-шесть знакомых на деньги сарынской еврейской общины.
Дортман пил аккуратнее, не до беспамятства, но каждый день. У него тоже была квартирка, тоже от мамы, но ему хватило ума не пропить ее. А где брал деньги, бог весть, наверное, занимал.
Надо навестить его. И о Леониде Костякове порасспрашивать, и просто так, по-человечески – надо.
13. ТУН ЖЭНЬ. Единомышленники (Родня)
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Куда бы вы ни отправились, попадете в хорошее общество.
Через пару дней (то есть выждав приличную паузу), Сторожев позвонил Коле Иванчуку и спросил:
– Я тут подумал: а Лилю нормальные врачи смотрели вообще?
– И нормальные смотрели, и ненормальные.
– А то я бы Раушева привез к тебе, он лучший специалист по таким болезням. Светило.
– Я слышал о нем. Специалист, да, но не бог.
– Коля, я не к тебе его привезу, а к Лиле. Доходит до тебя?
До Коли дошло. Действительно, вылечит Раушев, не вылечит, а для Лили – еще один луч света, еще одна надежда.
– Дошло, спасибо, – сказал он. – Вези свое светило.
Валера позвонил Роману Раушеву, тот согласился посмотреть. Сторожев попросил, чтобы вечером (вечером Даша, наверное, будет дома).
– А я раньше и не смогу.
Раушев осмотрел, ничего нового не сказал Коле, а Лилю успокоил, ласково поговорил с ней. Лиля была благодарна и ему, и Коле, и Валере – стараются, хотят сделать ей лучше. У нее вообще сегодня было благодарное настроение.
– Отдыхай, – сказал ей Коля, и они с Раушевым вышли.
А к двум березам подъехал очередной свадебный кортеж: Лиля слышала смех, крики. Потом хором: “Раз! Два! Три! Четыре!” Невеста и жених целуются, остальные считают. Обычай, который Лиля помнит с детства. И жених с невестой, как правило, стараются, демонстрируя пылкость, а родители настороженно смотрят, возможно, впервые наблюдая этот процесс: родители невесты – как чужой юноша целует их дочь, родители жениха – как чужая дочь целует их сына, и улыбки их натянуты, и почему-то сосет под сердцем нехорошее предчувствие… Лиля однажды, в прежней жизни, попала на свадьбу, затащила соседка, счастливая мать невесты. И там, когда закричали: “Горько!” – и начали счет, невеста, хмыкнув, брезгливо посмотрев на уже окосевшего от самогона жениха, громко сказала: “Да идите вы на х..! Будут они еще тут мне соревнование устраивать! У меня шестой месяц беременности, если кто не знает, а они – горько!” Мать на нее прикрикнула, невеста с мстительной усмешкой сказала ей: “А я вам с отцом говорила: не надо никакой свадьбы. Не послушались – получите! Да отлезь ты, тебе еще чего?” – огрызнулась она на жениха, который дергал ее за рукав и всего лишь хотел, чтобы она села и замолчала…
Тихо стукнула калитка. Кто-то пришел. Или ушли Сторожев с врачом? Что-то в последнее время сбор всех частей. Может, она уже помирает? Да нет, просто так совпало. Один узнал, сказал другому…
Лиля не услышала ни шагов, ни голосов. Лишь какое-то шуршание. Потом пыхтение.
В окне показалась голова девчушки лет восьми. Из свадебной компании, должно быть. Скучно ей стало, пошла обследовать окрестности, забрела во двор, подошла к дому, встала на выступающие кирпичи фундамента, чтобы заглянуть в окно, это же интересно, все чужое интересно. Лиля наблюдала. Сейчас девочка увидит ее, напугается, исчезнет. Как бы ее задержать?
И Лиля сказала негромко и весело:
– Заходи в гости!
Голова повернулась к ней, девочка оценивала ситуацию: нет ли подвоха? Осмотрела лежащую женщину.
– Залезай, залезай, – сказала Лиля.
– Да нет, я так. Я мимо просто шла.
– А кто там женится?
Лиля ожидала, что девочка ответит с детской простотой что-то в духе: “Маша и Саша”, считая, что Маша и Саша известны всему свету. Но она оказалась смышленой:
– Вы их же все равно не знаете.
Подумала, поелозила, удерживаясь локтями на подоконнике, и решила пояснить, чтобы ответ не показался невежливым:
– Это папа мой с Олей женится.
Вот оно как. Деликатный случай. Видимо, папа и мама развелись. И папа второй раз женится. Возможно, и мама уже второй раз замужем. Не исключено, что мама присутствует тут же. Интересно, кричит ли “горько”?
– А где мама? – спросила Лиля.
– Умерла, – ответила девочка. И тут же, словно спохватившись, что может огорчить незнакомую тетю, успокаивающе добавила: – Она уже давно. Года два.
Лиле показалось, что где-то под сердцем стало горячо – как всегда, когда она сталкивается с самой близкой для себя темой.
– А вы болеете? – спросила девочка.
– С чего ты решила?
– Ну, вы же днем лежите.
Лиля подумала: если с кем-то об этом и можно говорить всерьез, не стесняясь, не жеманничая, то как раз с детьми. С вот этой девочкой. Ее мне сегодня Бог послал, решила Лиля.
– Да, я болею. Я тоже умру, – сказала Лиля.
Девочка, помолчав, сказала:
– Мама молодая была. Красивая.
Лиля мысленно усмехнулась. Подразумевается, что она, Лиля, немолодая и некрасивая, ей умереть можно.
– Ты ее жалеешь?
– Конечно, – легко ответила девочка.
– А папа?
– Да. Он даже плакал.
– Но ведь женится.
– Да, – согласилась девочка. – Оля хорошая.
– Лучше твоей мамы?
– Нет. Но тоже хорошая. Мы же не можем одни. И папе скучно, и мне тоже.
– То есть ты забыла маму?
– Нет. Но мамы же нет. А Оля есть.
– А если Оля тоже умрет?
Девочка не ожидала такого вопроса. Никогда об этом не думала. Возможно, смерть мамы была единственной смертью, которую она знала и видела, остальные люди для нее были пока бессмертны.
– Почему?
– Заболеет и умрет.
– Да нет, она здоровая. Ладно, я пойду.
Девочка не то что испугалась разговора – они ничего в таком возрасте не боятся по-настоящему, ей просто стало неприятно. А Лиле очень, очень хотелось ее удержать – она не поговорила с ней о самом интересном.
– Постой. Ты зря волнуешься. Оля никогда не умрет. А маме твоей сколько было?
– Маме? Двадцать восемь.
– Всего двадцать восемь?
– Да. Молодая.
– Она очень мучилась?
– Я не знаю. Меня там не было.
– Где?
– Они в машине врезались. И маму в больницу отвезли, и она там умерла.
Лиля почувствовала разочарование. Смерть в аварии – не то, о чем она хотела бы поговорить.
– Ладно, иди, тебя ждут, – сказала она.
Девочка спрыгнула.
И все же Лиле стало немного легче. Она знала, что это подлое облегчение, нехорошее, но разрешала его себе. Больным разрешена скоромная пища даже в пост, значит разрешены и скоромные мысли. Двадцать восемь лет было этой женщине – и она погибла. А Лилия была в двадцать восемь лет еще жива и здорова. И у нее впереди еще была долгая счастливая жизнь. До болезни было еще далеко.
С другой стороны, может, так лучше? Авария, удар, боль, но недолго, не успеваешь приготовиться, осознать, не успеваешь толком помучиться – это-то и хорошо.
Присказка врачей и доброхотных советчиков: не думай об этом. Не говори об этом. А о чем еще? Только о смерти и стоит говорить – часто, много, бесконечно. Говоришь – и привыкаешь. Сначала к слову, потом к мысли…
Легкий стук в дверь, голова Коли:
– Звала?
– Нет. Сама с собой говорю.
– Ничего не хочешь?
– Нет, – сказала Лиля, которая на самом деле очень хотела, чтобы эта девочка приходила к ней каждый день и каждый день своим спокойным голоском рассказывала о смерти матери – как о чем-то неприятном, но обыденном, давно забытом, о том, что в порядке вещей. Авария, визг тормозов, удар, вскрик, кровь. Это только представить страшно, а на самом деле случается каждую минуту.
– Не знаешь, – спросила Лиля, – сколько аварий в Сарынске? А в стране? А в мире?
– Каких аварий?
– Автомобильных.
– Могу в Интернете посмотреть.
– Да нет, я так…
Раушев уехал и Даша сказала:
– Рыдать будет сегодня.
– Почему? – спросил Сторожев.
– Всегда так. Приходит врач, она сначала радуется, а потом плачет.
– Ну, не всегда, – сказал Коля. – Не нагнетай.
– А если будет, справишься? – спросила Даша.
– Конечно.
– Тогда я в город. Подвезете? – спросила она Сторожева.
– Да, конечно.
В машине, не зная, о чем говорить с Дашей, Сторожев нашел занятие: нажимал на кнопки, удобно расположенные на руле, гулял по радиоволнам. Нашел что-то из разряда фоновой музыки (как в ресторанах) – без вкуса, цвета и запаха. Решил, что сойдет.
Музыка звучала тихо, шины по асфальту шуршали почти беззвучно, негромко шумел, подавая прохладный воздух, кондиционер. Этот разнородный шепот настраивал на определенный лад, но к этому ладу не подбиралось слов.
– А я в вашу маму влюблен был, – сказал Сторожев совсем не то, что хотел.
– Знаю, – спокойно улыбнулась Даша. – Она рассказывала, что вы все были влюблены – и вы, и Коля, и ваш друг, с которым вы прошлый раз приезжали.
– Немчинов? Да. Было за что.
– Надо думать.
– В вас тоже все влюбляются?
– Само собой, – равнодушно сказала Даша.
Не хочет говорить со мной, с обидой подумал Сторожев. Почему? Она же ничего обо мне не знает. Но в этом и дело: трудно говорить с человеком, которого не знаешь. На профессию свою намекнуть хотя бы. Сказать: вижу как специалист – вы умная и амбициозная девушка. Она спросит: специалист в какой области? Он скажет: психолог, аналитик. И добавит: вижу людей насквозь. Хотите, все о вас расскажу? Она, конечно, заинтересуется: все любят о себе послушать или прочесть – отсюда такая повальная страсть к тестам и гороскопам. Он будет врать, что в голову придет, Даша начнет оспаривать, смеяться, так оно и пойдет.
– Вижу как специалист, вы умная и амбициозная девушка, – сказал Сторожев.
– Да, наверно, – ответила Даша.
И все. Диалог окончен. Интересно, это ее обычная манера или она барышня строгих правил и замыкается при первом же намеке на флирт?
Но куда барышня строгих правил едет на ночь глядя?
Сторожев посмотрел на Дашу, усмехнулся – так, чтобы она заметила, и сказал:
– Видимо, вы хорошо себя контролируете. Любите владеть ситуацией.
Даша пожала плечами, ничего не ответила.
Сторожев раздражался все больше: еще ничего толком не началось, а уже произошло что-то глупое, неловкое. Он выглядит человеком, изо всех сил навязывающимся на беседу о личном и задушевном, она может это истолковать по-своему.
И пусть истолковывает, подумал он. Плевать.
И сказал:
– Самоконтроль – опасная штука. Может развиться в болезнь.
– Может быть.
– Хотите, расскажу, как это бывает?
– Не очень, если честно.
– А я все-таки расскажу. Можете не слушать. Считайте, что я говорю сам с собой.
И Сторожев взял да и рассказал этой почти незнакомой девушке свою самую заветную историю. О том моменте, когда – он это ясно понимает – жизнь его стала другой.
Произошло это очень давно, в детстве. Родители Валеры позвали гостей, людей, как и они сами, интеллигентных. Сидели, выпивали, закусывали, скромно спели что-то – не из телевизора, а то, что распространялось на пластинках сделанных из рентгеновских снимков. Потом один из друзей начал что-то рассказывать. Валера в общих чертах помнит: про какого-то начальника. Тот рассказчику нахамил, а он ему смело ответил. Валера, свернувшийся в кресле, никем не замечаемый, слушал и вдруг понял, что этот человек врет. По интонации, по глазам понял. А потом увидел, что отец отворачивается и сдерживает улыбку, а мама слишком увлеклась раскладыванием салата, покраснев, она всегда краснела, когда другие делали что-то не то. Значит, и родители понимают, что рассказчик врет? Значит, сделал вывод Валера, я такой же умный, как и они?
Он – как очнулся. Начал слушать взрослых. Присматриваться к ним. И очень часто понимал, что видит их лукавство, уклончивость, часто прямое вранье, рассчитанное на то, что дети не понимают. И дети в большинстве своем действительно не понимали, а Валера – понимал. Именно тогда он повзрослел – навсегда. Сверстники играли, учились, фантазировали, Валера тоже занимался этим, но больше всего его увлекал процесс наблюдения над своим умом. Он наслаждался тем, насколько хорошо понимает других и себя, и не заметил, когда это стало почти болезнью.
– Как это? – спросила Даша. (Слушала, кстати, сначала рассеянно, а потом довольно внимательно.)
– Ну… Подотчетность такая самому себе. Самонаблюдение. Я сказал, я сделал, я подумал. Невозможность отцепиться от этого проклятого “я”! Я-болезнь, так это можно назвать.
Даша сказала:
– Наверно, этой болезнью все болеют.
– В разной степени. Многие, особенно так называемые простые люди, они даже совсем ее не замечают. Ну вот тут, – Сторожев кивнул на забор с закрытыми воротами, мимо которого они проезжали, там днем кипел и бурлил загородный автомобильный рынок. – Человек здесь работает, продает детали, машины. Он об этом думает. Побольше деталей и машин продать, побольше денег получить, семью накормить, дом построить. Я завидую людям, у которых постоянно какая-нибудь житейщина. Конкретные цели.
– Понимаю. Или большое дело.
– Согласен. Это тоже самозабвение. Наука, открытия какие-нибудь. Война. Творчество. Альпинизм. Или просто работа с утра до ночи. Люди спасаются от себя, кто как умеет. Я тоже много работаю, но не помогает. Были такие стихи: о тебе хочу думать – думаю о тебе, о тебе не хочу думать – думаю о тебе, о другой хочу думать – думаю о тебе, ни о ком не хочу думать – думаю о тебе!
– Красиво. Это чьи?
– Не помню*. Главное: если заменить “о тебе” на “о себе”, получим мою клиническую картину. То есть – о чем ни думаю, думаю о себе. Странно, что я не запойный алкоголик. Многие мои клиенты, особенно из сильно образованных, пьют, именно чтобы отдохнуть от своего “я”.
* Автор – Лев Озеров.
Сторожев понимал, что говорит лишнее, он ведь помнил первейшую заповедь: не раскрывайся перед женщиной, ибо каждое твое слово будет использовано против тебя. Но – поздно раскаиваться, дело сделано.
И вдруг Даша спросила:
– А лечиться чем?
– Тоже страдаем? – обрадовался Сторожев.
– Наверно. Не в тяжелой степени.
– Вообще-то средство есть, – сказал Валера голосом галантного кавалера из галантных романов, которые он видел на полках книжных магазинов, в ларьках вокзалов и аэропортов, но ни одного не прочел, легко представляя, о чем они. По обложке уже видно: элегантный мужчина со скульптурным торсом страстно, но деликатно обнимает красивую и тоже скульптурную, романтично полураздетую девушку.
– Какое?
– Только вы не смейтесь. Звучит очень уж пошло, но это действительно единственное средство. Чтобы забыть о себе, – сказал Валера так, будто диктовал, – надо помнить о другом. То есть средство – любовь.
– Довольно просто.
– Просто – когда это есть. Нарочно ведь не полюбишь.
Валера был очень доволен тем, как складывается разговор. Эх, еще бы час-другой в уютной обстановке, в ресторане у Сани Сегеля, бывшего одноклассника, а теперь хозяина нескольких кафе и ресторанов. Кстати, на следующем перекрестке как раз одно из его заведений.
– Даша, а не хотите…
– Здесь налево, – сказала Даша. – Извините, перебила.
– Да нет, так. Ерунда.
Даша вышла у старого пятиэтажного дома, поблагодарила Сторожева и, чуть помедлив, сказала:
– Вы интересно мыслите.
– Я знаю, – со смехом откликнулся Сторожев, он был сейчас почти счастлив.
Проводил Дашу глазами, отъехал, но почти сразу же затормозил. Долго смотрел перед собой, постукивая пальцами по рулю, а потом сказал негромко:
– Валера, а ты ведь пропал.
Таджики встретили Дашу приветственными восклицаниями, мальчик лет пяти подбежал, обнял ее, она погладила его по голове. Его мать взяла мальчика за руку, что-то сказав ему, улыбнулась Даше. Запахи и духота здесь были невыносимо густыми, но Дашу это не коробило: того, кто ухаживает за тяжело больным, не смутят никакие запахи.
Она постучала в дверь Володи, тот открыл, сказал:
– Опа! Сюрпрайс?
– Вроде того. Не помешала?
– Чему?
– Мало ли. Вдруг у тебя девушка?
– А, ну да. Сейчас, пойду в шкаф засуну.
Володя пошел в комнату – в одних шортах, высокий, загорелый, с тонкой талией, широкими плечами. Красивый. На столе ноутбук, как всегда. Постель не застелена, только накинуто покрывало.
– Я сейчас, – сказал Володя, заканчивая какую-то работу.
– Да не спеши.
Даша легла на постель, смотрела на спину Володи.
– А в самом деле, почему у тебя никого нет? – спросила она.
– У меня ты есть.
– А другие? Неужели тебе хватает? В твоем возрасте все бегают по девушкам.
– Ладно, буду бегать, – рассеянно сказал Володя.
А Даша подумала, что, возможно, была бы рада, если бы у Володи завелась девушка на стороне, как говорят в таких случаях. Был бы повод поссориться и разбежаться.
Отравил-таки ее разговорчивый дяденька Сторожев. У нее, наверное, тоже “я-болезнь”. Слишком много думает о том, как выглядит, как к ней относятся, хочет во всем быть заметной, первой. По-настоящему умный человек должен все это минусовать и думать о деле. Вот как Володя. То есть он умнее меня? – удивилась Даша. Или это по-другому называется? Мудрость? Можно подумать на досуге, не сейчас. А дяденька смешной. Рассказал о себе, следовательно, Даша ему нравится: дяденьки рассказывают о себе только тем девушкам, которые нравятся. Если не пьяные. Пьяные – всем. Любимое дело пьяного человека – рассказывать о себе. Национальное хобби у нас такое.
– Извини, – повернулся Володя. – Ничего не случилось?
– Нет, просто захотелось тебя увидеть.
И Даша почувствовала, как ей действительно захотелось – не только увидеть, но обнять, всего, почувствовать его кожу, его запах.
Нет, все-таки я его, наверно, люблю, подумала она. И сказала:
– Чего сидишь голышом, дразнишь девушку? Иди ко мне.
Ночь густела над Сарынском.
Коля убирал из-под Лили испачканные простыни.
– Хотя бы для этого… – говорила она с перерывами, тяжело дыша, – мог бы позвать сиделку…
– Звал, сама же прогоняешь.
– Ты нарочно… Ты хочешь окончательно… не видеть во мне женщину. Ты получаешь удовольствие… от своего отвращения. Так?
– Дура, – коротко и ласково ответил Коля.
– Не повезло… тебе. Ты дождался… когда я буду свободной… Женился… А я оказалась… больная. Не повезло.
– И опять дура.
– Если ты попробуешь с Дашей… я тебя прокляну…
– Помолчи.
– Они тоже… Понаехали… Увидели ее… Если хоть кто-то… Я всех прокляну… Где она?
– Уехала.
– И правильно. Ей тут нельзя жить. Ты страшный человек, Коля.
– Помочь можешь? Мне же трудно. Повернись чуть-чуть.
– Не надо ничего. Буду лежать в говне! Я хочу этого запаха! Запах говна. Обожаю. Он… не обманывает… Он точно говорит… кто я. Оставь меня в говне!
Коля переодел Лилю, взял грязное, вынес, замочил в корыте, чтобы потом постирать.
Стиральная машина все-таки нужна, подумал он. Пол, правда, везде гнилой, где ее поставить? Придется сделать специальное основание – выложить кирпичами, залить цементом. И заземление обязательно. Проводка старая, мало ли что.
Прозвучал звонок.
Коля вошел к Лиле.
– Коленька, – послышался шепот. – Прости меня, пожалуйста.
– Ни за что! – грозно ответил Коля.
Подошел, сел на край постели и стал гладить Лилю по голове.
– Волосы грязные! – встревожилась она.
– Вчера мыли, забыла?
– Точно… Тогда гладь.
14. ДА Ю. Обладание великим
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Постоянно держите в поле зрения главную цель.
Телефон Сергея Дортмана у Ильи был: встретились как-то, обменялись, неизвестно зачем. Подобных номеров у Ильи в записной книжке мобильного телефона очень много. Вот сейчас, ища Дортмана, увидел рядом в списке: “Дима вр.” Кто такой Дима вр.? Вспоминал. Аж разозлился на себя: что это, ранний склероз? Вспомнил, выдохнул с облегчением: Дима – врач! Года три назад у Ильи переклинило поясницу, знакомый Люсиной подруги осматривал его, вот этот самый Дима вр. Зачем он теперь ему, зачем хранился тут три года? И Немчинов удалил номер Димы вр. А потом просмотрел весь список, чего не делал очень давно, и с удивлением находил: Анна Соб., Вика Культ, Гущихина, Евгений Конных, Ел Вл Ри, Игорь П., Люб Петр БТИ, Мар Гол Сар, Оля Гар, Пуск-2, СГМ… – и так далее, не меньше тридцати номеров, неизвестно кому принадлежащих. Удалив их, Немчинов почувствовал облегчение, словно хоть на каком-то участке своей жизни навел порядок.
Дортман ответил хрипло, но трезво.
– Хочу в гости зайти, ты не против? – спросил Илья.
Дортман не удивился.
– Пожалуйста.
В квартире Сергея было относительно чисто за счет пустоты. Она напоминала гостиничный номер глухоманного райцентра: шкаф, кровать, стол, кресло, пара стульев. В кухне стол у окна, навесной шкафчик для посуды, плита, на плите кастрюля.
– Минимализм, – похвастался Дортман, провожая Илью в кухню, где удобней и пить, и закусывать, и курить. Курил он что-то вонючее, дешевое. – Запрещают врачи, а я не бросаю.
– Не можешь бросить?
– Не хочу. Смысл?
Дортман был худ, лицо желтое, полуседые длинные волосы свалялись.
Свинчивая пробку с бутылки водки, которую Илья предусмотрительно принес с собой, он рассказал, что лежал в больнице, куда его увезли на скорой помощи с печеночной коликой.
– Думал дома перетерпеть, водочкой заглушить, не получилось, вызвал.
В больнице Сергея обследовали и сообщили ему, что он в недавнем прошлом перенес инфаркт. Дортман удивился, потом припомнил, что действительно месяца три назад ему было как-то особенно нехорошо. Дортмана взялись лечить, но, как только ему стало получше, он сбежал.
– Ну ты даешь, – сказал Илья, примеривая мысленно к себе: он бы так не сумел, забоялся бы. Храбрость пьяниц его всегда изумляла.
– А что? Там с ума сойдешь. Если выздоровею, я и дома выздоровею, а если помру, то, опять же, лучше дома помру.
– Фаталистом стал?
– Да нет. У самураев было правило: проснувшись, представить, что ты уже умер. То есть все происходит как бы после твоей смерти. Ничего не бойся, ни о чем не жалей. Мне это нравится.
– А другим?
– А других вокруг меня никого, слава богу, нет.
Дортман налил себе и Немчинову. Чокнулись, выпили. Дортман, не вставая, дотянулся до плиты, снял кастрюлю, щепотью достал оттуда длинные тонкие спагетти и, широко раскрыв рот, опустил их туда. Жуя, предложил Илье:
– Хочешь?
– Нет, спасибо.
– Тогда извини, больше ничего нет.
– Я тут тебя в старых газетах увидел, – сказал Немчинов. – То есть не тебя, а информацию. Как ты был доверенным лицом у Леонида Костякова.
– Был, да. Глупое было время. На что-то надеялись, идиоты. И сами же все просрали.
– Что ты имеешь в виду?
– Да все. А Леню я вообще с детства знал. Золотой был человек, такие на нашей земле долго не живут.
– Он долго и не жил. Ты что-то знаешь об этом?
– Что я могу знать? – насторожился Сергей. – Поехали на рыбалку, человек с лодки оступился, упал…
– С лодки? Откуда ты знаешь?
– Ну, не с лодки, с берега. Неизвестно. Чего ты подлавливаешь меня? Никто не видел, как он утонул.
– Ты не горячись, Сережа.
– Я не горячусь, а просто… Мы с Леней дружили еще в школе. Вон там видишь дом? – Дортман, не оборачиваясь, показал большим пальцем за спину.
Сквозь пыльное окно виднелся длинный панельный дом, построенный, наверное, лет тридцать назад.
– На этом месте были бараки, натуральные бараки, а в них коммуналки, я там с родителями жил. И Костяковы тоже. Не знал? Двухэтажные такие дома, доски и штукатурка, зимой холодно, летом духота, тараканов тьма, да что тараканы, клопы водились! И выросли, между прочим, выучились, в люди вышли. Причем, заметь, мама у Костяковых была глухонемая, папа – неграмотный слесарь, они сами себя воспитали. Сплошное опровержение наследственности.
Таким образом Немчинову даже и просить не пришлось, Дортман сам пустился в воспоминания о своем детстве и о семействе Костяковых. О том, как братья стояли друг за друга, как наводили шорох на окрестности – их уважали авторитетные пацаны, да они и сами были авторитетными пацанами. Леонид, правда, отлынивал – был довольно хилым и болезненным. Выглядел младшим братом, хотя средний.
– А учились когда? – спросил Немчинов.
– В свободное время. Все смышленые оказались, башковитые. Но без фанатизма, в отличники не лезли.
– Я слышал, Павел чуть ли не с медалью школу окончил.
– Ты больше слушай. Они о себе любят легенды распространять. Образцовая трудовая семья, дети-самородки. Заботливый папа в школу за ручку провожал.
– Не провожал?
– Папа у них, я подозреваю, страдал тяжелым бытовым психозом. Как ты думаешь, почему он в жены взял глухонемую женщину? Потому что он сам был как глухонемой. Молчал все время. С работы идет – молчит, на работу – молчит. И на работе, я думаю, молчал. А в выходные напивался и начинал всех гонять.
– Это как?
– Гонять на сленге нашего славного советского быта, – в обычном своем витиеватом стиле пояснил Дортман, – означало, да, впрочем, и сейчас означает, вести себя агрессивно по отношению к окружающим лицам. Вплоть до мордобития.
– Бил детей?
– И детей, и жену, и соседей. В милицию неоднократно брали, но отпускали: очень уж с производства были хорошие характеристики, ценили его там. И сама жена приходила, просила: отпустите, Христа ради.
– Как просила? Она же глухонемая была?
– Молча. Ты, Илья, всегда любил представиться глупее, чем есть, – Сергей начинал хмелеть и подпускать язвительности, как с ним обычно бывало. – Вот ты милиционер. Ты взял пьяного отца семейства. Приходит мать семейства, складывает руки на груди, ничего не говорит – и ты не поймешь, чего она хочет?
– Пожалуй… Ты больше не наливай мне, не хочу.
– Вот это благородно, – оценил Дортман. – А то некоторые пьют, так сказать, за компанию. Компания при общении с этой неблаговонной жидкостью мне не нужна лет уже с двадцати, я вполне могу общаться с ней тет-а-тет. Но некоторые стесняются. Или рассуждают мысленно, что, дескать, мне меньше достанется. Не понимая, что чем меньше мне достанется, тем хлопотнее будет моя жизнь: я же не успокоюсь, пойду в магазин, меня могут обидеть и тому подобное.
– Значит, папаша был крутой человек? Не знал, – свернул на прежнюю тему Илья.
– А я знал. Мой интеллигентный папа предпочитал элементарно запираться, чтобы не противостоять слепой стихии. Чужих детей дядя Виталя, конечно, не трогал, а вот папу мог. Один раз папа не успел запереться, вышла неприятность. Папа даже в товарищеский суд на него подавал. Но потом забрал заявление: дядя Виталя извинился, я тоже за него просил. Чтобы мне его детки голову не свернули.
– Похоже, ты это семейство не очень любил? – спросил Немчинов.
Сергей хмыкнул, прищурил один глаз, а вторым проницательно посмотрел на Илью.
– А чего это ты докапываешься, а?
– Просто. Пишу книгу о том времени, – сказал Немчинов почти правду.
– Зря. Писал бы лучше о своих купцах. Там хоть что-то понятно. А русская жизнь последней трети двадцатого века – сплошной сумбур вместо музыки. Я сам до сих пор не понял, что это было. Но Леня был, повторяю, человек. Я ведь, ты же знаешь, высокого мнения о своем уме. Леня был единственный человек, которого я признавал умнее себя. Я в него верил.
– А почему они с братом сошлись друг против друга? Или это легенды?
– Это не легенды. Можешь представить, чтобы в одной семье были совершенно разные дети?
– Могу.
– Вот – как раз такой случай. Костяковы – волки натуральные, включая их братца двоюродного, Петра. А Леня был человек. Он шел во власть, да. Но не для карьеры, не для денег. Он хотел изменить жизнь к лучшему. Такие были. Мало, но были. Поэтому я и согласился стать его доверенным лицом. Тоже даром, то есть даже не за стакан водки. Я тогда вообще практически не пил! – сказал Дортман так, будто сам несказанно удивлялся этому обстоятельству.
– Слушай, а с чего Костяковы вообще начались? – спросил Илья. – Слухов полно: чем-то торговали, челночничали, то-се, а конкретно я мало что знаю.
– Это просто, – махнул рукой Дортман. – Павел что-то на предприятии химичил с будущим тестем, а потом пристроился на железную дорогу. Прибился к пищеблоку при вокзале. Вагоны повышенной комфортности, ты помнишь, появились? Это что означало?
– То же, что и сейчас – с продуктовым набором. Чистое жульничество и навязывание. Производят или покупают за копейки, продают в десять раз дороже. Да еще в стоимость билета включают.
– Именно. Вот Павел Витальевич и сел на производство этих наборов. Но это семечки, хотя, конечно, семечки мешками. Самая красивая комбинация была разработана тогда, когда исчезало государство, дай бог памяти, как оно называлось…
Сергей налил и выпил – для освежения памяти. И поднял палец, показывая, что вспомнил:
– Союз Советских Социалистических Республик! Оно исчезало на глазах, но не исчезла сеть союзных железных дорог. По которой ходили сотни, а то и тысячи бесхозных вагонов и целых эшелонов. То есть, к примеру, эшелон идет из пункта А в пункт Б. Идет долго. И, пока он идет, пункт А оказывается, допустим, в суверенной республике Узбек-стан, – артистичный Дортман произнес это с тюркским акцентом, – а пункт Б оказывается в не менее суверенной республике Эсто-ониа. – Пункт А запрашивает железнодорожные узлы, включая Сарынск: проходил эшелон? Проходил! И пункт Б спрашивает: проходил? Проходил! А где он? А мы не знаем! И узнать невозможно, потому что теперь это разные государства! И на скромном железнодорожном узле Сарынска бесследно исчезали, повторяю, сотни и тысячи вагонов с товарами легкой и пищевой промышленности, а также с продукцией тяжелого машиностроения и даже оборонной. Они вышли из социализма, но не пришли в капитализм, пропали в черной дыре. И следов нет, этого не помнит уже никто.
– Так просто? – удивился Немчинов. – Не может быть!
– А ты думал, гипотеза Пуанкаре? Теорема Ферма? Именно – просто! Железная дорога всегда была клондайком, а Костяковы до сих пор крутятся вокруг нее. Конечно, эшелоны уже не пропадают, по крайней мере целиком, но производство продуктов осталось, обширные складские помещения остались, которые сдаются с большой выгодой. Да там много чего. Так что всякие братские магазины, автосервисы и рестораны – это не бизнес, это так, для удовольствия. Железная дорога да плюс вот эта самая водка, – Сергей щелкнул пальцем по бутылке. – Это – серьезно. Или строительство, которое тоже не шутки. Тут уже заслуга Макса, ему мало было пищеблока и махинаций с вагонами, он придумал создать ремонтно-строительную контору, которая сама ничего не строила, но получала большие деньги. Ты знаешь, что у Макса была кличка – Хромой? А некоторые его и сейчас так зовут, за глаза, конечно.
– Да, он прихрамывает немного.
– Детская травма. Недолечили, да он и сам не хотел – бывают, знаешь, такие недостатки, которые человеку даже идут. Он прихрамывает не как больной, а как-то даже по-боевому, будто раненый. Ему это нравилось, а когда вырос, позволило откосить от армии. Мало того, он еще и выгоду извлек, получил инвалидность и создал при обществе инвалидов ремонтно-строительную контору. Ты спросишь зачем? Я отвечу: налоговые льготы. Контора получает кучу заказов, передает их настоящим подрядчикам, сама не платит налогов, а субподрядчики половину или какой-то там минимум, Макс имеет хорошие деньги за посредничество. Всё. Вся схема.
Немчинов покрутил головой.
– Стыдно признаться, – сказал он, – но я впервые начал понимать, откуда у людей появлялись большие деньги. Думал: ну, накупили барахла, продали, еще накупили, еще продали, уже больше, и так потихоньку богатеют.
– Именно – стыдно! – Дортман наставил на Немчинова палец. – Ты это сказал для красоты слога, а попал в точку! Стыдно! Стыдно нам, что вовремя не опомнились и не сообразили, куда все идет! Чистоплюи! Зато гордимся: мы не имеем к этому отношения, никого не грабили, не убивали! Так и они будто бы никого не грабили, не убивали. Просто мы не сразу сообразили, что грабили – нас с тобой и с нашей же помощью. Да и убивали тоже.
– Ты кого имеешь в виду?
– Никого. Следствие закончено, забудьте. Был такой фильм.
Дортман пьянел на глазах.
– А что, было какое-то следствие? Когда Леонид утонул, как-то ведь расследовали? – Немчинов хватался за остатки еще не угасшего сознания Сергея.
– Никак. Тело не нашли, опросили свидетелей, дело закрыли.
– А слухи эти про любовь Леонида и жены Павла?
– Не слухи. Ирина хотела от Павла уйти. А ведь двое детей уже было, все равно хотела. Такая была любовь. Но не успела – утонул ее любимый в сырой воде. И больше я тебе ничего не скажу. И еще одно: Леня был мой единственный друг. Первый и последний. Если хочешь знать, после него моя жизнь перестала иметь смысл жизни. Я так его любил, что даже подозревал себя в гомосексуализме. Но потом понял, что это любовь человеческая. Я его любил, как себя. Как идеальное я, понимаешь? Даже в то поганое время никто не мог сказать о нем ни одного плохого слова! Никто!
Дортман уронил голову, некоторое время смотрел в стол и тяжело сопел. Немудрено: в бутылке оставалось на донышке.
Но вот он усилием воли приподнял голову и, запинаясь, сказал:
– Илья. Сейчас я буду непристойно пьян. Поэтому лучше тебе уйти. Но. У тебя есть сто рублей?
– Найдется.
– Дай мне их. Я сейчас упаду, а потом проснусь, мне будет плохо. Ты в этом виноват, ты принес водку. Поэтому мне понадобятся деньги. На опохмелку. И ты мне их дашь.
– Возьми.
– Положи на видное место.
Илья положил купюру на центр стола и прижал тарелкой. Дортман кивнул.
– Теперь иди. И помни: я тебе ничего не говорил. Дверь захлопни.
– Может, я тебя спать отведу?
– Я еще не дожил до того, чтобы меня… По улицам слона водили, вашу мать. Как видно, напоказ. Ты уйдешь или нет?
Илья ушел.
Он был в состоянии возбужденном, сдержанно восторженном – то есть не допускал еще восторга, но знал, что он предстоит, восторг творчества, восторг явившейся ему настоящей Книги. Конечно, Костяковы ее не примут, но он напишет не для них. Это будет наконец книга для самого себя, для своего поколения, для всех, кто хочет понять наше время и наше место в этом времени. Аванс он вернет, что-нибудь придумает. Мощная и величественная история возникала в его воображении: история братьев – а что может быть важнее и глубже в любом времени и любом контексте, чем история братьев (после, конечно, сюжета об отцах и детях)? “Братья Карамазовы”, “Иосиф и его братья”, “Братья Лаутензак”, “Братья и сестры”, не говоря об огромном количестве сюжетов о братьях – у всех народов, включая самую известную историю, о Каине и Авеле.
Кто из Костяковых был Каин, кто Авель?
Что за история любви жены Павла к Леониду – или Леонида к жене Павла? Дортман сказал, она хотела уйти от мужа, но это ему так помнится, а как было на самом деле?
Впрочем, не обязательно идти прямо по следам событий, важны масштаб и драма того, что произошло. И это может оказаться могучим произведением, которое вберет в себя всю горечь поражения поколения, народа, страны.
Главное теперь – не торопиться, не спешить. По словечку, по страничке… Эх, если бы не газетная работа… Но деньги-то ведь есть! Они дадут возможность хоть на целый год взять отпуск за свой счет. А потом… Потом будет потом. Сказать свое слово – и хоть умереть, не жалко.
“Сотворю великое и наслажуся им”, – вспоминались чьи-то слова. Очень известные, чуть ли не Пушкина, но откуда, Немчинов в горячке не мог вспомнить*.
* Неточная цитата из “Моцарта и Сальери” Пушкина: “Быть может, новый Гайден сотворит // Великое – и наслажуся им…”
15. ЦЯНЬ. Смирение
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
До самой земли склонилась ветвь дерева под тяжестью снега, но скоро она вновь выпрямится и займет прежнее положение.
Шура (на самом деле Шора$), водитель и охранник Костякова, широкоплечий высокий казах, который служил у Павла Витальевича уже двенадцать лет, хорошо знал повадки своего хозяина. С утра тот молчал, хмурился, потом стал нервный, по телефону кричал. С Шурой не разговаривает ни про что, не улыбается совсем. Значит, чешется ему сорваться в запой. Он давно уже хочет, только причину ищет. Сегодня будет причина, будет у Шуры неприятность – возиться с пьяным хозяином, тащить его в машину на руках, как младенца, а Шура хоть и сильный, но в Павле Витальевиче килограммов сто живого веса, не меньше.
Недаром он врача–друга своего позвал, Сторожева. Хотя, когда удержаться хочет, тоже его зовет. Сегодня вообще всех позвал. В здании вокзала возвели часовню, вот и позвал. Павел Витальевич ее построил на свои деньги, следил за строительством. Сегодня приехал пораньше, чтобы все было хорошо. Шуре нравилась эта часовня, нравилось то, что она полностью в помещении, в здании. Необычно и красиво. Маленький такой домик, как игрушка. Белые стены, золотой купол с крестом. Вошли внутрь, Павел Витальевич увидел какую-то недоделку, что-то там такое на стене. Сердито сказал бригадиру, бригадир, тоже казах (в приграничном Сарынске много казахов), закричал на рабочих, они прибежали, испуганные, стали исправлять. Бригадир стоял и смотрел. Потом подошел к Шуре, улыбнулся и что-то коротко сказал. Шура тоже улыбнулся и кивнул. Который уже раз это в жизни: он стесняется признаться, что не знает казахского языка. Надо, что ли, выучить. А как его знать? Жили среди русских, дома говорили по-русски, отец хотел, чтобы сын стал начальником, заставлял учиться. Шура учился как мог, закончил школу, но начальником не стал. Ему и так хорошо. Даже лучше. Шура любит не торопясь подумать, посмотреть вокруг, а начальнику это некогда. Когда Шура ждет в машине или сидит в своей комнатке в доме Костякова, или при думском гараже, когда Павел Витальевич заседает, ему хорошо, мысли текут сами собой. Он думает о жене, о детях, о своем доме, то есть о хороших вещах. Надо уметь все время думать о хороших вещах, и все будет хорошо.
Съехались гости, которых пригласил Павел Витальевич. Большие люди. Все знают и уважают Павла Витальевича, не могут не приехать.
Шура стоял у входа, смотрел вокруг, как положено. На самом деле он хоть и считается охранником, но на Павла Витальевича пока еще никто не нападал, охранять по-настоящему не пришлось. Раньше, до Шуры, в середине девяностых, говорят, что-то было, а теперь давно уже нет. Кто будет нападать, зачем? Если кто чего не поделил, это мелкие люди, а большие давно всё поделили, нечего уже делить. Это и лучше, спокойнее.
Появилось, как обычно в таких случаях, местное телевидение, молодой человек с микрофоном встал перед камерой и быстро заговорил:
– Сегодня открылась часовня во имя Святителя Николая Чудотворца для православных пассажиров. Региональная дирекция железнодорожных вокзалов предоставила Сарынской епархии площадь в аренду на безвозмездной основе. Теперь все желающие могут здесь помолиться, поставить свечи, приобрести православную литературу, нательные кресты, лампадное масло и другие предметы церковной утвари. В часовне также можно заказать молебен. В комнате для молитв множество икон, среди которых икона Христа Спасителя, Пресвятой Богородицы Казанской, Николая Чудотворца, Пантелеймона Целителя. Чин освящения часовни совершил владыка Александр. Отдельную благодарность он высказал тому, на чьи средства, собственно, была выстроена часовня, а именно Павлу Витальевичу Костякову. Среди присутствующих были…
Корреспондент долго перечислял имена, орудуя языком на удивление ловко, а в конце сказал:
– После освящения владыка Александр обратился к присутствующим со словом, в котором поздравил работников вокзала и всех собравшихся с освящением часовни и вручил Павлу Витальевичу Костякову образ святого благоверного князя Александра Невского, аналогичный образ был вручен начальнику Сарынского железнодорожного вокзала Розе Семеновне Гризяевой. Или начальнице? Костя, как правильно? – спросил он оператора. – Начальнику Гризяевой – как-то не то.
– Понятия не имею, – ответил оператор.
– Руководительнице? Тоже не очень. Ладно, сойдет.
– Там стык плохой, переговори.
– С какого места?
– Аналогичный.
– Аналогичный образ был вручен начальнику Сарынского железнодорожного вокзала Розе Семеновне Гризяевой.
На этом корреспондент закончил свой репортаж. Оператор спросил:
– Дожидаться не будем?
– Нет. Возьми несколько общих планов, я потом за кадром еще что-нибудь скажу. У меня такой же репортаж с Павловской часовни, вставлю кусок оттуда, там все те же самые были, никто не заметит.
– Дело твое.
– Если хочешь еще три часа тут ошиваться, давай ждать.
– Да нет, зачем…
Прибыл владыка Александр, о котором говорил корреспондент, служба началась.
Шуре очень нравилось пение владыки и его помощников, нравилась их одежда – расшитые широкие балахоны до пола, с золотыми лентами, нравилось, что все было серьезно, прилично. Лучшие люди собрались здесь – начальство города и железной дороги, бизнесмены. Все крестились, когда крестился владыка и его помощники, хотя, быть может, не все верили. Но Бог, считал Шура, он, как болезнь, веришь ты в нее или не веришь, а она есть, пусть даже ты еще о ней не знаешь. Нет, это плохое сравнение. Бог – как только что зародившийся ребенок, о котором женщина тоже не знает, а он тоже уже в ней есть. А потом она узнает, и все становится на свои места. Это сравнение лучше.
Павел Витальевич крестился так, будто бил себя пальцами в лоб, в живот, в плечи, весь раскраснелся, глаза красные и мокрые. Его братья стояли рядом тоже торжественные, Петр смотрел на владыку, как на Деда Мороза, даже рот приоткрыл. Он постоянно будто терял память, упускал момент, когда нужно креститься, а потом, очнувшись, оглядывался, как бы спрашивал: “А? Что?” – и торопливо наверстывал. А Максим крестился формально, Шура знал, что Максим не очень-то верит в религию. Максим даже тут посматривал быстрыми глазами на окружающих женщин, искал красивых и симпатичных. Вот тоже мужчина, не может успокоиться в этом вопросе никак. Уже сколько у него было неприятностей из-за женщин, а он все продолжает. Шура, когда пришел из армии, у него было что-то похожее. Прямо бешенство, только об этом и думал, и если бы первая девушка, которая попалась ему в руки, вдруг стала бы отказываться, он бы ее просто убил. Вот так преступления и случаются. Но она, к счастью, догадалась, что нельзя дразнить человека, когда он в таком состоянии, уступила. Хорошая была девушка, хоть и очень худая.
Шура тоже потихоньку крестился, не поднимая руки, держа ее под грудью и двигая пальцами, собранными в щепоть. Он не видел в этом ничего такого: чужого Бога надо тоже уважать. Да и не чужой он, говорят, просто относятся к нему в разных религиях по-разному. Шура не совсем это понимал и не хотел понимать. Главное – есть что-то, что зависит от человека, а есть то, что от него не зависит. Вот то, что не зависит, и есть Бог.
Только несколько татар из местных больших людей (татар в Сарынске еще больше, чем казахов) стояли, не крестясь, а достойно сложив руки на груди и склонив головы: уважая, но не имея возможности полностью присоединиться. Наверное, они были крепкие мусульмане, не как Шура. Шура тоже мусульманин, но не совсем правильный, в мечеть не ходит. А они ходят. Но и сюда вот пришли – а как не придешь, если все тут, если Павел Витальевич тут? Куда Павел Витальевич скажет, туда они и придут, хоть в баню с голыми девушками. Правда, бани с голыми девушками остались в прошлом, о них Шуре только рассказывали, при нем их уже не было. А жаль.
Валерий Сторожев тоже не крестился. Он стоял неподалеку от Шуры, сзади всех, слушал, что поют, но не крестился. Он врач, а врачи считают, что они сами боги, подумал Шура. Или просто они, врачи, слишком часто и много имеют дело с людьми, а когда слишком часто имеешь дело с людьми, портишься. Шура имел дело только с Павлом Витальевичем, его друзьями и знакомыми и со своей родней, своими друзьями и знакомыми, поэтому характер у него хороший, спокойный. А двоюродный брат Айдар работает в милиции и все время имеет дело с людьми, поэтому у него характер испортился, стал плохой, злой, нервный.
Сзади и сбоку обозначилось движение, которое Шура заподозрил, как опасное. Он повернулся: пьяный и грязный мужик, бомж во всей своей лохматой красе, лез сквозь людей в часовню. Шура выставил руку перед ним, сказал:
– Не торопись. Стань тут и стой. Все и тут видно, если хочешь.
– Ты мне, узкопленочный? Я тебя бац-бац-бац! – по сумасшедшему вскрикнул человек и, пригнувшись, рванулся вперед, Шура только пустыми руками хлопнул, не поймав.
А человек бросился прямиком к владыке и истошно закричал:
– Ису Христу! Еси небеси! Блага дай! Дай блага! Дай блага! Небесный! Хлеб сущный! Небесный! Отец! Отец! Бучи мя! Чуб на чубе!
Он забормотал совсем уже полную чепуху, а сам крестился, то есть думал, что крестится: делал такие движения, будто сдергивал рукой что-то с головы и прижимал к животу, вверх-вниз, вверх-вниз, и уже по этим движениям видно было, что он совсем сумасшедший. Владыка растерянно оглянулся на помощников. Один из них, высокий, большой, как Шура, выдвинулся, взял человека за руку, сказал:
– Пойдем с богом, я тебе конфетку дам.
– Не хочу кафетку, – ломал язык сумасшедший на детский манер. – Хочу к Ису. Ису Христу. Дай мне, дай!
Высокий взял свечку и подал ему:
– На тебе, неси. И пойдем. Смотри, не потуши!
Сумасшедший тут же испугался, озаботился, стал внимательно смотреть на свечку. Нес ее к выходу в вытянутой руке. Пламя вдруг заколебалось, вот-вот потухнет. Казалось, все ахнули, напряженно глядя на пламя (боялись дурной приметы). Нет, не потухло. Сумасшедший вынес свечу и пошел с ней дальше, где стояли привокзальные милиционеры. Они (Шура, оглянувшись, видел) довольно вежливо взяли сумасшедшего в кольцо и повели из вокзала. Тоже ведь ума хватило не портить момент. А по шее надают ему уже на нейтральной территории, где можно.
Богослужение продолжилось. Шура слушал непонятное и красивое пение, чувствуя себя размягченным, и вдруг увидел, что Сторожев тоже крестится. И не только крестится, он плачет, слезы текут по щекам. Никогда Шура не видел таким Сторожева. Прошибло человека.
После этого в вокзальном ресторане был обед.
Шура стоял у стены. Костяков всегда приглашал его сесть, особенно когда был пьяным, но Шура всегда отказывался. Нельзя, служба. И сам же Павел Витальевич его потом за это хвалил, а Шуре нравится, когда его хвалят. Почему нет? Всем нравится, когда их хвалят, Шура любит попросить своих детей что-то сделать, а потом их похвалить. Они прямо светятся.
Гости ели, выпивали, Павлу Витальевичу в его состоянии тоже хотелось выпить, один раз он даже налил себе, но Сторожев, сидевший рядом, тут же отставил стакан и что-то сказал. Странно все-таки: такой человек Костяков, а так привязан к этой глупости. Шуре вот все равно, что она есть, эта водка, что ее нет. Или вино, или пиво. Шура никогда это не любил. Пробовал – не понравилось. Само опьянение не понравилось – не чувствуешь себя собой, будто кто-то к тебе в мозгах подселился. Неприятно.
Потом поехали домой – за город. Сторожев сел с ними.
В машине они начали ссориться. Шура пропустил момент, с чего началось, думал о своем, вдруг услышал громкий голос Костякова:
– Ты в Бога просто не веришь, вот и все!
– Это мое дело, верю я или нет!
– Нет, но почему – все радуются, всем понравилось, а ты, как сыч, бубнить начал!
– Я имею право на свое мнение, Паша?
– Имеешь.
– Вот и все. Я высказал свое мнение, что, если у тебя лишние деньги, надо не часовни открывать, а давать их людям.
– Всем не передашь. А часовня для всех.
– Ага. То есть это способ сразу от всех откупиться?
– Да почему откупиться-то?
– Потому! Я же вижу – ты так радуешься, будто мир спас. И душу свою заодно.
– Слушай, будешь наседать – напьюсь!
– Да напивайся, тебе же хуже!
Некоторое время молчали. Потом Сторожев сказал виноватым голосом:
– Извини, Паша. Действительно, ты сделал, что мог и что хотел. Ты поступил правильно.
– Да нет уж, Валера, не замазывай. Я знаю, многие так думают, что Костяков от Бога откупается. А если я просто захотел это сделать – от души? Без всяких откупов? Как я вам это докажу?
– Никак. Ты это знаешь – и всё, больше ничего не надо. Хотя я вас, новых верующих, все равно не понимаю.
– А что понимать?
– Ну вот ты – лет десять или пятнадцать назад начал в церковь ходить, причащаться, исповедоваться, посты соблюдаешь по возможности. Так?
– Так.
– Евангелие читаешь, ну, и вообще, хочешь грамотно верить, со знанием. Другим хватает внешних вещей – в церковь по праздникам сходить и на храм перекреститься, если мимо едут. Ты хочешь большего. Но при этом бизнес твой сомнительным был всегда и таким остается, разве нет? Не говоря о ваших думских шашнях. Как это сочетается с верой, объясни?
– Это государство сомнительное, а не мой бизнес, – проворчал Павел. – Я бы рад по-честному, а оно со мной по-честному хочет? Я завтра же без штанов останусь. И мои дети, и мои компаньоны, понял? И все, кого я кормлю. Одних рабочих мест на мне полторы тысячи.
– Хорошо. Другой пример, только не обижайся. Ты вот, когда маму свою хоронил, царство ей небесное, ты договорился, чтобы старое кладбище открыли, похоронил ее за Аллеей Героев, где памятник неизвестному солдату стоит, отгрохал монумент в черном мраморе, так?
– У меня отец там лежал! Я подзахоронил, это разрешается!
– Никому там не разрешается, не ври. Да и отца ты к Аллее Героев перенес, целый крестный ход устроил. Ты только не сердись, я не обидеть тебя хочу, я понять хочу. Ты себе там место тоже купил? Купил или нет?
– Ну, купил. Рядом с родителями, обычное дело.
– И братья купили? И памятники вам будут в двадцать метров высотой, как на Мамаевом кургане? У всех крутых людей такие стоят, вы же не можете, чтобы хуже, чем у них.
– При чем тут…
– При том! – закричал Сторожев, и Шура удивился, почему он так злится. – При том, б.., что я, неверующий, постесняюсь там место купить, даже если деньги будут шальные, постесняюсь влезть на закрытое кладбище, постесняюсь – чтобы других людей не обидеть, чтобы не выхваляться, чтобы… Потому что перед смертью все равны! А ты, верующий, не хочешь даже перед Богом сравняться с другими, хочешь заметным быть? Какой ты верующий после этого, если у тебя такая гордыня? Или – стояли вы сегодня, я видел – как по ранжиру, б.., сначала начальники, крупные бизнесмены, потом, б.., средний класс, потом мелкие чиновники и мелкие бизнесмены, а простого народа не было вовсе! Это, б.., как? Ты, верующий, объясни мне!
– Во-первых, перестань ругаться. Весь праздник мне испортил…
– Да ты сам испортил себе! Едешь и лоснишься, как пузырь! А левая рука не должна знать, что делает правая – в Евангелии сказано!
– Типичная ошибка, – сказал Павел Витальевич, стараясь быть спокойным. – Я у батюшки своего, у духовника, тоже спрашивал про Евангелие, как там некоторые места понимать. Ну, насчет того, что последнюю рубашку отдать, что богатому труднее в игольное ушко пролезть, чем в рай, что не мир принес, а меч. Он говорит: все неофиты, говорит, понимают Евангелие слишком буквально. Христос изъяснялся образно и притчами. И без церкви, без духовных отцов понять это трудно, почти невозможно. Ты бы сходил к моему батюшке, очень умный мужик. А сам попробуешь разобраться – еще хуже увязнешь.
– Может, и схожу. Но ты на теорию не сворачивай. Давай конкретно. Ты в Бога веришь?
– Верую, – твердо ответил Павел.
– Веришь, что перед Богом все равны?
– Опять ты… Ну, верую. Но я же…
– Тогда купи себе местечко в курятнике на отшибе! То есть там даже и покупать не надо, и так отнесут!
Шура знал, о чем речь: курятником назвали в народе новое кладбище в километре от Сарынска. Там была птицефабрика, а возле нее отвели земли под кладбище. Поэтому и курятник. На старом кладбище за большие деньги тоже можно подселиться или заранее купить местечко, что и сделал Павел Витальевич. Почему нет? Человек может? Может. Что плохого, если он хочет, чтобы Богу его было виднее? Ласковый ребенок тоже на глаза отцу хочет показаться.
– Что ты прицепился к могилам? – спросил Павел Витальевич. – Вера от этого не зависит.
– А от чего?
– От веры. Я верю, а ты нет, вот и все.
– А от веры что-то зависит?
– Не понял?
– Ты веришь, я нет. Ты лучше оттого, что веришь?
– Ну… Стараюсь по крайней мере. Понимаю, что я грешник, и стремлюсь очиститься. По силам. А ты собой доволен.
– Это ты так считаешь!
Шура был согласен с Павлом Витальевичем. Он слушал и слышал, что Сторожев именно чувствовал себя правым и был доволен своей правотой.
– Хорошо, – сказал Сторожев. – Допустим, я врач, то есть не допустим, а так и есть, я врач, я никого не зарезал, не ограбил, и собой доволен. И это плохо – что доволен. А ты крупный бизнесмен, и уже в силу своего бизнеса не знаю уж, кого ты зарезал, но ограбил – это точно.
– Понимал бы ты.
– И понимать нечего. Нет русского бизнеса без грабежа.
– Ты к чему клонишь, скажи сразу?
– К тому, что ты режешь и грабишь, но собой недоволен, а я лечу людей…
– Задаром, ага.
– Не задаром, но лечу. И собой доволен. Но я все равно, б.., дерьмо, потому что не верю, а ты ангел, потому что веришь. И стремишься очиститься!
– Я не ангел. Нет, сходи к моему батюшке, он тебе все объяснит.
– Да что ты мне своим батюшкой! Если даже право на жизнь покупается, а не верой дается, он мне это объяснит?
– Не понял? Жизнь еще никто купить не может.
– Как сказать! Вон Будырин – восьмой год держится на заграничных дорогих лекарствах, консультант к нему из Германии раз в два месяца прилетает, а один мой пациент, прекрасный человек, с той же самой болезнью, но бедный, денег нет – и сгорел за два года! Восемь лет и два года – есть разница? У Будырина купленная жизнь или нет? А вот тут, – Сторожев ткнул пальцем в темноту, непонятно куда, – лежит женщина, умирает, и, кроме новокаина, ей ничего дороже вколоть не могут! Ну, и еще что-то, без чего совсем нельзя. И манная каша по праздникам! Хотя она, быть может, верует побольше и поглубже всех нас, вместе взятых! Почему это? Как это? Твой батюшка мне это объяснит?
– На земле справедливости нет, – хмуро ответил Павел Витальевич. – Это я тебе и без батюшки скажу.
– Поразил! В самое сердце! Значит, и Бога на земле нет?
– Ты так говоришь, будто Бог это начальник. Как начальника, да, на земле его нет. А смысл Божий есть. Божий план есть. Я тоже у батюшки спрашивал: как это, хорошие люди умирают, дети умирают? Непонятно. Он сказал: есть план, часть его тут, на земле, маленькая часть, а основная там.
– В царстве небесном?
– Ну да. И от того, как ты, тут, относишься к тому, что там, зависит, спасешься ты или нет. Ты вот не хочешь спастись, твое дело.
– А ты-то как хочешь спастись? Церквей понастроить? Свечек наставить? Молитвами бога ублажить? Или все-таки другим отношением к миру, к людям?
– Да не ори ты! – с досадой сказал Павел Витальевич. – Вот орет… Хочешь серьезно поговорить, я тебе двадцать раз посоветую – иди к батюшке. Я все равно не объясню. Чувствую, а объяснить не сумею. И как тебе объяснить, если ты не просто в Бога не веришь, ты не хочешь верить!
– Я хочу! – возразил Сторожев. – Но вы мне не даете!
– Кто мы? Верующие? Додумался, поздравляю! Лучше скажи, о ком ты говорил, кто там у тебя? – Костяков кивнул в сторону Водокачки, мимо которой они сейчас проезжали.
– Там? Женщина. Очень больная. Я ее любил когда-то. Она умирает.
– Нужна помощь?
– Да ладно, я же не к этому говорил.
– Почему не к этому? Можем прямо сейчас взять и заехать.
– На ночь глядя? Как я объясню?
– Как-нибудь объяснишь. Шура, сворачивай.
Подъехали к домику на окраине Водокачки. Костяков и Сторожев пошли в дом. Шура сидел в машине и смотрел вокруг. Открыл дверцу, чтобы подышать вечерней прохладой.
Думал: Бог Богом, а порядок надо наводить. Что за люди тут живут, рук у них нет? Вон лежит ржавое корыто вверх дном, зачем оно здесь, почему не убрать? А вон целое звено штакетника повалилось, почему не поднять, не прибить доски? Краска на доме облупилась, почему не покрасить заново? Не такие уж большие деньги, только руки приложить. А вы всё – Бог, Бог. Бог и без вас обойдется, а дом нет, о нем надо заботиться.
Резко открылась дверь, на крыльцо шумно, с топотом, вышли люди. Сторожев, Павел Витальевич и какой-то мужчина. Мужчина кричал:
– На экскурсию, что ли, приехали? Миллионер в трущобах? Я тебя, Валера, не просил сюда кого попало возить!
– Слушайте, не надо, – урезонивал Павел Витальевич. – Мы по-доброму.
– Ни по какому не надо! Все, до свидания!
И мужчина закрыл дверь.
Когда отъехали уже на порядочное расстояние, Костяков спросил:
– И как это понимать?
– Сам не знаю, – ответил Сторожев.
– Да… Девушку жалко – какая красавица. Прямо гордость берет за наш народ – сохранился еще генотип. Причем славянский, заметь.
– Да, – сказал Сторожев.
– Ну что, отвезем тебя домой? – предложил Павел Витальевич.
– Ты же хотел, чтобы я у тебя ночевал. Во избежание.
– Я сегодня в безопасности. Пропала охота.
– Точно?
– Железно.
– Ну смотри.
Отвезли Сторожева обратно в город, вернулись. Поставив в гараж машину, Шура зашел в дом. Заглянул в гостиную, увидел, что Костяков сидит за столом перед бутылкой. Обманул он все-таки Валерия.
– Что-нибудь еще надо? – спросил Шура.
– Посиди со мной.
– Ладно.
Предстояла тяжелая ночь.
16. ЮЙ. Вольность
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Ваше солнце вот-вот взойдет.
Павел Витальевич, естественно, видел в сыне продолжателя своих дел. Егор учился в экономической академии, но больше интересовался студенческой самодеятельностью: вместе с единомышленниками вычистил и осушил подвал одного из учебных корпусов, соорудил там сцену, поставил полсотни стульев – и играли для продвинутой сарынской молодежи не что-нибудь, а Ионеско, Хармса, Беккета, отрывки из Жана Жене, Стоппарда, Камю. Ректор и хозчасть беспокоились насчет пожарной безопасности, но, помня, чей Егор сын, не осмеливались препятствовать. После окончания академии Егор по настоянию отца (да и сам чувствовал себя обязанным отработать образование) уехал в Москву и очень быстро стал заметным человеком в финансовых структурах, заработал даже репутацию молодого гения. Но неожиданно свернул все дела и вернулся в Сарынск – как выяснилось, с деньгами, достаточными для того, чтобы заниматься только тем, чем хочется. Купил полуподвальный этаж в жилом здании для театра, но теперь уже не любительского, а настоящего. Оснастил всем необходимым, нанял штат технических сотрудников, а постоянную труппу набирать не стал, приглашал на разовые роли сарынских актеров. Мог бы зазвать и столичных знаменитостей, но не видел смысла, полагал, что хороший текст и хорошая режиссура – главное. Название театра осталось прежним, “Микс”, хотя никакого особенного смешения теперь не было, напротив, прослеживалась довольно четкая программа. Егор много читал, много видел в Москве, много думал и увлекся теперь не условностью, не абсурдом и не слишком яркой театральностью, а современным реальным театром. Актуальным, социальным, близким к жизни. Богатый сын богатого отца, похоже, перекрасился чуть ли не в красный цвет, хотя, конечно, с либеральным оттенком. Ставил преимущественно представителей жизнеподобной новой драмы. Экспериментировал: послал, например, нескольких молодых энтузиастов на рынок-барахолку с диктофонами, они неделю записывали, месяц расшифровывали и еще три месяца писали текст, который так и назвали – “Рынок”. Спектакль по этому тексту имел большой успех, его возили на фестивали в Москву и даже за рубеж, получали призы и дипломы. Егор при этом все больше разочаровывался в профессиональных актерах, которых невозможно отучить играть и заставить жить на сцене по-настоящему. Он стал привлекать талантливых людей со стороны, одаренных любителей, и среди них появилось уже несколько звезд, в частности бывшая продавщица видеомузыкального киоска красавица Сашенька и бывший инженер очистных сооружений, пьющий, но гениальный Петр Анатольевич, очень похожий на американского актера Роберто де Ниро, только без бородавки.
Яна очень хотела попасть в этот театр. Она и раньше думала об этом, о театре и о Егоре. А тут отцу поручили написать книгу о Костяковых. Совпадение показалось не случайным. В это же время она уличила Ростика, что он постоянно созванивается и списывается с одной девушкой не из их компании, прицепилась к этому, устроила Ростику скандал, рассталась с ним. Стала свободной.
Решившись, Яна узнала телефон “Микса”, позвонила и спросила, когда прослушивают актеров для театра. Ей ответили: по понедельникам, с четырех часов дня и до ночи.
– Что, так много людей?
– Да, так много.
Яна знала, что у “Микса” репутация театра не простого, экстремального, поэтому сама явилась в экстремальном виде, то есть своем обычном: черное и фиолетовое, кольца в ушах, в носу, на нижней губе.
Фойе театра было небольшим и просто оформленным – только афиши спектаклей. Сбоку загородка с вешалками – пустой по летнему времени гардероб. Дешевые фанерно-металлические стулья вдоль стен. Дверь в зал, за которой Яне чудилось что-то необыкновенное.
Очередь на прослушивание оказалась небольшой: две подружки-симпатюшки, обе блондинки, худой прыщавый юноша, нервничавший, и мужчина лет под шестьдесят, одетый опрятно, но бедно, похожий, подумалось Яне, на токаря-пенсионера. Или слесаря. Очень уже пролетарское лицо, бесхитростное. Неужели тоже в актеры хочет?
Из высокой двери вышла лысая худая девушка в широких штанах и полосатой футболке, обтягивающей подростковый ребристый торс без признаков груди.
– Кто первый?
Подруги переглянулись, наскоро поспорили шепотом, наконец одна решилась, встала.
Вошла. И вышла через пять минут.
Пожала плечами:
– Что? – спросила подруга.
– Ничего. Не гожусь.
– Почему?
– Не объяснил.
– Тогда я тоже не пойду! – сказала подруга.
– Ты чего? Попробуй!
– Не хочу! Я и раньше не хотела. Это ты…
– Я?! Да если б ты меня сюда не поволокла!…
Препираясь, они ушли.
Юноша был дольше, минут десять. Вышел, мотнул отрицательно головой и быстрыми шагами удалился.
Человек с лицом токаря-слесаря пошел к двери. Оглянулся на Яну. Вдруг перекрестился и открыл дверь решительной рукой.
Яна не выдержала, подскочила, приникла ухом.
Услышала громкое и распевное:
Я три дня и три ночи искал ваш умет,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль.
После этого тишина. Потом тихие голоса. Потом опять громкий, на грани крика, голос токаря-слесаря:
Послушайте! Ведь, если звезды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно?
И опять тишина. Сразу же после этой строчки.
И опять негромкие, вернее, плохо слышимые голоса.
Голос слесаря-токаря. На этот раз он смирил свою мощь, не разобрать, что читает.
И опять тихо.
Дверь открылась, Яна едва успела отскочить.
Токарь-слесарь вышел, утирая пот со лба и, не глянув на Яну, пошел к выходу. Лицо у него было чистосердечно расстроенное.
Выглянула лысая девушка.
– Кто еще?
– Я.
– Заходите.
Яна вошла.
Ей стало странно и страшно, будто Золушке, попавшей во дворец. Сходство в том, что во дворце главное не блеск и богатство, а таинственность. Простой человек никогда не знает, что там происходит. Вот и в этом зале была – таинственность. Полумрак. Сцена с пятном света на полу, у края. Какой-то особый запах – дерева, материи. Шаги звучат гулко. Яна шла по проходу, озираясь.
– Идите на сцену, – послышался голос.
Яна поднялась по трем ступенькам, повернулась.
Прожектор светил в лицо, она отступила. Но луч тут же последовал за нею.
Яна щурилась. Она ничего перед собой не видела.
– Сейчас привыкнете, – раздался голос Егора.
Через некоторое время глаза действительно немного привыкли, но Яна по-прежнему ничего не различала, кроме смутных очертаний амфитеатром поднимающихся ступеней. В этом театре не было кресел, только ступени, Яна вспомнила, как однажды, когда была тут на спектакле, сидящий впереди массивный мужчина подался назад до упора, и ей пришлось пристраивать ноги вбок, чтобы он их не отдавил.
– Я вас не вижу, – сказала Яна.
– А вам зачем?
– Нет, но мне надо же видеть, с кем я разговариваю.
– Вы будете не разговаривать, а читать, – поправил голос девушки.
– А кому читать? В пустоту?
– В пустоту не хотите? – голос Егора.
– Вообще-то интересней видеть, кому читаешь.
– Может быть. Ладно. Дайте, пожалуйста, свет в зал! – обратился Егор к кому-то.
Дали свет – неяркий, но достаточный. Яна увидела Егора и сидящую рядом лысую девушку с блокнотом в руках.
– Как вас зовут? – спросил Егор.
– Яна, – с удовольствием ответила Яна. Она любила свое имя.
– Образование? Это не имеет значения, я просто спрашиваю.
– Среднее, собираюсь поступать на филфак.
Яне показалось, что лысая девушка усмехнулась.
– А почему вы так одеты? Это опять же безоценочно, – уточнил Егор. – Это просто вопрос.
Казалось бы, ответить легко: сказать, что всегда так одета. Но Яна отвечала не только Егору, а еще и этой девушке. И она вдруг сказала с улыбкой:
– Чтобы вам понравиться.
– Да? Вы решили, что мне это нравится? Почему?
– Ну, ваш театр называют же экстремальным. А я, типа, тоже экстремалка. Да нет, на самом деле я всегда так хожу, – все-таки призналась Яна.
– Вот! – сказал Егор лысой девушке. – Вот что важно. Я не понимаю, играет она или нет. Хочет понравиться – значит, играет, да? Но слишком естественно это делает. Мы бросаемся в крайности – или играть вовсю или совсем не играть. А в жизни любой человек немного наигрывает. Почти всегда.
– Конечно, – сказала Яна. – Я когда у родителей деньги прошу, это такой спектакль. На меня билеты надо продавать.
– Вы рассчитываете что-то заработать у меня в театре?
– Не откажусь.
– Вам нужны деньги? Зачем?
– А вам не нужны?
– Я не плачу актерам много.
– Я на самом деле не ради денег пришла.
– Хорошо. Что будете читать?
Яна подготовила несколько текстов. Стихотворение Ахматовой “Сероглазый король” – в первую очередь. Она знает его назубок. Читала своим раз сто. Они, хоть и любители альтернативной культуры, Ахматову уважали, а некоторые девушки при последних словах: “Нет на земле твоего короля…” – даже плакали, настолько проникновенно у Яны получалось. Хотя, если покурить как следует, и от учебника математики заплачешь.
Яна приступила к чтению.
Лысая девушка тут же начала снисходительно улыбаться.
Яна замолчала.
– В чем дело? – спросил Егор.
– Пусть она уйдет.
– Почему?
– Она меня сажает.
– Куда сажает?
– Ну… Так смотрит, будто я дура набитая. И я дурею. Это с детства. Когда на меня смотрят, как на дуру, я дурой и становлюсь.
– Если вы хотите играть перед публикой, должны привыкать.
– Будет публика – привыкну.
– Мне выйти? – спросила девушка. – Или смотреть на нее, как на умную?
– Не надо. Мы вас берем пока на месяц, – сказал Егор Яне. – Посмотрим в деле.
– Ты уверен? – удивилась лысая гадюка, которую Яна ненавидела всем сердцем. – Она даже не прочитала ничего.
– Зато она очень естественная. У меня на это чутье. Все, Яна, спасибо! Приходите завтра в одиннадцать. Хорошо?
Он еще спрашивает! – подумала Яна. Это так хорошо, как не бывает!
Она помчалась домой, чтобы спросить денег на парикмахерскую: срочно захотелось в себе что-то изменить. Стать более женственной. Не блондинкой, конечно, но все-таки. Чтобы отличаться от этой лысой, у которой пацанский вид, и, надо думать, Егору это приелось.
Отец, вместо того чтобы обрадоваться, что дочь наконец хочет привести себя в порядок, начал спрашивать, сколько стоит. Яна ответила.
– Дороговато.
– Такой салон. В другом будет дешевле, но хуже. Я не поняла, у нас уже денег нет?
– Яна, если я получил большие деньги, это не значит… И вообще, они не совсем мои…
– Это как?
Отец, видно было, и хотел объяснить, и опасался отвлечься от каких-то своих мыслей. Поэтому сказал:
– Ладно, ладно, потом.
И дал денег – вернее, сказал матери, чтобы дала, поскольку у нее хранились.
Немчинову действительно было не до разборок с дочерью. В компьютере его ждал текст, который он писал с утра и который манил его теперь, как пьяницу стакан вина, как бабника обнаженная и оставленная по какой-то причине красавица, как наркомана доза, даже и так мог бы сравнить Немчинов, хотя смутно представлял, что такое тяга наркомана. Но, поднатужившись, мог вообразить – зря, что ли, дан ему дар художественного воображения?
Текст был такой:
Виталия его бабка Феклиста (имя и саму бабку Немчинов придумал) звала “немтырь” и “старичок” за раннюю молчаливость и серьезность.
Таким он и вырос: неразговорчивым, одиноким.
Он видел окружающее ранним умом и понимал, что у людей нет свободы, пока они колотятся и колготятся.
А вот если уйти в себя, то свободы больше. Делай, что велят, думай, что хочешь.
Попав в город, он неосознанно искал то, что связано не с движением, а с постоянным местом.
И нашел: взяли учеником слесаря, поставили за железный стол. А потом стал слесарем, мастером.
И будто врос за этот стол. Все знал наизусть, в каком ящике какой инструмент.
Очень любил, когда дадут чертеж, заготовки и скажут: тысячу штук выдай. Несколько недель трудился, выдавал. Другим бы надоело одно и то же, а ему это как раз нравилось.
Когда приносили другой чертеж, давали другое задание, меняли деталь, был недоволен, словно что-то ломалось в размеренной жизни.
У них было две комнаты на четверых в коммунальной квартире: мать, отец, сестра, Виталий. Вернувшись с работы, Виталий ел, что давали, поднимался на чердак, где у него был на ящиках матрас, ложился и слушал самодельное радио.
Когда пришла война, сначала взяли отца, несмотря на возраст, на тыловые работы. В сорок третьем прислали похоронку, что пропал без вести.
У Виталия была бронь, но в сорок четвертом взяли и его. Но он даже не пострелял (и не жалел об этом), служил в железнодорожных войсках, восстанавливал дороги и мосты. Однако под обстрелами, под бомбежкой бывал, мог быть убитым и этим после войны гордился.
После войны вернулся на свой завод. У его станка стоял какой-то подросток. Вокруг подростка был хлам, стружки, опилки, ветошь.
Виталий молча прогнал подростка, все подмел, убрал, подчистил, взял чертеж, начал работать.
Он жил так же, как до войны. Тот же станок, тот же чердак, то же радио.
Ему не было скучно, но редко было весело. Ему было – никак. Мать и сестра были сами по себе, не докучали.
Душа Виталия оживала лишь от алкоголя. Выпив, он начинал чувствовать жизнь, ясно видеть ее и сердиться на себя и окружающее. Ему все казалось устроенным неправильно. Хотелось выйти и сказать об этом людям, и научить их правильности. Но он словно стеснялся и чего-то ждал. Поэтому выпивал один на чердаке.
Были две женщины, с которыми он сходился и даже жил у них. Обе надоели через месяц. От одних только звуков их голосов Виталий впадал в тихое бешенство. Спрашивал:
– Ты можешь помолчать?
Однажды он садился утром в трамвай. Оттолкнул женщину, потому что ему было надобней – не опоздать на работу. Он никогда не опаздывал на работу и не мог допустить. Поэтому оттолкнул. Она упала и не двигалась. Наверное, ударилась и потеряла сознание. Виталий видел, что трамвай сейчас может проехать по ее ногам. А в тюрьме сидеть неизвестно из-за кого он не хотел. Поэтому он спрыгнул, оттащил женщину. Потрепал ее за плечи, она очнулась. Он о чем-то спросил, она молчала.
Поняв, что она глухонемая, Виталий почувствовал что-то такое, чего раньше не было. Он даже пренебрег работой, отвел ее в больницу.
А потом познакомился с ней и стал встречаться. Ему очень нравилось, что, когда ему надо, чтобы она его поняла, он может к ней повернуться и говорить, а она читает по губам. А когда не надо, может отвернуться и сказать, что хочет, и она не слышит.
По воскресеньям Виталий запирался с ней в комнате и говорил все, что думал о людях, о партии и правительстве. Все равно она никому не скажет. То, что она может написать, почему-то не приходило ему в голову.
А потом начались дети.
И вот тут Виталий осознал себя наконец человеком в полной мере. Он понял, в чем идея его существования – быть отцом. Раньше он не был отцом, поэтому не чувствовал себя никем. А стал – почувствовал.
Это дало ему новую силу, преобразило его.
Теперь он мог не стесняться по воскресеньям отдыхать открыто, как все люди. Если кто-то был против, Виталий пускал в ход крепкие слесарские кулаки – на них он больше надеялся, чем на свое слово.
Так же воспитывал и жену, если делала что не так, и детей. Правда, чаще не кулаками, а ремнем, боялся, что кулаками не рассчитает силу и ненароком убьет, а он этого не хотел.
Была ли это сила правды или правда силы, Виталий об этом не думал.
В детях он видел свое оправдание, хотя не знал за собой вины.
А когда они стали подрастать…”
На этом Немчинова прервала Яна.
Он нетерпеливо вернулся к компьютеру.
Уставился в последнюю повисшую строчку, вспоминая, что хотел написать дальше.
Не вспомнил.
Решил перечитать с начала.
“Виталия его бабка Феклиста…”
Коряво.
“Виталия бабка его Феклиста…”
Нет.
“Виталия бабка Феклиста…”
Тоже что-то не то. Ладно, потом, а то застрянешь надолго.
Но чем дальше Немчинов читал, тем меньше ему нравилось.
Эти короткие нарочитые строчки.
Надуманная многозначительность.
Стилизация – под какой-то неведомый стиль.
Превращение живого человека в монстра, в заданный образ, подогнанный под контур, под чертеж – как слесарь Виталий, может быть, обтачивал заготовку, чтобы получилась заранее известная деталь. А человек не заранее известная деталь.
Немчинов пожалел, что начал перечитывать. Сбил сам себе настрой, угасла энергия заблуждения. Надо было, не оглядываясь, писать и писать до конца, наворотить несуразностей, глупостей, ухабов и комьев, а уж потом проверять это трезвым взглядом.
Даже не дочитав написанное, Илья закрыл текст. Надо будет вернуться позже – вечером или завтра утром. И возможно, текст покажется иным. Так бывало уже не раз при работе над книгой о Постолыкине. Только чем занять себя, вот вопрос. Не хотелось читать, смотреть телевизор или баловаться компьютерными играми (Илья слегка увлекался), хотелось физического активного действия – куда-то пойти, что-то сделать.
И он вышел из дома, еще не зная, куда идет.
17. СУЙ. Последование
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Желание ваше исполнится с большой долей вероятности, но будьте готовы к серьезным переменам в жизни.
С Павлом Костяковым произошло то, что бывало очень редко: напившись накануне, он утром стерпел, не продолжил. Такое раньше случалось лишь при Ирине. При ней он себя сдерживал – и не только в этом. Ирина вообще во многом его притормаживала, и Павел был ей за это благодарен – даже такому сильному человеку, как он, нужен какой-то ограничитель извне, лучше, конечно, со стороны близкого человека. Сильному, пожалуй, ограничитель даже нужнее, чем слабому, у которого меньше возможностей, сильного круче заносит, у него больше скорость и жизненная масса – естественно, не вес тела имеется в виду.
Ирина не чувствовала себя виноватой после истории с Леонидом, и это Павлу даже нравилось: признак характера. А характер он в людях любил, хотя это добавляло сложностей – но без энергии сопротивления жить скучно.
И началось все с этой ее энергии сопротивления.
Павел увидел Ирину на вечере празднования Нового года. Мероприятие было коллективное – для руководства завода, начальников цехов и отделов, итээров*, то есть публика чистая, не от станка. Молодой Павел Костяков был тогда уже при руководстве, его все знали, и он всех знал, ему доверили вести вечер на пару с тетенькой из профкома, которая вот уже лет пятнадцать безосновательно имела репутацию первой красавицы, и с этим смирились – и попробуй не смирись, если от нее зависит выдача бесплатных путевок и распределение других профсоюзных благ. Торжество проходило в конференц-зале, откуда накануне вынесли ряды кресел, сбитые по пять штук, поставили в середине елку до потолка, а вокруг нее разместили канцелярские столы, накрыв их ватманскими листами и прикрепив кнопками. Павел и профсоюзная красавица стояли на невысоком помосте у стены, передавали друг другу микрофон с ползающим по полу шнуром и ритуально трендели о трудовых свершениях, поздравляли директора завода Исаева, замдиректора Ритберга, секретаря парткома Буланова – и далее по ранжиру, а потом чохом по цехам и отделам. Все кричали “ура”, выпивали и закусывали, и тут Павел заметил незнакомую девушку. Она сидела за молодежным столом. Павел решил, что это новенькая лаборантка – их много было в заводской лаборатории, вчерашних школьниц, не поступивших в институт или поступивших на вечернее отделение. Девушка издали была очень хороша. Яркая, с волнистыми черными волосами, похожая на цыганку. Что-то теплое толкнуло Павла под сердце с приятной болезненностью, появилось знакомое ему чувство предощущения.
* ИТР – инженерно-технические работники. Эти слова уже почти забылись: итээры, мэнээсы (младшие научные сотрудники), равно как и широко известные по журналу “Крокодил” товароведы, снабженцы и завскладами. Все стали менеджерами и маркетологами.
Речи кончились, на помост вышли музыканты самодеятельного заводского ВИА, то есть вокально-инструментального ансамбля, с казенной бодростью запели о том, что не надо печалиться, вся жизнь впереди, и веселье началось уже неформальное, без чинов, и уже кто-то бросился плясать на свободном пятачке.
Павел подошел к столу, где находилась заинтересовавшая его девушка. Волновался так, что удивлялся сам этому волнению. Протянул ей руку энергичным комсомольским жестом (идейно оправдывавшем простоту манер):
– Здравствуй, я Павел. Давно к нам?
Девушка, не улыбнувшись, пожала руку и ответила:
– Только что.
– Имя не расслышал, извини?
– А я его и не называла.
– Так назови.
– А надо?
– Очень!
Окрестные девушки завидовали незнакомке и, наверное, дивились ее строптивости: с нею общается один из самых перспективных молодых людей (откровеннее сказать – женихов), а она кобенится, дурочка.
Тут ВИА, будто по заказу, сменил патриотический шейк на лирическую балладу о том, что песни у людей разные, а моя одна на века, звездочка моя ясная, как ты от меня далека.
Павел встал, предложил девушке:
– Потанцуем?
Она неохотно встала, пошла с ним.
Руку на плечо, руку на талию, без преждевременной плотности, без давления, все аккуратно, чтобы не спугнуть.
– Поскольку я с незнакомыми девушками не танцую, – блистал Павел юмором, – придется тебе все-таки назваться.
– Ирина, – сказала девушка, глядя куда-то поверх плеча Павла.
– Итак, давно ли у нас, Ирина?
– Я же сказала: только что.
– Вчера, позавчера, на той неделе?
– Есть разница?
– Огромная!
Разговор не вязался. Но Павел не собирался сдаваться. Надо просто изменить тактику, не напирать так сразу. Он отвел после танца Ирину к столу, а сам пошел общаться с коллегами и друзьями, надеясь, что она держит его в поле зрения и видит, насколько он весел, насколько все любят его, а женский пол просто за счастье почитает с ним общаться, аж просто сияет, когда Павел к нему, к женскому полу, обращается.
Закончив обход своих владений, Павел вернулся к столу, где была Ирина, и не нашел ее. И никто не мог сказать, куда она делась.
Павел выскочил из зала, пробежался по коридорам.
Спустился со второго этажа по широкой лестнице и увидел Ирину: она стояла у стеклянных дверей, запахивая воротник короткой куртки-дубленки, отороченной мехом, собираясь выйти.
– Куда же ты? – крикнул Павел. – Я не сказал тебе самого главного!
– До свидания, – негромко ответила Ирина.
Павел скорее догадался, чем услышал.
Он бежал вниз, она открывала дверь.
– Там темно, хулиганы ходят, давай я тебя отвезу, у меня машина!
Да, у Павла была машина. Это сейчас обычное дело, автомобили чуть ли не в каждой семье, а во многих и несколько, по одной на каждого взрослого, тогда же это была редкость. А чтобы у молодого человека до тридцати лет была машина, да не папина, а своя, это уж редкость совсем редкостная. Имея этот козырь, молодой человек становился абсолютно неотразим для девушек, которые в ту пору были бесстрашны; остановившийся вечером автомобиль, приоткрытая дверца, уверенный голос: “Подвезти?” – обещал им приключение, на которое многие шли со всей душой, да еще потом и хвастались, что у них теперь кавалер с колесами (который, правда, после нескольких встреч на этих быстрых колесах и исчезал). В салон белой “копейки” Павла попадало красавиц больше, чем сейчас можно заманить на борт океанской яхты, причем сейчас они согласятся на каких-то оговоренных условиях, с твердой материальной выгодой для себя, а тогда – буквально ни за что, за хорошее отношение, за юмор, за возможность прокатиться с ветерком с симпатичным и говорливым кавалером.
– Спасибо, не надо, – ответила Ирина.
И тут Павел схамил, причем схамил сознательно. Он уже был опытный человек, он знал, насколько важно зацепиться в памяти того, с кем общаешься (если он тебе нужен, конечно). Зацепиться – любым способом. Потом все разъяснится, потом, когда наладится контакт, все войдет в нужную колею, но первый крючок крайне важен.
Он крикнул:
– Я к тому, что в такой шубке ты себе жопку застудишь, красавица! А здоровье надо беречь!
Ирина, не обернувшись, не задержавшись и на долю секунды, вышла.
Павел выбежал за ней, в сырую оттепель, которая была в то новогодие.
Ирина шла к машине. “Шестерка” темно-красного цвета.
Неужели там ее ждет кавалер?
Нет, не кавалер. Она открыла дверцу с водительской стороны, села по-женски, то есть сначала поместив себя, а потом втянув ноги, захлопнула дверцу и, не глянув на остолбеневшего Павла, укатила.
Если уж у молодого человека машина тогда была редкость, то для девушки, которой едва миновало восемнадцать, иметь “шестерку” (тогдашний “мерседес” российского автопрома) было почти то же, что владеть собственным небольшим космическим кораблем.
Впрочем, все быстро выяснилось, знающие люди сказали Павлу, что Ирина не кто-нибудь, а обожаемая единственная дочь директора Исаева. Папа анонимно позвал ее на новогодний вечер, она согласилась, стало скучно – уехала.
С этого все и началось. Зная домашний телефон Исаева, Павел позвонил через пару дней, попросил Ирину, деликатнейшим образом перед нею извинился, попросил о встрече, чтобы извиниться лично. Ирина отказалась. Павел звонил еще несколько раз. Добился-таки встречи. Ирина, не дав ему проявить красноречие, сказала, что Павел последний, на кого она обратила бы внимание, если бы вообще захотела свое внимание на кого-то обращать. Она не любит именно таких, как он, – наглых, самоуверенных и лицемерных.
– Наглый и самоуверенный – да, – согласился Павел.– Что есть, то есть, не спрячешь. А лицемерный почему?
– Потому что вы свое настоящее лицо показали там, когда мне кричали сами помните про что. Насчет не простудиться. А теперь из себя джентльмена разыгрываете.
– Ошибаетесь, Ирина, – сказал Павел. – Это я тогда разыгрывал из себя хама.
– Зачем?
– Смутился, растерялся. Выходите за меня замуж.
– Что?!
– Я серьезно предлагаю. Думаете, поразить хочу? Нет. Голый расчет. Смотрите сами: вы девушка красивая, гордая, умная, богатая.
– При чем тут это? – поморщилась Ирина.
(Заметим: слово “богатая”, “богатый” было тогда абсолютно не в ходу, а если и употреблялось, то только с негативным оттенком.)
– Вы, конечно, будете выбирать жениха разборчиво. И обязательно, чтобы по любви.
– А как еще?
– Так, как я предлагаю. По голому трезвому расчету. Потому что любовь все равно пройдет, это обязательно бывает, сто двадцать процентов гарантии, наступит разочарование, горе, беда, развод, слезы. Нужно выходить замуж без всяких иллюзий, попробовать, что это такое, набраться опыта, спокойно развестись, без эмоций, и уж потом выйти замуж набело. Подумайте, я дело говорю.
Павел, не зная того, попал в больное место: директор Исаев, как потом выяснилось, был в фактическом разводе с женой, мамой Ирины (отчасти поэтому и всячески ублажал дочку, машину ей купил, одевал с головы до ног в дефицитные наряды), жил второй семьей – без огласки, ибо, как руководителю и человеку партийному, развестись для него было невозможно. То есть Ирина знала на своем опыте, что любовь действительно может пройти и обернуться бедой.
Но, конечно, один только этот аргумент не убедил ее, и замуж за Павла она не торопилась.
Павел не унимался.
Еще когда он учился в школе и был влюблен, как раз по программе проходили Пушкина. “Евгений Онегин”. Ни один нормальный человек не станет применять к жизни это непроходимыми стихами написанное произведение. А Павел, однажды скучая на уроке и думая о девушке, которая ему нравилась, наткнулся сонными, ленивыми глазами на строки:
X
Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
XI
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь, и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
И эти мертвые слова полуторавековой прокисшей давности вдруг для Павла ожили, стали руководством к действию. Он испробовал их силу на выбранном объекте (это была еще не Светлана): ревновал, становился мрачным, то молчал, то говорил без умолку, кидал быстрые и нежные взгляды, а потом стыдливые и дерзкие, испробовал даже слезу, изумлял невинность (рассказывал похабные анекдоты), пугал отчаяньем (по карнизу ходил из окна в окно), забавлял приятной лестью (вслух оценивал ноги избранницы), умом и страстью побеждал предубежденья (на школьном вечере, под лестницей, хватал за руки, за талию, за грудь, ловил губами ее губы, прижимался) – и уже почти добился своего, но вдруг охладел. Вгляделся в девушку и увидел, что она не стоила его усилий. Перекинулся на более красивую и стройную, правда, годом старше. И опять успешно.
Короче говоря, спасибо Пушкину, многому он научил Павла, с тех пор он хоть и не увлекся чрезмерно литературой, но художественное слово уважал, признавая, что и оно имеет в некоторых случаях практическую ценность. Отсюда и периодическая любовь к чтению, к Хемингуэю и некоторым другим – Ремарк, например, Сэлинджер, Воннегут. Наших Павел не очень любил – пишут либо очень уж тяжело (Толстой, Достоевский, да и Чехов тоже), либо, если современные, вычурно и неинтересно. Любил Павел также литературу историческую, биографии, поэтому, кстати, попадание к нему книги о Постолыкине было вовсе не случайным.
Ухаживания за Ириной под руководством Пушкина были упорными, хоть и не чрезмерно навязчивыми. Исаев узнал о них, вызвал однажды к себе Павла, спросил:
– Это ты для карьеры или от души?
– От души, конечно. Влюбился в вашу дочь, я же не виноват, что вы ее отец. А в жизни продвинуться я и сам смогу, Тимур Семенович.
– Неужели? Хотя, да, наверно, сможешь. Ты шустрый.
Исаев, глядя в хмурое окно, где мутно мокла ранняя весна, помолчал, думая, вероятно, не о дочери и Павле, а о себе и о том, как часто кажущееся мнится действительным. Спросил:
– А ты не ошибаешься?
– Нет. Вы не беспокойтесь, я ей не нравлюсь.
– Да? Откуда знаешь?
– Сама говорит.
– Мало ли что они говорят… Смотри, Павел, если обидишь ее… – Исаев встал, подошел к застекленному шкафу, где хранились всякие сувениры и кубки за производственную деятельность от районных, городских и государственных организаций, а несколько – аж с международных выставок (стран СЭВ, естественно), достал оттуда кинжал, вынул из украшенных узорами ножен длинный клинок, узко заостренный, к концу сдержанно загнутый, вид имевший хищный, кровожадный.
– Кинжал “Кама”, – сказал Исаев. – Родственники подарили на пятьдесят лет. Я же аварец, ты знал?
Нет, Павел не знал этого. Тогда было время установки на равенство наций, хотя чрезмерно продвинуться меньшинствам все же не давали, Павел видел в Исаеве что-то как бы южное, кавказское, но русские лица разнообразны – с монголоидными, угро-финскими, средиземноморскими и другими чертами, не было привычки вглядываться. Даже то, что евреи имеют какие-то особые внешние признаки, Павел понял только лет в восемнадцать, не раньше. Возможно, это была его личная толерантность, как сказали бы сейчас.
– Нет, Тимур Семенович.
– Вообще-то, Саламович, но это между нами. Не потому, что я стесняюсь, а чтобы лишних вопросов не было. У нас же любят сам знаешь как. Чтобы начальник был, как полено, обрубленный, ничего личного, биография типовая, юность комсомольская, национальность никакая. А с фамилией мне повезло, у русских такие есть. Главное что, Павел? Главное, если ты что-то плохое сделаешь моей дочери, я тебе яйца отрежу. И это не шутка.
Павел промолчал. Слишком неожиданными были слова Исаева.
– Я человек цивилизованный, – продолжил Тимур Семенович-Саламович, – и в России с детства живу, но меня мои кавказские родственники не поймут, если я этого не сделаю. Понял меня? Поэтому, если ты просто так, лучше сразу исчезни. А если серьезно… Откровенно говоря, я бы не против. Ей хорошо бы за такого, как ты, выйти. Ты перспективный, надежный… Нашего полета, можно сказать.
Павел воспринял это как благословение, понимая, что дело не только в том, что он одного полета с Исаевым, отец просто хочет сдать дочку на руки надежному – вот ключевое слово – человеку и вздохнуть с облегчением. И Павел стал все чаще звонить Ирине, выманивать ее в кино, прокатиться за город или просто прогуляться в центральном городском парке, пригласил один раз на день рождения товарища, а она в ответ пригласила на день рождения подруги, где они и поцеловались в первый раз.
Павел познакомил Ирину с друзьями, с братьями – уже как невесту, дело шло прямиком к свадьбе, уже собирались подавать заявление в загс, но тут Ирина вдруг сказала, что хочет еще подумать. Павел бесился, злился, но терпел. Ждал.
Через неделю был день рождения у Максима, собрались все родственники, Павел позвал Ирину, не надеясь на согласие, но она с готовностью приняла приглашение. А потом был разговор на балконе, разговор на троих: Павел, Леонид, Ирина. Леонид держал балконную дверь за веревочку, чтобы не открыли изнутри, и говорил:
– Такое дело, Паша, мы с Ириной нравимся друг другу. Так получилось. Хотим, чтобы ты знал.
– И далеко зашло? – спросил Павел.
– Не надо нас оскорблять, – сказала Ирина. – Мы действительно с Леонидом друг другу нравимся. Пока мы только это поняли, больше ничего. Я виновата, не разобралась, думала… Неважно, что я думала. Но теперь все честно.
– И когда вы успели снюхаться? – спросил Павел, оглядываясь на окно, в которое кто-то стучал. – Сейчас! – крикнул он.
– Ты сам нас познакомил, – напомнила Ирина.
– Ну да, ну да…
Павел взял веревочку из руки Леонида, протянул Ирине.
– Подержи-ка.
– Паша, перестань…
Павел увидел гвоздь, торчащий из-под жестяного подоконника, намотал на него веревочку, после этого пихнул брата в сторону от двери, туда, где он был не виден из комнаты. И там коротко и сильно стукнул кулаком в лицо. Хватило одного раза: Леонид ударился о перегородку балкона, сполз, лицо сразу же залилось кровью.
Ирина не могла кричать – из комнаты могут увидеть и услышать гости, отец, она не хотела публичного скандала. Павел же улыбался. Все это выглядело из-за стекла милой беседой, только Леонида не видно. Но вот и он – вытирает лицо, смеется. Голубь, наверное, нагадил.
Леонид действительно смеялся.
– Чего ты этим добился? – спросил он брата.
– А я ничего не добивался, – объяснил Павел. – Захотелось ударить, естественная реакция. Я вас вообще убить готов обоих. Но я подожду. Ты, Ириша, ко мне все равно вернешься. Потому что он ни с кем долго не может, я его знаю. Он тебе только голову морочит. Ему не до женщин. А если до женщин, то не до семьи. Так, Леня?
И взгляд Ирины на Леонида – вопросительный, растерянный – многое сказал Павлу.
Леонид не ответил, продолжал посмеиваться, но вышло именно так, как Павел и предполагал: через месяц Ирина позвонила и сказала, что ошиблась. Со всеми бывает.
– Ладно, – сказал Павел. – Но учти, когда поженимся, больше никаких ошибок.
– За кого ты меня принимаешь?
С Леонидом Павел объясняться не стал и даже пригласил его на свадьбу. Тот пытался начать разговор с виноватым видом, но Павел сказал ему:
– Не надо. Главное, чтобы ты знал и понял, Леня: ничего не было. Никто ничего не знает и не узнает. А если кто знает, забудет. От Ирины держись на всякий случай подальше. Больше ничего не требуется.
Свадеб было две: решили сначала устроить здесь, в Сарынске, свадьбу для родственников жениха, а потом отправились в Дагестан, на родину Тимура Семеновича, где отмечали уже по-кавказски, хотя некоторые аксакалы хмурились. Когда кавказский мужчина женился на русской, это не возбранялось, а вот отдавать своих дочерей за русских мужчин не любили. Не из-за веры (хотя она тоже играла роль), а из-за недоверия: русские мужчины пьют, не всегда умеют обеспечить семью, плохо воспитывают жен и детей.
Павлу хватило ума потом не напоминать Ирине о недоразумении с Леонидом. Она была идеальной женой и матерью, хотя и казалась Павлу холодноватой, несмотря на горскую кровь. Но при этом, безусловно, верна ему, предана семье, что еще нужно? Даже ревновала, как и положено порядочным женам, хмурилась, когда он задерживался или не слишком правдоподобно объяснял, где был. Наказывала молчанием – по неделе ни слова, не допускала к себе. Но потом смягчалась, прощала. В общем, образцовая семья, лучше не скажешь. Леонид вел себя корректно, к тому же у него была то одна женщина, то другая – не очень много, впрочем. Кто видел со стороны, как общаются Леонид и Ирина, никогда бы не подумал, что между ними было или возможно что-то личное: исключительно родственные слова, интонации, взгляды.
И вдруг ниоткуда, ни из чего – ее слова: хочу уйти.
Почему, что случилось, из-за чего?
Никаких объяснений.
Объяснил Леонид, взял на себя эту трудность.
– Видишь ли, так получилось, что мы опять друг другу нравимся. Я понимаю, смешно… То есть не смешно.
О том, что было после, вспоминать не хочется. Нагромождение нелепых поступков, глупостей, просто идиотизма – и со стороны Ирины, и со стороны Леонида, который будто и не повзрослел, вел себя неадекватно.
А потом…
Потом Леонид исчез. Павел сумел доказать Ирине, что не имеет к этому отношения. Она поверила. Сказала:
– Хорошо, что так, а то бы я умерла.
Полгода она чернела, худела, Павел боялся за нее, но все обошлось, она стала выравниваться, семейная жизнь продолжилась, будто ничего и не было. Опять Ирина была добропорядочной женой и образцовой матерью. Это благополучие длилось много лет, но Павел втайне все ждал и ждал чего-то – и дождался. Повторилось уже без Леонида, без какого-либо мужчины вообще, просто сказала:
– Все, Паша, больше не могу. Уйду от тебя, прости.
О дальнейшем вспоминать хочется еще меньше. Мог бы Павел дойти до чего-то страшного, но Бог не допустил, судьба рассудила Ирину раньше. Перекресток, ночь, дождь, грузовик, вылетевший на красный свет…
Через год после ее смерти он наткнулся в Интернете на репродукцию картины аварского художника первой половины двадцатого века Халил-Бека Мусаясула, восточного космополита, картина называлась “Портрет аварки из села Чох в национальном костюме”, и поражен был схожестью этой безымянной аварки с Ириной, тут же возникла идея – добыть картину. За любые деньги. И, если бы она была в частном владении, вопрос решился бы, но картина оказалась в одном из европейских государственных музеев, и музей этот не имел права продажи своих фондов без государственного разрешения, получить которое оказалось невозможно ни за какие деньги. Тогда Павел заказал копию одному из лучших мастеров-копиистов, она стоила ненамного меньше оригинала. Висит теперь в кабинете – для чужих глаз не предназначено.
Все это Павел Костяков вспоминал похмельным утром, сидя в столовой за чашкой кофе. Шура тенью скользил в окружающих комнатах и коридорах, присматривался.
– Запрягай, – сказал ему Павел. – Сегодня дел много.
Шура обрадовался, побежал в гараж.
Выехали, Шура посматривал на хозяина скользящими взглядами – как бы не на него, а в правое боковое зеркало.
– Да не буду я пить сегодня, успокойся, – сказал Павел.
Шура улыбнулся:
– А я что? Не мое дело.
Проезжали мимо Водокачки.
И в груди Павла шевельнулось то самое теплое, что возникло, когда он впервые увидел Ирину, а вчера повторилось, когда увидел Дашу.
Вчера все вышло странно, глупо и неловко, потому что даже не успели обговорить повод для посещения. Вошли, Сторожев сказал:
– Здравствуйте, а мы вот мимо ехали, я сказал, что тут мой друг живет. Вы с Павлом Витальевичем соседи, Коля, он там обитает, – Сторожев неопределенно показал рукой куда-то за спину. – Знакомьтесь, это Николай Иванчук, а это…
Павел, не дав договорить, протянул руку, представился сам:
– Павел Витальевич Костяков.
Иванчук что-то помешивал на чадящей сковороде, откинув голову назад и щуря один глаз от дыма, и сделал вид, что из-за своего занятия не может пожать протянутую руку. Только кивнул и сказал:
– Я вас знаю.
– Откуда?
– А кто вас не знает?
И тут из комнаты вышла девушка.
– Это Даша, – сказал Сторожев. – Как там Лиля? – спросил он ее.
– Нормально.
Так получилось, что в этом тесном пространстве Павел оказался перед дверью, из которой вышла Даша, и ему надо бы посторониться, а он стоял, перегородив дорогу, и смотрел на Дашу, будто увидел какой-то фокус, изумивший его своей невозможностью. Наконец догадался сделать шаг вбок, сказал:
– Здравствуйте. Павел. Витальевич.
И кашлянул.
– Мы тут вас закоптим, – сказал Иванчук.
– Намекаешь, что помешали? – попробовал перевести в шутку Сторожев.
– Не намекаю, а прямо говорю. Вы не знаете, что такое ухаживать за тяжело больным человеком. Каждая минута на счету, все расписано. Телефон есть, Валера, мог бы позвонить.
– Не догадался, извини.
– Если мы мешаем… – вступил Павел.
– Мешаете, я же сказал!
– Коля, ты что? – удивилась Даша.
– А что? Или для тебя это шанс? Богатый вдовец, миллионер, самое то!
– Ты сам понял, что говоришь? – спросила Даша с легкой родственной досадой.
– Извините, – Павел постарался произнести как можно вежливее. – До свидания.
И пошел из дома.
– Зря ты так, – услышал он за спиной слова Сторожева, обращенные к Иванчуку.
– Я зря, а вы не зря? – повысил голос Иванчук, провожая их с ножом, которым только что помешивал на сковородке. – На экскурсию, что ли, приехали? Миллионер в трущобах? Я тебя, Валера, не просил сюда кого попало возить!
С тем и уехали.
И вчера вечером Павел, когда выпивал, думал о Даше, и, возможно, это не дало ему крепко напиться – не хотелось терять ясности мысли.
И сегодня думает.
И понимает: то, чего он так долго ждал, свершилось. Он встретил свою будущую жену и никому ее не отдаст, никому не уступит. Хотя, конечно, не помешает все-таки узнать, нет ли у нее кого-нибудь.
Не откладывая, Павел позвонил Сторожеву.
– Неудобно вчера получилось, – сказал он.
– Да уж.
– Я что хотел спросить, эта Даша, она что делает: учится, работает?
– Хочешь ей помочь?
– Не исключено.
Сторожев сразу все сообразил.
– Паша, она занята, – сказал он. – У нее есть парень, и, насколько я знаю, они собираются пожениться.
– Парень? Кто такой?
– Я у тебя в штате информатором не работаю.
– Не злись, Валера, – мягко сказал Павел. – Ты даже не представляешь, что со мной происходит. Ладно, я сам все узнаю. Будь здоров.
Павел сунул телефон в карман и улыбался, глядя на дорогу перед собой. А Сторожев стоял в халате после душа перед окном и глядел в окно во двор, где бежала одинокая собака, явно не понимая, куда и зачем бежит, и вдруг резко остановилась и упала, будто ее подстрелили. И, задрав ногу, стала яростно чесать себя за ухом. Всласть начесавшись, встала и побежала опять.
– Ну и дурак ты, – сказал себе Сторожев.
При жизни Ирины Павел, как и все люди его круга, погуливал, но не целенаправленно, женщины были чем-то вроде десерта в меню загородных ресторанов и охотничьих домиков. А потом он получил полную свободу, но долго, по его меркам, то есть год с лишним, не мог смотреть на женщин. Ему казалось, что изменить Ирине теперь хуже, чем живой. Когда была жива, чем-то можно было исправить, загладить, в конце концов той же любовью к ней, а чем исправишь, когда ее нет? А потом все вошло в колею, но не в прежнюю, все стало тише, укромней, без лишних глаз. Для удовольствия и здоровья. И от одиночества.
Одновременно Павел посматривал вокруг. Ждал. С каждым годом все нетерпеливей вглядывался в женщин или, вернее сказать, в девушек, потому что будущую жену видел молодой и без детей, без опыта семейной жизни.
Павел верил в случай, предопределение, в скоропостижную, как выражается Валера Сторожев, любовь. Два раза у него это было – в юности с девушкой Светланой (и быстро прошло) и с Ириной (и превратилось во всю последующую – до ее гибели – жизнь). И вот – третий.
18. ГУ. Исправление [порчи]
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Тщательно анализируйте, оценивайте события.
В сарае лежала груда штакетника и столбов для замены ветхого забора. Иванчук купил все это еще весной, но не было времени заняться. И не большой он мастер по плотницкому делу. Однако ремонтно-строительные конторы, куда он звонил, ломили такие цены, что Иванчук решил все сделать сам.
Для такой работы необходим соответствующий настрой – и вот сегодня он появился. Лиля ночью маялась, будет спать допоздна, не реагируя на звуки, Даша дома, подойдет к матери, если та проснется и позовет. Иванчук вытащил штакетник и столбы из сарая, потом взялся ломать старый забор. Отбивал целыми звеньями, выкорчевывал прогнившие столбы. Копал ямы. Это оказалось непросто – земля каменистая, приходилось орудовать не только лопатой, но и ковырять щебенистый грунт ломом.
Работая, думал и вспоминал.
В юности Коля был уверен, что его ждет блестящее будущее. Логика простая: ну не может же быть, чтобы я, такой талантливый и умный, не получил по заслугам! Но получение по заслугам задерживалось. Ничего, говорил Коля, мне еще тридцати нет. Стукнуло тридцать – ничего, говорил себе Коля, впереди целая жизнь. Ошарашило сорок, оглянулся: а куда, собственно, ушло время? На что потратилось? И был у него момент, когда показалось: на такие пустяки потратилось, на такие мелкие успехи разменял он свои мечты о больших победах, что хоть вешайся – позади пусто, а впереди еще пустее. И чуть в самом деле не повесился, но в тот самый момент, когда он лез с веревкой на стол, сшибая пустые бутылки из-под водки и пива, раздался телефонный звонок. (В такие моменты и поверишь в сверхъестественное.) Это была тетя Таня, сестра мамы, неведомым образом разыскавшая его: Коля жил тогда у одной женщины, школьной учительницы музыки. Тетя Таня сердито закричала, что у нее всего минута, звонит из приемной главврача, мать в больнице с сердечным приступом, а она, тетя Таня, вторые сутки от нее не отходит, не ест, не спит, работу бросила, а на медсестер никакой надежды, все лентяйки и хабалки, тетя Таня сама в другой больнице работает по хозяйственной части, знает, какие в нашей медицине порядки, а родной сын в ус не дует, найти его невозможно, скрывается по каким-то шалманам, а еще интеллигентом себя считает, все вы такие, ничего у вас святого и родственного нет!
Получается, мать его спасла – через тетю Таню. Спасла сына перед своей смертью. Это сюжет! – говаривал председатель Сарынского комитета по телевидению и радиовещанию Иван Васильевич Жилка. Это сюжет, говорил он, имея в виду, правда, не смерти, рождения и любови, которые и являются настоящими человеческими сюжетами, а ввод в строй нового цеха, взятие кем-то к какой-то дате повышенных обязательств и очередную кампанию по искоренению чего-то заведомо неискоренимого. И все, кто сидел на утренней пятиминутке, тянувшейся не меньше часа, в просторном кабинете председателя, ерзая на жестких стульях, расставленных по периметру вдоль стен, понимали, конечно, – никакой это не сюжет, а партийная обязаловка: вострить уши, глаза и сердце на любые свидетельства процветания и силы той системы, которая тогда уже загибалась с очевидной для многих неизбежностью.
Коля ожесточенно долбил землю – будто продалбливался зачем-то в закаменевшее прошлое. Какая чепуха, однако, приходит на память. Жилка этот… Иванчук, помнится, вглядывался в темные, непроницаемые, словно неживые, глаза Жилки (такие бывали у персонажей в первых рисованных мультфильмах), закрывающиеся веками редко и равномерно, как у ящерицы, и думал: неужели тот и впрямь верит в чепуху, которой каждое утро мучит людей, неспешно складывая одно к другому пресные слова, ничего на самом деле не выражающие и не обозначающие? Иногда казалось: настоящий, внутренний Жилка, спрятавшись за внешним Жилкой, как шут за троном короля, выглядывает, хихикает язвительно: ну, голубчики, посмотрим, как вы стерпите, если мы с хозяином еще полчаса будем натирать уши? А еще полчаса? Еще полчаса? Стерпите?
Терпели.
Конечно, уже тогда водились смутьяны, и Коля был среди них, они время от времени наскакивали на свое непосредственное начальство и самого Жилку с предреволюционными репликами, в которых храбро мелькали слова “формальность”, “официоз” и т. п. Ничуть не смутившись, так же ровно, как и до этого, Жилка говорил:
– Все знают, что я не против полемики, если правильно обращаться с терминами и вкладывать в эти термины правильный смысл. А правильный смысл зависит от правильного понимания. Если вы называете официозом идеологические установления партии и правительства относительно развития и дальнейшего совершенствования социалистической системы, отыскивания в ней ростков нового, передового, того, что интересно каждому человеку, так и говорите, зачем прикрываться жупелами? А если то, как вы сами подаете материал, вам кажется формальностью, то к себе самим и обращайте эти вопросы, потому что от вас, от вашего профессионализма и идейной подготовленности зависит, как сделать любой материал неформальным, живым, чтобы наши зрители смотрели с увлечением.
А потом Коля уехал в очередной раз попробовать себя в Москве и, кстати, виделся там с Лилей – может, для того и ездил. И через пару лет вернулся. Уезжал из Сарынска, когда он был областным центром Советского Союза, вернулся, когда он стал губернским городом Российской Федерации. Многое изменилось. Телерадиокомитет назывался теперь телерадиокомпанией, от местного исполкома, как органа власти, не зависел – по причине упразднения исполкомов*, но оставался по-прежнему государственным. Уже провели акционирование, уже появилась реклама, телевидение и радио переходили на коммерческие рельсы. Колю, надо отдать должное, охотно взяли. И первое же его рабочее утро началось с планерки у того самого Жилки. И тот говорил, как и прежде, долго, тягостно, нудно. Говорил примерно так:
* Имеются в виду исполнительные комитеты Советов народных депутатов.
– Мониторинг показывает, что люди ждут он нас новых форм, новой подачи материалов, у нас сильнейшая конкуренция центральных каналов, но при желании мы можем вполне успешно занять свою лакуну, если не будем постоянно ссылаться на недостатки технического оснащения, как некоторые, а проявим фантазию, смелость, достойную нашего времени гласности и кардинальных перемен. Легче всего ссылаться на то, что слишком много студийного времени и слишком мало репортажей, оперативной съемки. ПТС все в заявках пишут, синхрон всем давай!** Поехать и снять дурак сумеет. А проявить воображение? Человек может сидеть вообще один в студии, но если он говорит свежо, увлекательно, интересно, его будут смотреть и слушать. Поэтому вопросы, которые у вас возникают, надо адресовать в первую очередь к себе. Будьте смелее, инициативнее – и зритель потянется к экранам, и пойдут рекламодатели, которые убедятся, что мы даем достойный эфир.
** ПТС – передвижная телевизионная студия, под синхроном имелись в виду съемки телекамерой с голосами: интервью и т. п. Это давало возможность показать хоть какую-то движущуюся картинку, разбавлявшую торчание на экране говорящих голов на протяжении часа, а то и более.
Коля изумлялся, думая: как может человек так откровенно пародировать сам себя, как хватает Жилке совести, вернее несгибаемой бессовестности не думать о том, что этим же людям совсем недавно он говорил совсем другое?
Впрочем, то же самое, если вдуматься.
– Бессмертный он, что ли? – спросил тогда шепотом Коля у соседа по стулу Олега Зоева, бывшего заместителя главного редактора отдела пропаганды, а теперь старшего менеджера коммерческо-рекламного отдела, только что созданного.
– Съедят, – уверенно ответил Олег.
– Кто?
– Да хоть я.
И съел Олег, действительно, Жилку, через полгода, отправив его, как он сказал, похохатывая, на незаслуженный отдых. А еще через год съел и Колю. Причем без глупых формальностей – не как в советское время, через последовательную систему выговоров в приказе, порочащих записей в трудовой книжке и давления по профсоюзной и партийной линиям. Просто после очередного горячего разговора с Зоевым, когда тот завернул еще один новаторский проект Коли, Иванчук взбесился, наговорил Олегу правдивых неприятностей, тот выслушал, улыбаясь и поигрывая ручкой, а потом сказал:
– Не нравится со мной работать? Так иди на х..!
Это было неожиданно.
Коля заглянул в глаза Зоеву, ожидая увидеть ту же двойственность, которая ему чудилась в глазах Жилки: король вещает, а шут кривляется и высовывает язык. Ничего подобного, Зоев не находил нужным что-то прятать, смотрел просто, нагло и насмешливо.
– То есть ты меня увольняешь? – растерянно спросил Коля.
– Вот именно.
– А ведь ты, Олег, меня боишься. Ты боишься, что я тебя вытесню. Потому что я умнее и в телевидении понимаю раз в десять больше тебя.
Иванчук не ждал, конечно, что слова правды поразят Олега, как молния, но надеялся – хотя бы смутят.
Не смутили. Олег засмеялся и сказал:
– Вот иди и умничай в другом месте. Боюсь я тебя или нет, а лишнего геморроя мне не надо.
– Ну и сволочь же ты, оказывается, – печально сказал Коля.
– В этом мое преимущество, – кивнул Олег. – Еще есть вопросы?
А теперь Зоев – особа, приближенная к губернатору, воротила в мире местной политики, депутат, особняк себе за городом построил и, говорят, установил на телевидении полную диктатуру и работников оценивает исключительно по степени личной преданности к нему, Олегу Валентиновичу.
Тьфу.
Крошка щебенки попала прямо в рот, Коля сплюнул, сел на травяной пригорок, закурил.
– Огород городишь? – спросил его шут Иванчук.
У каждого ведь есть свой шут (и у Олега Зоева тоже все-таки был, просто у него шут слился с хозяином), который любит задавать королю каверзные вопросы.
– Да, горожу огород. Вернее, огораживаю дом, – ответил король Иванчук.
– Дом старый, а забор новый, это будет смешно. Тогда уж и дом почини.
– И починю.
– Не починишь, – дразнит шут Иванчук. – На самом деле самое правильное: бежать отсюда, куда глаза глядят. Ничего, и без тебя проживут. И умрут тоже без тебя. Ты сам-то живой еще?
– Конечно, – уверенно отвечает король Иванчук.
– Черта с два! – не верит шут Иванчук. – Ты пришел к Лиле уже полудохлый. И остался с ней потому, что она начала умирать. И оказалось, что ты хоть кого-то живее, и ты сразу нашел смысл жизни. Вместо того, чтобы все начать сначала. Почему ты так быстро и легко, нет, не просто быстро и легко, а охотно, почему ты так охотно проиграл свою жизнь, Иванчук?
– Я ничего не проиграл, – отвечает Иванчук, – потому что не собирался ничего выигрывать.
– Врешь! Собирался – еще как! Вы все собирались. Вы собирались по трое, по пятеро и даже по десятеро и даже по стотеро и тысячеро! И даже по пятитысячеро! Я тебе больше скажу, Иванчук, вы собирались по стотысячеро и по миллионеро!
– Таких слов нет, Иванчук.
– Любые слова есть, Иванчук, если быть смелым и не бояться их употреблять или придумывать. Ты трус, Иванчук, и ты ленив, как все поколения, из которых ты произошел, после первого же щелчка по носу ты поднимал руки, ты обижался, ты говорил: я так не играю. А они так – играют, Иванчук! Потому что это на самом деле жизнь, а не игра, Иванчук, ты от жизни отказался, а не от игры.
– Не понимаю, что ты хочешь сказать? – морщится Иванчук от дыма сигареты и от туманных слов.
– Ты все понимаешь, – хихикает шут. – Иди, например, к Зоеву, дай ему по морде. Или – в Сарынске за последние годы открылись две частные телекомпании, почему тебя там нет? Или почему ты не открыл третью? Почему не утер нос Зоеву и всем остальным?
– Отстань! – Иванчук щелчком направляет окурок туда, где предположительно находится шут, то есть ровно напротив. – Мне работать надо!
– Не надо! Зачем огораживать дом, в котором ты не собираешься жить?
– Другие будут жить.
– Ага, все-таки не будешь! – злорадно кривляется шут.
– Я этого не сказал!
– Сказал! Ты сказал – другие!
– Я имел в виду…
– После уроков будешь рассказывать, что ты имел в виду, – вдруг обрывает шут. Так любила подлавливать запинающихся учеников химичка Ангелина Борисовна: ошибешься, хочешь исправиться, но она не давала, сажала на место, с удовольствием выводила двойки – особенно примерным ученикам. Зачем и почему она так делала, бог весть, много вообще в прошлом осталось непонятного, неразгаданного – за ненадобностью, впрочем.
Иванчук встает и берется за лопату. Вычерпывает из ямки щебенку, отбрасывает, потом опять долбит ломом. Начинает все больше удовольствия получать от однообразной работы. Однообразная жизнь тоже может оказаться приятной, вот о чем он не знал раньше, как и о многом другом.
Когда Коля узнал, что Лиля вернулась в Сарынск с дочкой тринадцати лет, то, конечно, тут же перед нею явился. С бутылкой коньяка, с цветочком, гордясь своей стройностью и моложавостью, был почти уверен, что она ахнет и скажет: “Иванчук, какой ты стал! Прямо как будто вырос! Надо же, как меняются люди…”
А сам очень боялся, что она постарела и подурнела.
Но нет. Да, возраста прибавилось, естественно, морщинок тоже, но по-прежнему это она, красивая, стройная Лиля. Коля рассыпался в комплиментах, вручил цветок, поцеловал руку. А Лиля, увы, не ахнула, не оценила его изменений к лучшему, она вообще встретила его так, будто виделись лишь вчера. И даже не вчера, а вообще не расставались – выпивали, не хватило, он бегал за бутылкой – и вот опять здесь…
Сидели в захламленной кухне, Лиля курила сигареты одну за другой, вяло расспрашивала Колю о бывших одноклассниках. Коля рассказывал: эта замуж вышла очень удачно, трое детей, кто бы подумал, тот за границей, другой выбился в бизнесмены широкой ноги, а третий в начальники средней руки, а пятая развелась, а шестой умер, как, впрочем, и седьмой, но зато восьмой стал в Москве заметным человеком в шоу-бизнесе, у девятого будто бы что-то со здоровьем, а десятый свое дело открыл (он имел в виду Сторожева), а одиннадцатый в газете сидит (Немчинов), с двенадцатого же по тридцать шестого (столько человек было в классе) неизвестно, что делают и как живут, – сведения смутные или вовсе никаких.
Вошла девочка-подросток, симпатичная, хоть еще угловатая, очень похожая на Лилю. Открыла холодильник, долго смотрела в него.
– Что-то ищешь? – спросила Лиля.
– Вообще-то я иногда ем.
– Ну, сходи в магазин.
– Денег дай.
– Я дам, – заторопился Коля. – В самом деле, пришел с коньяком, а закусить… Устроим маленький банкет!
Он вручил деньги Даше, сказав:
– Только потрать их все, ладно?
– Запросто.
Даша ушла.
– Что, богатый стал? – спросила Лиля.
– Деньги водятся, – уклончиво ответил Коля: дела у него как раз шли не очень хорошо. – А ты надолго к нам?
– На всю оставшуюся жизнь, – ответила Лиля. – То есть ненадолго.
– Загадочно выражаешься.
– Помирать приехала.
У Коли будто что-то екнуло внутри, сжалось. Одновременно возникла очень странная мысль, он ее запомнил: именно чего-то подобного он и ждал. Почему ждал, почему именно чего-то подобного, не понять. Мысль пришла и ушла – без объяснений.
Коля налил Лиле и себе; не знал, что говорить.
– Считай, что ты выразил соболезнование, – помогла Лиля. – А я приняла. Хотя – тебе ведь интересно узнать, что со мной? Не ври, всем интересно. Все любят слушать о чужих болезнях и видеть чужие смерти. Потому что – сегодня не я. Я в Москве почти каждый день видела аварии. Все буднично, обычно. Чаще пустяки, но несколько раз было очень серьезно. С трупами, с кровью. Едешь мимо и думаешь: сегодня не я. Вот и вы все думаете: сегодня не я. Это я так, рассуждаю, не бери в голову. Рассеянный склероз у меня.
– Незаметно, – попытался пошутить Иванчук.
– Это не старческий склероз, не путай. Это… В общем, у меня перспектива высохнуть, атрофироваться и увянуть.
– Прямо-таки сто процентов?
– Двести. Позвони Сторожеву, он врач, он тебе объяснит. А он женат? – заинтересовалась вдруг Лиля.
– Да. Третий раз.
– Идеал ищет. А ведь был в меня влюблен. Скажи ему, что я приехала. И свободна. Пусть приходит и любит. Если теперь захочет, конечно.
– Между прочим, это я в тебя был влюблен, а не Сторожев. То есть он тоже, но я больше. И я тебе, кажется, нравился.
– Вы все мне теперь нравитесь – те, какие были. Только вас уже нет.
– Я остался.
– И правда меня любил?
– До сих пор люблю, – сказал Коля. – Как ты думаешь, почему я до сих пор не женат?
– Неужели поэтому?
– Да.
Коля в этот момент не врал, он чувствовал себя паладином, который долго был предан своей Даме и вот у ее ног, не требующий при этом награды.
– И я тебе нравлюсь? – допытывалась Лиля.
– Конечно.
– То есть как женщина?
– А как кто же? Думаешь, я бы тебя любил, если бы ты была не женщина?
– А как ты любишь? Как в школе или хочешь меня? По-взрослому?
– Ты плохо знаешь психологию влюбленных подростков. Секс и романтизм в их фантазиях легко уживаются.
– И сейчас?
– Да.
– То есть ты хочешь меня обнять, поцеловать? Без дураков?
– Всю жизнь мечтаю, – сказал Коля.
– Тогда целуй.
И они стали целоваться, а потом сползли на пол, хватая друг друга руками, сдирая одежду.
– Дверь… На засов… – выговорила Лиля.
Коля бросился к двери, закрыл ее на засов, вернулся, подхватил Лилю на руки, отнес на постель.
Вернувшаяся Даша звонила, стучала, потом перестала.
Когда Лиля через некоторое время открыла дверь, Даша сидела на ступеньке и, разрывая руками, ела курицу-гриль, откусывала хлеб от батона.
– Успели? – спросила она.
– Дашка, не хами.
– Я сижу тут два часа, меня комары заели – и я хамлю?
Коля, утомившись, сел на груду досок. Как быстро можно изменить все к лучшему. Стоял десятилетиями и гнил этот серый забор, никто его не красил, не менял выпавших и трухлявых планок, кренился он в разные стороны. И вот нет забора. Открылся замечательный вид на сад – правда, сад дикий, заросший травой, за яблоневыми и вишневыми деревьями никто не ухаживает, хотя они до сих пор плодоносят, яблоки при этом окончательно выродились в дички. Выкопаны новые ямы. Поставлен для пробы один столб – свежий, гладко обтесанный, ровный. Ощущение правильного начала правильной работы.
– Ага, уговаривай, уговаривай себя, – возникает шут. – Ты и тогда сумел себя уговорить, неплохо получилось.
– Я не уговаривал.
– Уговаривал.
– Не уговаривал.
– Мне лучше знать.
– Это с какой стати? – возмутился Иванчук.
– С такой, что я твое подсознание, а оно честнее.
– Передергиваешь, шут. Честнее кого? Или чего?
– Сознания.
– Ерунда. Все равно, что сравнивать глубину Мариинской впадины с какой-нибудь Джомолунгмой. Ну да, и там меряется в метрах, но ты же не скажешь, что впадина глубже горы? Или что гора выше впадины?
– Это парадокс? – оживился шут с видом отличника на математической олимпиаде.
– Считай, как хочешь.
Коля через пару дней пришел опять. Лиля сказала ему почти сразу же:
– Вот что, Иванчук, ты мне ничем не обязан. Ну переспали, бывает. Особенно спьяну. Не надо меня теперь обременять благодарственными визитами.
– А я еще хочу, – сказал Коля.
– Тебе напомнить? Я начала умирать.
– Но не сегодня же.
И у них началось то, что сейчас называют – отношения. Это слово Коля все чаще замечал в современной молодежной речи, оно сначала показалось ему безвкусным, безликим, а потом он понял – да нет, пожалуй, молодежь права, найдя широкий, но, как ни странно, более точный синоним слову “любовь”. По страсти кинулись в объятия друг друга – любовь? Вроде бы да, но надо еще посмотреть. Или – месяц дружили. Решили, что подходят друг другу и надо пожениться. Любовь? Возможно. Но не факт, учитывая количество разводов. Или – живут вместе без брака и венчания, бойфрендят – любовь? Может быть. А может, дешевле квартиру на двоих снимать и удобнее – не искать секс, где попало. В общем, что ни назови любовью, все получается с какими-то оговорками и уточнениями. Да еще к тому же есть любовь к Родине, родителям, работе, кошкам и собакам, хомячкам… А слово “отношения” охватывает всё. Переспали – отношения, ходят два месяца под руку – отношения, поженились – отношения, живут вместе – тоже отношения.
Итак, у Коли и Лили начались отношения. Она приходила в его холостяцкую квартирку. Она посвежела, помолодела, она стала говорить, что, похоже, лечится любовью. Это в самом деле был период короткой ремиссии. А потом довольно быстро кривая болезни поползла вниз. Но Коля успел сделать предложение еще до того, как Лиле стало совсем плохо, иначе не приняла бы. Да и так не хотела принимать. Задавала по-своему обыкновение жесткие вопросы:
– Ты понимаешь, что я инвалид? Уже инвалид, а будет еще хуже?
– Да.
– Ты понимаешь, что скоро от меня никакого толку не будет как от женщины? Ну, оральный секс в лучшем случае. И то не уверена. Тебе придется убирать из-под меня говно и мочу, понимаешь? Сходи в больницу, где лежат такие люди, от них родственники отказались, потому что невозможно терпеть, сходи посмотри, понюхай.
– Был. Я же с врачами говорил – и не раз. И они мне показывали. Я все знаю.
– Тогда зачем такое геройство?
– Хочу быть с тобой, вот и все.
– То есть такая любовь?
– Наверное.
Лиля покачала головой, сомневаясь, а потом сказала:
– Да нет, все может быть. Но я тебя не очень люблю. То есть отношусь лучше, чем к другим, но не люблю. Честное слово, если бы любила, тогда бы уж точно прогнала.
Свадьбы не было, просто зарегистрировались в загсе. Лиля оставила свою фамилию – Соломина. Потом посидели втроем, выпили шампанского, потом Даша мыла посуду, а Лиля, глядя на нее, говорила так, будто дочери тут не было:
– Когда Дарья родилась, у нее проблемы были, инфекция, температура, мне ее не дают, у меня у самой температура, лежу и думаю: может, пока я ее не видела, пока не так жалко, она помрет? И никто не будет мучиться, ни я, ни она.
– Придушила бы меня, и все, – сказала Даша.
– Да, надо было, – согласилась Лиля.
– Ну вас, с вашим юмором, – сказал Коля. – Ты что, Даша, недовольна, что живешь?
– Я-то? Еще как довольна. Я просто к тому, что Лилю понимаю.
– Я хотела остаться одна, – продолжила Лиля. – Потому, что я подозревала, что эту дурочку полюблю. И вот теперь думай о ней, беспокойся. Как учится, с кем дружит, может, наркотики принимает. Дашка, предупреждаю, убью.
– Не принимаю я ничего.
– А куришь?
– Я не постоянно, иногда. Надо же попробовать.
– Тебе повезло, что я больная, Дарья. Тебя черти внутри дергают. Я сама такая была, но держалась. И тебя буду держать. Потому что при больной маме нехорошо быть наркоманкой или еще кем-то. Дождись, пока умру, а потом делай что хочешь.
– Слишком долго ждать, – отшутилась Даша.
– Не так долго, как тебе кажется.
Лиля вкручивала окурок в пепельницу, а Даша и Иванчук обменялись поверх ее головы взглядами. Это был первый момент, когда они почувствовали, что – заодно, что придется заниматься общим делом, болезнью Лили, что вскоре они будут не трое, а двое, Даша и Коля. И – отдельно – больная Лиля. То есть – двое и одна.
Иванчук поставил столбы, засыпал, укрепил. Хорошо, что участок у дома небольшой, а то пришлось бы возиться несколько дней. Дальше работа пошла веселее, нетрудная, хотя тоже однообразная – прибить продольные планки, а к ним вертикально приколотить штакетины, соблюдая расстояние между ними, чтобы все выглядело ровно и красиво.
Даша вышла на крыльцо.
– Ужинать будешь?
– Закончить бы надо.
Даша посмотрела на груду планок.
– Все равно сегодня не успеешь.
– А завтра времени не будет. Или не захочется.
– Помочь?
– А сумеешь?
– Тоже мне работа…
Даша подошла, взяла из инструментального ящика еще один молоток, гвозди. Начала прибивать планки. Действительно, она, хоть и выглядит девически нежной и хрупкой, умеет уверенно справляться с мужскими делами, может починить полку, табуретку, заменить кран. Видимо, профессия фотографа добавляет что-то мужское – там ведь тоже надо разбираться в технике, и Даша разбиралась. Кроме этого она что-то понимала в программировании, легко исправляла неполадки старенького компьютера Иванчука, на котором он иногда, отдыхая, играет, а иногда делает записи в своем ЖЖ-дневнике или оставляет комментарии в дневниках виртуальных друзей – эта забава открылась ему с подачи Даши год назад, и он увлекся, у него уже две сотни взаимных друзей, что немало для никому не известного начинающего блогера. Правда, у Даши друзей почти полтысячи, но она фотограф, а фотографы по определению богаты друзьями, они в Сети для того, чтобы себя показать, то есть свои снимки, и других посмотреть.
– Обратите внимание, папаша, – с неестественной галантностью, как бакалейный приказчик позапрошлого века, обратился шут к хозяину. – Обратите внимание на то, на что вы и сами уже обратили внимание, а именно на этот рахат-лукум, на эту гибкую талию, на эту грудь прекрасной формы, которая ни на йоту не теряет очертаний даже тогда, когда девушка наклоняется, учитывая, что у девушки под футболочкой ничегошеньки нет, кроме голого тела, голого, повторяю, нагого, обнаженного, так вот, грудь остается прежней, не теряет форму, а вы ведь, человек поживший, не сказать пожилой, а точнее, уже старый, вы ведь знаете, что происходит с женской грудью, не стесненной бельем, если женщина наклоняется, это ужас, что происходит. Так вот, я вам скажу по секрету, что вас на самом деле держит тут. Вы давно уже не любите Лилю. Будете возражать?
– Я не уверен, что это называется любовью.
– Какая откровенность! Хорошо. Тогда вы любите Дашу?
– Я не уверен, что это называется любовью. По крайней мере в твоем понимании.
– Я поражен. Я потрясен. Я ничего не понимаю, – выделывается шут. – Тогда объясни мне, Иванчук, что ты тут делаешь, если не любишь ни Лилю, ни Дашу. То есть любишь, но очень уж как-то хитромудро. Я целый день добиваюсь ответа. Для чего ты городишь этот забор, можешь сказать? Может, ты просто милосердный человек, почти святой?
– Нет.
– Может, тебе это нравится?
– Нет.
– Может, ты садомазохист и любишь испытания?
– Нет.
– Тогда зачем ты строишь этот забор, черт тебя побери совсем!
Иванчук усмехается, понимая, что вчистую переиграл шута – уже тем, что разозлил его.
– Надо, – отвечает он.
– Кому надо? – орет шут, брызжа слюной. – Кому?
– Вообще надо, – отвечает Иванчук.
– Не бывает ничего вообще надо! Все надо для чего-то.
– А я говорю – вообще. Вообще надо. И все. Без разговоров.
– Что?
Даша, распрямилась, смотрит на Иванчука.
– Ты что-то сказал?
– Старость, Даша. Разговариваю сам с собой.
– У меня молодость, а та же фигня. Иногда целый день болтаю.
– И вслух?
– Бывает, прорывается.
– Успокоила. Значит, я не безнадежен.
19. ЛИНЬ. Посещение
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
За что бы вы ни взялись сейчас, вас ждет успех.
Егор Костяков, сколько себя помнил, находился в состоянии приятной, и легкой влюбленности в самого себя. Но любил он себя не снисходительно и безоглядно, как любит ополоумевший мужчина капризную красавицу, прощая ей всё, он любил себя взыскательно, даже строго – не переходя, однако, грань, за которой начинается самоедство. Если у него и бывали претензии к себе, то в форме добрых наставлений мудрого учителя понятливому, случайно ошибившемуся ученику. Он очень удивился бы, узнав, что Сторожев подобный пристальный самоконтроль называет “я-болезнью”: постоянное наблюдение за собой для Егора было не только обременительным, наоборот, оно доставляло ему много удовольствия.
Когда-то он прочел у Ницше: “Все мы – посредственные эгоисты”, – и фраза эта поразила и навсегда запомнилась. Егор вообще, в отличие от многих, принимал близко к сердцу прочитанное, знал силу слов и книг. Если бы он имел талант, стал бы писателем. И втайне пробовал кое-что сочинять. Но сам увидел, что это плохо. То есть пристойно, грамотно, но не лучше, чем у других, а быть хуже других он себе позволить не мог. Самый простой способ избежать поражений и разочарований – не лезь в чуждые тебе области. Так вот, посредственный эгоист ради минутной прихоти не думает о процентах, набегающих впоследствии на эту прихоть, он берет в долг у самого себя, а спохватывается, что нужно платить, слишком поздно, он бывает неплохим тактиком, но отвратительный стратег. Заботясь о своих удовольствиях, он окружает себя кучей ложных связей и обязательств, которые сводят удовольствия на нет или даже выводят в минус, туда, где отвращение и тоска. Умелый, умный эгоист знает, что ради обретения настоящего комфорта необходимы труд и мужество. И – чувство меры. Давно, кстати, собирается Егор поставить “Горе от ума”, где Чацкий был бы полный неадекват и придурок (впрочем, версия неновая), а Молчалин – умница, причем он не по подлому умен, а правильно умен, конструктивно. Его хвалебные слова о лучших, на его взгляд, человеческих качествах, “умеренность и аккуратность”, учителя литературы с древнейших советских времен трактовали как приспособленчество, мещанство, лакейство и т. п. Господа, уймитесь, Егор уверен, что именно умеренность и аккуратность могли бы спасти русскую нацию, половинчатым представителем которой он является. Ему, кстати, очень нравится, что он полукровок, что в нем сошлись Восток и Запад, при этом Восток не просто Восток, а Кавказ, это отдельная боевая песня, Запад тоже не просто Запад, а Россия, которая одновременно Восток, но никогда полностью к Востоку не примкнет в силу уже христианства. Егор был крещен в младенчестве, но в зрелом возрасте, поразмыслив, решил, что его характеру и взглядам, его, не будем бояться этого слова, имиджу больше всего соответствует буддизм. И он стал буддистом – мировоззренчески, не обременяя себя ритуалами.
Итак, чувство меры – вот главное условие правильного эгоизма, правильной любви к себе и, соответственно, к миру. Гедонист, убивающий себя алкоголем и табаком, – не эгоист, поскольку вредит себе. Бабник, бестрепетно перешагивающий через поверженные тела соблазненных женщин, не эгоист: много женщин – много риска, много хлопот, и вообще, любое чрезмерное увлечение противоречит здоровому эгоизму. Как известно, самый большой вред люди приносят сами себе. Берутся за дело не по силам, покупают вещи не по карману, потребляют продукты не по здоровью и т. п. А уж в отношениях с женщинами у посредственных эгоистов полная сумятица, стресс на стрессе. Настоящий эгоист никогда не бросится в любовь, как в омут, он любит внимательно, осторожно (при этом может быть внешне умело экзальтированным), он взвешивает шансы. Настоящий эгоист знает, как легко нанести себе психологическую травму, если не рассчитал силы и потерпел поражение. Но любить при этом надо, конечно же, женщин первого порядка, безусловно красивых – эгоист тоже человек, он слаб и грешен, ему необходимо подогревать свое тщеславие и честолюбие; красивая женщина – хорошая ветка для такого костра. Известность женщины приветствуется: статус и популярность добавляют сексуальности избранному объекту; к тому же тебе все завидуют, а эгоисту это необходимо, он должен быть в центре внимания. Поэтому в Москве у Егора была связь с юной сногсшибательной певичкой, только что зажегшейся звездочкой, уже засветившейся на телевидении и на обложках гламурных журналов. А в Сарынске он медлил с выбором: девушка должна быть безусловно красива, безусловно умна и, конечно, при этом должна ему понравиться.
Но Егор не только о себе думал, он был очень увлечен своим театром, своим делом, удивляясь наивности слов Станиславского: “Надо любить театр в себе, а не себя в театре”. И театр в себе надо любить, и себя в театре, противоречия тут никакого. Императивы театру вообще вредят.
Каждая премьера в его театре становилась событием, но всякое событие нужно готовить. Само собой, сделать спектакль – это первое. Но и остальное должно быть на уровне: афиши, программки, буклеты, постеры – во всем должен быть столичный пошиб. В Сарынск Егор вернулся не навсегда, а чтобы проверить себя лабораторно и сделать свой театр стартовой площадкой для последующих московских и международных проектов. В прошлый раз работа фотографов Егору не понравилась, знающие люди порекомендовали ему Володю Марфина или его подругу Дашу Соломину. Или обоих. Егор нашел их страницы в Интернете и выбрал Дашу. Позвонил ей (мобильный телефон был указан на сайте), сказал, что требуются фотографии для разных целей. Даша, сотрудничавшая с газетой “МК-Сарынск” не только как фотограф, но иногда как интервьюер, предложила Егору заодно что-нибудь наговорить для этого популярного издания. Тот согласился, хотя обычно интервью готовил сам, то есть письменно формулировал вопросы, отвечал на них, потом отдавал как бы на редактуру своей помощнице и пресс-секретарю Насте (той самой лысой девушке, которую невзлюбила Яна Немчинова), та смотрела, делала мелкие замечания, подписывала (“Ты мой псевдоним!” – с улыбкой говорил ей Егор) и рассылала по местным печатным изданиям и интернет-порталам.
Даша пришла в театр, познакомились, Егор повел ее в зал, попросил подождать, пока он закончит репетицию – одну из последних перед премьерой. Заодно пусть снимает рабочие моменты, а актерам он скажет не обращать внимания.
Пьеса называлась “Бабло-блюз”, ее сочинила молодая московская драматургесса Таня Яшко, бывшая работница банка. Сюжет: молодая семья берет кредит, потом муж лишается работы, жена беременеет, муж ищет деньги и новую работу, тщетно, он придумывает авантюру – попадает хитростью на прием к важным и богатым людям и заявляет, что они обязаны дать ему денег.
Сейчас разыгрывался эпизод, когда герой Зеро (такую тот придумал себе кличку) приходит к большому чиновнику Пшибышейкину. На сцене пусто, только стол Пшибышейкина. Начальник, восседая за столом, отбивается от Зеро как может.
ПШИБЫШЕЙКИН. Я все понимаю, то есть я ничего не понимаю. Главное, я не понимаю, с какой стати я должен дать вам денег?
ЗЕРО. Вы всем должны. Но я первый догадался прийти и сказать вам об этом.
ПШИБЫШЕЙКИН. Но за что?
ЗЕРО. Вы хотите легко отделаться. Я скажу вам за что. Но только после того, как деньги будут переведены на мой счет. Хотя можно и наличными. У вас наверняка в сейфе миллионов пять-шесть на карманные расходы. Миллиона мне хватит.
ПШИБЫШЕЙКИН. Выйдите отсюда.
ЗЕРО. Рискуете.
ПШИБЫШЕЙКИН. Чем это?
ЗЕРО. Я ведь уйду.
ПШИБЫШЕЙКИН. На здоровье.
Зеро встает, идет к двери.
ПШИБЫШЕЙКИН. Стойте! Нет, просто даже смешно, что такого вы мне можете сказать, чего я сам о себе не знаю?
ЗЕРО. Естественно, ничего. Но есть вещи, относительно которых вы убеждены, что никто, кроме вас, о них не знает. Ни одна душа. А вдруг это не так?
ПШИБЫШЕЙКИН. Это вы о чем?
ЗЕРО. Для наглядности приведу пример. В детстве я мастурбировал. Как все. Приходил из школы домой и, пока никого не было… Раздевался догола для удобства…
ПШИБЫШЕЙКИН. Без подробностей!
ЗЕРО. Раздевался догола для удобства, закрывал шторы, потому что напротив был дом – вдруг кто-то подглядел бы. Стоял перед зеркалом или лежал, глядя в потолок и воображая. Или смотрел что-то порнографическое в Интернете. Там полно такой ерунды в помощь юному онанисту, вы же знаете.
ПШИБЫШЕЙКИН. Ничего я не знаю!
ЗЕРО. Однажды, на другой день после очередного сладостного акта мастурбации я пришел в школу, сидел на уроке и увидел, как мой рыжий и конопатый одноклассник Никита Лукин шепчется о чем-то со своим соседом Женей Молочковым, посматривает в мою сторону и хихикает. Я похолодел. Я знал, что Никита живет в доме напротив. Я сразу же представил, что он каким-то образом увидел, что я делаю, и вот теперь рассказывает. И об этом будет знать вся школа.
ПШИБЫШЕЙКИН. Как он мог увидеть?
ЗЕРО. Неважно. В бинокль, в щелку между штор, в камеру видеонаблюдения, которую тайком поставил. Я сразу же предположил сто вариантов – и все показались возможными. Подростковая мнительность – страшное дело. Я уже чувствовал себя разоблаченным. Вся школа хохочет надо мной. Девчонки обзываются, пацаны плюются.
ПШИБЫШЕЙКИН. Я думал, у вашего поколения более здравый подход к этому делу. Не считается грехом.
ЗЕРО. Никаких поколений нет. Есть отдельные люди, коллективы, тусовки, общества. В нашей школе это считалось быдлячеством. Считалось, что у нормального пацана должна быть девушка, а не правая рука. Самое при этом смешное, что поймать на этом баловстве любого было очень просто.
ПШИБЫШЕЙКИН. Как это?
ЗЕРО. А вы не знали? У каждого, кто занимается онанизмом, на ладони растут волосы.
Пшибышейкин невольно взглядывает на свою ладонь, Зеро хохочет.
ПШИБЫШЕЙКИН. Это трюк, глупость! Любой человек поневоле посмотрит, даже тот, кто никогда…
ЗЕРО. Вот! В корень смотрите! Мы готовы уличить себя даже в том, чего не делали, что уж говорить про остальное! Короче, меня бросило в жар и я похолодел, как вы сейчас.
ПШИБЫШЕЙКИН. Я не…
ЗЕРО. На перемене я подошел к Никите, к чему-то придрался, сначала ругались, а потом я его ударил. А он меня. Но я был сильней. Я бил его до крови. Такую злость в себе обнаружил… Вот так люди и становятся убийцами.
ПШИБЫШЕЙКИН. Ну, и к чему вы это? Не понимаю.
ЗЕРО. Да все вы понимаете. Есть то, что вы делали и думали, что никто не знает. Шторы закрыты, никаких камер наблюдения. А вдруг каким-то образом кто-то знает? Или догадывается?
ПШИБЫШЕЙКИН. Кто, как?
ЗЕРО. А, значит что-то есть!
В этом месте Егор прервал репетицию. Сказал актеру, игравшему Зеро:
– Петя, я уже говорил: не так злорадно! Ты любишь свою жертву. Волк любит зайца за то, что заяц дал ему возможность доказать, что он, волк, быстрее и сильнее. Ты говоришь даже с сожалением. Тебе жаль, что противник так быстро сдался.
– Повторить?
– Нет, просто запомни, хорошо? Ты ведь это уже делал.
– Я помнил, просто сбился.
Затем по ходу пьесы герой Зеро, заставляющий всех подозревать себя во всем сразу и считать, что это может быть кому-то известно, сам начинает подозревать жену, а потом и себя. Он мучается, ему кажется, будто он сделал что-то ужасное, но по каким-то причинам не знает или не помнит. Пристает к жене с расспросами. Жену по очереди играли две актрисы – одна, судя по всему, опытная, умелая, вторая – что-то вроде стажерки. Играя, она оглядывалась на зал, на Дашу, Егор сделал ей замечание и закончил репетицию. Они с Дашей сели перед пустой сценой.
– Интересно, – сказала Даша.
– Рад, что вам понравилось. Теперь поговорим?
Даша с неудовольствием почувствовала, что слегка смущается. Егор был серьезен, задумчив, весь в своих мыслях, будет неприятно показаться ему глуповатой, задать слишком примитивные вопросы. Надо подстраховаться.
– Я буду спрашивать всякую чепуху, потому что, сами понимаете, для какой это газеты. Приходится учитывать формат.
– Учтем, – согласился Егор, улыбнувшись.
– Первый вопрос. Если в двух словах, о чем пьеса?
– Если в двух, то о жизни, – ответил Егор. – Предлог – это слово?
– Вроде бы. У театра есть какая-то программа?
– Я ненавижу слово “программа”. Программа пусть будет у какой-нибудь партии и у компьютеров. Извините за высокопарность, искусство – вот программа.
Действительно дурацкий вопрос, подумала Даша.
– Я имею в виду – эстетическая программа.
– Я понял.
Идиотка, подумала Даша. Ясно, что эстетическая, какая же еще? С чего это я глупею прямо на глазах? Хоть бросай интервью к черту.
– Но что-то вы хотите сказать зрителям, для чего-то все это делается? – спросила Даша, с ужасом понимая, что этот вопрос еще тупее предыдущих.
– Мы ничего не хотим сказать, – спокойно ответил Егор, и Даша была благодарна ему за то, что он не смеется над ней открыто, хотя мог бы. – Мы просто играем ту или иную пьесу по каким-то своим соображениям, а что увидит и поймет зритель, это уже его дело. В зале сто двадцать мест, каждый зритель понимает по-своему, следовательно, мы имеем сто двадцать разных спектаклей.
Даша с упорством, непостижимым для нее самой, продолжала расспрашивать о пустяках и банальностях: кто ходит в театр, почему играют не профессиональные актеры, как встречают театр, когда он выезжает в другие города и в Москву? (За выражение “в другие города и в Москву” Даша была готова дать себе пинка. Еще спроси про другие страны и Францию.)
Егор терпеливо и внятно отвечал, деликатно добавляя то, о чем Даша не спрашивала. Он, конечно, видел, что девушка путается и не владеет материалом, но это не беда, он потом поправит или перепишет заново. На самом деле она не дура, это по глазам видно. Просто слегка растерялась. Важнее то, что она красива – не обычной российской симпатичностью, которая есть в каждой второй девушке, красива по законам пропорции и анатомической геометрии: нос, губы, лоб – почти идеальные очертания. Обязательно надо будет продолжить с ней знакомство.
– Вроде всё, – сказала Даша. – О чем я еще не спросила?
– Для одного раза хватит. Когда будет готов текст, принесите, я посмотрю, ладно?
– А по электронной почте?
– Нет, нужен живой текст, на бумаге. Я посмотрю и завизирую. И кстати, предупредите газету, что после того, как текст будет завизирован, я настоятельно не рекомендую менять слова и вообще что-либо делать. В крайнем случае пусть позвонят мне и согласуют. Слишком часто меня перевирали, я страхуюсь, – объяснил Егор, и Даша увидела в его словах не амбиции, а нормальное человеческое достоинство. Действительно, в наше время и в нашем мире необходимо страховаться, чтобы из тебя не сделали чудище или чучело.
– А теперь я вас поснимаю, – сказала Даша.
И начала снимать.
Егор был идеальной моделью – делал все, что она просила, при этом оставался простым и естественным. Не корчил из себя мыслителя, не напрягался. Надо повернуться в профиль – поворачивался, надо смотреть прямо – смотрел. Видимо, постоянный внутренний процесс, который в нем шел, обдумывание чего-то важного позволяли Егору как бы даже не замечать, что его снимают. Даша высоко оценила это редкое качество. И ведь красивый парень, мужик – высокий, худощавый, волосы короткие, одет продуманно просто, удобно, но, конечно, в хорошие, стильные вещи. Интересно, откуда у него что-то кавказское в лице? Папа кто? Ну, папа известно кто – Костяков? А мама? Надо узнать.
Егор в свою очередь исподволь рассматривал Дашу. Свои позы его действительно мало интересовали, он давно научился вести себя перед камерами (к тому же считал себя неплохим от природы актером, хотя ни разу не пробовал играть – неплохих много, вот если бы гениальный), а Даша, занимаясь привычным делом, перестала смущаться, деловито ходила вокруг, командовала, и Егор все больше убеждался, что эта девушка ему вполне подходит.
Он решил намекнуть ей на свое благорасположение – чуть-чуть, но ощутимо. Улыбнулся и сказал:
– Могу подпрыгнуть, если хотите?
– Зачем?
– Ну, заставлял же ваш знаменитый коллега Хальсман подпрыгивать людей. Даже президенты прыгали. Он считал, что человек в состоянии прыжка обнаруживает свою истинную сущность. Хотя, что я вам рассказываю, вы это лучше меня наверняка знаете.
– Да, – сказала Даша. – Но прыгать не будем.
Дура необразованная, добавила в уме. Надо запомнить: Хальсман, Хальсман. (И потом нашла в Интернете: Филипп Хальсман действительно заставлял людей подпрыгивать, чем и прославился. Фотограф, конечно, обязан знать такие вещи, стыдно ей – надо вообще больше читать.)
А Яна стояла в темноте, между стенкой и каким-то фанерным щитом, наблюдала в щель. Она поняла, что Даша и Егор до этой встречи не знали друг друга. Знакомые так не говорят. Она видела, что красотка с фотоаппаратом изо всех сил старается понравиться Егору. Совсем надо быть без глаз, чтобы этого не увидеть. Поняла она также, что и Егор запал на красотку. Яна успела уже изучить Егора, присмотреться к нему, она знает, насколько он умеет держать себя ровно со всеми, как соблюдает расстояние. Они, может, сами еще не поняли, что произошло, – потому что не видели себя со стороны, а Яна видит.
Что же, она примет меры. Какие, неизвестно, но бездействовать Яна не собирается.
20. ГУАНЬ. Созерцание
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Будьте готовы к неприятному сюрпризу.
Наташа считала себя не вполне нормальной женщиной. Иногда она думала о себе и жестче: что вообще не совсем женщина. Наблюдая за своими сосестрами по полу (есть же собратья, почему не сказать сосестры?), за тем, как они красятся, одеваются, кокетничают, разговаривают с мужчинами, Наташа с юности поняла, что ей за ними не угнаться. Она была вполне привлекательна, стройна, каштановые волосы, волнистые от природы, ореховые глаза, легкая смуглость кожи (ради которой другие из соляриев не вылезают), но при этом категорически не умела и не хотела кокетничать, заманивать, нарочито одеваться и нарочито краситься (она, собственно, не красилась совсем). Да, это вечно, это инстинкт – нравиться всем и всегда, от пещерных времен и доныне. Выбери меня, я буду лучшая подруга, жена, мать. Но перебороть себя Наташа не могла, да и зачем? Говорила она с мужчинами точно так же, как с женщинами – с коллегами, когда работала в больнице, с пациентами и со всеми остальными.
Она считала себя ущербной, несовременно несексуальной – потому что нечасто ловила себя на векторных эротических желаниях. Ну да, некоторые мужчины нравились больше, чем другие, но без подтекста или без подсекса, как выражаются нынешние остроумцы.
Ей было двадцать четыре, когда встретился Аркадий Крупин, вежливый, застенчивый анестезиолог. Тут-то она поняла, что, наверное, испытывают другие женщины более или менее постоянно, а она почувствовала только вот сейчас: кровь приливает, голос меняется в его присутствии, улыбка дурацкая, постоянное опасение – хорошо ли выгляжу, вымыты ли волосы, аккуратно ли пострижены ногти? Положим, ни ногтей, ни губ, ни ресниц и бровей она так и не стала красить, но зато, страшно смущаясь, купила в аптеке женскую бритву и крем, закрылась в ванной, будто делала что-то непристойное, и со слезами унижения на глазах стала приводить ноги в состояние той гладкости, которая, как она выяснила окольно, нравится абсолютно всем мужчинам. Потом привыкла, кстати, стало делом обычным.
С удивлением заметила, что Аркадий тоже на нее посматривает. Даже растерялась: с какой стати, почему? А дальше все было правильно, как у людей: встречались, гуляли, сидели в кафе, она зашла к нему в гости, он зашел к ней в гости, потом оказались в постели, оба были неопытными и неловкими… Но вскоре Наташа открыла в себе темперамент, которому сама поразилась. И конечно, приятно было Аркадию: она говорила, что это он открыл ее как женщину, это он так ее доводит, это он зверь, а не мужчина. Аркадий и рад стараться, конечно.
Поженились. Аркадий рос на глазах, продвигался и в клинике, где они работали, а потом – пошлая больничная история, каких тысячи: сестра-хозяйка зашла в ординаторскую, поманила Наташу с лукавым видом, повела по коридору в процедурный кабинет, закрытый якобы на дезинфекцию, но у сестры-хозяйки был ключ и опыт бесшумного открывания дверей. И она воспользовалась этим опытом, и показала Наташе Аркадия с женщиной, неважно с кем, не хочется вспоминать ни имени, ни лица.
Дальше было странно, если посмотреть со стороны. Не Аркадий уговаривал Наташу отнестись к происшедшему легко, говоря, что всякое случается, а Наташа успокаивала его: бывает, что же делать, не трагедия, главное – мы любим друг друга. Нет, терзался Аркадий, я подлец, нет мне прощения. Я тебя обманул, я девушке неизвестно чего наобещал. Не могу жить двойной жизнью.
И ушел к этой девушке.
Наташе было больно, обидно, но она пережила. Через пару лет Аркадий пришел и сказал ей, что не прочь пересмотреть, переиграть, вернуться. Наташа спокойно ответила, что пересматривать и переигрывать не надо, возвращаться тем более.
– Дура, – говорила ей лучшая подруга Полина. – Человек от чистого сердца!
– Может быть. Но я его больше не люблю.
– При чем тут не люблю! Жить с кем-то надо!
– Зачем?
Ей было тридцать четыре (но выглядела моложе), когда в ее жизни появился Валерий Сторожев, мужчина на десять с лишним лет старше ее.
– С ума сошла, – говорила Полина. – Ему далеко за сорок, он дважды разведенный, хотя выглядит неплохо, я видела. Им в таком возрасте нужны совсем молоденькие, а жениться на фиг не приспичило!
– Я не собираюсь за него замуж. Просто влюбилась, и мне хорошо. Нет, плохо вообще-то. Но… В общем, есть чем жить.
– Тогда действуй, не ходи вокруг и около!
И Наташа, ненавидя и попрекая себя, начала действовать. Сменила, насколько позволяли средства, гардероб (под руководством Полины), сходила в салон красоты – и так далее, и тому подобное, Наташа не любит об этом вспоминать. Как и о том, что напросилась, навязалась, подобно обычным женщинам, которые умеют это делать от природы, а она заставила себя. Стала нужной Валере – для общения, для досуга, а потом и для любовных дел.
Скоро поняла, что попала в беду. Не просто влюбилась, а любит, одновременно и радостно, и тяжело. В книгах героини говорят в подобных случаях: “Жить без него не могу”. Скорее всего преувеличивают. А у Наташи было именно так – не болезнь, не страсть, а ощущение найденного единственного человека, который тут же вошел в тебя, стал тобой – и жить без него не можешь так же, как без себя. При этом Наташа видела, что у Валеры в ответ не страсть, не любовь и даже не увлечение, а – согласие. Так сложилось, ну, пусть так будет. Его все устраивало – пока. Что будет дальше, Наташа не хотела думать. Заранее прощала ему все, что могло случиться. Полина не верила:
– Быть не может! То есть и любые измены простишь, если будут?
– Да. Постараюсь не знать, но если узнаю, ничего ему не скажу. Уйдет – уйдет. Нет – значит, хочет жить со мной. Вот и все. Увижу, что ему плохо, сама его с кем-нибудь познакомлю.
– Не верю! Наташ, не первый год на свете живу, не верю! Ты не мне врешь, ты себе врешь! Так не бывает.
– Я его люблю, – с улыбкой ответила Наташа. – Я хочу, чтобы ему было хорошо. Очень хочу. Что тут странного?
– Ты или дура, или не знаю кто.
– Считай, что дура.
Наташа старалась не приглядываться к Сторожеву слишком пристально, боялась поймать себя на том, что контролирует, не верит ему. Когда видела, что Валере скучно дома, сама подводила разговор к тому, чтобы ему было легче уйти. Вот и сегодня, в воскресенье, он то книгу возьмет, то телевизор посмотрит, то за компьютером посидит, то у окна просто постоит. Что-то с ним происходит. Влюбился, что ли? – думает Наташа, стараясь мысленно усмехаться. Нет, усмехаться не получается – даже мысленно. Тогда думай, приказала она себе, что это хорошо. Это счастье, когда человек влюбляется. Он мужчина. Увидел кого-то, поманило – почему нет? Легкое увлечение. Или не очень легкое. Нет, лучше легкое. Дома ему плохо, прогуливаться он не имеет привычки. И никто не звонит с утра, как назло, никто не зовет к больному, в клинику сегодня ехать тоже повода нет, там только дежурный врач и охрана, административным надзором (свалиться на голову и что-нибудь обнаружить) Сторожев тоже не увлекается.
Выбрав момент, Наташа спросила:
– Как там у Саны дела?
– Чего это ты вдруг?
– Завтра у нее день рождения.
– Ты помнишь?
– Да как-то запомнила…
(На самом деле у Наташи записаны все дни рождения родственников Валерия: он вечно забывает, а потом спохватывается, ему неловко.)
– Черт, а у меня завтра работа с утра до ночи, – огорчился Сторожев.
– Съезди сегодня.
– Это мысль!
Сторожев позвонил Сане, выяснил, что завтра она с матерью, ее другом и своими друзьями отправляется на дачу, так что, если хочешь, приходи сегодня. Сана, умница, знала, что друг мамы Толик и отец не очень любят встречаться, да и мать не горит видеть их вместе.
В очередной раз оценив невероятную чуткость и проницательность Наташи, Валера обнял ее. Поцеловал, спросил:
– Как ты обо всем догадываешься?
– Ладно, езжай, – сказала Наташа.
Илона в гостиной смотрит телевизор.
Валера исполняет обряд гостевания. Прошел в комнату дочери, поздравил ее, вручил какой-то подарок. Сана ему облегчает положение, всегда просит подарить какой-нибудь сувенир, а остальное деньгами. Она сама себе купит – джинсы, кроссовки какие-нибудь. Очень практичная растет девочка. Это неплохо.
Дверь в комнату дочери открыта, Илона видит, как Сана сидит вполу?оборота к отцу, говорит с ним и одновременно смотрит в монитор, щелкает по клавишам – с кем-то переписывается.
Сторожев задает вопросы.
– Как дела?
– Отлично.
– Решила уже, кем будешь?
– Рано.
– Кто-то из мальчиков нравится?
– Да не особенно.
Все. Темы исчерпаны. Сторожев сидит и молча смотрит, как пальчики дочери ловко порхают по клавиатуре. Если правду говорят, что умственное развитие зависит от мелкой моторики, от работы пальцев, то современные дети должны быть гениями. Однако незаметно.
Наконец, высидев какое-то время, чтобы не показалось, будто наспех, Сторожев встает, целует Сану в щеку, выходит из комнаты дочери. Илона замечает, как Сана быстрым движением руки вытирает смоченную поцелуем щеку.
– Кофе? – спрашивает Илона.
– Да, пожалуй.
Идут в кухню, где все блестит и все на своем месте, Илона готовит кофе – и себе тоже.
Спрашивает:
– С сахаром?
– И с молоком, помнишь же.
– Ты мрачный какой-то. Семейные проблемы?
Сторожев, помешивая ложечкой кофе, вместо того чтобы дать ему отстояться, говорит:
– Я, когда еще мы жили вместе, заметил: ты задаешь вопросы в утвердительной форме. С утра встаешь: ну что, опять там погода дрянь? Или меня спрашиваешь: у тебя неприятности? Вместо: какая погода, что у тебя случилось? Сейчас вот тоже. Нет чтобы спросить: как у тебя дела? – сразу: семейные проблемы! – Сторожев не передразнивает, но интонацию повторяет довольно точно, его это самого смешит, он коротко смеется.
– Придумываешь черт знает что, – говорит Илона, не показывая, что слова Сторожева ее задели.
– Ты будто всегда готовишься к худшему. Зачем? Это не я мрачный, Илоша, это у тебя всегда какой-то настрой. Знаешь, как некоторые больные: доктор еще ничего не сказал, только осматривает, а они уже: что, все так плохо? Характер, что ли, такой у тебя? Я просто так и не понял, пока вместе жили.
– Какой характер, ты о чем? У меня все прекрасно. С тех пор, как я от тебя ушла.
– Ушел вообще-то я.
– Я просто не успела. Ты угадал мое заветное желание.
Илоне очень хочется ответить ему, как следует, чтобы заткнулся навсегда. Напомнить, что это она его сделала. Что у нее молодой энергичный муж, который работает даже по воскресеньям – хочет обеспечить семью, приемную дочь. Не жалеет себя. Сказать ему, что, когда Сана сообщает: “Отец звонил, прийти хочет”, — в ее голосе явно слышится скука она не знает, о чем говорить с отцом, и к тому же умная девочка, видит, что интерес отца к ней формальный, поверхностный.
Но она сдерживается. Илона успела хорошо изучить Сторожева, она видит, что тот пришел не просто так, хочет о чем-то сказать – важном для него. И, похоже, это касается не работы, о ней он говорит редко. Что-то личное. Может, расстался наконец со своей Наташей? – она ему явно не пара. Простовата, глуповата, надоедливо обожает Сторожева (так предполагает Илона), а мужчины этого терпеть не могут. Конечно, Илоне все равно, но Валера не чужой человек, она была бы рада, если бы он принял правильное решение.
И после паузы Илона спрашивает участливо, по-родственному:
– В самом деле, случилось что-нибудь?
– Похоже, да.
– Заболел?
– Заметь: опять задаешь вопрос в утвердительной форме.
– Ну извини. Так что случилось?
Сторожев хмыкает, вынимает ложечку из чашки, отпивает, морщится: кофе уже остыл, а гуща не осела. Вытирает губы салфеткой. Говорит:
– Такая ерунда, Илона, влюбился я, кажется.
Илона смотрит на Сторожева и думает: интересно, они все такие дураки? Они действительно считают, что женам, пусть и бывшим, до зарезу хочется услышать, как они в кого-то там влюбились? Но держит марку (чтобы узнать больше), вежливо спрашивает:
– В кого?
– В девушку. Ей двадцать лет всего, представляешь?
Весь светится, хотя и печален как бы. Будто эта девушка уже объяснилась в любви и хочет за него замуж. Наверняка ведь нет.
– Поздравляю, – говорит Илона. – Не боишься? Такая разница в возрасте – сил не хватит.
– А я ничего не собираюсь делать. Она вообще не знает, что я влюбился. Я сам узнал недавно – когда ее увидел.
– То есть с первого взгляда?
– Да.
Илона успокаивается. С первого взгляда – это ерунда, это пройдет.
– Ты хочешь посоветоваться, что делать?
– Я же сказал: ничего я не буду делать.
– Еще кофе?
– Нет, пойду.
И Сторожев уходит. Видимо, за этим и приходил: сообщить о своей большой радости. Не спросил толком ничего о дочери. О том, что с Илоной происходит, тоже не спросил. То есть с ней ничего не происходит, слава богу, но – мало ли. Она может заболеть, у нее есть какие-то заботы и мысли, но ему все равно.
Илона сердится больше не на Валеру, а на себя. Ведь она точно знает, что Сторожев ей не нужен. Она не любит его. Она чувствует себя стесненно и неловко, когда он приходит. Но тогда почему ей так неприятно, что он в кого-то там влюбился?
Просто я добрый человек, решает Илона. Да, мы недолго жили вместе, но у меня от него дочь. Он мне не безразличен – как отец Саны. Как любой другой более или менее близкий человек. Она боится за него, не хочет, чтобы ему стало плохо, вот и все.
Эта мысль Илону радует: всегда приятно обнаружить в себе высокие человеческие качества.
Входит Сана:
– Ушел?
– А ты не видишь?
– Мало ли, может, он в туалете.
Людмила, когда позвонил Сторожев и выразил желание зайти, сказала: нет, у меня другие планы. На самом деле – и настроение не то, и в квартире бардак, и сама она халда халдой… Но тут же подумала: а когда у нее настроение то, когда в квартире не бардак, когда она не выглядит халдой? Пусть приходит, ей все равно. Веселее не будет, но все же что-то. И, перезвонив, она сказала, что планы изменились, принять может на полчаса. Или тебе больше надо? Да нет, ответил, хватит.
Она сама врач, она понимает, что неплохо бы ей уже обратиться к специалисту. Слишком затянулась депрессия, слишком пусто жить. Таблетки Людмила, конечно, пьет, какие выбирает сама, но помогают они мало. Да и как помогут, если в аннотации к любому антидепрессанту написано: “Побочные действия – иногда депрессия”. Вот и лечись. Учитывая, что если написано “иногда”, то у Людмилы это будет в обязательном порядке. Нет, в самом деле, вот посоветовали ей одно лекарство, сказав, что вся Америка на нем давно сидит и прекрасно себя чувствует. Людмила выписала сама себе рецепт, купила, дома вытащила аннотацию, развернула ее, длинную, как египетский папирус, сразу же нашла раздел “Побочные действия”, а там с первой же строки: тревога и раздражительность, усиление суицидальных тенденций, повышенная утомляемость, нарушения сна или сонливость, кошмарные сновидения, головная боль, нарушение остроты зрения, мидриаз, нарушение вкусовых ощущений, расстройства мышления, тремор, акатизия, атаксия, деперсонализация, мания, мышечные подергивания, щечно-язычный синдром, миоклония, злокачественный нейролептический синдром, депрессия.
Нет уж, пейте сами эту гадость, а мы – вино. Вино тоже не очень помогает, но хотя бы расслабляет немного. Можно поставить Моцарта, слушать, представлять себе счастливую жизнь – такую же счастливую и полную чувствами, как его музыка, и плакать.
Ожидая бывшего мужа, Людмила даже не глянула в зеркало. Знала и так, что увидит: расплывшуюся пятидесятилетнюю бабищу с непристойно красным лицом. И пусть, ей наплевать. Жизнь все равно прожита. Обидно, что многим хотя бы есть о чем вспомнить, о чем пожалеть. Ей – не о чем. Брак с Валерой был странным, случайным. Оба это понимали, но почему-то себя обманывали. Даже и не терпели, казалось – все нормально. К тому же молодость, работа, дети – все это затягивает. Особенно дети. В них Людмила влюбилась беззаветно, и в Ксению, и в Михаила. Перестала обращать внимание на мужа, торопилась с работы домой, вилась и кружилась вокруг них. А выросли – все кончилось. Ксения в Москве, у нее своих детей уже двое, к матери не приезжает, Людмила тоже стесняется навестить их лишний раз – всего-навсего трехкомнатная квартира, спать приходится на диванчике в проходной комнате. Михаил живет с какой-то женщиной, с которой даже не познакомил. Заходит раз в месяц, на вопросы отвечает неохотно, Людмила, не в силах сдержать материнское сердце, начинает попрекать, он дерзит, грубит, уходит…
Ничего нет, ничего. Работа обрыдла, дети потеряны, мужа, можно сказать, не было, чем жить?
Сторожев приехал. Сделал вид, что не заметил неприбранной квартиры и неряшливости Людмилы, но она-то заметила, что он заметил. Деликатный какой. И моложавый, зараза, поставь их рядом – ей плюс десять лет, ему минус столько же. Машина дорогая – Людмила в окно видела, когда подъезжал, одет аккуратно, пахнет хорошо. Людмила хлопнула полстаканчика вина и, представляясь более пьяной, чем была на самом деле (а на самом деле никогда не доводила себя до полного опьянения), спросила:
– Неужто, б.., соскучился?
Она знала, что Сторожев не любит ее мата. А она иногда очень склонна – для экспрессии. Да и с какой стати ей теперь стесняться? Детей дома нет, а он ей никто.
– Можешь сегодня не ругаться? – спросил Сторожев, осторожно садясь на стул с когда-то бежевой, а теперь серой от грязи обивкой, за стол, уставленный чашками и тарелками.
– А чего, сегодня, б.., что ли, праздник какой? – поинтересовалась Людмила.
– Просто – неприятно.
– А мне по х.., дорогой Валерий. Я у себя дома. Ну, чего приехал, рассказывай?
– Так. Увидеть захотел.
– Еть не хотеть, надо же, какое счастье! Молодой человек, я с вас охреневаю, какой вы, сука, галантный! А где, б.., цветочки тогда? А шампанское?
– Мила, хватит, перестань.
– Мила! Хренила! Милу на мыло! Людмила Семеновна я, если кто, б.., на ухо глухой. Понял меня?
– Ты пьяная, что ли?
– А тебя касается?
Людмила плюхнулась на стул, чуть не упав вместе с ним, оперлась о подоконник, сохранила равновесие. Посидела некоторое время, ссутулившись над столом.
И вдруг надоело изображать из себя неизвестно что. Вернее – именно то, чем она по сути является, если не врать себе. Все равно, надоело. Людмила выпрямилась, посмотрела на Валеру ясно, трезво. Усмехнулась.
– Ладно, х.. с тобой, материться не буду. Какие все, б.., нежные пошли!
– Извини, – встал Сторожев. – Я чувствую – не вовремя приехал.
Людмила испугалась, что он уйдет. И опять будет пустота.
– Я же сказала: не буду. Извини. Только ради тебя. Мораторий. Не пью, не курю, не ругаюсь матом.
Валера сел.
– При чем тут – ради меня? Ты для себя должна…
– А! – воскликнула Людмила. – Вот ты для чего приехал? Учить меня жить?
– Нет.
– А зачем? Нет, мне интересно? Хочу все знать, была такая передача. В детстве.
Сторожев и сам не знал, зачем он приехал. То есть, быть может, и Людмиле, как Илоне, рассказать, что он влюбился? А с чего вообще он разболтался?
А с того, наверное, что ему не с кем поделиться. Жил-жил – а задушевных друзей не нажил. Нет, можно Немчинову рассказать, но Немчинов к этим темам равнодушен. Он вообще брезглив к тому, что называет старым советским словом “половуха”, включая любовь перезрелых мужчин к юным девушкам. Павлу Костякову? Ни в коем случае. Во-первых, он не друг, а пациент и заодно покровитель. Во-вторых, он, похоже, сам на Дашу глаз положил. Это необходимо, кстати, аккуратно выяснить.
Илоне вот зачем-то рассказал. Знал, что не надо, а рассказал.
Людмила, если он и ей расскажет, начнет смеяться, издеваться, иронизировать. Или, дурачась, сочувствовать. Да и потом, немилосердно это: опустившейся пожилой женщине, махнувшей рукой на личную жизнь, рассказывать о том, как ты, ее ровесник, способен – пусть хотя бы теоретически – закрутить роман с девушкой почти на тридцать лет моложе. Природа дала женщинам возможность дольше жить (в России – аж на двадцать лет), но зато мужчины, которые к пятидесяти годам остались живы и относительно здоровы, еще вполне о-го-го. И родить могут, то есть успешно оплодотворить, а женщины – увы.
Валере вдруг жалко стало Людмилу, захотелось сказать ей что-то приятное.
– Я просто так приехал, – сказал он. – Давно не виделись. Соскучился, если хочешь. Все-таки полжизни вместе прожили.
– Вместе? – удивилась Людмила. – Это кто жил вместе? Ты? С кем? Если сам с собой, то да! ? А я жила отдельно – с детьми, всегда!
– Не преувеличивай, – мягко сказал Сторожев.
– Я преувеличиваю? Я, б.., еще преуменьшаю!
Людмила плеснула в стакан, выпила, закурила, пыхнула дымом в лицо Сторожеву.
– Если я не буду преуменьшать, ты такое услышишь, что у тебя душа раком встанет. Ты мне всю жизнь, сука, изуродовал.
– Чем это?
– Ты еще спрашиваешь?
– Я все-таки пошел, – Валера опять встал и на этот раз направился к двери.
Но Людмила живо вскочила, встала перед ним и пихнула рукой в плечо:
– Нет, дослушай! Если бы не ты, я могла нормального человека найти! Я бы его любила! У нас бы дети другие были!
– Чем тебе эти не нравятся?
– А тем! Они хорошие, только не для нас! Потому что они нас не любят! Потому что не бывают любящие дети у родителей, которые не любят друг друга!
– Все, я пошел.
– Сидеть!
Разыгралась безобразная сцена: Людмила толкала его, норовя уже задеть по лицу, Валера схватил ее за руки, держал, а сам протискивался все ближе к выходу. Она кричала что-то, брызжа ему в лицо, кричала так громко, что, наверное, слышали соседи. Возле двери Сторожев рывком отцепился, Людмила от резкого движения села на пол, ухватившись за стойку-вешалку, где еще с зимы висят пальто и куртки, все это упало на нее.
– Не ушиблась? – спросил Сторожев.
– Иди на х..!
Сторожев ехал домой, машинально постукивая по рулю кулаком, досадовал на себя за глупость – и к Илоне зря приезжал, а уж к Людмиле тем более.
И он вдруг понял, что единственный человек, которому он мог бы доверить и все рассказать о том, что с ним творится, – Наташа. Но именно ей рассказывать нельзя. Слишком жестоко.
21. ШИ ХО. Стиснутые зубы
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Что-то мучает вас, вы чувствуете себя несчастным.
Немчинов опять не знал, с чего начать.
К образу Виталия Даниловича Костякова, отца трех братьев, он охладел. Да и с какой стати подробно его описывать, какой в этом глубокий смысл? Чтобы показать, как у необразованного самодура-отца и глухонемой матери выросли смышленые, ученые и красноречивые дети? Тоже небывальщина! Пошлостью отдает, ожидаемым общим местом.
Вот Леонид Костяков – это тема, это, возможно, фигура. Досадно только, что Немчинов почти ничего про Леонида не знает. Леонида рано повлекло в общественную жизнь, а Немчинов ее всегда чурался. Может, вовсе не из принципа, как он считал, а из-за недостатка того, что называют общественным темпераментом. Есть те, кто всегда стремится на трибуну, а есть те, кто любит на задних рядах семечки лузгать. Немчинов, увы, был из таких. То есть семечек не лузгал, конечно, но старался сесть подальше. Вспоминая десятки, а то и сотни собраний, на которых ему пришлось бывать, Немчинов видит одно и то же: зал заполняется обязательно с задних рядов, потом подтягиваются те, кто вынужден занять середку, а опоздавшим приходится сесть в первые ряды, пред строгие очи президиума (обязательно при этом осмотрев, нет ли где сзади еще свободного местечка, и если все-таки есть, пусть хоть в самом углу, пробираются туда, ушибаясь о множество коленей, терпя тычки и тихую ругань). Если зал оказывался не полон (а это почему-то случалось всегда), президиум, видя между собой и людьми неприличный зазор, начинал понукать: “Поближе, товарищи, поближе, мы что, кричать вам будем? Петров, Колтунов, Яковенко, а ну-ка, давайте-ка пересаживайтесь!” Названные по именам Петров, Колтунов и Яковенко не смели ослушаться, и таким образом видимость близости президиума и народа была достигнута.
Итак, Леонид. Но Павел Костяков очень четко намекнул – не надо.
Да мало ли что он намекнул? Мое дело писать, ваше вычеркивать, если не понравится.
История, конечно, темная, Немчинову, если не кривить душой, не очень хочется возиться и разбираться, кто прав, кто виноват.
Но тут же, уличив себя в этом, Немчинов грустно устыдился. Вот от этого все наши беды, с натужной гражданственностью думал он: память у нас коротка! Не хочется, видите ли, разбираться, ворошить прошлое. И это очень на руку тем, кто припрятал в этом прошлом свои грешки, грехи и грешища. Ты просто боишься, бичевал себя Немчинов. Ты боишься найти то, о чем не сможешь молчать, ты боишься подвергнуться опасности. Опасаешься, конечно, и за семью, но это не оправдывает. Поэтому ты и пошел на неосознанную хитрость – как бы увлекся Виталием Даниловичем. Не интересует тебя Виталий Данилович, и текст не получился, ибо закон творчества таков: не выплясываются подлые тексты у честного человека. А Илья при всех недостатках, которые он и сам прекрасно знает, все-таки честен.
И, следуя своеобразной логике своей души, Немчинов обязал себя заняться именно тем, чем не хотелось: историей ссоры двух братьев, Павла и Леонида.
Он еще раз переворошил газеты той поры, но вся информация сводилась к тому, что братья оказались конкурентами в политической борьбе. О каких-то резких действиях, связанных с этой борьбой, не сообщалось. Видимо, все решалось и обговаривалось между собой, без лишних глаз и ушей.
А что было между Ириной, женой Павла, и Леонидом? И было ли? Дортман говорит – она хотела уйти от мужа. Насколько серьезно, почему? Что предпринял Павел, известно ли о прямых столкновениях его с братом?
Илья позвонил Дортману, который оказался трезв и вменяем. Но, только Немчинов начал разговор, Дортман его перебил:
– Я же сказал: не лезь ты туда! Допустим, раскопаешь ты все подробности, а дальше? Расскажешь братьям то, что они и так знают? А они начнут тебя пытать, откуда узнал. И ты скажешь, что от меня. Или сами догадаются. И найдут в моей квартире однажды хладный одинокий труп. А я своей смертью помереть хочу, Илья. Такая у меня причуда. Не раньше и не позже, а когда бог пошлет. И вообще, господа, закройте вы всё, запечатайте и живите дальше.
– Ага. Немцам это скажи: забудьте про фашизм, живите дальше. Нет, пусть живут дальше, кто против. Но забывать нельзя.
– Чего я в тебе, Немчинов, не люблю: пафосный ты человек. Следовательно, поверхностный. При чем тут фашизм?
– Скажи одно: что ты знаешь об отношениях Леонида и жены Павла?
– Покойной жены.
– Неважно.
– Ничего я не знаю и не знал, отстань. Спроси, если хочешь, у Едвельской, она тебе что-нибудь расскажет. Может быть.
– Она же сумасшедшая!
– С причудами, конечно, ну и что? Зато они с Леонидом дружили и даже жили вместе.
– Жили? Так ей же семьдесят уже!
– Намного меньше. Слушай, драгоценный, мне не очень хорошо, я болею. Телефон Едвельской дать? Только не говори, что это я сказал.
– Телефон у меня у самого есть.
Едвельская Лаура Денисовна была дамой весьма известной в культурных кругах Сарынска. В городе с незапамятных времен образовалось мощное сообщество художников, знаменем и щитом которых было имя проживавшего здесь короткое время Петрова-Водкина. В советское время существовало Сарынское отделение Союза художников во главе с патриархом Глебом Бездверным, внебрачным творческим сыном Петрова-Водкина, как ехидно шутили его собратья, утвердившим стиль сельскохозяйственно-промышленного романтизма – не купание, к примеру, красного коня, а разбивание бутылки шампанского о красный борт сошедшего со стапеля тракторного завода гусеничного труженика полей. Он не прочь был полиберальничать, с иронией говорил о кондовом социалистическом реализме, что не означало, будто он восставал против этого метода, нет, он был против извращений, против натурализма и официоза. Союз процветал, имел два выставочных зала, один с мастерскими, другой только для экспозиций. Членам Союза предоставлялись и отдельные мастерские в ветхом, но еще пригодном жилом фонде. В постсоветские времена, когда творческие союзы стали разваливаться и превратились в общественные организации без статуса и прав, на этот жилой фонд раззявили рты все, кто только мог. Глеб Бездверный, крепкий старик (недаром его называли Кощей Бездверный), проявил не только творческий, но и коммерческий талант: один из выставочных залов сдал в аренду – как бы ради материальной помощи членам Союза (которой они и не понюхали), в другом часть помещений уступил каким-то конторам, постепенно, но неуклонно оттяпывал у вдов и сирот покойных художников мастерские, да и у живых тоже понемногу выцарапывал под разными предлогами. Все это знали, а поделать ничего не могли: сын Бездверного был женат на дочери бывшей начальницы управления культуры Ломакиной, а сестра Ломакиной была женой Емцова, вот уже двадцать лет бессменного начальника губернского гаража, и, естественно, он был с властью на короткой ноге; по этой цепочке все дела и делались.
Всю эту паскудную подоплеку Немчинов знал, но мало ею интересовался. С Едвельской же общался регулярно. Лаура Денисовна была не художница, зато единственный в Сарынске дипломированный искусствовед, поэтому и стала членом Союза. Во все газеты Сарынска она то и дело приносила статьи, которые невозможно было печатать. Если в советское время она довольно смирно описывала события сарынской художественной жизни, а там, где ее заносило в чрезмерную иронию, можно было подправить, то в нынешнюю эпоху Лаура вся отдалась борьбе с негодяем Бездверным и его кликой. При этом в каждой статье она так густо переходила на личности, что газету не спасла бы оговорка, печатаемая в конце, как это принято в большинстве современных периодических изданий: “Редакция может не разделять точку зрения публикуемых авторов”. Фамилии тех членов Союза, которых Лаура не любила, она сопровождала эпитетами “бездарность”, “серость”, “конъюнктурщик”, “хамелеон” и т. п., вплоть до – “известный своим человеконенавистничеством Н.Н.”.
Немчинов объяснял ей это, просил убрать хотя бы эпитеты, напоминал, что раньше она соглашалась, Едвельская гневно спрашивала:
– Я не понимаю, у нас демократия или что? Надо бороться! Или вы с ними тоже?
– Я с вами, но… Я про стиль, понимаете?
– Всем известно, что у меня безукоризненный стиль! – заявляла Едвельская. – Именно за это меня ненавидят. Вкус у меня тоже безукоризненный, я знаю цену этим бездарям и подонкам! Меня не то возмущает, что Бездверный и его клевреты воруют, хотя тоже возмущает, меня возмущает, что процветают гламурщики и ремесленники, а гениев всех сослали в подвалы, некоторым не то что работать, жить негде!
Самой Лауре Денисовне было где жить: ее отец, неплохой художник, умевший к тому же находить и выполнять выгодные заказы богатых предприятий и организаций (расписать вестибюль профилями вождей, например), оставил единственной дочери большую квартиру в доме-“сталинке”, в центре, и около сотни картин и графических работ, которые Лаура понемногу продавала – не спеша: со временем они только прибавляли в цене. Она этому способствовала, оказавшись очень неплохим маркетологом, пиарщицей и организатором, то и дело устраивала экспозиции отца, доставала деньги на рекламные постеры и буклеты, печатала статьи под псевдонимами – удивительно доброжелательные по сравнению с теми, где она клеймила бездарей. Все отдавали должное деловым талантам Едвельской, хотя репутация городской сумасшедшей за Лаурой закрепилась прочно.
Поэтому известие о том, что Едвельская была в каких-то отношениях с Леонидом, удивило Немчинова. Слишком уж Лаура своеобразна, да и разница в возрасте: Леониду в ту пору было тридцать с чем-то, а ей, если откинуть от предполагаемых семидесяти двадцать? Пятьдесят получается?
Впрочем, надо уточнить.
Илья позвонил одной из своих знакомых, работавшей когда-то в отделе кадров областной газеты, эта знакомая славилась тем, что чуть ли не наизусть знала все данные о штатных и нештатных сотрудниках.
Знакомая, не думая ни секунды, выдала:
– Ей шестьдесят два. Просто лицо такое неудачное, всё в морщинах, поэтому думают, что ей больше.
Илья поблагодарил, позвонил Едвельской, чтобы договориться о встрече, она охотно согласилась – хоть сегодня же.
И вот он идет через высокую подворотню, арка которой отделана наполовину отвалившейся лепниной, мимо воняющих мусорных баков, попадает в захламленный двор с разбитым вдрызг асфальтом, скопищем машин, уродливыми металлическими дверьми подъездов, покрашенными краской ржавого цвета. Зато двери все с домофонами, окна пластиковые, балконы застеклены хоть и вразнобой, но аккуратно, у каждого в силу своей фантазии. Здесь накупили себе квартир обеспеченные люди – дом солидный, потолки высокие, окна большие. Престижно, короче. И каждый наверняка сделал себе в квартире дорогущий ремонт, полный парадиз. И все глядят ежедневно из этого парадиза на то говнище, что внизу, – и не почешется никто собрать жильцов, скинуться на благоустройство двора. Русская психология: в доме ни пылинки, во дворе ни тропинки. Грязь и пыль, вечные наши грязь и пыль, публицистически думал Немчинов, хотя, начни с ним сейчас кто говорить на эти темы, он поморщился бы: неужели не надоело?
Лаура встретила его крайне любезно.
– Какой неожиданный визит! – восклицала она. – Честно говоря, я слегка шокирована, не ожидала, что вы наконец проявите интерес к моей скромной особе! Не обижайтесь, вы знаете мою прямоту, но я считаю вас, как бы это помягче сказать, двуличным человеком. Вы же ведь имеете неплохой вкус, почему вы не боретесь с засильем пошлости, почему не поддерживаете меня? Но что это я на вас налетела? Проходите, вот, извините, тапочки. Я знаю, что моветон – ходить дома в тапочках, сама, как видите, только в туфлях и даже на каблуке!
Илья снял ботинки, сунул ноги в тапки универсального размера, пошлепал вслед за Едвельской.
Она продолжала говорить, вернее, почти петь, растягивая слова. Как и Дортман, Лаура выражалась вычурно, но еще более приторно, считая это признаком интеллигентности речи. Немчинов же любил речь простую и чистую – и в книгах, и в жизни.
Первым делом Лаура провела Илью по комнатам, увешанным от потолка до пола картинами отца.
– Вы же никогда не видели полного собрания картин Едвельского, вот, пользуйтесь случаем. Я их разбила на три периода, как это у него и было в жизни. Сначала, сами видите, сплошной экспрессионизм, этим все переболели, вы же видели наверняка раннего Малевича, тоже экспрессионизм – и очень скучно, между прочим, если бы он не придумал собственную манеру, его бы никто не знал. А тут, видите, у отца началось что-то, сходное с Борисовым-Мусатовым, но, на мой взгляд, глубже и интересней, особенно по колориту. А вот уже подлинное лицо, уникальный стиль. Это репродукция. Я ненавижу репродукции, но что делать, сама картина в Третьяковке, я очень по ней скучаю, они держат ее пока в запасниках, вы знаете, что лучшие картины Третьяковки держат в запасниках? А в залах ужасная рутина. Когда я еще девочкой попала туда, меня привез папа, когда я увидела все это, а я, конечно, знала все картины по альбомам с репродукциями, да что альбомы, их в школьных учебниках постоянно печатали, у меня был культурный шок. Папа меня водил, я смотрела. Я была просто подавлена этим ужасом. Эти жуткие богатыри Васнецова, этот безобразный фотограф-жанровик Репин, Шишкин со своими медведями, Айвазовский… Я была потрясена, я ничего не понимала. Папа видит, что я даже побледнела, спрашивает: “Что с тобой? Тебе нравится?” А я говорю: “Нет”. Почему-то мне казалось, что папа будет ругать меня. А он вдруг потрепал по плечу и сказал: “Молодец, у тебя идеальный вкус!” И спросил, что понравилось. А мне, маленькой девочке, представьте себе, почему-то больше всего понравились картины… Вот, уже маразм, забыла фамилию любимого художника, хотя не он один, я еще Врубеля люблю, как же его, на “с”, кажется, фамилия…
– Серов? Саврасов? Суриков?
– Какие вы все пошлости перечисляете. Сейчас… Как же его…
– Потом вспомните.
– Ни в коем случае! Я тренирую память, я не позволяю себе откладывать на потом. Господи, известный ведь тоже… Черепа у него еще на картинах…
– Верещагин?
– Ну конечно же! И вы что-то помните, оказывается.
– Но он не на “с”.
– Неважно, мне почему-то показалось, что он на “с”. Верещагин. Причем не восточная экзотика, не батальные его картины, а именно с черепами. Или еще одна у него есть, жуткая, гениальная, “Побежденные” называется, кажется. И отец сказал: да, ты смотришь в корень, это еще не разгаданный художник. Он тогда не знал, что ему предстоит та же участь. Его ведь тоже мало еще кто разгадал, иначе давно бы он висел во всех заграничных музеях.
Лаура долго читала Илье лекцию о классиках и современниках, о направлениях, о том, что надо разглядеть в картинах отца, чтобы понять, насколько они гениальны. Наконец притомилась.
– Я вам не даю слова сказать, а вы ведь по какому-нибудь делу пришли, ведь так? Я даже заинтригована. Кофе хотите? У меня великолепный кофе, привозит один друг из Москвы, сын ученика моего отца, ему двадцать восемь лет, и он влюблен в меня без памяти. Я говорю ему: “Костя, опомнись, мне уже за шестьдесят”, – я, кстати, никогда не скрывала возраста, я говорю: “Костя, ты живешь в Аргентине”, – он живет в Аргентине, вы представляете, какие женщины в Аргентине? Там каждая уважающая себя женщина танцует танго и принимает участие в карнавалах. Представляете, какая нужна гибкость и стройность? А Костя говорит: “Лаура, я еще ребенком сходил с ума от твоих пропорций”. У меня идеальные пропорции, я говорю не для хвастовства, это правда, спросите, кого хотите. Бог сыграл странную шутку: поставил старую голову на юное тело. Это фантастика: я прихожу на пляж, читаю, потом ложусь, голову на книгу, закрываю полотенцем. И обязательно через пять минут слышу: девушка, можно с вами познакомиться? Иногда я просто говорю: нет. Иногда снимаю полотенце и вижу потрясение на их лицах. Обидно, но что делать. А художники сумасшедшие люди, они могут влюбиться отдельно в тело. Вот Костя и влюбился. Я вас перебила, извините.
– Я, собственно, еще ничего не говорил.
– Знаете, Илья, ничего, что я без отчества?
– Ничего.
– Меня, кстати, тоже попрошу по имени, меня никто не называет по отчеству, мне это просто не идет.
– Хорошо.
– Так вот, Илья, я должна вам сказать: вы очень не элегантный человек. И, наверное, даже злой. Вы даже сейчас пытались меня ущучить: намекнули, что я вам слова не даю сказать. А я ведь к вам с чистым сердцем, вы один из самых порядочных людей в этом городе.
– Только что вы сказали, что я двуличный человек, – заметил Илья.
– Подтверждаю. Просто такое ужасное время, что нет выбора, и вы действительно один из самых порядочных людей, кого я знаю. Вы бываете принципиальным. В вас есть нерв. Иногда. Но вы не элегантны. Вам другие не скажут, а я считаю, что зря, потому что, если человеку не сказать о его недостатках, он сам может о них не догадаться, почему бы ему не помочь? В следующий раз он вспомнит и, может быть, что-то исправит. Вы ужасно одеваетесь. Не обязательно одеваться дорого, но обязательно – элегантно. Что это, извините, за рубашка, за брюки? О носках умолчу – это слишком интимно. Вы изменяете жене?
– Что?
– Конечно, нет. Если бы изменяли, то ваша любовница указала бы вам на ваши упущения. Для чего нужны любовницы? Они говорят мужчинам то, чего не говорят жены. Уж поверьте мне, я не раз бывала любовницей и не стесняюсь этого. А вот мужа не было – не нашла подходящей пары. Это ведь главное. То есть мужчина, с которым я захотела бы прожить всю жизнь, должен быть так же умен, иметь такой же взыскательный вкус. Ну и, конечно, хорошо зарабатывать, потому что, между нами говоря, я всегда презирала мужчин, которые не умеют зарабатывать. Неправда, что гении этого не умеют. Мой отец был гений, а умел. Его жена, моя мама, одевалась лучше всех в городе, пила только дорогое хорошее вино, никогда не ездила в общественном транспорте, только с отцом на машине или на такси. Нравится кофе?
Илья сделал уже несколько глотков, сдерживаясь, чтобы не морщиться: вкус был отвратительный, в рот лезли крупинки, хотелось сплюнуть, а нельзя, пришлось глотать.
– Да, очень… Оригинально.
– Вам не нравится, я вижу. Не пейте, будьте самим собой. Что поделать, если у нас все поголовно утратили вкус к настоящим вещам – настоящему кофе, настоящему вину. Сплошной “Макдоналдс”. Хотя, знаете, молодежь, с которой я дружу, а я дружу только с молодежью, потому что со стариками мне не интересно, а старики для меня начинаются с сорока лет, у нас все рано стареют, а с молодежью мне интересно, я в курсе того, что они читают, смотрят, Бегбедер, Уэльбек, Мураками, это все страшно интересно, а из кино, конечно, Гринуэй, обожаю Гринуэя, вы видели?
– М-м-м…
– Ну конечно, вы любите все внятное, понятное, да?
Немчинов, хоть и казался человеком спокойным, кротким, никогда не был мальчиком для битья. Отодвинув чашку, он сказал:
– Послушайте, Лаура Денисовна, а можно я сам решу, что люблю, а что нет? Без подсказки?
– А вот это вам идет! – похвалила Лаура. – Вы сразу стали похожи на мужчину, а не на канцелярскую крысу!
Тьфу, мысленно сплюнул Немчинов. Что с ней сделаешь, неисправимая женщина. Лучше не обращать внимания на ее дурацкие выпады, спрашивать о своем.
– Я обожаю, когда мужчина гневается, особенно если из-за любви, из-за ревности. Николай Носин, помните его?
– Нет.
– Что вы тогда вообще знаете о наших гениальных музыкантах?
– Он был музыкант?
– Да, теперь в Израиле, но неважно, он был такой высокий красавец, темные глаза, так вот, однажды он меня ударил. Но я простила. В моей жизни было всего трое мужчин, которым я могла простить все.
– Леониду в том числе?
– Вы об этом знаете?
– А что тут удивительного? Многие знают.
Лаура, вся такая бойкая и оживленная, вдруг съежилась, притихла, будто озябла.
– Действительно, должны знать, помнить. А я стараюсь не трогать. Он был такой… Светлый, чистый.
– Вы дружили с ним?
– Это была любовь, – грустно сказала Лаура почти нормальным голосом, без пафоса, без напева. – Мне было всего сорок, выглядела я на тридцать, я была, конечно, по-своему блестящей. За мной полгорода бегало, невзирая, что не красавица в смысле физиономии. Знаете, в чем секрет успеха любой женщины и любого мужчины? Вокруг должна быть легенда. Неважно, на виду человек или живет тайно, легенда должна быть. Что-то такое полусказанное, понимаете меня? О чем все догадываются, но никто не может ухватить. Это вызывает любопытство. Вот и его ко мне привело любопытство: хотел меня понять. И покорить, конечно, он был покоритель от природы, но не такой, как братья. Можно сказать, он покорял, не желая покорить. Он настолько ничего не понимал в женщинах, что мне пришлось его учить, как подростка. Вы не поверите, были моменты, когда он мне казался посланцем другой цивилизации. А иногда – сумасшедшим. Еще больше, чем я, поэтому и сошлись, – засмеялась Лаура.
– То есть у него и с вами отношения были, и с Ириной?
– С Ириной у него было давно. Вы думаете, он ее знал столько лет и не замечал? А потом – ни с того ни с сего? Нет, он влюбился в Ирину сразу, когда она еще была невестой Павла. Но, сами понимаете, невеста есть невеста. Тут кое-какие подробности, но это не моя тайна. А на какие-то другие отношения Ирина не могла пойти. Что вы хотите, восточная женщина. Но потом опять. Она не хотела двойной жизни. Собиралась уйти. Леонид со мной советовался, как быть, что делать. Мы ведь не разошлись, продолжали жить вместе, ему негде было тогда жить.
Немчинов кивнул:
– В таких случаях говорят: остались друзьями.
– Глупое выражение. И почему друзьями, любовниками тоже. Одно другому не мешает. Как вы себе представляете вообще: страстная женщина и темпераментный мужчина в одной квартире – и ничего? Это даже как-то неестественно. Это лицемерие какое-то. А он лицемерия на дух не переносил. Он признался, что я для него по-прежнему привлекательна во всех смыслах, но там все-таки давняя любовь.
– Значит, жена Павла хотела уйти к Леониду? – уточнил Илья.
– Конечно. Но – дети. Павел мог не отдать их. А ее вообще убил бы. И убил в конечном итоге.
– Вы уверены? Я читал об этой аварии: пьяный водитель выскочил на красный свет.
– Думаете, так трудно напоить водителя и заставить его проехать на красный свет? Если ему и его семье хорошо заплатить, а самого выпустить через год.
– Откуда вы это знаете?
– Ничего я не знаю, кроме того, что в наше время бывает все.
Немчинов пожал плечами:
– Какой смысл? Если она не ушла?
– Не ушла, но ненавидела. А Павел не мог ей простить. К тому же она собиралась уйти опять, хотя Леонида давно не было. Павел понял, что она не столько любила Леонида, сколько ненавидела его.
– Это ваша версия?
– Это правда – или я не разбираюсь в людях. Может, вы думаете, что и Леонид утонул?
– А разве нет?
Лаура сделала необычную для себя паузу, тянувшуюся целых несколько секунд, а потом сказала:
– Знаете, Илья, я болтушка, немножко даже сплетница, есть такой грех, потому что меня живо интересует все, что происходит с людьми. Но есть вещи, которых я ни с кем не буду обсуждать. Не имею права.
– Послушайте, вы сами намекнули, что, по-вашему, Леонид не утонул. А раз не утонул – то что? Утопили? Закопали? Кто? Павел?
– Я не хочу и не буду об этом говорить. Извините.
Немчинов понял, что Лаура знает нечто, неизвестное другим. Он видел также, что ее так и жжет – поделиться этим знанием, похвастаться, ошарашить. Но она мужественно терпела. Другой бы человек на месте Немчинова, кто половчее, сумел бы сыграть на слабых струнах Лауры, притворился бы, что не верит, подначил, раскрутил, но Илья не хотел этого делать.
Видимо, Лаура не надеялась на свою выдержку, поэтому она вспомнила, что ей срочно нужно отлучиться.
– Извините, я вас выпроваживаю, мне еще надо переодеться. Да, чуть не забыла! У меня готов большой материал об отце с новыми фактами, я на днях вам его занесу, хорошо? Очень глубокая аналитическая статья. Газета у вас несерьезная, развлекательная, но где у нас вообще серьезная пресса? Так я занесу, хорошо?
Конечно же, Немчинов согласился.
22. БИ. Убранство
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Данная гексаграмма благоприятна только для дел, имеющих отношение к театру.
На премьеру пьесы “Бабло-блюз” Егор, если б захотел, мог продавать билеты хоть по тысяче долларов – брали бы. Все просто: отец режиссера, Павел Витальевич Костяков, обязательно бывает на премьерах, а с ним и брат Максим, и другие большие люди Сарынска, и многие хотели бы оказаться в этом обществе. За любые деньги.
Может, именно поэтому Егор первый прогон со зрителями (то есть как бы премьера, но как бы и нет) устраивал для своих, по пригласительным билетам. Он позвал, конечно, отца, дядю Максима и двоюродного дядю Петра (обоих с женами), пригласил дедушку Тимура Саламовича (тот давно уже перестал русифицировать свое отчество), пригласил сестру Раду, пригласил – как всегда приглашал по просьбе отца – некоторых губернских персон различной важности, а также друга Павла Витальевича, нарколога Сторожева с супругой. Конечно, позвал Егор и Дашу. Даша спросила, можно ли прийти с другом. Даже нужно, ответил Егор, подумав, что заодно посмотрит, каков у нее друг. Пригласил Егор и лояльных журналистов из разных изданий, а некоторых и нелояльных, зато пишущих заведомые кондовые глупости. Это лучше всякой рекламы.
Актерам, в том числе не игравшим в первом составе, тоже было позволено позвать родственников и знакомых. Яна пригласила двух подруг из прежней жизни и отца с матерью. Сейчас у нее роль пока два с половиной слова, неважно, главные роли будут потом. Важно, что все увидят – она своя здесь, среди этих особенных людей.
А половина мест отдана была верным друзьям и почитателям, среди которых, кстати, не было никого из театра профессионального, то есть Сарынского государственного академического театра драмы имени Алексея Николаевича Толстого. Советский классик удостоил когда-то город приездом в связи с постановкой своей пьесы “Нечистая сила (Дядюшка Мардыкин)”. На банкете после спектакля взволнованный величием происшедшего директор, провозгласив тост за здоровье живого классика, выдвинул предложение назвать театр его именем. Это было одобрено единогласным ревом пьяных и счастливых голосов. Алексей Николаевич милостиво благодарил, говоря, что недостоин такой чести, и забыл о существовании Сарынска на другой же день после отъезда, ни разу не упомянул о нем ни в статьях, ни в письмах, ни где бы то еще ни было.
“Академики” презирали “Микс” и не скрывали этого. Любительщина, говорили они. Легко собирать аншлаги на сто двадцать мест, говорили они, а ты собери в наш бетонный сарай советской постройки восемьсот пятьдесят зрителей!
Таким образом, в театре собралось довольно много людей из тех, кто нам уже известен.
Учтем еще столичных гостей, преимущественно критиков, которые регулярно приезжали на премьеры Егора за его счет (почему бы не прокатиться на дармовщинку?). Они все были люди строгие, принципиальные, считавшие, что в современном театре ничего хорошего нет или очень мало, поэтому успехи провинциального театрального проекта были для них хорошим козырем в диспутах; особенно удобно то, что их мало кто видел. Среди них был тощий и длинный Анатолий Бурнимов, самый скандальный и провокационный персонаж московского театрального бомонда, обожавший поиздеваться над тем, что все хвалят, и назвать гениальным то, что все считают провалом. Бурнимов был заметен в любом обществе: волосы, крашенные в два цвета чересполосицей – огненный и черный, внушительное кольцо в ухе, футболки или фуфайки ярких цветов, часто с неприличными надписями – на английском, однако, языке, и джинсы модного подросткового покроя, с мотней до колен.
Спектакль начался. Зрители смотрели на сцену, а Егор из-за кулис – на зрителей. Спектаклей всегда два, один на сцене, другой в зале, часто говорил он, добавляя при этом – “как известно”: чтобы его слова не казались домотканой эврикой.
Когда Яна, которую он недавно принял, сказала, что ей важно видеть, кому она говорит, Егор, умеющий слушать и заимствовать все, что казалось ему дельным, подумал – а не оставлять ли в зале включенным свет? Ведь получается, действительно: актеры общаются и делают вид, что, кроме них, никого нет, а зрители спрятались в темноте и оттуда подсматривают, и уже одним этим наглухо отделены от действия пресловутой четвертой стеной. Выводить актеров в зал, помещать зрителей амфитеатром вокруг сцены Егор не любил – это пошло и уже затаскано. А вот со светом можно поэкспериментировать. Егор приглашал разных людей на репетиции (он вообще любил, когда кто-то присутствовал в зале, ему не мешало, наоборот, вдохновляло, а актеров дополнительно дисциплинировало), оставлял свет, наблюдал. Быстро убедился: нет, не то. Зрители слишком отвлекаются друг на друга, а актеры на зрителей. К тому же сцена настолько близка, а зал настолько мал, что публику и без полного света почти всегда видно, если только контровые прожектора не создают световой занавес, отделяющий сцену от зала.
На самом деле спектаклей было три: на сцене для зрителей, в зале для Егора, но еще и зрители наблюдали исподтишка друг за другом – с разной целью и разными мыслями.
А может, и четыре было спектакля – ведь еще и актеры, не занятые в эпизоде, глядели из-за кулис, вернее, в дырочки, проделанные в фанерных стойках боковых “карманов”.
Даша думала о том, насколько разные вещи – репетиция и спектакль. То, что она видела на репетиции, было живо, интересно, по-настоящему, хотя играли со сбивками и оговорками. Сейчас все ровно, ни сбивок, ни оговорок, но как-то не взаправду. Актеры стараются не стараться, так их, наверное, учил Егор, но это слишком заметно. И гениальный Петр Анатольевич, похожий на Роберта де Ниро, трудится в поте лица (очень, в самом деле, потеет), думая только о том, чтобы не видно было, что он трудится в поте лица, и красавица Сашенька имитирует, что как бы произносит слова от себя, и Юра Мальков, который играет главного героя, сотрудник телефонной компании, пытается быть ироничным таким Гамлетом, но не театральным, а будто бы он такой сам по себе. А чернявая девушка, бедняжка, периодически выходящая со словами: “Еще не пришел?” – она хуже всех, единственную эту фразу произносит ужасно фальшиво. Потому что фраза простая, а простые вещи даются трудно. Интересно, Володе нравится? Даша посмотрела на него, тот явно скучал. Даша слегка толкнула его плечом, он наклонился и шепнул:
– За такой свет убивать надо.
Что ж, фотограф во всем фотограф – особенно такой, как Володя. Свет ему подавай. Он рассказывал, как однажды, еще когда не встретил Дашу, выпив с еле знакомой девушкой, был ею раскручен на мимолетный секс, но свет, падавший на девушку, был настолько, как вспоминал Володя, тупым и раздражающим, что у него начало опадать желание. Володя встал, так и сяк крутил торшер, настольную лампу и, пока занимался этим, желание выветрилось одновременно с хмелем. У девушки, впрочем, тоже.
– В следующий раз, – сказала она, одеваясь, – я тебя заранее приглашу, чтобы ты тут лампы свои поставил. Ага?
Но не пригласила. Володя врать не будет, он вообще не врет, ему незачем.
Да, свет был плохой, случайный, незамысловатый. Сверху на героя посветить, чтобы казался уродом и злодеем. Или героиню в тень убрать, чтобы казалась загадочной. Слабовато работает у них – кто? Может, и нет специального человека? Даша заглянула в программку – есть такой человек, напечатано: “мастер света” – Б. Кубшин. Ого, мастер. Да у них и все тут мастера: “мастер музыки”, “мастер декораций”, “мастер костюмов”. Понты какие, скажите. Зато тут же указаны те, кого не обозначают обычно в театральных программках: “мастер уборки” (то есть уборщица), “мастера монтировки”, “мастер-водитель” и даже “мастер гардероба”, хотя еще лето. Впрок напечатали, для зимы. Значит, не просто понты, а юмор. Себя же Егор обозначил скромно, без понтов и без юмора: “режиссер”.
– Да, – сказала Даша Володе, – свет отвратный. А актеры?
Володя покривился.
Егор из-за кулис видел, как они перешептываются, улыбаясь. Что их так насмешило, интересно? А дружок у Даши – не по ней. Простоват и глуповат – за километр видно. Хоть и смазливый юноша. Но мало ли смазливых.
Публика, приглашенная Павлом Витальевичем, сидела вежливо, смотрела и слушала внимательно, кося глазами на отца того, кто соорудил это непонятное действо, и удивляясь, наверное: у такого дельного человека сын занимается такими пустяками!
Рада, всегда подтрунивавшая над братом и далекая от его интересов, думала, будет ли после фуршет или можно сразу уехать? Фуршет – значит общаться с братиком, с отцом, с другими родственниками, Рада этого не любит. Да и некогда ей, она в последнее время (вернее сказать – последние годы) увлеклась Интернетом, и не просто увлеклась, для нее это теперь вторая жизнь, если не первая. Ведет журнал и обширную переписку на самые разные темы: политика, эротика, гламур, спортивные машины, путешествия и, естественно, видео и фото, выискивает интересную информацию, помещает ее у себя. Сначала было просто интересно, потом, когда ее журнал оказался в первой тысяче из многих миллионов русскоязычных блогов, существовавших на тот момент, начался настоящий азарт. Это, конечно, спорт – и захватывающий всю душу без остатка. Появились даже рекламодатели, деньги платят небольшие, но все равно – приятно. В сущности, при желании, можно даже обойтись без поддержки отца, но тот сам помогает, не спрашивая.
Раде помогало хорошее знание английского, она искала острую информацию по всей сети, а не только в русском секторе, и радовалась, когда удавалось первой наткнуться на то, что потом становилось актуальной темой для всех. Не раз она попадала уже в топ-список различных рейтингов, поднялась в результате ежедневных усилий в число первых пятисот журналов, но ей мало, она хочет пробиться в сотню, а потом в тридцатку, а потом и в десять первых, чем черт не шутит. У нее уже тысячи друзей, десятки тысяч читателей, но расслабляться нельзя – каждый год и каждый месяц приходят новички, наступают на пятки конкуренты, Рада всегда в конце дня (вернее, в конце ночи) смотрит, на каком месте она находится; если зеленая стрелка показывает вверх и указана цифра, на сколько она поднялась, Рада ложится спать счастливая, если стрелка красная, она досадует и, засыпая, мутно думает, что предпринять, чтобы опять подняться.
У нее сейчас ощущение пустой траты времени, она смотрит на сцену, а сама думает, что, возможно, в это самое время появилось что-то жареное, скандальное, общеинтересное. И все уже об этом пишут, дают ссылки, выкладывают фотографии, растут, а у нее ползет вниз красная стрелка. И телефон выключен, можно было бы по нему что-то узнать и послать в свой журнал хоть пару строк. Это крайне важно: присутствовать всегда. Пропустил два-три дня – отстал, пропустил месяц – отстал далеко, пропустил год – считай, отстал навсегда.
Егор, глядя на сестру, видел, как задумчиво она смотрит: хочет понять, почувствовать. И, похоже, взволнована, напряжена, значит – полностью в действии. Это приятно.
Павел Костяков выбрал место так, чтобы сидеть сзади и сбоку от Даши. Она была почти по линии взгляда на сцену, то есть Павел смотрел прямиком на нее. Друг Даши его не интересовал. Павлу Витальевичу о нем все доложили: обычный молодой человек, увлекается фотографией, снимает свадьбы. Родители – нищета, он сам – тоже. Перспектив, судя по всему, никаких, запросы скромные, сошлись они с Дашей, скорее всего, на почве профессиональных интересов. В общем, не соперник.
Павел размышлял, какой придумать повод, чтобы пригласить Дашу, пусть даже с другом, – но куда? К себе в поместье? Зачем? Как зачем? – отметить премьеру сына. Обычно они тут, в театре, сами составляют столы, по-простому, с выпивкой и закуской, а можно сделать Егору сюрприз. Вряд ли он будет против. Сказать: у меня все готово, всех гостей и привезут, и увезут. Павел Витальевич повернулся, отыскал взглядом Шуру, тот стоял у двери. Павел Витальевич кивнул ему, показывая в сторону фойе. Тот понял, вышел. Через минуту Павел Витальевич, встал, пригибаясь, выскользнул из зала и быстро отдал приказания: чтобы к концу спектакля здесь были машины и два комфортабельных автобуса. Нет, лучше три. А в доме пусть немедленно откроют большую столовую и чтобы через два часа там были еда и напитки. Из ресторанов все лучшее привезут или на месте приготовят, неважно.
Шура кивнул и пошел передавать приказ. Вскоре он вернулся в зал, Костяков, уже сидевший там, оглянулся, Шура медленно склонил голову: все будет сделано.
Немчинов и Люся радовались за Яну, переглядывались, когда она выходила на сцену. Им было приятно, что у дочери появилось такое приличное увлечение – не по улицам, подъездам и чьим-то прокуренным квартирам ошиваться в своих дурацких нарядах, убивая время и, возможно, набираясь дурных привычек. Хорошее, творческое дело. Егор Костяков, рассказывали, с утра до вечера трудится в театре, не пьет, не курит. Пусть не это характеризует человека, но по нынешним временам… По нынешним уродливым временам, думал Немчинов, любое проявление элементарной нормальности вызывает чуть ли не умиление.
Максиму, скорее, нравилась пьеса – было несколько смешных мест. Правда, он не совсем вникал в содержание, отвлекало соседство Даши, которую Максим видел впервые. А на женскую красоту он был всегда очень отзывчив. Но жена Ольга была рядом, и Максим чувствовал, как она следит за каждым поворотом его шеи. Поэтому лучше не раздражать. И так недавно была история, когда он не сумел убедительно объяснить слишком позднее возвращение и слишком долгое отключение телефона. Ольга наговорила кучу чепухи, закончив фразой: “У тебя дочери пять лет, а ты!..” Максима это насмешило, хотя он не подал вида. При чем тут дочь пяти лет? У него два взрослых сына еще есть от первой жены, ну и что?
Тимур Саламович был растроган: все люди смотрят на то, что сделал его внук, любимый умный Егор, так похожий на свою маму.
Петр, ничего не понимая, томился.
Сторожев был уныло раздражен – он, как многие люди, близкие к медицинской психологии (и науке, и практике), не любил художественной психологии: вечно какие-то выдумки и загогулины, которых ни в одном человеке не бывает, а если они бывают, то не в такой концентрации. Вообще люди в большинстве своем намного проще.
Он был сегодня с Наташей.
Накануне, получив приглашение от Егора через Павла Витальевича, Валера хотел пойти один, но подумал, что Наташа обидится (никак не покажет, но от этого не легче). Если даже он не скажет ей сейчас о премьере, в газетах напишут, по телевизору покажут, она увидит… И он позвал ее, Наташа обрадовалась, но тут же озадачилась: в чем пойти? Открыла шкаф, выбирала. Сторожев, понаблюдав, закрыл его и сказал:
– Вот что, идем-ка мы одеваться. Это все – старье.
Наташа принялась убеждать, что вовсе не старье, она вообще не любит новые наряды, ей надо с каждой вещью сродниться, привыкнуть к ней. Но Валера настоял. Они отправились в модный магазин, Наташа послушно кивала продавщицам, тут же понявшим, что ей надо, принимала от них вещи, не выходя из примерочной кабинки, переодевалась, показывалась Сторожеву – все это напоминало глупую сцену из какого-то глупого фильма. И все одежды выглядели слишком ярко, вызывающе, не так, как любила Наташа.
– Слушай, это же молодежный магазин! – догадалась она наконец.
– А ты не молодежь?
– Да, но… Не знаю. Мы вообще в театр идем.
– В театр сейчас в вечерних платьях не ходят. Главное – чтобы стильно и современно. Девочка моя, если у тебя нет вкуса, доверься другим.
Наташа закрылась, чтобы примерить очередную вещь. Там она наскоро поплакала, прикладывая ладони к глазам, чтобы не тереть, чтобы глаза не покраснели.
Дело не в моем вкусе, думала она. Вкус у меня есть, и неплохой. Просто я ему не нравлюсь. Я кажусь ему серой мышкой, вот он и пытается меня украсить. Ей было грустно, обидно, но очень не хотелось огорчить Сторожева. И она выбрала наконец – черные туфли на высоком каблуке, смело драные во многих местах джинсы и обтягивающую кофточку с прилагающейся к ней пелеринкой, живот при этом оставался слегка открытым – гулять так гулять! И выставилась в таком виде перед Сторожевым, ожидая, что он рассмеется или рассердится.
А тот растерялся. Сам не мог понять, хорошо или плохо. Отдельно наряд – хорош. И Наташа отдельно, в общем-то, ничего, с ее фигурой можно себе позволить. Но как-то не сочетается, что-то мешает. Может, мешают глаза Наташи, стесняющиеся, слишком робкие для этой одежды. Даже продавщицы, обычно щедрые на похвалы, медлили с комплиментами. Наконец одна сказала:
– Отлично! Просто еще прическу надо сделать соответствующую, у нас в соседнем зале салон, и все будет замечательно!
Что ж, пошли делать прическу. У Наташи была прямая челка и прямо висящие по бокам волосы. Мастерица-парикмахерша челку срезала наискосок, спустив кончик на глаз, там подвила, там подкрутила, там взвихрила, там просто подчесала. И осталась очень довольна своей работой.
– Совсем другой человек!
Наташа встала с кресла, повернулась в Сторожеву.
– Что?
Он смотрел и удивлялся. Вот стоит эффектная молодая женщина, модная, сексуальная, так и кажется, что ее ждет за углом кабриолет, причем не кавалера, а собственный. Но это не Наташа.
– Знаешь, это здорово, но…
– Плохо?
– Понимаешь, такое ощущение, что вожатая пионерлагеря вдруг стала рок-звездой. Еще глаза начернить – и самое то.
– Я могу и начернить. И плохо ты знаешь пионервожатых, я две смены в лагере работала. Там, я тебе скажу, такие были вожатые…
– Верните мне обратно мою женщину, – сказал Сторожев парикмахерше. – Хотя бы частично.
Та пожала плечами: что делать с людьми, не понимающими красоты и моды?
В результате, когда вернулись домой, Сторожев попросил Наташу надеть простые джинсы и ее любимую коричневую кофточку. И кроссовки.
Ясно, поняла Наташа. Он вознамерился всех поразить, не вышло, теперь он хочет сделать из меня невидимку.
Она отказалась бы от похода в театр, но не нашла повода. Да и слишком все будет ясно.
Сторожев укорял себя за эти эксперименты над живым человеком, ему стало жаль Наташу, он ее обнял – и вдруг от собственной жалости почувствовал прилив желания и, пока не прошло, воспользовался этим – а Наташа всегда была готова, лишь бы он был доволен.
Увидев Дашу, Сторожев хотел тут же уйти. Сказать Наташе, что заболела голова, живот. Сердце. Сердце и впрямь защемило, Сторожев было обрадовался этому, но – прошло. Есть вещи поважней моей влюбленности, подумал он, да надо еще разобраться, не выдумал ли я эту влюбленность. Мне нравится Наташа, я это вчера в очередной раз понял. Меня все устраивает. Я не собираюсь желать того, что невозможно.
И на него в результате этих мыслей снизошло что-то вроде умиротворения. Сидел, обменивался кивками и словами приветствия со знакомыми, потом начал смотреть спектакль, положив ладонь на руку Наташи, отчего она сразу же стала счастлива, он по дрогнувшей руке понял. Ты умеешь сделать счастливым человека одним прикосновением, чего тебе еще надо, дурак?
Но потом Сторожев неосторожно обернулся, увидел Павла, проследил направление его взгляда, и опять его повело в смуту и недовольство. Почему этот может позволить себе желать, а я не могу? – подумал он. Потому что трус. Слабый трус, заранее сдавшийся.
Жаль было недавнего умиротворения.
Валера попытался опять включиться в то, что происходило на сцене.
Меж тем на сцене разыгрывался эпизод, который с первых реплик заставил насторожиться многих – и Немчинова, а Максима, и Сторожева, и Павла Витальевича.
Сюжет пьесы развивался по угадываемой схеме: сначала Зеро преследовал негодяев, если не явных, то предполагаемых, а потом он напал вдруг на честного человека по фамилии Жво. Жво сидит в кабинете, Зеро произносит обличительные речи. Жво улыбается и говорит.
ЖВО. Интересную вам вы придумали игру. Только неновую. В Интернете давно уже гуляет такая фишка, называется “Докажи, что ты не убийца”. Такой допрос у следователя, типа. Прикольная штучка. Сто процентов – смертный приговор.
ЗЕРО. Мы теряем время.
ЖВО. Это вы теряете. Я не Сватьев.
ЗЕРО. А кто? На двери же написано…
ЖВО. А секретарша не сказала?
ЗЕРО. Ее нет там.
ЖВО. Сватьев уехал. А я чиню ему компьютер. И фамилия моя Жво.
ЗЕРО. Как?
ЖВО. Жво.
ЗЕРО. Почему?
ЖВО. Не знаю. Но мне очень нравится. Такой фамилии ни у кого нет.
ЗЕРО. Псевдоним?
ЖВО. Зачем? Я же не артист. Компьютерщик, немного программист. Айтишник, короче. Так что зайдите за своими миллионами позже.
Зеро идет к двери. Останавливается.
ЗЕРО. А вы зря так радуетесь. Если я за вас возьмусь, вы тоже выложите все до копейки.
ЖВО. Вы обо мне тоже все знаете?
ЗЕРО. Сами расскажете. Все рассказывают сами.
ЖВО. Мне нечего рассказать. Я замечательный работник. Я ни в чем не замешан. Меня даже это иногда пугает. Со мной уже лет пять вообще ничего не случается. Ни хорошего, ни плохого. Просто живу.
ЗЕРО. Что, вообще ничего не случалось? В жизни вообще?
ЖВО. Мало.
ЗЕРО. Родители живы?
ЖВО. Да.
ЗЕРО. И родственники?
ЖВО. Бабушка недавно умерла. Но я даже не ездил, это очень далеко. Я ее и не знал. Брат, правда, погиб. Давно, уже десять лет прошло.
ЗЕРО. Вот!
ЖВО. Что – вот?
ЗЕРО. За что вы убили брата? Что с ним случилось? Попал под машину? Самоубийство? Тяжелая болезнь? Хотите докажу, что это вы виноваты?
ЖВО. Глупости. Он утонул. Мы на пляже отдыхали. Ну, выпивали, девочки, мальчики, обычные дела. И он… Жалко, ему семнадцать лет всего было.
ЗЕРО. А ты где был?
ЖВО. Там я был. И все там были. Куча народа вообще, пляж же. Не знаешь, как это бывает? Пошел человек искупаться, нырнул и не вынырнул.
ЗЕРО. Пьяный был?
ЖВО. При чем тут это? Он вообще плохо плавал.
ЗЕРО. А ты что делал? Кстати, сколько тебе тогда было?
ЖВО. Двадцать.
ЗЕРО. Ага. Ты напоил несовершеннолетнего брата, отпустил его в воду?
ЖВО. Никто не напаивал, он всего-то пива выпил. Просто – жарко было, развезло.
ЗЕРО. Ты, как совершеннолетний, должен был ему запретить. Ты не запретил. Значит, разрешил. Значит, убил своими руками.
ЖВО. Слушай, не гони! Мне не до этого было, я с девушкой там…
ЗЕРО. Ага! Ты там с девушкой! Брат тонет, а он там с девушкой! Ты предал брата! Он тонул, а ты обнимался в грязном песке среди окурков и пивных банок с какой-то дешевкой!
ЖВО. Сейчас как дам тебе по морде. Иди отсюда.
ЗЕРО. Уйду. Но знай – ты убил брата.
ЖВО. Идиот! Чего ты добиваешься? Денег у меня все равно нет.
ЗЕРО. Мне не нужны деньги, мне нужна правда! Признайся – ты убил брата! И станет легче. Убил?
ЖВО. Знаешь, у меня такой характер, я долго терплю… В детском саду однажды, сам не помню, другие рассказали: дурачок один пристал, пихал меня. Я что-то делаю, а он пихает. И пихает, и пихает, и пихает. Я молчу. Он пихает. Я терплю. Он пихает. А потом я взял грузовик, тяжелый такой, – и по башке ему. На скорой помощи увезли, в череп пластинку вставлять пришлось. (Жво берет принтер, небольшой, но увесистый, идет на Зеро.) Брата я не убил, а тебя сейчас убью, если не прекратишь.
ЗЕРО. Убил! Убил брата из-за девки! Из-за бабы!
Жво бросает принтер в Зеро, тот увертывается, принтер с грохотом разбивается о стену.
Во время этого эпизода в зале сгущалась до осязаемой плотности тишина. Все сидели, застывшие, боясь не только глянуть, но даже ненароком шевельнуться в сторону Павла Витальевича, Максима, а заодно и Петра. Все знали, что Леонид Костяков утонул в присутствии братьев – пусть не на глазах (будто бы), но тем не менее. Все помнили старые сплетни о том, что, может, Леонид не сам утонул, а брат Павел ему помог, чтобы избавиться от соперника. Но это было слишком давно, история отошла в ряд заурядных полузабытых сарынских мифов. О каждом заметном человеке Сарынска, добившемся успеха в чем-либо, рассказывают какую-нибудь ерунду.
Присутствующих поразило не совпадение факта – мало ли кто тонет, в том числе в присутствии родственников, в том числе и братьев. Но зачем сын отцу про это напоминает, вот вопрос! Ясно, что он не сам пьесу сочинил, но выбрал-то он, поставил он, эпизод этот не выкинул, хотя и мог. Почему, зачем, чего хотел добиться? Может, обижен за мать, считая, что в ее гибели виноват отец? Да, была авария, но некоторые слышали о предшествующих каких-то супружеских неурядицах, чуть ли не разводом дело пахло…
А может, в самом деле, все так и было? – теребила некоторых приятно скандальная мыслишка. Может, брат действительно убил брата, а жене потом отомстил за измену?
Короче говоря, все впали в разные степени недоумения.
А Егор сначала не мог понять, что происходит, почему вдруг все так застыли и напряглись? Само собой, история об утонувшем дяде Леониде ему была известна, как и сплетни о возможной причастности отца к этой смерти (он никогда в эту причастность не верил), но Егор настолько далек был от всего этого, что, читая не раз пьесу, репетируя ее, зная текст наизусть, ни разу не обратил внимания на этот фрагмент с точки зрения какой-то применимости к реальной жизни, сравнимости с нею.
И вдруг дошло. Стало нехорошо, неловко. Как теперь объяснить, что никакой задней мысли не было? Гамлет показывал в аллегорической форме убийство отца умышленно, зная, что делает, желая получить доказательства в виде реакции убийцы, но Егор-то в этом гамлетовском положении оказался случайно, абсолютно дурацким образом. И что теперь делать? Как объяснить, что это не нарочитое совпадение? Хоть выходи на сцену со словами: “Извините, тут у нас как бы намек на то, о чем некоторые когда-то болтали, но никакого намека нет, а если есть, то это вышло случайно”.
А вдруг это было на самом деле?
Егора будто массажной щеткой с металлическими прутьями провели по голове: мурашки пробежали до самых пяток. Впервые в жизни он всерьез задался вопросом: а если не сплетни, не слухи, не чушь и не ерунда? Вдруг его отец, его папа – убийца?
Быть не может. Никогда, ни при каких обстоятельствах.
Но откуда-то эти слухи взялись?
Мало ли! Когда Егор жил в Москве, сочинили, например, утку, будто он имел связь с известной светской девицей К.С., а Егор с нею даже знаком не был. Просто, входя в какой-то зал, оказался рядом, фотограф щелкнул, попало в журналы с подписью: “К.С. с новым другом?” – вот и все.
А если все-таки?
И что тогда?
Отец неоднократно говорил: Егор, мы высоко летаем, нас всем видно, о нас говорят. И обо мне. Я просто на будущее тебе: если что обо мне услышишь, не верь.
Получается, предупреждал? Что наступит момент? И этот момент наступил?
И Егор его своими руками создал?
К счастью, спектакль шел без антракта, нелепый эпизод был в середине, последующие сцены прикрыли, затерли его, да и герой становился все более странным, что сводило к нулю эффект его нападок, зрители понемногу отмякли и даже несколько раз смеялись. Потом финал, выход актеров на поклоны, все встали, аплодируя, встал и Павел Витальевич, в лице которого никто не увидел ничего, кроме удовольствия и радости за сына.
Вышел Егор, аплодисменты вспыхнули с новой силой.
И тут Павел Витальевич поднял руку.
И опять все замерли. Будто ждали чего-то нехорошего.
– Друзья! – объявил Павел Витальевич, улыбаясь. – У входа нас ждут автобусы, машины. Прошу всех ко мне в гости. Свои машины можете оставить, вас всех потом развезут. А то и выпить нельзя будет. Давайте отпразднуем это культурное явление, к которому приложил руку мой сын, чем я горжусь… – Павел Витальевич сделал небольшую паузу (паузу растроганного отца, не мог не отметить мысленно Егор), – и… и, в общем, все ясно, милости просим!
И, спустившись по ступеням к сцене, обнял сына, похлопал его по спине.
– Да… – сказал Сторожев. – Интересная история.
– Ты о чем? – спросил стоявший рядом Немчинов.
– О том, о чем и ты.
– Я молчу вообще-то.
– Мало ли. Считай, что я мысли угадываю.
23. БО. Разрушение
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Возможно, кто-то злословит по вашему адресу, распускает сплетни. Будьте осмотрительны в общении с лицемерными представителями противоположного пола.
Многие сомневались, как поступить. Не принять приглашение, не поехать – нельзя. Павел Витальевич человек довольно мягкий (пока не затронуты его кровные интересы), а вот у брата его, Максима, хорошая память на все, что касается отношений: кто что сказал, кто как посмотрел, отнесся, отозвался. У Петра Чуксина тоже зоркие глаза и неплохая память. Но и поехать, оказаться на этом банкете – означает стать, возможно, свидетелем чего-то неприятного (предчувствие скандала витало в воздухе). А свидетелей не любят. И бессмысленно потом отпираться: я ничего не видел, не слышал. Был – значит мог видеть и слышать. А в нашем мире ведь как? Мог сделать – значит, фактически сделал. Суды, в частности, наши именно из такой презумпции виновности и исходят.
Но почти все были с женами и подругами, а женам и подругам хотелось увидеть новый дом Павла Витальевича и рассмотреть друг друга в большом пространстве, а не в тесноте подвального зальчика. Это сыграло если не решающую, то значительную роль: поехали все, кто был в театре.
А вот Рада отказалась, Сторожев в это время был рядом и слышал ее разговор с отцом:
– Не хочешь поздравить брата? – спросил Павел.
– Уже поздравила. Поцеловала. Пап, извини, у меня работа.
– Какая работа по ночам? Чем ты вообще занимаешься?
– Тебе сейчас рассказать?
– Ладно, извини, что пристаю, – отвернулся Павел. И сказал Шуре: – Поехали!
Заметил Сторожева.
– Тоже не едешь?
– Почему? Я на своей машине, все равно непьющий. Илью вот с женой прихвачу, – показал Сторожев на Немчинова с Люсей.
– А, – узнал Немчинова Павел. – Как пишется?
– Понемногу. Пытаюсь соединить историю и современность.
– Это хорошо. Только чтобы разночтений не было.
– Что он имел в виду? – спросил Илья, когда они поехали в составе этого довольно странного кортежа. – Как это понимать – чтобы разночтений не было?
– Не знаю, – ответил Сторожев. – Чувствую только, придется мне подключиться. Напьется он. Если что, Наташа, заночуем там, ты не против?
– Даже интересно. За городом. Там, говорят, лес вокруг.
– Ерунда какая-то, – сказала Люся. – Такое ощущение, будто что-то происходит, все всё понимают, одна я не понимаю.
– Я тоже, – повернулась и улыбнулась ей сидевшая рядом с Валерой Наташа.
Они только что познакомились, так как привычки дружить семьями не было ни у Сторожева, ни у Немчинова, и Люся видела, что Наташа хочет понравиться ей. Это было приятно. И вообще, сразу видно, милая, приличная, культурная женщина. Хорошо бы завести наконец подругу, а то бывшие школьные все почему-то оказались вне контакта, дружить с преподавательницами из колледжа – нет уж, хватает общения и на работе.
И Люся улыбнулась в ответ Наташе, и та по совпадению подумала абсолютно о том же: хорошо бы завести подругу. Почему у женщин вообще мало подруг?
С другой стороны, подумала Наташа, если б я родила Валере ребенка и у нас получилась бы нормальная семья, мне никто не был бы нужен. Совсем.
– Могла бы знать, – сказал Немчинов Люсе. – У вас коллектив женский, а женщины разве не сплетничают?
– Мы сплетничаем друг о друге. И о нашем директоре. Так в чем дело?
– Была такая байка, ее уже все забыли, якобы братья чуть ли не утопили Леонида. Который действительно утонул при туманных обстоятельствах. А у Леонида якобы были отношения с женой Павла.
– Прямо настоящий Шекспир, – сказала Люся. – Постойте! Вот почему всех так встряхнуло? Из-за пьесы? Угадала я с Шекспиром! А зачем сыну Павла понадобилось это делать?
– Вот все и думают, – пробормотал Сторожев. – И я тоже. Зачем?
– И что теперь будет? – спросила Наташа.
– Никто не знает, – ответил Сторожев. – Потому и едут, чтобы посмотреть, что будет.
Большой дом был залит светом и заполнен суетой. По звонку Шуры примчались все, кто хотел услужить Павлу Витальевичу, узнав, что тот решил устроить импровизированный ужин на полтораста персон. Хозяева и менеджеры сарынских ресторанов созвонились, распределили, кто что доставляет и готовит, и вот в просторной кухне стало тесно, чуть не дюжина поваров парила, жарила, разогревала, официанты носились, уставляя огромный стол приборами, у всех был напряженный и слегка испуганный вид из-за боязни не успеть. И не успели, но совсем немного, еще полчаса, и можно всех усаживать. Даже лучше – у гостей есть возможность осмотреться, прогуляться и в доме, и вокруг него.
Немчинов оставил Наташу с Люсей, увидев, что они нашли общий язык, Сторожев куда-то ушел – может, искать Павла и упрашивать его не пить, а Илья бродил среди людей, вслушивался, всматривался.
Думал о книге. Нет, все-таки она будет не о Костяковых. Не документальная. Просто роман. Решено окончательно. И не потому, что Немчинов боится напасть на криминальный сюжет, хотя есть и эта опаска. Просто цель другая. Художественная.
А художественность – это детали. Вот Илья и занялся работой: высматривал эти детали (и людей в том числе), мысленно сразу же их описывая.
Солидный мужчина с пышнотелой дамой стоят рядом, оглядывают интерьер и, видимо, обсуждают его достоинства и недостатки, чтобы в итоге сказать: нет, у нас лучше. Как минимум – уютнее. Человеку необходимо знать, что у него хоть что-то лучше, чем у других.
Вот сидит в кресле пожилой смуглый человек с серебристыми волосами, в руках трость, он положил на нее две вытянутые руки, голову держит прямо, перед ним, слегка склонившись, стоят два молодых человека делового вида, о чем-то почтительно беседуют. Какой-нибудь патриарх бизнеса, подумал Немчинов. Смутно что-то вспоминается, где-то он его видел… Нет, не вспомнилось.
Вот пара лет тридцати с чем-то, муж и жена, отойдя от всех, стоят у окна и ссорятся. И он сердит, и она сердита. Не поймешь, кто нападает, кто оправдывается. Равный семейный бой.
Молодежь разбилась на кучки и группы. Те, кто был занят в спектакле, и их друзья столпились в углу, возле закусочного стола, торопясь выпить и поделиться впечатлениями. Они говорят все разом, громко, смеются, что-то друг другу рассказывают: хочется пережить все еще раз, заново. Яна стоит среди них с бокалом вина в руке. Увидела отца, рука слегка дернулась – спрятать бокал, поставить, но Немчинов одобрительно улыбнулся, Яна тоже улыбнулась, рука вернулась на место. Она взрослая, имеет право. Илья приблизился, поманил Яну пальцем, придавая этому жесту шутливый вид. Она подошла.
– Поздравляю, молодец, – сказал Илья и обнял Яну (что бывало очень редко).
– Спасибо.
– Иди, иди, отдыхай.
Яна отошла. Оба были счастливы.
А вот сын Павла, Егор, сегодняшний триумфатор, выбравший странную пьесу. Занят разговором с Дашей – Илья, конечно, сразу узнал ее. Значит, они знакомы? Если да, то, наверное, недавно: Егор серьезен, сосредоточен, что-то втолковывает Даше и заметно, что хочет понравиться. Так не говорят с близкими. А смотрятся они очень хорошо: Егор мужчина (именно мужчина, хотя других в его возрасте называют молодыми людьми) красивый, жестко и угловато красивый, без патоки, Даша рядом с ним кажется хрупкой и беззащитной. Мимолетно Илья выругал себя за эпитеты “хрупкая и беззащитная” – что за штампы? Но тут же поспорил с собой: иногда штампы, общие места, помогают проскальзывать, двигаться, не спотыкаясь о красоты стиля и эффектные придумки. И с этим тоже поспорил: спотыкаться и замедляться тоже полезно, это позволяет что-то рассмотреть более подробно, а заодно вдуматься, еще раз оценить то, что видел. То есть читал.
Рядом с ними юноша со стаканом в руке. В разговор не вникает. Отпивает и подолгу оглядывает потолки и стены. Похоже, ему не очень здесь нравится. На груди у него висит фотоаппарат, но он не фотографирует. Значит, на его взыскательный вкус, фотографировать тут нечего. Немчинов видит: Даша поглядывает на юношу, будто хочет, чтобы он присоединился к разговору. Юноша этого не замечает. Даша, кажется, обижается на него.
А вот появился Сторожев. Наверное, не нашел Павла Витальевича. Илья направился к нему, но Сторожев, косвенно заметив это, вышел в смежную комнату. Избегает общения. Почему?
Блуждая, Илья вышел из дома. Окрестная природа, будто подлаживаясь под комфорт, наполняющий дом, тоже была вполне комфортной: ветерок приятен, запахи цветов ощутимы, но не назойливы, на темнеющем небе все больше звезд и два белых облачка – для опять-таки комфортного контраста. Полнолуние. Илья почему-то вспомнил, что в полнолуние обостряются душевные болезни: шизофреники нервничают, маньяки впадают в муку нереализованных желаний, депрессивные люди по-волчьи тоскуют. Сам он этого за собой не замечал, да и вообще не присматривался к погоде, природе, ко всяким магнитным бурям и давлениям. Наверное, они как-то действуют, но начни об этом думать, подействуют еще больше.
Илья шел по дорожке, вымощенной керамическими узорными плитками, вокруг был ровно постриженный газон, там и сям деревца и кустики, какие-то цветы. Красиво, респектабельно. Но ничуть не завидуешь. Человек старался, зарабатывал, копил, жульничал, не исключено, что нарушал закон (а если допустить самое страшное, то у него и кровь на руках), – ради чего? Чтобы жить в пространстве, напоминающем дом отдыха для обеспеченных людей? Все какое-то общее, призванное нравиться всем, а не одному только хозяину, и от этого неуютное – для показа, а не для жизни. У Ильи в квартире далеко не все идеально, а говоря честно – совсем не идеально, бедно, неприхотливо. Но как тянет всегда Илью домой, к своему старому письменному стола у окна, заваленному книгами, среди которых еле помещаются раздолбанная клавиатура и монитор – допотопный, громоздкий, как телевизор, но – свой, родной, в котором даже царапина в углу дорога. А тут – что может быть дорого? Ни царапин, ни раздолбанности, никаких признаков, что кто-то живет и пользуется.
Дорожка свернула к застекленному строению. Длинная оранжерея. Она примыкает к дому, оттуда, наверное, и вход. Нет, во внешнем торце тоже дверь. Но закрыта (Илья, проходя, дернул за ручку).
Немчинов, огибая оранжерею, чтобы вернуться в дом с другой стороны, без любопытства разглядывал через стекло пышные растения. Миновав невысокое дерево с густой кроной, что росло рядом с оранжереей, увидел прямо перед собой, за стеклом, Павла Витальевича и Максима. Павел Витальевич поливал из лейки рассаду в деревянных длинных ящиках, а Максим ходил возле него и размахивал руками. Над ними была открыта форточка. Что-то было странное в поведении братьев. Илья невольно отступил обратно за дерево, потом осторожно отогнул ветку, выглянул. И понял, что показалось странным: братья общались молча. Через форточку слышно даже, как струйки воды из лейки шуршат по листьям и земле, но больше – ни звука. Они почему-то общались жестами, хотя кто тут их мог услышать? Удивляясь себе и мысленно усмехаясь глупому своему шпионскому порыву, Немчинов вытащил из кармана телефон, потыкал кнопки, чтобы найти управление камерой – она никогда ему не была надобна, он вообще недолюбливал все техническое. Ага, вот на дисплее мутно отразилась ближайшая ветка, а теперь поведем выше, нажмем на кнопку записи. Освещенная внутренность оранжереи видна отлично. А вдруг они заметят огонек камеры? Немчинов перевернул телефон – никакого огонька, глазок объектива не светился, только тускло и неприметно поблескивал. И он продолжил снимать.
Максим горячился, что-то предлагал. Павел то ли соглашался, то ли был против – не сразу поймешь. А теперь, наоборот, Павел что-то предлагает, отставив лейку, а Максим протестует. Так они общались довольно долго, у Немчинова затекла рука. Наконец Максим, махнув рукой, пошел к выходу, Павел поставил лейку и закричал, будто у него включили звук:
– Не надо ничего, говорю тебе!
Немчинов отступил, довольно громко хрустнула ветка. Павел повернулся, вглядываясь в окна. Немчинов немедленно упал и пополз вдоль фундамента, а потом, пригибаясь, трусцой побежал подальше от оранжереи.
И, сделав большой крюк, вернулся, первым делом шмыгнул в туалет, где привел себя в порядок, почистился. Зашел в кабинку, достал телефон. Просмотрел начало записи.
Ему вдруг стало смешно. Взрослый дяденька – чем занимается? В кустах торчал, по земле ползал, а сейчас стоит со спущенными штанами (для конспирации, что ли? – ведь никто не видит!) и важно просматривает запись, джеймс бонд сарынский, прости господи…
Гостей созвали за общий стол, и, рассевшись за ним, все заново оценили, насколько велик зал и огромен этот стол – места хватило всем, при этом люди на противоположных концах едва различали друг друга. Угощенье было довольно разномастным, но никого это не смущало: всякому нашлось хоть что-то по вкусу и из еды, и из напитков; учтем мимолетно, что русскому человеку за столом часто достаточно одного любимого блюда и одного любимого напитка. К примеру – водка и селедка под шубой с горячей вареной картошкой. Остальное уже от лукавого.
Во главе стола сидел Павел Витальевич с братьями и тестем Тимуром Саламовичем. Егор со своей театральной компанией – на другом конце. Сторожев устроился поближе к Павлу, чтобы видеть, будет он пить или нет. Немчинов тоже сел неподалеку, держал Павла Витальевича в поле зрения, но незаметно, продолжая посмеиваться над шпионскими своими приемами.
Павел Витальевич встал, все притихли.
– Ну, перво-наперво, конечно, за премьеру спектакля! – возгласил Павел Витальевич. – Мне очень приятно, что мой сын оказался талантливым режиссером и… И вон, даже из Москвы люди приезжают посмотреть, – Павел Витальевич кивнул в сторону рыже-черного Бурнимова. – И культура, это, конечно, главное дело. Я, не скрою, хотел, чтобы сын пошел в бизнес. Но он пошел своим путем. И это тоже надо. Но у Костяковых принцип: если уж что делаешь, делай хорошо. И мой сын, мне кажется, этому принципу следует. Егор, я тебя поздравляю!
– Спасибо! – встал Егор и издали протянул руку со стаканом.
Все стали чокаться с соседями, выпивать, кричать Егору поздравительные слова.
Потом встал Максим. Павел глянул на него хмуро, будто заранее не одобрял того, что скажет брат, но Максим, видимо, слишком был настроен на определенные речи. Дождавшись тишины, он сказал:
– Между первой и второй должна быть еще одна. Поэтому можете кушать и выпивать, а я скажу. Сегодня все заметили, что в спектакле, то есть в пьесе, были какие-то вещи… Ну что-то похожее на то, что было в нашей семье. А что было в семье, все помнят. Брат Леонид у нас утонул, – твердо выговаривал Максим, оглядывая всех поочередно и словно всем проникая в душу. – Я подумал: если промолчать, сделать вид, что ничего не было, слухи эти опять всплывут и полезут из всех дыр.
– А зачем такую пьесу взял? – спросил на правах старшего Тимур Саламович. – Внук, я тебя спрашиваю?
Егор хотел ответить, но Максим поднял руку.
– Для того и взял, – объяснил он Тимуру Саламовичу и всем прочим, – чтобы все поняли, что он смеется над этими сплетнями. Это же комедия, вы же сами смеялись все, разве нет? Вот Егор, спасибо ему, и высмеял, воспользовался возможностью. Так ведь?
– В какой-то мере, – сказал Егор.
Ему не хотелось сейчас признаваться, что он вообще не помнил и не думал об этих слухах.
– Вот! – поднял палец Максим. – Но я вам больше скажу, господа присутствующие. То есть гости. Я скажу вам больше. В смысле просто некоторого предупреждения. То, что касается нашей семьи, касается только нашей семьи. Я знаю, тут есть и журналисты, и любители просто поговорить где-то с кем-то, так вот, убедительная просьба: не надо. Не надо ворошить того, что было, вернее, того, чего не было. Согласны?
Конечно, никто не ответил, но было понятно: согласны все. Максим однозначно дал понять, что всеми средствами не допустит новой волны слухов, а этих средств у Костяковых много, всем известно.
– Ладно! – громко и весело сказал Павел Витальевич. – Люди веселиться собрались, а ты запугиваешь.
– Я не запугиваю, а предупреждаю. Кто я такой, чтобы запугивать? – обаятельно улыбнулся Максим всем, кто попался ему на глаза.
Выпили, закусили.
Поднялся Петр: он считал себя обязанным тоже поздравить племянника.
– Отдельно приятно, – сказал он, – что мы функционируем во всех областях человеческой деятельности. В смысле я имею в виду семью Костяковых. У меня уже был случай сказать, но, надеюсь, никто не будет в претензии, если я еще раз повторю образную метафору, которую я как-то уже говорил, но она мне кажется, что удачная. Что Костяковы не зря имеют такую фамилию, потому что они в каком-то разрезе костяк нашего общества. Нашей родины, я бы даже так сказал. Потому что все знают, что бездельников дополна, а есть люди, на которых все держится. И вот поэтому я предлагаю за эту метафору, то есть за костяк, за Костяковых…
Но тут Петра перебили. Раздался громкий скрипучий голос, таким нарочито разговаривают в мультфильмах вредные персонажи. Это был голос Миши Кулькина, причем дар гнусавой выразительности у него был естественный, от природы. Миша Кулькин был человек, которого никто никогда никуда не звал, но он каким-то образом всегда везде оказывался. Кулькин вечно шатался по городу в подпитии, и никто не мог сказать, на что он существует. Впрочем, Немчинову было это известно, потому что Миша однажды с ним разоткровенничался:
– Мое счастье в том, друг дорогой, что деньги подешевели. Все друг у друга просят взаймы тысячи, максимум сотни. И тут появляюсь я и прошу десятку. Можно мелочью. Человек вздыхает с облегчением, что я не прошу больше, он даже рад дать мне эту десятку, все равно не деньги. Фокус еще в том, что, если попросишь сто или двести, могут сказать: нету. А такого, чтобы не было хотя бы десятки, не бывает! Я беру, иду дальше. Вскоре встречается другой, меня же полгорода знает и я полгорода знаю. Еще десятка. А две десятки – уже бутылка дешевого пива, уже можно жить. Свою сотню на пиво, хлеб и даже колбасу я всегда наберу. Главное, иметь хорошую память и не просить у одного и того же человека чаще, чем раз в неделю. Я вот помню, друг дорогой, что я у тебя просил последний раз недели две назад. Поэтому попрошу сейчас – и ты мне дашь, разве нет?
Немчинов на тот момент был в безденежье, поэтому разозлился (он вообще не любит тунеядцев и захребетников) и сказал:
– А вот не дам, друг дорогой! Я не дам, другой не даст, третий – и ты будешь вынужден…
– Дадут! – прервал его Кулькин. – И другой, и третий. Знаешь почему? Потому что людям нравится, когда есть возможность задешево сделать доброе дело, пусть даже такому мозгляку, как я. Они не мне дают, а своей совести. Ты вот все правильно сказал, ты вообще умный. Ну и не давай. И иди домой. Но только ты сейчас начнешь мучиться: вот, из-за десятки на принцип полез. Моралофаг нашелся.
– Кто?
– Моралофаги – люди такие, которые любят поступать справедливо. Питают свою совесть своей справедливостью. Случай рассказывали: едет в трамвае парень, облом такой, мордоворот, сидит боком и выставил ногу в проход, пройти нельзя. То есть можно, если переступить. А один моралофаг, еще больше облом, чем тот, он взял и пнул по ноге. Вроде того – не наглей. А парень как взвоет! Оказалось, у него был перелом и в ноге штырь, он ее просто согнуть не мог. А моралофаг ему вторично сломал.
Немчинов хмыкнул: история показалась ему забавной.
– Ты будешь мучиться, – продолжил Кулькин, – что себя считаешь человеком, потому что работаешь, а меня не считаешь человеком, потому что я побираюсь, а ты хоть раз спросил, почему я побираюсь?
– Ну, спрашиваю.
– Иди, иди, уже не надо. Ты даже не представляешь, в какое глупое положение ты себя поставил. Раньше давал, теперь не дал, почему? И что делать дальше? Никогда не давать? Или иногда давать? Я тебе всю жизнь испорчу, будешь меня за километр обходить.
Немчинов рассмеялся и достал пятидесятирублевку:
– Бери. Не потому, что я изменил свое мнение, а – заработал на этот раз. За знание человеческой психологи – бонус.
– Бонус мог быть и побольше, – тут же нагло ответил Кулькин.
– С твоими бы мозгами – работал бы!
– Ну вот, все испортил, – проворчал Миша. – Какая работа в наше время, ты что? Я же могу кормиться только интеллектуальной деятельностью. А она в наше время сплошь проституирована. Ты меня в проституцию толкаешь? Нет, друг дорогой. У меня принцип неучастия!
И вот этот нелепый человек, успевший изрядно напиться, встал и заорал, перекрывая все голоса и шумы.
– Костяк, говоришь? На, облизни! – он вытянул руку с кукишем, большой палец при этом торчал невероятно и уродливо длинно, будто вырос специально для сооружения кукишей. – Костяк! Кость вы в горле у России, и скоро она вами подавится, задохнется и сдохнет! Застряли, суки, ничем вас не выковырять! И еще он хвалится, падла! Не могу больше терпеть, столько лет молчал, я же был там, на этой речке, забыли? Я вам, как шестерка, шашлычки жарил и подавал, потому что уже тогда был гнусь, алкоголик, за рюмку маму и родину мог продать! И я видел, как вы его в кустики повели, хотя я уже валялся, вы думали, что я пьяный валялся, а я хоть и пьяный, но видел! В кустики повели, а вернулись без него! Где Леня? Нет Лени! А? Костяк! Молчал бы уж, бандюга!
Шура, не дожидаясь приказа Павла Витальевича, подошел сзади к Кулькину, дернул его за ворот, уронил и поволок по полу одной рукой, как мешок с картошкой.
– Юмора не понимают! – орал Миша. – Пошутил я! Дайте выпить, все прощу!
Петр был не такой простак, каким часто казался. Уже все готовы были впасть в смущенное молчание с неподниманием глаз, а он не допустил этого, громко и весело сказал:
– Вы ему верьте! Он же у нас и Белый дом защищал, и в губернаторы выбирался! Правдивый человек!
И все засмеялись. То есть не все, а многие, но, когда столько народа, кажется – все. Действительно, вспомнили байки Кулькина о том, как он, оказавшись в Москве во время путча, пошел посмотреть, примкнул к защитникам Белого дома, ему выдали боевой автомат, хоть и с холостыми патронами. И в губернаторы будто бы баллотировался когда-то.
Правда, молодежь ничего толком не поняла ни о Белом доме, ни о губернаторских выборах, но из солидарности тоже посмеялась*.
* Неосведомленность молодежи понятна: в описываемое время прямые губернаторские выборы были упразднены, а с Белым домом, то есть зданием Дома Советов Российской Федерации (потом – Дом Правительства РФ), и вовсе путаница: старшеклассники, изучающие новейшую историю, никак не могут запомнить, что в 91-м году такие фигуры, как Руцкой и Хасбулатов, по каким-то причинам защищали Белый дом вместе с Ельциным от путчистов, а в 93-м они же защищали тот же Белый дом уже по другим причинам от Ельцина. Все это кажется школьникам лишними и запутанными подробностями.
– С успехом тебя, Егор! – крикнул Петр. – И всех нас, которые стали свидетелями этого культурного явления. Ура!
Застолье продолжилось, но речей уже никто не произносил. Словно опасались: начни говорить – опять случится что-то непредвиденное. Кулькина-то вывели, но это не значит, что в зале не осталось дураков, разогревших себя крепкими напитками.
Немчинов наблюдал за Павлом. Тот сосредоточенно ел. Потом взял стакан с жидкостью коньячного цвета (тот есть скорее всего именно коньяк), выпил, крупно глотая, как воду, поставил на стол, посмотрел на Сторожева тяжелым взглядом, словно предупреждая: “Не вздумай останавливать!” – и опять принялся за еду.
Павел понимал, что уходит в запой не вовремя. Но остановить себя после двух стаканов уже не мог. Ему хотелось выпить и третий, но он пока держался, потому что назначил себе на вечер важное дело и не мог его отменить.
Взбудораженные спектаклем, поездкой в имение, неожиданным ужином, речами братьев, криками Миши Кулькина и алкоголем, гости удивительно быстро напивались, и уже кого-то понесли к автобусам и машинам. Стояла во дворе и скорая помощь – кому-то стало плохо. Кому плохо, кто вызвал скорую, никто не знал, да особенно и не интересовались. Через час в доме творилось то, что нельзя было назвать иначе, чем массовая пьянка – как в прежние бедные времена, когда, дорвавшись до дефицитного алкоголя, упивались все, кто мог и не мог. Впрочем, и сейчас, когда алкоголь не дефицитен и относительно дешев, на всяких собирушках традиционно упиваются так же, как и раньше. Но уже не все. Нравы меняются к лучшему.
Володя не пил: он приехал с Дашей на своей машине, а за рулем предпочитал не касаться даже пива. Он, когда началось застолье, взялся снимать жанровые сценки, возникавшие вокруг, на это никто не обращал внимания. Или даже позировали, думая, что на память.
Подошел Павел Витальевич, склонился к Даше, что-то шепнул ей. Ухаживать, что ли, вздумал, старый хрен? Даша сказала Володе: “Я сейчас”, – и ушла с ним.
Наверное, подумал Володя, хочет показать красивой девушке какой-нибудь антиквариат. Какой-нибудь люстрой похвастаться. (Тему утопления и все остальное Володя не принял всерьез, он давно уже понял, что в Сарынске любимая забава – поливать друг друга грязью и выдумывать несусветные истории.)
Время шло, Даши не было, Володя заскучал, позвонил Даше, телефон не ответил.
Володя встал и пошел по дому, заглядывая в комнаты.
Оказался в каком-то узком коридоре, в конце которого была узкая витая лестница. Володя поднялся на второй этаж, там, на площадке с ковром, каким-то растением в кадке и диванчиком, увидел громоздкого мужчину с азиатской внешностью и сонными глазами. За площадкой – высокая и узкая дверь. Володя направился туда, мужчина преградил ему дорогу.
– Нельзя!
– Я свою девушку ищу.
– Нет никаких девушек, нельзя.
Володя заподозрил неладное.
– Я посмотрю только. Вы кто, охранник? Тут разве банк какой-нибудь?
– Хуже: частная собственность.
– Меня в гости пригласили. Нас. Меня и Дашу, красивая такая девушка, не видели ее?
– Никаких я девушек не видел.
Володя начал заводиться.
– Слушай, охрана… Это моя девушка, и если ты…
Тут открылась дверь, вышла Даша. С книгой в руке.
– Ты здесь? – спросила она, не удивившись.
– Я-то здесь. А ты-то…
– Пойдем.
Даша начала спускаться, Володя за ней.
Они ехали молча. Володя, возможно, не большой знаток женского пола, но неглупый человек, он давно усвоил: если девушка мрачно молчит, лучше ее ни о чем не спрашивать. Сама все скажет, когда захочет.
Но Даша, похоже, ничего говорить не собиралась.
Полчаса назад Павел Витальевич подошел к ней, сказал:
– Даша, можно вас на минуту?
Провел куда-то комнатами, коридорами, поднялись по лестнице, оказались в кабинете. Даша ничего не боялась – кругом же люди. Да если бы и не было никого, она бы не испугалась – не умела бояться и слишком всегда была уверена в себе. То есть не слишком, считала она, а именно так, как надо.
Кабинет предполагал деловой разговор. Может, какие-нибудь фотографии заказать хочет, подумала Даша. В виде гуманитарной помощи бедной семье и больной женщине. Или, с ними бывает, просто предложит денег. Хотя – с кем, с ними? Она не так уж много знает о Костякове-старшем. Ну, богат, но не он один. Ну, как выяснилось, в чем-то таком был замешан, чуть ли не брата убил, а кто не замешан, кто из них хоть кого-то не убил? Такие были времена и такие они были люди. Как Коля говорит: “Мне с ними не детей крестить”. А вот кабинет у него обставлен неплохо. Под старину, все из дерева, никаких пластиков и древесно-стружечных материалов. Все натуральное вообще. Если бы еще кто догадался ему тут свет сделать, потому что с такими лампами на потолке работать нельзя, а настольная, со стеклянным зеленым абажуром, дает только небольшой круг света. Но вряд ли он тут работает, для красоты соорудил кабинет, чтобы – как у всех. И книг в высокие шкафы напихал, много книг, не меньше тысячи.
– Вы Хемингуэя любите? – спросил Павел, видя, что она смотрит на книги.
– Не читала.
– Что, правда?
– Вы так удивляетесь, будто я китайского языка не знаю. А его многие не знают.
– Ну, китайский это китайский, а Хемингуэй это все-таки… Обязательный культурный минимум.
– Кто сказал?
– Вообще… Считается.
– Мало ли. Я Хемингуэя не читала, а вы, может, Кафку не читали.
– Тоже правда. Начинал – не могу. Тяжело как-то. Страшновато.
– А я “Процесс” два раза перечитывала.
– Любите страшное?
– Да. Помогает избавляться от собственных страхов.
– А они у вас есть?
– У всех есть. Жизнь вообще штука непредсказуемая. А почитаешь: господи, ужас какой. И сразу легче, что у тебя не так.
– Интересный подход. Но Хемингуэй это тоже неплохо. Заряжает энергией.
– Вообще-то я успею, мне двадцати еще нет, – напомнила Даша.
– Да, извини, конечно. Я сам того же Хемингуэя к тридцати прочитал. И был потрясен. Я просто забываю, сколько тебе лет.
Даша не понимала: видела, что дяденька волнуется, а почему? Влюбился, что ли? И что дальше?
И тут Павел Витальевич, будто угадав ее мысли, показал ей рукой на кресло. А сам сел на край стола. Дескать, будет разговор. Даша села. Павел Витальевич начал – не сбиваясь, обдуманно.
– Дело такое. Ну, во-первых, про сегодняшнее. Эти слухи, они время от времени возникают… Я хочу, чтобы ты знала: было две трагические потери – моего брата и моей жены.
– Я понимаю.
– И к этому я не имею отношения. Ну, с братом были кое-какие… Но это семейное…
– Понимаю.
– Теперь всерьез. То есть о другом. Только выслушай, ладно? Я, Даша, любил по-настоящему два раза. И вот третий – люблю, понимаешь ли, тебя.
– Не ошибаетесь?
– Дослушай, я же просил. Не ошибаюсь. План такой. Мы встречаемся раза три-четыре – где захочешь. Просто встречаемся. Без всяких интимов. Говорим. После этого ты принимаешь решение, выйти за меня замуж или нет. Если выходишь, будешь жить здесь, станешь хозяйкой всего этого. Маму твою будут лечить лучшие врачи в лучшей клинике. Ей построят дом вместо вашей хибары. Там, где она захочет. Ты получишь возможность заниматься любимым делом. Родишь мне сына или дочь. Если захочешь. Чтобы ты ни в чем не сомневалась, мы, например, заключим брачный контракт на пять лет. После пяти лет ты будешь иметь право по этому контракту уйти от меня в любой момент. Если захочешь. К кому захочешь. А может, захочешь и остаться. И… И все.
Или он пьяный, только не заметно, или он псих, или он всерьез? – гадала Даша. Все три варианта ей не нравились.
– А если я скажу нет?
– По поводу чего? У меня сразу несколько предложений.
– По поводу встречаться. Я не хочу встречаться три раза. И одного не хочу.
– Почему? Из упрямства? Повторяю, это ведь не интимные какие-то встречи, я же сказал: встречаемся и говорим. Ты лучше меня узнаешь.
– И влюблюсь?
– Все бывает на свете.
– А если нет?
– Тогда нет. Тогда я просто даю денег на лечение твоей мамы.
– Довольно подлое предложение, вы понимаете?
– Некоторая подлость есть, согласен. Но другие на моем месте потребовали бы… Ну, сама понимаешь чего. А я ничего не требую. Абсолютно.
– Как же ничего? А встречаться?
– Это разве так трудно? Ты же фотографируешь. Сделаешь мой портрет. Будем общаться, а ты будешь снимать. У меня нет ни одной фотографии, которая мне нравится.
– Ага. То есть это заказ?
– Пусть заказ, если тебе так легче.
– Да, мне так легче, – сказала Даша, усмехаясь.
Теперь ясно. У богатого дяденьки снесло крышу, он любым способом хочет понравиться, вот и предлагает, что попало. Торопится – легко понять, учитывая возраст. А раз все так, то никакого морального убытка Даше нет и нет никакого компромисса. От ума заказывает клиент работу или от дури, она давно перестала этим заморачиваться. Свои мозги заказчику не вложишь. Вот если бы дело касалось настоящего творчества, настоящего портрета…
– Ладно, – сказал она. – Я вас снимаю. Три раза по часу.
– Полтора, – попросил Павел Витальевич. – За час я не успею понравиться.
– Так три раза же, три часа получается.
– Нет. Я знаю женщин, у них всегда все заново, они не помнят, что было в прошлый раз.
– Ошибаетесь.
– Хорошо, ошибаюсь.
Павел Витальевич улыбался глуповатой широкой улыбкой, глаза слегка плыли. Все-таки он пьян.
Даша встала:
– Если все, я пойду.
– Да, все. Можно руку поцеловать?
– Не обязательно.
– Тогда возьмите…
Павел Витальевич взял со стола книгу (не из шкафа, значит, постоянно читает).
Даша посмотрела на обложку, рассмеялась:
– Хемингуэй?
– Да. “Праздник, который всегда с тобой”. Любимая вещь. Почитай, когда будет время.
– Ладно, спасибо. До свидания.
Даша с улыбкой открывала дверь – ей казалось довольно смешным то, что произошло, но тут она увидела взъерошенного Володю, и улыбка тут же исчезла – будто она от него что-то спрятала.
Даше очень это не понравилось.
Надо опять улыбнуться, надо ему все рассказать – пусть тоже посмеется.
Но почему – “надо”? Она никому ничем не обязана. То есть обязана – Даша вспомнила о Лиле, но там совсем другое.
Поэтому она молчала в машине и сердилась на себя, сама не зная за что.
– Куда? – спросил Володя, когда доехали до поворота – в город и на Водокачку.
– Домой, – сказала Даша.
24. ФУ. Возврат
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Вам кажется, что вы совершенно запутались в окружающей обстановке.
Так совпало, что Даша в один день встречалась и с Егором, и с его отцом.
Егор внимательно и серьезно прочел интервью, зачеркнул несколько слов, пару слов вписал.
– Редкий случай, очень чистый и продуманный текст, – сказал он. – Оставили самое важное, болтологию выкинули. И неглупо, и демократично, газета должна оценить. А то эти девочки-журналисточки иногда такого понапишут. Кто их учил, интересно?
Ага, отметила Даша, значит, меня “этой девочкой” не считает. Заодно мимоходом блеснул самоиронией – допустил, что у него бывает болтология. Каждое слово продумывает, очень дозированный человек, очень. И естественность его, так понравившаяся поначалу, на самом деле хорошо сконструирована.
Потом Егор смотрел фотографии. И оценил так:
– На грани гениальности.
Даша не поняла. Если шутит – грубовато, если всерьез – хватил лишку.
Егор уточнил:
– Я имею в виду: то, что нужно. Это самое важное. Для меня, Даша, вообще нет понятия – хорошо, плохо. То, что нужно – вот критерий. Я, например, читаю Достоевского. Огромные диалоги и монологи. А сократить нельзя. То, что нужно, каждое слово на своем месте. И что-то другое представить невозможно. Это и есть гениально.
Даша чувствовала, что ей все нравится в Егоре, даже то, что не нравится. И голос – не самый красивый на свете, тонковатый, но зато какие умные и точные интонации. И серьезный внимательный взгляд – не в пустоту говорит, как многие, не себе самому, как еще более многие – тебе говорит. Неспешное складывание слов – с уважением к ним. Пусть это немного игра, но человек играет хорошо, пусть он придумал себе имидж, но, кто знает, может, он равен этому имиджу? Просто поработал над собой, добавил к тому, что есть – как фотограф к фотографии, без того хорошей, добавляет чуть-чуть, и она становится замечательной. Все равно никого не обхитришь, из плохого исходника не сделаешь хорошей фотографии.
Потом они еще поговорили о будущих буклетах и программках. Незаметно перешли на ты. То есть Егор предложил перейти, но так тактично, мимоходом, что вышло само собой. Егор посетовал, что программки и буклеты с этими замечательными фотографиями не успели выйти перед спектаклем, пока придется использовать прежние, но ничего, все равно скоро закрытие сезона, а к осени все сделаем заново. Даша понимала, что ему хочется узнать мнение о спектакле. И высказалась. Ей легко было это сделать: спектакль понравился. Нельзя было замолчать тему совпадения, и, если бы с кем другим, Даша искала бы, как найти подход к этой теме. А сейчас знала: с Егором можно говорить прямо и просто (и ей это отдельно нравилось).
– А почему ты не выкинул из пьесы этот кусок про утопленника? Хотел подразнить отца? Зачем? У вас плохие отношения?
– Ты не поверишь, я просто об этом не подумал. Слишком давно все было. И Максим Витальевич, мой дядя, поступил правильно, что об этом сказал. Чтобы не думали, будто кто-то что-то скрывает. Да и нечего скрывать – несчастный случай. Отец до сих пор переживает, что не сумел ничего сделать.
– Можно еще спрошу?
– Конечно.
– Про твоего отца говорят, что он… ну…
– Назовем так: человек с криминальным прошлым?
– Давай назовем.
– Да, с криминальным прошлым. А возможно, и криминальным настоящим. Не обязательно пиф-паф, ой-е-ей, сейчас все делается цивилизованно. Откаты, отжимы, передел, перекупка, взятки, подкупы, рейдерство, много чего. И даже там, где что-то делается, то есть производится, строится, замес все равно криминальный.
– И как ты к этому относишься?
– Никак, – ответил Егор, понявший именно в этот момент, что сказал правду. Сам себя иногда спрашивал – не сумел ответить, а спросила вот эта девушка, ответил – и понял, что попал.
– Понимаешь ли, – начал Егор выстраивать на ходу теорию о том, о чем он раньше не думал из-за обилия более приятных дел и из-за того, что интерес к себе не оставлял в нем зазора для интереса к кому-то еще. – Понимаешь ли, я наполовину восточный человек, поэтому моя кровь запрещает мне осуждать отца. То, что он делал и делает, – его выбор. Я даже могу предположить, что он виноват в смерти людей, – сказал Егор, еще пару дней назад не допускавший такой мысли, – но что я могу сделать? Я ему не судья, не прокурор. Прийти и сказать: ты виноват? Но он сам это знает. Была война.
– Какая?
– Люди воевали за свободу жить, как они хотят. У каждого было свое разумение о методах ведения войны.
– А вы с ним говорили об этом?
– Нет. Зачем? Мне это не нужно. Да, я кровью принадлежу ему, но на самом деле мы чужие люди.
И опять Егор понял, что сказал то, что подумал бы и раньше, если бы думал об этом. Раньше он чувствовал отчужденность от отца без всяких теорий, а сейчас вот нашлось обоснование. Хорошее обоснование. Егору всегда нравилось чувствовать свою отдельность и от отца, и вообще от родственников, теперь он имеет более крепкую почву под ногами. Девушка помогла – умная девушка. Верный признак: говоря с умным человеком, сам становишься умнее.
– Вообще-то жутко, конечно, представить, что твой отец мог…
– Я так тоже думал. А сейчас с тобой поговорил и понял: да нет, не жутко. Надо жить дальше – по-своему. С учетом предыдущего.
Интересно, подумала Даша, как бы отреагировал Егор, если бы она рассказала ему сейчас о том, что сегодня встречается с его отцом? О предложениях Павла Витальевича, о том будущем с участием Даши, которое тот себе намечтал?
Но рассказывать нельзя, это не ее тайна.
Да и надо вообще сначала понять, что к чему.
Она ушла, оставив Егора в состоянии душевного дискомфорта. Похоже, эта девушка, с которой легко общаться и приятно работать, другого развития отношений не предполагает и не хочет. Может, у нее со своим другом все серьезно? Это грустно. Это обидно. Даша достойна большего, думал Егор. Видимо, слишком он привык к тому, что девушки довольно быстро откликаются на его обаяние и, как правило, с первого или второго раза обнаруживают готовность продолжить знакомство.
Егору требовалась компенсация, он позвонил звездочке своего театра, симпатичной Сашеньке, преданной ему и душой и телом. У них довольно давно не было встреч, Сашенька начала уже всерьез обижаться, но Егор быстро дал ей понять, что никакого давления не потерпит. Либо она принимает то, что есть (и то, чего нет), либо все прекращается. Включая игру в театре.
– Жестокий ты, – сказала Сашенька. – Надо тебя быстрее разлюбить, что ли.
И завела себе действительно друга, но по первому зову Егора откликалась, понимая, зачем зовет, и говоря:
– Сволочь, я тебе что, секс-игрушка?
– Я просто лучше в этом плане никого пока не нашел, – говорил Егор, и все улаживалось, но на ночь при этом он Сашеньку никогда не оставлял.
– Я всегда буду один, – объяснял он. – И ты не секс-игрушка, просто иногда я умираю от усталости, устаю сам от себя. И лучше способа избавиться от тоски, чем секс, не знаю.
Егор не шутил, он очень любил и уважал секс. И, как во всем, стремился достичь в этой области если не совершенства, то блистательности.
Однако сегодня Сашенька подвела, сказала шепотом, что просит извинить, но у нее нечто происходит в личном плане, человек может обидеться. А если часа через два?
– Нет, прости, – сказал Егор. – Не беспокойся, я даже не для того, о чем ты думаешь, просто немного грустно, хотелось с кем-то выпить.
– Если бы ты знал, как я сама хочу с тобой выпить, – прошептала Сашенька в трубку, но тут же отключилась – видимо, ее друг был где-то рядом.
Тогда Егор позвонил Яне. Сказал, что подумывает, как бы ее ввести на роль, которую играет Сашенька, в пару, но это надо обсудить. Не может ли Яна зайти к нему домой? Он ведь и дома работает, и вообще круглые сутки думает о спектакле, который ему кажется пока не очень сложившимся.
Яна, естественно, примчалась. Егор угостил ее вином, поговорили о роли, о том, насколько важно героине быть двойственной в сцене расставания: она понимает, что надо уйти от сумасшедшего человека, безумие заразительно, но до последнего надеется, что ее любимый очнется, придет в себя. И опять отчаяние, и опять надежда, и так несколько раз на протяжении короткой сцены.
Егор предложил порепетировать: встали друг против друга с текстами в руках, Егор говорил за главного героя, а Яна за его жену Миу (нормальных имен в пьесе ни у кого не было).
ЗЕРО. Я тебя не держу.
МИУ. Я вижу.
ЗЕРО. Что ты видишь?
МИУ. Что ты меня не держишь.
ЗЕРО. Ты не можешь этого видеть. Я же не имею в виду, что не держу тебя руками. Я тебя душой не держу. То есть говорю, что не держу, а держу на самом деле или нет, ты этого видеть не можешь.
МИУ. То есть ты врешь? Ты не хочешь, чтобы мне было больно? Но если ты этого не хочешь, я тебе нужна?
ЗЕРО. Конечно. Готовить, убирать.
МИУ. Я не об этом.
ЗЕРО. А о чем?
МИУ. Мне надо уйти. Или я сойду с ума.
ЗЕРО. Сойти с ума можно и без меня.
МИУ. Я теперь понимаю, что чувствуют люди, когда умирает кто-то близкий. У меня все живы: папа, мама, сестра. Даже бабушка с дедушкой. Даже кот мой, и тот ни разу не умирал, хотя ему уже восемь лет. Я теперь понимаю. Лежит человек – тот самый, а на самом деле не тот. На самом деле его уже нет. Хочется его обнять, поцеловать, но он уже другой. Тебя нет. Где ты? Ты здесь?
– В этом месте надо обнять, – деловито, по-режиссерски сказал Егор.
– Кому?
– Тебе героя. Меня.
Яна смутилась, но тут же взяла себя в руки: актриса она или нет? Пусть начинающая, но – актриса.
И она обняла героя, то есть Егора.
Егор посмотрел ей в глаза и поцеловал ее – осторожно, едва коснувшись губами ее губ.
– А это ты как кто сейчас?
Егор умел играть по партнеру, умел чувствовать момент. Он понял, что перед ним стоит девушка, уже влюбившаяся и готовая на все. Ждущая этого всего. Это облегчает задачу. Егор бросил текст на пол, взял Яну за плечи и сказал:
– Я этого хотел сразу, как только тебя увидел. Только давай не спешить, хорошо?
– Хорошо, – кивнула Яна.
Егору в юности не нравился этап первых контактов – как правило, суета, торопливость, срывание одежд, никакого удовольствия. Настоящий, полноценный процесс возможен только при некоторой привычке, при полном спокойствии. Но кто сказал, что этого нельзя добиться сразу? И Егор научился это делать. Как девочку в комнату игрушек, он за руку отвел Яну в спальню, прикладывая палец к губам и слегка улыбаясь. Яна поняла, тоже улыбалась. Ей страшно понравилось это: обычно парни делают зверские лица, показывая, как они страшно хотят, или дурачатся, а чтобы вот так, чтобы это выглядело приятным и легким приготовлением к радости – совсем ново. Егор неспешно раздел ее, каждым своим движением показывая, что происходит что-то очень хорошее, из-за чего не надо волноваться. И Яна успокоилась, хотя внутренне вся дрожала. Егор, раздев ее и раздевшись сам, повел Яну в ванную, которая примыкала к спальне – очень большая, отдельно сама ванна, а отдельно в углу душ – и сверху, и из стен торчат дырчатые леечки. Ни слова не говоря (это было как бы правилом игры, недаром он прикладывал палец к губам), Егор налил в ладонь приятно-тягучий изумрудного цвета гель и начал гладкой и мягкой рукой обмывать Яну – шею, плечи, грудь, живот. Гений, мысленно вопила Яна, это надо же придумать – вроде бы моет и в этом нет ничего особенного, а сам ласкает и заодно изучает, но при этом оба делают вид, что никто никого не ласкает и не изучает; вот оно, что нужно уметь, открыла Яна: занимаясь сексом, не думать, как дура, что занимаешься сексом (это часто портило ей удовольствие), а просто – а просто как бы ничего. Как бы все само собой, без названия. Намылив Яну всю, Егор, осторожно касаясь и прижимаясь, начал намыливать ею себя, что привело Яну в окончательный восторг. Она чувствовала признаки его возбуждения, ей не терпелось прижаться, вжаться, вжиться в это талантливое тело этого безумно талантливого мужчины, но Егор осторожно придерживал, не давал, мучил. Потом он не спеша вытирал ее и себя полотенцем, потом они, опять под руку, как Адам и Ева, пошли к постели. Егор откинул покрывало, уложил Яну на мягкое, белое. Егор двигался и мягко заставлял ее двигаться так, будто они были в воде. И движение его, которого Яна так ждала, было тоже медленным, будто мягко выталкивающим из Яны то, чем была она, и заменяющим тем, чем был Егор, и когда это движение наконец завершилось безошибочным прикосновением к чему-то, чего Яна раньше в себе не ощущала, все в ней взорвалось и она уже не могла себя сдерживать, завопила, заорала, завизжала, вцепившись ногтями в спину Егора.
Вот дурочка-то неопытная, удивился Егор, разумно и дельно продолжая приятную эротическую работу и шепотом прося Яну не содрать ему всю кожу. Но, что и говорить, ему была лестна эта реакция, и он отблагодарил Яну таким искусством, чтобы она его запомнила на всю жизнь. Только слегка было грустно, что Яна не Даша, что не Даша кричит и стонет, не Даша так счастлива. Даже жалко ее немного. Ничего, наверстает.
В поместье Павла Витальевича Даша ехать отказалась, в городскую его квартиру тоже, пришлось Костякову принимать ее в деловой обстановке, у него был офис на одной из центральных улиц. Там тоже, правда, имелась уютная комнатка для отдыха и переговоров, но все равно – не то.
Даша сидела на толстом кожаном диване, пила чай с лимоном, не захотев ничего другого, рядом с нею лежал кофр с фотоаппаратом и объективами. Она хотела начать сразу со съемки, но Павел Витальевич махнул рукой:
– Успеется. Что мы будем вола вертеть, все же понятно. Учти, я таким откровенным редко бываю.
– Спасибо.
– За что?
– За откровенность. Но я пришла все-таки снимать.
– Снимешь, снимешь. Разговоримся, вот тогда и… В процессе.
Но разговориться не получалось. Павел Витальевич понял, что отвык от ухаживаний. С порядочными женщинами он романов давно уже не заводил, а с теми, с кем время от времени отдыхал за деньги, какие ухаживания? В душ и в постель, вот и всё. Павел Витальевич не мог нащупать тему, завел даже сдуру речь о своем многотрудном и многопрофильном бизнесе и о том, как сложно его выстраивать в бессистемной стране, в окружении бездельников и хапуг, но вдруг в самом драматическом месте рассмеялся и сказал:
– Ты не представляешь, я как будто сорок лет сейчас скинул. Такой же идиот. Даже приятно. Ох, какой я был глупый с девушками, смешно вспомнить!
– А вы вспомните.
Павел взял да и вспомнил свою первую влюбленность, которую мы знаем в изложении Дубкова, в свою очередь пересказавшего текст Максима.
На самом деле все было немного иначе, хоть и похоже – Максим полагал, что слишком детальное следование фактам в одном потребует того же и в другом, а это ни к чему. Он человек грамотный и знает: в любой биографии есть доля вымысла. Девушку действительно звали Светлана, она училась в параллельном классе, жила с бабкой, родители работали в АРЕ, то бишь Арабской Республике Египет, так она тогда называлась. Асуанскую плотину, наверное, строили. Через балкон Павел действительно лазил. Попал в комнату бабки, напугал ее до смерти, старуха махала руками, но молчала, Павел понял, что она глухонемая, а общаться он с глухонемыми, естественно, умел, кое-как успокоил. Дополнительно старушка успокоилась рюмочкой портвейна, бутылка с которым стояла в тумбочке у кровати. А Светлана пришла уже после, когда подвиг перелезания и усмирения бабушки был завершен, Павел и старуха мирно общались без слов. Так начался их роман: Павел приходил с бутылкой, вручал ее бабушке и занимался в соседней комнате Светланой. Но вот неприятность – со стороны девушки обнаружилась любовь, склонность к решительным поступкам с помощью отцовских бритвенных лезвий “Нева”… В общем, началось красиво, кончилось скучно. Хотя любовь была, кроме шуток, ночей не спал, думал о ней.
– Как о тебе сейчас, – добавил Павел Витальевич.
– Ну вот, все испортили, – сказала Даша. – А вы действительно знаете азбуку глухонемых?
– Конечно. С мамой же общался, она была глухонемая.
– А скажите что-нибудь. Постойте. Я фотоаппарат возьму. Можно?
– Без проблем. Вообще-то есть пальцевая, ручная, там по каждой букве. Но опытные люди слогами говорят, даже целые слова показывают. Ну вот, например… – пальцы Павла Витальевича замелькали.
– Непонятно, да? – спросил он, засмеявшись.
– Конечно.
– А теперь то же самое, смотри.
Павел Витальевич показал на себя, потом на Дашу, потом приложил ладони к сердцу.
– Ну, так и не глухонемые сумеют. По буквам покажите еще, я снять хочу. Только медленно и переводите.
Костяков сложил указательный и средний палец.
– Я.
Сложил три пальца.
– Т.
Сложил пальцы в кружок.
– Е.
Сделал указательным пальцем завиток.
– Б.
Опять сложил средний и указательный.
– Я.
Расставил пальцы.
– Л.
И так до конца слова “люблю”.
– Интересно, – сказала Даша, никак не отреагировав на содержание сообщение. – А вот распальцовка, как у бандитов, когда они козу показывают, тоже наверное какая-нибудь буква?
– Ы.
– Смешно.
– Я тебя правда люблю, Даша.
– У вас пальцы красивые, Павел Витальевич.
– Натренировал, – сердито ответил Костяков. – Ы всем показывал.
– Не обижайтесь. Не могу же я сразу на эти темы говорить.
– Действительно. Извини. Тороплю события.
А Даша мысленно выругала себя за эту малодушную оговорку: “не могу сразу”. Как будто потом сможет. Не сможет. Никогда.
25. У ВАН. Беспорочность
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Господствует единство ясности и простоты.
Сторожеву хотелось увидеть Дашу, самый естественный способ – навестить Колю и Лилю. Есть повод: извиниться перед Колей за то, что привозил без спроса Павла Витальевича.
Он позвонил Иванчуку, тот вполне радушно пригласил заезжать.
Извинений даже не потребовалось: едва Валера начал, Коля поднял руки и поморщился:
– Не надо, я сам дурак. Напускаюсь иногда на людей.
– От усталости, наверно, – подсказал Валера.
– Да не такая уж и усталость. С чего? Когда все входит в ритм, ухаживать не тяжело. Тем более что Лиля сейчас спит все время. Много спит. Я вон даже забор на досуге поставил, видел?
– Красиво.
– Теперь бы еще дом в порядок привести.
– Помочь?
– Чем?
– Деньгами хотя бы?
– Не сейчас, – отказался Коля. – Знаешь, что я тебе скажу, Валера?
– Скажи.
Сторожев почувствовал, что сейчас будет исповедь. Он все-таки психолог по специальности и склонностям, да еще человек наблюдательный, он не раз видел, как подступает к человеку желание исповеди. Говорит рассеянно о чем-то – как сейчас Коля говорил о заборе и доме, ведет себя суетливо – Коля то хватается за чайник, то ставит тарелку и предлагает супчику, но тут же замечает, что тарелка грязная, наскоро ее моет, ставит на полку-сушилку, забыв про супчик, вытирает руки полотенцем, видит, что оно грязное, бросает в угол, достает чистое, брошенное поднимает и пихает в пластиковый контейнер-бельевик с отскочившей крышкой, пытается заодно приладить крышку…
И он угадал: Иванчук, бросив все свои мелкие хлопоты, сел за стол и начал о сокровенном:
– Когда Лиля умрет, я или с ума сойду или повешусь. Нет, не повешусь, грех. Она мне подарила себя настоящего. Я ведь, Валера, как и все вы, только не обижайся, жил и мучился от… как бы это сказать. От нереализованного. Мне казалось, что мне по моему уму и прочим несомненным достоинствам должно достаться всего побольше.
– Чего побольше?
– Всего. Славы, женщин, денег. Жило во мне два я…
(Сторожев начал слушать с настоящим интересом.)
– Жило во мне два я: один где-то впереди, тот, кем я мог быть и хотел быть, мечтал быть, считал, что должен быть, и тот, кто постоянно этого первого или второго, неважно, догонял. Он, этот второй или первый, давно уже жил в Москве, вел популярную передачу, снимал документальные фильмы, был даже видным деятелем оппозиции, жена у него была самая красивая женщина на свете – Лиля, конечно, как ты понимаешь. Он писал книги, эти книги были нарасхват. Ну и так далее. А другой, то есть я сам, физический, продолжал жить в сраном Сарынске, крутился на сраном местном телевидении, чего-то там сочинял, выпивал, отношения крутил с женщинами, которые не нравились, потому что за плечами каждой виделась лучшая. В общем, вот так я всю жизнь сам за собой и бегал. А потом Лиля вернулась. Ну, думаю, хоть в чем-то догоню. И догнал – но не Лилю и не того себя, о котором думал. Тот был фальшивый, оказывается. Валера, ты не представляешь, какое это наслаждение – понять, что ты не талантливый, не очень умный, не выдающийся, а вполне заурядный, нормальный человек. И Лилю я на самом деле не любил, это мое тщеславие ее любило, фальшивый человек ее любил. А настоящий полюбил потом – даже не как женщину, а… Ну не знаю как. Не объяснишь. Ты знаешь, конечно, что Бог дает людям болезнь часто не в наказание, а как шанс понять себя и жизнь?
– Есть такая версия.
Коля, который до этого говорил, глядя не на Сторожева, а куда-то вбок, сидя за столом, изредка прихлебывая чай, посмотрел на Валеру прямо и, как показалось Сторожеву, оскорбленно:
– Ты смеешься, что ли?
– Нисколько. Просто у меня с религией отношения непростые.
– А у кого простые?
– Вернее – никаких. Не могу поверить. Душой не осиливаю. И умом.
Коля тут же успокоился, но не стал, как другие новообращенные, тут же наставлять Валеру на путь истинный. Просто сказал:
– Понял. Так вот… Что я хотел-то? Странно – только об этом и думаешь, а собственные мысли забываешь.
– Бог дает болезнь…
– Да. Бог дает болезнь как шанс. Покаяться, смириться. Смирение – великая вещь, это я тебе говорю, человек страшно гордый. То есть раньше страшно гордый, теперь нет. Приступы, конечно, бывают. Я и на Костякова твоего наехал из-за приступа гордости. Боялся, что позавидую ему. Здоровый, богатый, живет полной жизнью.
– Он запойный и не такой уж здоровый.
– Это утешает, – усмехнулся Коля. – Так вот, Бог дает болезнь не только больному, но и его близким. Тоже как шанс. Как шанс найти в себе настоящее. Потому что, готовься, сейчас скажу жуткую пошлость, настоящее только там, где ты можешь что-то сделать для другого. И я стал счастливым человеком. Знаешь, я боюсь долго с Лилей говорить, боюсь, она увидит, какой я счастливый, не поймет, обидится.
– А ты объясни ей.
– Нет. Я как раз тебе говорю, чтобы выговориться, чтобы не подмывало ей сказать. Коля, когда я ее какашки выношу, когда ее обмываю, когда терплю ее капризы, когда ночь не сплю – я настоящий и счастливый. Я не играю в догонялки, я не мечтаю о себе придуманном, я живу в моменте. Понимаешь, да? И это я-то – я ведь даже когда с женщинами был в глубоком интиме, не умел быть в моменте, умудрялся быть еще где-то.
(Как много в людях похожего и даже одинакового, подумал Сторожев, имея в виду себя, конечно.)
– А теперь – убираю за ней и думаю о том, что убираю за ней. Мою посуду – мою посуду, больше ничего. Готовлю – готовлю. Стираю – стираю. Строю забор – строю забор, – с удовольствием говорил Коля, забыв уже о распрях с внутренним своим шутом, который дразнил его во время постройки забора. – А когда все сделаешь, когда Лиля спит, когда ты все убрал, пол вымыл, сел чай попить и сигаретку выкурить – вот где наслаждение. Ни в каком зените никакой славы этого не бывает. Никакой трах с первой красавицей мира этого не стоит, точно тебе говорю, потому что через минуту ты уже к ней привыкнешь, ну, через две, ну, через день, неделю, а к этому привыкнуть нельзя. Как маленькие дети просыпаются, видят маму с папой, вспоминают, что они есть, – и счастливы. Я так часто просыпаюсь: есть Лиля, я счастлив.
– Тоже гордыня в своем роде, – заметил Сторожев. – В благости своей купаешься.
– Ну, если захотеть, гордыню во всем можно найти.
Коля продолжал говорить, повторяясь, потому что не хотел расстаться со своими простыми, в сущности, мыслями и словами, хотел опять и опять их высказывать в разных формах.
Сторожев был почти растроган. Все-таки зря он насочинял (и даже с Немчиновым поделился) о Коле всякие гадости. И ведь сочинил не потому, что действительно в это верил. Со зла, от досады, от зависти к Коле, как ни странно. Поймал себя на зависти, но не понимал, чему завидовать, а теперь Коля объяснил. В мирной жизни есть место подвигу, так это называется. Вряд ли сам Сторожев на такой подвиг способен, по крайней мере нарочно не полез бы, но со стороны – понимает.
Видимо, Иванчук действительно крепко изменился, такой Иванчук на Дашу не покусится, а для Валеры это было главное.
Тут зазвенел звонок, Коля вскочил, пошел в комнату. Вскоре вернулся:
– Лиля спросила, с кем я говорю. Я сказал, что с тобой. Просит зайти поболтать. У нее настроение хорошее, – радовался Коля. – Иди, иди, чего ты?
Валера чуть замешкался – никак не мог соорудить подобающего выражения лица, потому что не понимал, какое подобает. Решил – пусть будет оживленное, приветливое.
Вошел с оживленным и приветливым лицом.
Лиля лежала совсем не такая, какой он видел ее в предыдущий раз. Увидев Валеру, рассмеялась.
– Сторожев, перестань из себя чего-то изображать, а то прогоню. Хочется меня жалеть – жалей, отвращение вызываю – тоже не скрывай.
– Ничего я не изображаю.
Валере стало легче после этого вступления, он сел на табуретку рядом с постелью, положил ногу на ногу, обхватил колено руками и спросил игриво:
– Ну чё, умирающая? Еще дышишь?
– Так шутить тоже не обязательно, – сказала Лиля. – Хотя, знаешь, ты попал, ты угадал. Я сейчас люблю о смерти говорить. Недавно у меня в гостях девочка была, как мы здорово поговорили! Она еще не понимает, что такое смерть, поэтому говорит нормально, спокойно. То есть ей тоже страшно, но по-детски, будто под кроватью темно. Главное – она о себе не думает, что умрет. А взрослые думают, с ними сложнее. На себя примеряют. Рады, что умрут только послезавтра, а я уже завтра. Валера, вот ты врач, ты много видел, как люди умирают?
– Приходилось.
– Это страшно?
– По-разному. Часто буднично. Есть человек – нет человека. Хотя в этой будничности самое страшное. Я много смертей и в жизни видел, и в кино. Но знаешь, что запомнилось? Наткнулся в Интернете, там есть сайт такой, на котором ролики всякие – приколы, шутки, драки, ужасы, аварии, много чего. И я как-то смотрел. Нормальная психологическая разгрузка: видишь, что творится, а ты сидишь в тепле, живой и целый. И вот маленький ролик, всего несколько секунд. Какой-то городок. Пусто. Перекресток. Идет человек. Вдруг на перекресток вылетает машина, боком, неуправляемая, такой грузовик довольно большой – и сметает человека. В момент. Как не было его. Причем ясно, что шансов на жизнь никаких. Даже не в долю секунды, в какой-то миг, человек не успел ничего почувствовать, осознать. Я и другие аварии видел, тоже людей сшибало, но это почему-то больше всего запомнилось. Может, потому, что в других случаях вокруг всегда кто-то был из людей, кто-то за кадром ужасался, снимал, а это запись с камеры наблюдения. Какая-то страшная анонимность. Пустой перекресток, окраина, человек, скорее всего, не местный, мне так почему-то подумалось, чего там местным бродить? Забрел, заблудился. И исчез. Никто не видел, никто не знает. И при этом все так просто, так обыкновенно…
– Понимаю, да, – сказала Лиля. – Вот и меня поражало, что смерть – такая обычная вещь. Но все логично, Валера. Я о том, что со мной. Я родилась какой-то пустой. И жила пусто. И даже хотела так жить. А мир не терпит пустоты. Я, может, даже хотела заболеть, чтобы было чем жить. И с чем умереть. А то пусто жить и пусто умереть – совсем никуда не годится. То есть не хотела сознательно, но что-то во мне лучше знало, как со мной поступить. Я же никогда не была счастливой. Много чего пробовала, даже наркотики. Дурь есть, кайф есть, счастья нет. Счастье ведь – это, наверно, такое большое спасибо за то, что живешь. А мне было все равно. Теперь иначе. Болит, слабость – мучаюсь, а болит страшно, Валера, а слабость такая, что тошнит весь организм от макушки до пяток. Каждая жилочка исходит тошнотой. И вдруг передышка, легче. И сразу спасибо большое, сразу счастье – такое, какого раньше не было. Никогда.
Что это они, думал Валера, как сговорились. Оба говорят про одно и то же – и в одно и то же время. И при этом не друг другу, а мне. Почему? Боятся друг друга или берегут? Или и так все понимают? А может, обманывают себя? Вот и опасаются, что, если начнут друг другу говорить, обман раскроется.
– Конечно, – продолжала Лиля, – когда очень болит, хочешь стать опять здоровой, вернуться в себя. А потом думаешь – а что там было, в себе? Куда возвращаться? В пустой дом? Ты не поверишь, но я не хочу выздоравливать. Я серьезно. Мне тогда нечем будет жить, я подохну с тоски. Я же знаю, как бывает: человек может болеть пять лет, потом вдруг выздоравливает – и через пять минут все забывает. Абсолютно все. Как будто ничего не было. Мне в больнице одна женщина рассказывала, у нее вдруг наступила ремиссия, она стала такой, как прежде, и была счастлива ровно три дня. А потом поссорилась с мужем из-за чего-то, измена какая-то или еще какой-то пустяк, и уже все плохо, хоть опять ложись в койку. Правда, скоро и легла. И умерла. Мы с ней недели две общались, говорили, но я ее ничуть не пожалела. Я не люблю людей, Валера, они мне не интересны. Я к ним равнодушна. Но раньше я из-за этого переживала, даже мучилась – не бесчувственная же я. А болезнь мне выдала индульгенцию – могу теперь никого не любить с полным правом. Нет, Колю я люблю, и Дашу люблю, но как-то так… Не по-человечески. Не знаю, как объяснить. Господи, что же они так сегодня стучат? – Лиля улыбнулась, приподняла руку, слегка потерла лоб.
– Кто?
– Да соседи. Всё дом строят.
Сторожев и раньше слышал этот стук, но фоном, не придавал значения – какой городской человек обращает внимание на шум? Но теперь ему показалось, что стук действительно слишком уж громкий и надоедливый – по чему-то металлическому.
– Главное, второй день без остановки, – сказала Лиля. – Заснуть не могу. Хотя я и без этого с трудом. А когда могу, ничто не помешает.
– Все равно, пусть хотя бы перерывы делают. Чтобы тебе спокойно заснуть. Сейчас хочешь заснуть? – спросил Валера, который заметил, что за полчаса его нахождения в комнате Лиля изменилась: кожа лица стала бледнее, глаза потускнели, речь тише. Очень быстро устает.
– Не надо, – сказала Лиля. – Коля предлагал… Не надо. Им надо закончить…
После этого она закрыла глаза, лежала молча, дышала ровно.
– Лиля! – тихо позвал Сторожев.
Она не ответила.
Он встал и на цыпочках вышел.
Глаза Лили открылись, они были полны слез. Лиля не могла или не хотела их вытереть, они стекали на подушку.
Сторожев, увидев в окно, что Коля занят чем-то в огороде, вышел и направился к соседнему дому. Перестук здесь показался оглушительным, нестерпимым, не то что больной, здоровый с ума сойдет.
На стропилах, наполовину прикрытых сверкающей кровельной жестью, работали трое: загорелый мускулистый старик в грязной зеленой майке и красной бейсболке, повернутой козырьком назад, и двое мужчин среднего крепкого возраста. Они присоединяли листы жести друг к другу, загибая фальцы, лупя по ним молотками. Работали сосредоточенно, быстро, без передышки.
– Эй, уважаемый! – крикнул Сторожев старшему. – Вы бы прервались ненадолго! Там смертельно больная женщина, между прочим.
Мужчины тут же перестали стучать и уставились на Сторожева, а старик, стукнув еще пару раз, ответил:
– Она смертельно больная, а я смертельно живой. Мне самому надо успеть дом достроить, пока я еще сам не умер. Как я дострою, если не стучать?
Он говорил вполне добродушно, сыновья (или помощники, но скорее всего сыновья), видя это, не ввязывались в разговор.
– Я не говорю, что совсем не стучать, я про сейчас. Дайте заснуть человеку хоть на полчаса.
– А потом? Будем стучать, разбудим, опять нехорошо? Вы уж потерпите, – сказал старик и продолжил работу. Сыновья тоже загрохотали молотками.
Сторожев постоял немного, взвесил шансы на то, чтобы их все-таки убедить прерваться, и понял, что – без толку. Повернулся и ушел.
Иванчук в огороде старательно выкорчевывал лопатой и мотыгой кусты и сорняки. Видно, всерьез решил заняться благоустройством.
– Не хочешь помочь? – спросил Сторожева.
– Ненавижу физический труд.
– Я тоже, а приходится.
Сторожев постоял, понаблюдал. Врет Коля, не любить физический труд – и так яростно стараться? Успокаивает. Смиренник.
– Ты бы Дашу привлек, – сказал Сторожев (с целью заодно что-то узнать о ней).
– Она тоже ненавидит физический труд. Потом мы же искусством фотографии занимаемся, людей снимаем, нам нужны пальчики нежные и белые, – ответил Коля с любовной иронией.
– Но хоть помогает тебе? Вечер уже, а ее нет.
– Скоро должна приехать.
Еще постояв, Сторожев сказал:
– Что-то во мне ненависть к физическому труду ослабла. Рукавицы дашь?
– Найду.
Они работали часа три, потом жгли сучья и траву, а уже темнело, и огонь был красив в темноте. Потом с аппетитом ужинали летним супом, как его назвал Коля: бульон на воде, с картошкой, с покрошенными кусочками яиц вкрутую, с зеленым луком, укропом, сдобрено для вкуса куском сливочного масла, которое тут же разошлось желтыми кругами.
– Хо-ро-ша е-да после трудной работы, – сказал Валера школьным языком, по слогам, будто писал на доске.
– Кто поработал, тот и поел, – в тон ответил Коля, да еще на “о”.
– Поворочай землю, и хлеб без меда сладок будет, – продолжил Валера.
– Без труда и жизнь пуста!
Они посмеивались, чувствуя взаимную дружелюбность, какой меж ними давненько не бывало – да и была ли она когда-то?
Но сладко щемило у Валеры сердце: до нетерпения дошло желание увидеть Дашу.
И тут она позвонила.
Коля коротко поговорил с ней, ласково попенял, что, дескать, могла позвонить раньше, сказал, что с Лилей все в порядке, спросил, когда будет. И положил трубку, которую – невольно подумал Сторожев – приличному человеку и в руки-то стыдно взять: пластиковая дешевка для тех, у кого не только нет денег, но и вкуса, настолько безобразно она выглядела. Впрочем, гармонировала с нищенским убранством стола – этими разномастными тарелками и чашками, солонкой одного фасона, перечницей другого, с ложками и вилками, будто перенесенными машиной времени из советской столовой. И суп этот нарочито бедный и простой, и речи Коли, да и Лили тоже, о душе, о смерти и счастье – тоже нарочиты, фальшивы. А ведь охмурили, Сторожев даже ущербность свою почувствовал, кусты бросился корчевать, чтобы приобщиться хоть через это к их насыщенной духовной жизни. Все вранье. Вот сосед домину себе грохает – это правда. Хочет – может. И плюет на всех. Желания человека – вот что правда, все остальное он придумывает потому, что либо не может реализовать собственных желаний, либо потому, что боится чужих: себе позволю, так и другие распояшутся! Все отсюда – мораль, культура, обычаи, религии: усмирить. Он смертельно хочет видеть Дашу, вот что настоящее, непреодолимая тяга одного человека к другому – это настоящее, все остальное выдумки.
Сторожев ехал по пустой дороге, у кирпичной облупленной, загаженной похабными надписями и рисунками остановки стояли двое и тянули руки, не видя из-за света фар, какую машину останавливают, иначе постеснялись бы: владельцы “лэнд-крузеров” попутных не берут. Приблизившись, Сторожев увидел: парень и девушка, совсем молочные, лет пятнадцати-шестнадцати. Он остановился.
– Мы думали, маршрутка, – сказала девушка, переглянувшись с другом. – Извините.
– Маршрутки сейчас уже не ходят.
– Нет, еще последняя должна быть около двенадцати.
– Ладно, садитесь.
– У нас денег мало, – сказал парень.
– Садитесь, я за так. Веселее будет.
Они стеснительно влезли, сели, молчали. Потом (Сторожев увидел в зеркало) она взяла его за руку. Девушка так себе, серенькая, он тоже с простеньким лицом. Дети рабочих окраин. Первый опыт у них – подержаться за руки и за другое, если позволят, стеснительно пообниматься.
Но вскоре дети рабочих окраин обнаглели и начали обниматься вовсе не стеснительно, лизались, впиваясь друг в друга губами и чмокая, она то ли отпихивала его руками, то ли удерживала, а он сладострастно мял пятерней ее тощую джинсовую ногу, подбираясь к убогой девичьей сокровенности, где, небось, и созреть-то еще ничего не успело.
Сторожев резко затормозил, их резко качнуло вперед.
– Приехали!
– А что? – удивился парень.
– Мы больше не будем, – хихикнула девушка.
– Вылазьте, я сказал! – свирепо обернулся к ним Сторожев. – А то я вам шеи ваши цыплячьи посворачиваю!
Парень с девушкой быстренько убрались, парень только тем и отомстил, что чересчур сильно хлопнул дверцей.
Конечно же, шеи им сворачивать Валера не стал бы. Это, как часто бывает, всего лишь речевой оборот, ничего не значащий, кроме выражения эмоции.
То-то и оно, что у нас сплошные речевые обороты, а не жизнь, травил себя Сторожев.
Он поехал не домой, а в свою клинику, где было пусто. Не включая света (хватало внешнего – от уличных фонарей), прошел в одну из амбулаторных, где был мягкий диван. Достал из стеклянного шкафчика бутылку со спиртом, налил в градуированный медицинский стакан, разбавил водой, постоял со стаканом в руке и поставил его на подоконник. Лег.
Часу в третьем робко зазвонил телефон, Сторожев, знал, что это Наташа. Взял трубку, нажал на кнопку отключения. И вообще, пора кончать это, пора расставаться. Завтра же надо серьезно поговорить. Нельзя обманывать себя и ее. Нельзя жить чужой жизнью. А если уж желаешь чего-то – добивайся. Вот и все. И пора спать.
Но так до рассвета он и проворочался, не сомкнув глаз.
(Опять речевой оборот: глаза-то он смыкал, а толку-то?)
26. ДА ЧУ. Воспитание великим
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Помощь придет от тех, кто столкнулся с проблемами, подобными вашим.
Немчинову с утра пораньше позвонила Маша Нестеренко. Услышав ее голос, Илья как-то сразу напрягся, что-то в нем слегка екнуло. Маша всегда была и остается совестью класса, “напоминалкой”, как она сама себя называет: обзванивает всех и с укоризной спрашивает:
– А ты помнишь, что у Семенова день рождения сегодня, а он, между прочим, лежит дома после инфаркта, один, никто не навестит, не поздравит?
Или:
– Слышал, конечно, Чеплынин вчера умер? Нет? Как вы живете вообще, ни о чем не знаете? Завтра уже хоронить будут, ты уж будь, постарайся, чтобы не полторы собаки за гробом бежало! Заодно увидимся.
В результате Семенову звонили, его навещали и поздравляли, а за гробом Чеплынина шли, кроме горстки родственников, еще человек десять-пятнадцать – сослуживцы и бывшие одноклассники. Маша была в таких случаях горда, будто она в одиночку все организовала, что было почти правдой.
Илья предчувствовал неприятное известие. Впрочем, по голосу можно было догадаться, Маша сказала печально, глухо, со вздохом:
– Не разбудила, Илья?
– Ты же знаешь, я рано встаю.
– Мишу Кулькина помнишь?
– Конечно. Недавно даже видел.
– Машиной сбило.
Вот тут Немчинов похолодел по-настоящему.
– Когда?
– Вчера?
– А как, кто, при каких обстоятельствах?
– Ничего не знаю. Говорят, был пьяный, как всегда, переходил улицу, и его… Бездельник, а тоже ведь человек. Хорошо хоть, что у него нет никого, ни детей, ни плетей. Горевать некому. С другой стороны, тоже страшно. С биркой на ноге в морге лежит, а потом без гроба похоронят.
– Почему без гроба?
– А ты не знаешь, как у нас одиноких и бедных хоронят? В дерюгу заворачивают, сволочи, потом в холодильнике держат, пока таких штук пять не наберется, чтобы по много раз не ездить. А потом чохом в одну яму сваливают. И ржавую табличку в холмик воткнут.
– Не преувеличивай. Прямо-таки некому его похоронить? Вроде сестра какая-то была?
– Опомнился. Не сестра, а тетка, и та уже лет пять как в могиле. Ты его хорошо знал?
– Ну… Как все.
– И я как все. Давайте сбросимся, что ли, хотя бы на гроб, на крест хоть самый дешевый, на табличку с фотографией. Не против?
– Только за.
– Я тогда зайду через часок, ладно? А пока другим позвоню.
Через час она зашла, Немчинов дал ей денег, узнал подробности: Кулькин действительно переходил улицу возле Северного рынка, где подолгу не загорается зеленый свет для пешеходов и многие перебегают на красный, наезды там случаются по несколько раз в год, ничего удивительного.
Маша ушла, а Илья начал уговаривать себя: брось, ничего не придумывай, не такие Костяковы идиоты, чтобы вот так, через несколько дней после пьяной обличительной речи Миши, которую многие слышали, взять и задавить его – пусть даже чужими руками, то бишь колесами. И что такого Кулькин сказал? Что видел, как братья ушли к реке, а вернулись без Леонида? Но об этом и без того все знают, слышали. Братья вернулись, а Леонид захотел поплавать на лодочке, перевернулся на стремнине, утонул. Интересно, а что за лодка была? Если обычная, прогулочная, какие вот в парке есть, то она хоть и сильно качается, пугая визжащих девушек и забавляя юношей, но перевернуть ее не так просто (Илья вспомнил, как они, одурившись портвейном, компанией в шесть парней нарочно пытались раскачать и перевернуть, сами попадали, а лодка осталась на плаву). Но где взяться прогулочной лодке в тех безлюдных местах? Штука громоздкая, на крышу машины не поместишь, а на прицепе везти нет смысла, проще взять надувную – их каких только нет, разных размеров и фасонов. Но резиновую лодку перевернуть тоже непросто, к тому же на ней всегда есть обвязные веревки, за них можно уцепиться (Илья не рыбак, но волгарь все-таки, знает такие вещи). Резиновая лодка не утопит, а наоборот, выручит. А может, взяли у местных жителей плоскодонку, какие часто бывают на мелких реках?
Перестань, урезонивал себя Немчинов, не строй версий на пустом месте. Как бы то ни было, причин у Костяковых поступать так неразумно нет. Даже безбашенный Петр на это не решится.
Но покой не приходил.
Разумно не разумно, безбашенный не безбашенный – это всё его рассуждения, а они рассуждают иначе. И не только они. Многие. Почти уже все. Рассуждают так: все можно, если осторожно. Вариации: не пойман – не вор; наехал, но сумел скрыться – не наехал. Или еще веселее: пойман, но не посадили – не вор; наехал, поймали, но опять-таки не посадили – не наехал.
У Немчинова было ощущение, что смерть Кулькина ближе к нему, чем могло бы показаться. Будто машина пронеслась рядом, Немчинову повезло, не зацепило, а Мише не повезло.
Мысль о том, что он не просто живет, а выжил, не первый раз приходит в голову Немчинову. Все они, провинциальные интеллигенты, да и не провинциальные тоже, но провинциальные особенно, все, кто сейчас что-то делает и не опустил еще окончательно руки, – уцелевшие, выжившие, словно после войны. Многие погибли – не в каком-то там высоком нравственном смысле (хотя и такие есть), а физически, буквально – скосили их водка, неудачи, безработица, бедность, безнадега, разочарования… Оставшиеся поуспокоились, как-то где-то пристроились, никто не трогает – потому что не за что, потому что серьезные дела делаются не там, где они, отделили их от серьезных дел. Но если попробуют вдруг влезть, сунуть мизинчик или нос – отхватят вместе с мизинчиком руку, а с носом всю голову. Потому что на самом деле ничего не изменилось, те же волки и те же овцы, просто овец разогнали по кошарам и даже как-то кормят, и даже позволяют блеять, а волки не рыскают по лесам, а спокойно приходят в кошары и получают свою законную, как они считают, мзду, иногда грызясь из-за своих владений, но уже цивилизованно, а цивилизованность в русском варианте означает убивать и грабить не как попало, а упорядоченно. Впрочем, насколько это отличается от цивилизованности западной, Немчинов не знает. Подозревает – не слишком.
Да еще запись эта проклятая на телефоне, которую он сделал, – запись немого разговора двух братьев. Сделал – значит, будь любезен, узнай хотя бы, о чем говорили. После смерти Миши Кулькина – должен узнать!
Немчинов, преодолев отвращение к технике, изучил инструкцию к своему телефону, которая, по счастью, сохранилась в ящике серванта, куда Люся складывала все подобного рода документы. Пока искал, попалось руководство по эксплуатации утюга электрического “Сатурн” 82-го года выпуска, ГОСТ-2134, с терморегулятором. Этого утюга лет уж двадцать как нет, а инструкция, пожелтевшая, скукоженная, сохранилась. Илья хотел ее выкинуть, но передумал: пусть останется на память о времени. Всякая пустяковина становится артефактом, не привыкли мы беречь вещи, а зря. И утюг, пожалуй, стоило бы сохранить, и с каждым десятилетием он, пусть и не работающий, добавлял бы к себе благородства старины.
Выполняя по пунктам указания инструкции, Немчинов вставил в телефон проводок, присоединил к компьютеру, долго тыкал в клавиши, шарил по программам, чтобы перекачать запись, в компьютере не оказалось необходимого проигрывателя, Немчинов совершил почти подвиг, сумев отыскать его в Интернете, скачать и установить.
Несколько раз просмотрел.
Конечно, ничего не понял.
А ведь узнать несложно, есть человек, для которого это пустяковая задача, к тому же он давний знакомый Немчинова, почти приятель – заместитель председателя сарынского филиала ВОГ, то есть Всероссийского общества глухих, Леонард Петрович Шмитов.
Председателем филиала был генерал Великанов – человек заслуженный, солидный, уважаемый, как это часто бывает в общественных организациях: ему ведь ходить в кабинеты, представительствовать, ездить на пленумы и конференции, в том числе за рубеж. Инвалид по слуху из-за контузии, участник боевых действий, Герой России, награжденный многими орденами и медалями. Великий Немой, как беззлобно называют его – по созвучию с фамилией, а также за большой рост и громогласность: , почти не слыша себя, он говорит оглушающе громко.
А вот заместителями таких обществ часто бывают люди полностью здоровые или частично больные: на них ведь вся практическая работа, хозяйство, финансы, ремонт, секции, кружки и т. п., им надо постоянно общаться с людьми, что при полной глухоте затруднительно. Леонард Петрович был слабослышащим, а с помощью аппарата слышал и вовсе нормально, правда, только одним ухом. Второе у него как отрезало. Работал в школе учителем математики, работу свою любил, был отличный организатор, с утра до вечера с детьми, что некоторых даже настораживало, учитывая, что Леонард Петрович жил холостяком, а развращенность воображения современных людей не знает предела; и вот не повезло, заразился от учеников свинкой, которой сам не болел в детстве, получил осложнение на левое ухо, медицински называемое неврит слухового нерва, что означает стопроцентную глухоту, а правое у него и до этого было слабоватым. Конечно, в школе работать стало невозможно: ученики, любя Леонарда Петровича, но свое удовольствие и героизм перед другими любя еще больше, стали отвечать нарочито тихо, за спиной называли Шмитова разными словами, он смутно слышал, оглядывался, но не мог определить, кто сказал.
Он вынужден был уйти, оформить рабочую группу инвалидности. И, когда занимался этим, пришел в общество глухих, да там и остался, потому что место заместителя было как раз свободно, а Великанов командирским чутьем угадал в нем исполнительские и организационные способности.
И попал в точку: общество и до того жило слаженно, а при Леонарде Петровиче стало процветать. Шмитов добился ремонта двухэтажного дома постройки начала двадцатого века (полгода хлопотал, ходил по инстанциям с Великановым, бряцавшим орденами и до обморока доводившим секретарш своим генеральским рыком). Затем оборудовал заново сцену и зальчик театра мимики и жеста. В пристройке, где годами скапливался всякий хлам, устроил бильярдную на два стола, со входом с улицы; инвалиды играли до шести вечера бесплатно, а после шести пускали посторонних за деньги. Естественно, весь доход шел в общую кассу: Шмитов был безукоризненно честен. Сам Великанов отметил это на годовом отчетном собрании в присущей ему несколько нелогичной манере:
– Чтобы человек столько построил и ни копейки не украл, этого я, товарищи, скажу честно, даже в армии не видел, хотя там, если кто не знает, воруют безбожно и все, кто может, исключая меня, потому что мне сами всё несли. Но успокаиваться на достигнутом не надо, Леонард Петрович. В том числе численность. Самара не намного больше нас город, а у них в обществе две с половиной тысячи членов. А у нас только полторы. Надо учесть, кто не охвачен, и привлечь. Потому что бюджетируют нас по численности, сами знаете.
Леонард Петрович за короткий срок в совершенстве овладел азбукой глухонемых и, скучая по школе и детям, устроил для слабослышащих и глухих подростков диспут-клуб “Время и мы”, где обсуждались книги, фильмы, а также насущные вопросы действительности.
Но в последнее время жизнь Шмитова стала беспокойной. Первый тревожный звонок прозвучал год назад, когда дом ВОГ посетил председатель Комиссии по надзору за муниципальной собственностью (а здание принадлежало именно муниципалитету) и сказал, оглядывая блистающие новой краской и побелкой стены и потолки, а также сохранившиеся дубовые перила, мраморный пол в холле, зеркала, люстры:
– Все-таки это не дело, Леонард Петрович, больные люди, инвалиды, а ютятся в такой старине. Вам новое помещение нужно, современное, со всеми удобствами. Как вы на это смотрите?
– Нам и тут хорошо, – сухо ответил Шмитов и немедленно доложил о разговоре Великанову.
– А вот им! – мгновенно отреагировал генерал, отмеряя на своей согнутой мощной руке изрядный ломоть, не суливший посягателям ничего хорошего.
И надел свой парадный мундир, и пошел прямиком к мэру. Тот его любезно принял, заверил, что опасения напрасны, что, если инвалиды сами не захотят переехать в новое отличное помещение, их никто силой принуждать не будет. Опытный генерал выслушал, морща лоб, изо всех сил прижимая к виску микрофон слухового аппарата, и, вернувшись в ВОГ, позвал к себе в кабинет Леонарда Петровича и сказал:
– Будут отбирать.
– Не отдадим!
– Вот именно. Войну им устроим! – грохнул кулаком Великанов, но Леонарду Петровичу послышалась в его угрозе нотка неуверенности.
И недаром: Великанов, как всякий военный человек, был реалист и понимал, что против лома нет приема. Начались проверки, пошли комиссии. Великанов возмущенно на них гремел, после чего скрывался в кабинет пить для успокоения коньяк, предоставляя вести оборону Шмитову. Леонард Петрович с трудом отбивался. Через знакомого в муниципалитете он узнал, что на дом, оказывается, претендует Максим Костяков. Хочет ли он устроить в нем небольшой банк или дорогой магазин, это уж его дело, о таких вещах Максима Витальевича никто спрашивать не смеет. Естественно, кто-то из губернских чиновников с ним в некоторой доле: Максим Витальевич умен, умеет делиться, зная, что это в итоге выгодней, чем грести все под себя. На дом, стоявший в самом центре Сарынска, и раньше поглядывали, закидывали удочки, делали намеки, но, к несчастью претендентов, руководителей ВОГ оказалось невозможно подкупить: у Великанова без того было все необходимое, а лишнего он не хотел, а Леонард Петрович впадал в благородную ярость, стоило кому-либо только заикнуться о благодарности и тому подобных вещах.
С Костяковыми (ведь где Максим, там и братья) так просто не обойдется. В сущности, никто бы не удивился, если б в один прекрасный день в дом вошли люди в масках и встали для охраны, подогнали бы фуры, загрузили в них все имущество и свезли туда, куда заблагорассудится.
Но время неудачное, впереди выборы, лишний шум ни к чему, поэтому Максим Витальевич, как понял Шмитов, выбрал не штурм, а осаду.
Посыпались нарекания, предписания, бумажки с требованиями исправить, ликвидировать и т. п. – все с угрозами в случае неисполнения закрыть и опечатать здание. Шмитов в отчаянии обратился к журналистам, в том числе к Немчинову, появилось несколько статей, где окольно описывалась ситуация. Прямо, то есть с называниями имен и фамилий, не рискнул никто – ибо имена эти нигде официально не фигурировали, а устную информацию к статье не пришпилишь. Ответом были опровержения архитектурного отдела мэрии, а Великанов позвал Леонарда Петровича и сказал:
– Ты это зря это! Бороться надо, а сор из избы нечего выносить!
И Шмитов понял, что генерал уже смирился, сдался.
Ему это было больно. Он столько трудов и стараний вложил в этот дом. И находится в удобном для многих месте: в Сарынске маршруты всех транспортов ведут в центр, и люди охотно идут сюда на мероприятия, и за аренду помещений можно брать больше, а это немаловажно, учитывая разговоры о том, что скоро все региональные общества переведут на полное самофинансирование.
Вот к этому человеку и вот в такой сложный момент пришел Илья Немчинов. Леонард Петрович был ему рад – все-таки Немчинов пытался помочь ему, писал в газете о доме ВОГ как об историческом памятнике, о том, что культурные объекты ни в коем случае нельзя отдавать для коммерческого использования. Это все байки, что, дескать, пока здание государственное, оно бедное и ветхое, а появится хозяин, тут же наведет порядок, на самом деле наши хозяева таковы, что похабят и безобразят все, что попадет в их бессовестно жадные руки. Да и не ветхое оно, писал Немчинов, а стараниями Л.П. Шмитова как раз приведено в божеский вид. Леонард Петрович тогда был благодарен и польщен, не подумав, что генерал Великанов может обидеться неупоминанием своего имени, и тот обиделся, и высказал это Шмитову со свойственной ему прямотой.
Немчинов спросил, как дела, Шмитов наскоро пожаловался, но бодро, без той канючливости, которую Илья не любил в своих соотечественниках (и в себе). Шмитов вообще, судя по фамилии, имел немецкую кровь. Да и выглядит таким, какими мы до сих пор представляем типичных немцев: сухой, со слегка веснушчатой белой кожей, белесые ресницы, голубые глаза, светлые волосы.
Илья спросил, может ли Шмитов помочь в деликатном деле, посмотреть видеозапись с телефона и понять, о чем говорят люди. Не исключено, что и Леонарду Петровичу от этого будет польза, поскольку люди эти те самые, кто покушается на дом ВОГ. По крайней мере один из них – Максим Костяков.
Шмитов заинтересовался. Они заперлись в его кабинете, Илья достал флэшку (дочь купила на день рождения и научила пользоваться), вставили в компьютер, Леонард Петрович машинально скопировал к себе, чего Илья даже не заметил, проверил на вирус – мало ли что, запустил, стал просматривать.
Максим стоял лицом, Павел Витальевич двигался, но движения рук и пальцев были различимы, при этом в одной руке у Костякова-старшего была лейка, но он ее постоянно отставлял, чтобы разговаривать, если так можно выразиться, обеими руками.
Разговор был приблизительно такой:
ПАВЕЛ. Ты как шпион. Никто не подслушивает.
МАКСИМ. Хочется поговорить молча. Как с мамой.
ПАВЕЛ. Мама.
МАКСИМ. Нельзя делать вид, что ничего не произошло.
ПАВЕЛ. Будем кричать: мой сын меня разоблачил?
МАКСИМ. Все так думают.
ПАВЕЛ. Пусть думают. Я спросил его, зачем? Он сказал, случайно.
МАКСИМ. Молчание признак вины.
ПАВЕЛ. Признак силы.
МАКСИМ. Нет. Подумают: сделали, поэтому молчат. А скажем, подумают: если бы сделали, не стали бы говорить. Признак силы – не бояться говорить.
ПАВЕЛ. Ты в самом деле не боишься? Я вот лишний раз боюсь. Мы его фактически убили.
МАКСИМ. Перестань. Ты забыл, что он сделал?
ПАВЕЛ. Я все помню. Человек влюбился.
МАКСИМ. В твою жену.
ПАВЕЛ. Когда влюбляешься, все равно.
МАКСИМ. Ты странно говоришь.
ПАВЕЛ. Я всегда так думал.
МАКСИМ. Что-то не помню.
ПАВЕЛ. А я помню.
МАКСИМ. Сам влюбился?
ПАВЕЛ. Кто сказал?
МАКСИМ. А то не видно.
ПАВЕЛ. Правда?
МАКСИМ. Да.
ПАВЕЛ. Пусть.
МАКСИМ. Твое дело. Не хочешь говорить, скажу я. Так будет лучше.
ПАВЕЛ. Не знаю. Думаешь, лучше?
МАКСИМ. Да.
ПАВЕЛ. Да.
МАКСИМ. Хорошо?
ПАВЕЛ. Да. Нет.
И вслух:
– Не надо ничего, говорю тебе!
Тут – звук хрустнувшей ветки, Павел поворачивается, изображение скакнуло вниз, исчезло.
– Ну? – спросил Немчинов. – Что-нибудь понятно?
– В общих чертах… Про сына Павла Витальевича что-то.
Немчинов рассказал про спектакль, про совпадение в его сюжете с тем, что было в жизни, про то, как потом в доме Костякова-старшего был банкет, а Немчинов бродил и наткнулся на беседующих братьев.
– Мне кажется, они тут договариваются, как на это отреагировать. Нет? – спросил Илья.
– Ну, в общем, да. Потому что неприятно. Могут подумать, что действительно что-то было и что сын решил намекнуть.
– А про то, как было на самом деле, они не говорили?
Шмитов знал, что Илья задаст этот вопрос. Когда мысленно переводил жесты в речь, когда услышал, то есть увидел фразу о том, что “фактически убили”, тут же понял: из этой записи Немчинов хочет извлечь свою журналистскую выгоду, надеется на жареный материал – и чутье Немчинова не подвело, угадал, жареным действительно пахнет. Странно только, зачем это Илье, он человек миролюбивый. А вот Шмитову информация очень бы пригодилась. Набраться наглости, прийти к Максиму Костякову, показать запись (предупредив, что оставлена копия). И предложить: я уничтожу и запись, и копию, а вы оставляете нас в покое. И всем хорошо. А Немчинову сказать, что тут ничего особенного нет, можно выкинуть. И это будет, оправдал себя Леонард Петрович, правильно: если Немчинов вцепится в скользкую фразу, начнет раскручивать, как они, газетчики, выражаются, компромат, то ему же будет хуже – ничего не добьется, сломит себе голову. Он человек воспаляющийся, романтический, с пониженным чувством опасности. И ведь сидел спокойно на своей краеведческой тематике, нет, проснулась журналистская ерзость, охотничий инстинкт. Плохая вообще это профессия, особенно если ты публицист: обвинять, обличать, подозревать. Шмитов бы не смог.
При этом Леонард Петрович не подумал, что он и сам-то человек если не воспаляющийся, то романтический в не меньшей степени, чем Немчинов, и его план тоже чреват сломом головы. Но очень уж захотелось использовать шанс.
Все эти размышления возникли в процессе просмотра и прослушивания, поэтому ответ на вопрос Немчинова у Леонарда Петровича был готов:
– Нет. Наверно, и говорить им о том деле нечего: как всем известно, так и было. Утонул брат, без вариантов.
– Ну и слава богу! – с облегчением вздохнул Илья.
Леонард Петрович с уважением оценил это умение человека радоваться тому, что другие не замешаны в чем-то плохом.
Но действительно ли не замешаны, это вопрос.
27. И. Питание
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Вы слишком много говорите и слишком много едите.
Максим Костяков всегда любил покушать (сказывалось полуголодное детство), но усмирял в себе это желание – не хотел толстеть, обзаводиться пузцом. Девушки любить не будут, пошучивал он в кругу своих, а на самом деле это была одна из главных причин: он хотел, чтобы его любили девушки, и они его любили. При этом не обязательно иметь всех, кого хочется, приятнее быть всегда на легком взводе, в состоянии ненапряженного возбуждения. Это касалось всего – и горячительных напитков, и карьерных успехов, и всяческих благ, называемых материальными. Пусть всегда немного меньше, чем хочется, не обжираться, не заваливать себя изобилием, зато всегда есть куда стремиться. Важнее эстетический момент. Вот и сейчас Максим располагался в уютном, продуманном интерьере одного из лучших ресторанов Сарынска (собственно, это его ресторан), рядом сидела красивая женщина, приехавшая из Москвы на предмет открытия в Сарынске филиала одного из центральных телеканалов – женщина толковая, понимающая, что любой бизнес без предварительной личной обговоренности с представителями местных властей есть безнадежная афера. Она рассказала о том, что именно представляет собою канал (Максим извинился: слишком занят, ни разу не смотрел), как он может вписаться в местную информационную систему, как может просветить граждан культурно и политически, а Максим живо интересовался, что в конечном итоге приобретет город. Все имело крайне приличный вид, без намеков на какие-то личные выгоды, меж тем и женщина понимала, и Максим понимал, что на самом деле именно о личных выгодах речь и идет: он по косвенным признакам оценивает финансовые возможности канала, а она как раз об этих косвенных признаках и рассказывает. Но говорить прямо – неинтересно, Максим очень любит такую вот тонкую дипломатию. Женщина, судя по всему, тоже. Она вообще идеально вписывается в образ образцовой деловой женщины: стильная прическа, но без фокусов, легкий макияж, без лишней штукатурки, туфли на умеренно высоких каблуках, легкий летний костюм.
Одно Максиму не очень в ней нравилось: имя Надежда, Надя. Это – с детства. Отец, выпив, всегда затягивал:
Девочка Надя, чего тебе надо?
Ничего не надо, кроме шоколада.
Шоколада нету, на тебе конфету.
А конфеты нету – получай монету!
Дальше слов отец не знал и начинал сызнова:
Девочка Надя, чего тебе надо?
Ничего не надо, кроме шоколада…
Он мог на протяжении вечера петь это без конца, причем если вначале звучало добродушно, с иронией по отношению к глупой и капризной девочке Наде, то к десятому разу получалось уже с нервной укоризной, будто девочка Надя не просто отказывалась, а кобенилась, издевалась, а когда отец выпивал в свою меру, он начинал просто рычать.
Девочка Надя, чего тебе надо?
Ничего не надо, кроме шоколада… –
хрипел он с ненавистью, девочка Надя становилась злыдней, стервой, которую убить мало. А если не убить, то хотя бы проучить. К этому моменту мать старалась уйти из дома, спрятаться у соседей, потому что за неимением девочки Нади отец желал проучить ее. И, если находил, проучивал. Потом, конечно, сыновья выросли и не давали ему уже безобразничать. Павел однажды сказал Максиму мудрые, как с ним иногда случается, слова:
– А мы ведь, брат, должны быть благодарны отцу. Пьяница был, злой, как собака, мрачный, никого не любил, над матерью издевался, но мы зато из-за этого были сообща, ведь правда? Маму защищали, себя защищали. Вспомни, когда ты его табуреткой по голове ударил, что он сказал? Весь кровью умылся, упал, а потом встал и что сказал? Помнишь?
Максим, конечно, помнил:
– Молодец, сынок!
– Именно! То есть он нутром тоже понимал, что вот так странно нас воспитывает. Воспитание враждой, можно сказать, враждой к нему. Зато дружбой между нами, верно?
Что ж, верно. Хотя гонял отец их не только по пьяни и сдуру, гонял, если плохо учились, надо отдать ему должное. Кричал:
– Попробуйте у меня только в люди не выйти! Я вас на своей шее кормить всю жизнь не собираюсь! Денег нет, умом берите! Образованием! А то или к станку, или воровать. У станка я за вас отстоял, спасибо! А воровать если будете, убью своими руками!
Утих только, когда они и в самом деле занялись образованием и, главное, стали настолько крепкими, что могли запросто дать сдачи – и давали, если лез. Только Леня отца не трогал, хотя, может, по слабосилию. Павел и Максим пошли в отца, высокие, крепкие, а Леня тонкий, хрупкий, как мама. И довольно красивый, конечно, мама же красивая была. Если б не ее глухота, могла найти себе не того мужика, кто подобрал, а любого. Вот, может, и злился отец на нее: понимал, что не по любви вышла, считал себя благодетелем, а благодарности не видел.
Так вот, эта Надя из отцовской песни казалась тогда Максиму какой-то непотребной, гулящей девкой, с виду похожей на дурочку из соседнего дома, девицу лет то ли двадцати, то ли тридцати. Она, растрепанная и грязная, вечно бродила по двору, искала объедки для собак и кошек, которые всегда вились вокруг нее. Дурочка тоже, должно быть, слышала песню отца каждое воскресенье, да и весь двор слышал, вот и стала подходить к кому попало с предложением:
– Дай конфетку, чего покажу!
Пацаны давали, если была конфетка, она задирала подол, приспускала трусы и показывала. Максим тоже видел и разочаровался: такие же волоски, как у него, ну и что? А остальное, что ниже, она не показала. Однажды, на майские праздники, когда весь их микрорайон, да и весь Сарынск, поголовно пил, пацаны, угостившись портвейном, зажали дурочку между сараями, раздели, причем она не кричала, а только хихикала. Потом Павел в одежде лег на нее и поерзал. Встал и сказал:
– А ну давай налетай, пока голая!
И всех заставил лечь на нее и подергаться. Дурочка сначала хохотала, но потом заплакала, разнюнилась, просила отпустить. Отпустили только, когда на ней поелозил последний.
Потом ходили и хвастались (что взять с лопухов, совсем были малые!), что на праздники одну девку зажали и чохом отпарафинили. Павел не велел говорить, кого именно, пообещал наказать, если кто проболтается. Не проболтались, хвастались, ходили гордые, словно все разом поверили, будто и впрямь совершили настоящее мужское дело с настоящей женщиной.
Именно так говорили в их дворах: отпарафинить. Потом появились другие слова, включая современное и самое ходовое “трахаться”, а у них было вот это. Почему? Может, по сравнению с тем, как лыжи парафинили, то есть смазывали парафином – туда-сюда, туда-сюда?
Максим, когда вырос, хотел найти продолжение этой песни, но нигде не попалась. Возможно, она состояла только из одного куплета. Наткнулся, правда, купив диск шансона, на глумливую переделку:
Пролетело лето, наступила осень,
Я тебя за лето раз всего лишь восемь,
А Андрейка двадцать, а Данилка сорок,
Поимели и тебя, и различных телок.
Надо мной смеется вся наша округа,
Где ж твоя невеста? Где ж твоя подруга?
А ты то с Никитой, то ты с Николаем,
И тебя собаки провожают лаем.
И т. д.
Максим дал послушать диск с песней Павлу, тот скривился:
– Гадость!
Но то, как отец пел про Надю, вспомнил и тоже поискал текст или запись песни. И тоже не нашел. Зато, купив сборник балалаечных аранжировок, наткнулся на обработку мелодии этой песни, и Максим не раз был свидетелем, когда, в полосы запоя, Павел без конца ее слушал. И еще одна у него была с этого диска любимая – со странным названием “Царь Николай”. Немного похожа на “Выйду на улицу, гляну на село”. Кстати, с этого времени Павел увлекся народной музыкой, собрал большую коллекцию, это было у него второе пристрастие после Хемингуэя.
– Ты послушай, – говорил он Максиму, – как это действительно по-русски звучит! Она и веселая, но она и печальная!
И Павел то смеялся, то плакал, а Максим терпеливо ждал, когда брат устанет и разрешит позвать врача (это было еще до знакомства со Сторожевым).
Петр же, напротив, очень полюбил как раз глумливую переделку, с удовольствием слушал ее в машине, включив на полную громкость.
Итак, Максим наслаждался общением с деловитой и красивой Надеждой, она тоже получала немалое удовольствие.
– Первым делом мы, конечно, будем искать помещение, – улыбаясь, говорила Надежда. – Чтобы и вместительное, и на ходовом месте, и не очень дорого. Надеюсь, вы поможете советом?
Максим легко прочитывал этот вопрос. На самом деле властные органы никакого отношения к подысканию помещений для заезжей коммерческой структуры не имеют. Снюхались частники, договорились, один сдал в аренду, другой платит. Но властные органы могут обидеться. У них ведь тоже есть что предложить или порекомендовать – к чему они имеют заинтересованное касательство. То есть Надежда элегантно давала понять Максиму, что знает правила игры, при этом переплачивать не хочет, но лучше уж заплатить властным органам, чем кому-то еще.
– Советом помогу, хотя дело непростое, сами понимаете, Сарынск не резиновый, окраин много, а центр один. Но варианты есть.
Надежда кивала. Она поняла, что ее поняли, что могут предложить даже несколько помещений, в зависимости от финансового удовольствия местной власти и лично Максима Витальевича.
– Штат у нас будет местный, кто же из Москвы сюда поедет, но зарплаты приличные, московские, тут тоже будем признательны, если подскажете насчет подбора кадров. Нужны профессионалы – операторы, режиссеры, ведущие, осветители, ну, вы понимаете. Часть людей придется взять с перспективой, желательно с образованием или обучаемых.
И это Максим сразу понял: дама намекает, что образуется вполне теплое место, куда властные органы могут при желании пристроить своих детей, племянников, братьев, сестер, друзей и т. п.
– Поможем. Кадры у нас есть, хотя профессионалов, вы правы, мало. Но найдем, найдем. Пойдут с удовольствием. Вы же все-таки не картошку продавать будете, уважаемый канал.
Ответ Максима: вы сэкономите время и деньги, если поручите нам это дело, а сэкономленными средствами, конечно, благоразумно поделитесь. Да, не картошка, но если сравнить с этим корнеплодом, то ситуация следующая: либо вы купите картошку по сто рублей ведро, либо мы вам поможем найти за шестьдесят, но двадцать за находку вы приплатите нам, в результате для вас получится восемьдесят, двадцать рублей экономии на ведре!
Так они беседовали и дальше: говоря одно, подразумевая другое и прекрасно понимая друг друга.
Максим уже подумывал, не углубить ли отношения вопреки своему правилу не трогать за вымя, как он говаривал, деловых партнерш: они, заразы, тут же начинают требовать льгот и скидок.
Но тут раздался звонок, чей-то голос сказал:
– Максим Витальевич, вы назначали. Это Шмитов.
Максим вспомнил: вчера зачем-то позвонил Шмитов из общества глухих, попросил о встрече. Хочет, наверное, поклянчить или поторговаться. Хватит, надоело, надо будет ему ясно показать, что или он в ближайшее время сдается, или его уничтожают. То есть просто выкидывают к черту со всей его глухонемой оравой.
Максим глянул на часы: время пока обеденное, на службе можно еще час не появляться, да никто и не спросит, все знают, что Максим Витальевич постоянно проводит важные выездные мероприятия.
– Знаете мой ресторан на Дольской? – спросил он Шмитова.
– Да, конечно.
– Приходите, я тут.
– Это удачно, я рядом, через пять минут буквально могу.
– Ну, через пять так через пять.
Максим извинился перед Надеждой и продолжил разговор.
Вскоре вошел Шмитов, увидел Максима, направился к нему.
Бесцеремонно (или от стеснительности, или от провинциальной простоты) протянул руку.
– Здравствуйте!
– Извините, я обедаю, а перед этим руки мыл, – сказал Максим не строго, но с легкой укоризной: нельзя же совсем не знать правил хорошего тона!
Шмитов убрал руку и сел за столик. Еще одна бестактность. Максим помолчал, думая: сказать ему, чтобы отсел, или сам догадается?
Шмитов догадался:
– Я вам помешал?
Максим кивнул:
– Подождите несколько минут.
Шмитов вскочил, отошел в угол, уселся там за стол, к нему тут же подлетел официант, но Максим сказал ему:
– Это ко мне.
То есть: поить-кормить будешь, когда он окажется за моим столом. Чтобы он потом не тащился со своими тарелками через зал. Официант поклонился и исчез.
Разговор был, в сущности, закончен, но Максим не торопился, спрашивал еще о телекомпании, о канале, о Москве, о том, давно ли Надежда работает на телевидении, нравится ли ей. Признался, что когда-то сам мечтал стать диктором или ведущим. Ему никогда это в голову не приходило, и Надежда, похоже, это сразу поняла, но сочувственно улыбнулась, одобряя мечту, пусть и не реализованную. Умная все-таки женщина, совсем во вкусе Максима, он любит умных, надо будет ее стимулировать, чтобы приезжала почаще.
– Вы где, кстати, остановились? – спросил он.
– В гостинице, в “Волге”.
– Там грязища и кухней воняет.
– Ничего, дали люкс с окнами во двор. Кухней не воняет, правда во дворе какие-то грузчики все время грохают и матом ругаются. Да не страшно, я завтра уезжаю.
– До завтра много времени, мы вам экскурсию еще устроим. Вот что, вы пройдите по Дольской вниз, на втором перекрестке сверните направо и сразу увидите такой старый купеческий дом, за оградой, весь в деревьях. Там никакой вывески, только звонок. Позвоните, скажите, что я направил. Если захотят вдруг проверить, пусть свяжутся со мной, только вряд ли. Поверят на слово. Это наш губернский гостевой дом. Потолки пять метров, ковры, кондиционеры, естественно. И полная тишина. Вам понравится.
– Спасибо, – сказала Надежда с такой тонкой интонацией, одновременно и деловитой, и почти интимной, что Максиму захотелось вместе с нею сейчас же отправиться в этот гостевой дом.
Но сдержался.
Поговорили еще о каких-то приятных пустяках, о впечатлениях Надежды от Сарынска, Максим давал этим возможность Шмитову потомиться и заодно полюбоваться Надеждой. Пусть посмотрит на красивую женщину, с которой дружески общается Максим, пусть позавидует. Пусть оценит заодно и Максима и сравнит с собой. Хотя бы даже одежда стоит сравнения: на Шмитове джинсы, рубашонка и кроссовки, а на Максиме костюм – светло-серый с легким металлическим отливом, отлично сшитый; другой одежды, кроме костюмов (у него их две дюжины), Максим не признает.
Это не только ради официальности, это опять же из детства.
Однажды, когда Максиму было лет двенадцать или тринадцать, он пришел домой с улицы и увидел посторонних людей. Все они имели вид напряженный или испуганный, или подобострастный. Над ними возвышался, не будучи при этом высоким, человек, который сразу же заворожил Максима. Окружающие были одеты вразнобой, некоторые даже и в костюмах, но такого костюма, как на этом человеке, не имел никто. Отглаженный так, что ни морщинки, сидящий идеально, угольно-черный. И лаковые черные ботинки, аккуратные, вычищенные – хоть лизни. И белая рубашка, и галстук. Седоватые волосы были пострижены ровнехонько, такие прически Максим видел только на фотографиях в парикмахерских: волосочек к волосочку, не просто прядями, а у каждого волоска своя длина, и они в результате имели вид какой-то невероятной упорядоченности, и виски подбриты, и абсолютно ровная линия очерчивала волосы на затылке, край их не доходил примерно полсантиметра до воротника рубашки, которая, в свою очередь, выглядывала тоже на полсантиметра.
Человек этот поразил Максима, поэтому он все так подробно и запомнил. Его водили, показывали, объясняли, тыкали пальцами в потолок и на окна, оправдывались, спорили друг с другом, а он почти не говорил, только изредка коротко задавал вопросы, оглядываясь брезгливо, устало, но в то же время и со снисходительным участием. Максиму этот человек показался каким-то пришельцем, марсианином, которому показывают: да, вот так вот, извините, мы тут живем, надо что-то делать, помогите, Христа ради, своим космическим разумом.
Потом из разговоров соседей и родителей Максим узнал, что это была жилищная комиссия по поводу сноса бараков (которые впоследствии и снесли), а пришельца называли “зампред”. Что это такое, Максим тогда нее знал, да и неважно. Он понял, что хочет быть таким – носить такие невероятные костюмы, иметь такую невероятную прическу, а вокруг чтобы толпились люди и заглядывали в глаза.
И в общем-то, надо отдать должное своему упорству и уму, добился этого.
Наконец он распрощался с Надеждой, вежливо проводив ее до дверей, пожал ее доверчивую (с некоей, однако, твердой жилочкой: не думайте, что я вся уже в вашем распоряжении!) руку, вернулся к своему столику, позвал Шмитова:
– Присаживайтесь! Будете чего-нибудь?
– Нет, спасибо.
– Обедали?
– Нет, просто не хочу.
– Бросьте. Знали бы вы, какую окрошку у меня тут делают! Из настоящего домашнего кваса по старинным рецептам!
И Максим, подозвав официанта, приказал ему принести окрошки, запеченного судака, морс – собственного изготовления.
– Выпить хотите?
– Я вообще не пью.
– Дело ваше. Кстати, вас не затрудняет, что я словами говорю?
И Максим пальцами показал, что может общаться и без слов.
– Нет, я слышу нормально, хоть и одним ухом. Аппарат хороший. Я ведь не от рождения глухонемой. И звонил вам по телефону, если помните. Следовательно, могу обычным способом.
– А, ну да, ну да. Извините.
Максим мельком еще раз оглядел Шмитова – джинсы очень уж плотно сидят на нем, рубашка меньше на размер, обтягивает худой, но стройный торс, и выбрит тщательно, и ногти ухожены – и Максим невольно вспомнил про глухие слухи, ходящие о Шмитове (ему, конечно же, о них доложили). И вот, оказывается, еще и не пьет. Тоже характерно.
Шмитов почему-то волновался. В руках у него была плоская сумка, он расстегнул молнию, достал ноутбук.
– Надеюсь, не художественное кино будем смотреть? – спросил Максим.
– Нет… Понимаете… Я бы никогда не решился. Но меня загнали в угол. И действия какие-то уже почти экстремистские, и намеки гнусные. Но неважно. Я знаю, вам это здание понадобилось.
– Какое здание? Вы о чем? Кстати, напомните имя-отчество? – спросил Максим, который, конечно, после вчерашнего звонка Шмитова, назвавшегося только фамилией, тут же узнал его имя и отчество. Но пусть потрудится, выговорит.
– Леонард Петрович.
– Так что за здание, Леонард Петрович?
– Наше. ВОГ. Всероссийское общество глухих.
– И что?
– Мне сказали, что вы хотите его…
– Кто – мы? Чего хотим?
– Я сам ничего точно не знаю, но вот уже два месяца у нас хотят отобрать здание.
– Я, что ли, хочу отобрать?
Шмитов молчал, он нее знал, что ответить.
А Максим прямо-таки наслаждался наивностью этого человека, не сказать – глупостью. Он сердито скомкал салфетку, бросил на стол.
– Газет начитались? Больше делать мне нечего, дома у глухих отбирать? Зачем? Я в аппарате, кроме всего прочего, занимаюсь вопросами градостроительства и нового социального жилья, а не старым жилым фондом! Рассудите сами, зачем мне это нужно?
– Тогда, может, вы скажите им… Тем, кто… Чтобы не трогали?
– Еще раз повторяю: это не моя область. Есть специальные люди, обращайтесь к ним. Что это за привычки вообще – действовать в обход, ловить людей из правительства, шушукать, подначивать? Почему вы не действуете по закону? Имеете право на это здание – ну и стойте на этом! А если какие-то неувязки, если все-таки что-то нарушено и у вас прав нет, вы чего добиваетесь? Чтобы я кого-то заставил нарушить закон?
Максим отчитывал Шмитова строго, но не повышая голоса, не придавая интонации ничего личного. А сам был доволен, что Леонард Петрович напросился на встречу. До этого Максим видел его лишь мельком, а теперь вот за несколько минут понял насквозь. Мелкий пескарь, которому зачем-то захотелось поплясать на горячей сковородке, поразить своим искусством жарящих и убедить их отпустить его обратно в пруд. Поздно, брат, ты все равно уже не жилец, ты уже подрумянился. В общем, как говаривал отец, когда его являлся усовещать плюгавый участковый: “Такого Кузьму я и сам возьму!” – и засучивал рукав, чтобы взять участкового, и тот отступал, но через полчаса являлся с подкреплением.
А Шмитов теперь и сам уже понял, что полный дурак. Ну покажет он эту запись – чего добьется? Этот великолепный и хитроумный подлец (так Шмитов мысленно назвал Максима) докажет за две минуты, что это сфабрикованная запись, что Шмитова следует привлечь к уголовной ответственности за клевету и оскорбление, посадить в тюрьму, а дом ВОГ немедленно очистить, как рассадник скандалистов, склочников, которые не хотят решить вопрос по правилам, а прибегают к незаконным методам.
У него было ощущение, будто хотел пройти по узкой тропке, рискнуть, а попал в болото – вязкое, тягучее. Одно твое лишнее движение – засосет.
А Максим получал удовольствие от легкой административной разминки, к тому же он был теперь уверен, что дом ВОГ прибрать к рукам ничего не стоит. А прибрать надо хотя бы для поддержания репутации: некоторое время назад губернатор в присутствии Максима, в неформальной обстановке, обсуждал благоустройство центра, вспомнил про дом глухих и задал вопрос:
– У нас что, кроме инвалидов, там разместить нечего? Я вспомнил, там еще вывеска огромная: общество глухих. Будто хвастаются. Очень приятно, приезжают люди в город – и в центре натыкаются!
– Вывеску, может, помельче? Или убрать? – спросил кто-то из губернаторских придурков.
– Глухих убрать, – усмехнулся Максим, объясняя придурку то, что и так понятно. Он тут же уловил тайную мысль губернатора: дочка его Ульяна баловалась дизайном одежды, купила пошивочный цех вместе с людьми у разорившегося как раз перед этим неудачливого местного кутюрье, начала создавать модели, но магазинчик при этом цехе был крошечный, а вот в двухэтажном здании вполне можно разместиться. Там, кстати, и сцена есть, театр моды можно устроить.
– Я не говорю убрать, – поправил губернатор, чтобы, упаси боже, ему не приписали эту инициативу. – Я говорю: обдумать какое-то рациональное использование.
– Сделаем! – тут же пообещал Максим.
А пообещал – надо делать. Вот он и делает.
Принесли окрошку.
Шмитов, совсем стушевавшийся, принялся ее хлебать.
– С хлебом сытнее, – посоветовал Максим.
Шмитов послушно взял хлеб.
– А я пока посмотрю, что вы там хотели мне показать, – Максим протянул руку к ноутбуку.
– Да нет… Это ерунда… Глупость попалась, а я не подумал…
– Какая глупость, чего вы не подумали?
Максим насторожился. Чутье ему подсказало: тут не виды здания ВОГ и не документы с доказательствами законной принадлежности здания обществу.
– Дайте, я сам решу, глупость или нет.
Максим взял ноутбук, открыл, включил.
Шмитов глотал окрошку и потел, хотя в зале было прохладно, работали кондиционеры. Он не знал, как быть. Показать что-то другое? Фотографии – занятия кружков, мероприятия и тому подобное? Догадается, этот человек сразу догадается, что он хитрит. Да и файл помещен так, что первым попадется на глаза, на рабочем столе, и назван по-идиотски прямо: “Костяковы оранжерея”.
И Шмитов молчал, и ел окрошку, нервно откусывая большие куски хлеба и давясь ими.
Максим увидел файл, хмыкнул, открыл. Молча просмотрел. Нажал на кнопки.
Удаляет, догадался Шмитов.
Максим закрыл крышку ноутбука, спросил:
– А копии где? В Интернет запустили?
– Нет.
– Тогда объясни, что происходит, – Максим перешел на “ты” потому, что глупый враг уважения не достоин. – Ты, значит, решил, что мне зачем-то нужен ваш этот глухой дом, ты начал за мной шпионить, снимать? Ну, и что наснимал? Чего там такого?
– Ничего… И это не я… Мне в руки попало и я хотел… Чтобы вы знали.
Ну вот, уже начинаем размахивать белыми флагами, подумал Максим. Уже готовы от тайной ненависти перейти к явным признаниям в преданности и любви. Типа того – проинформировать вас хотел, услужить вам.
– Ну, теперь знаю, – сказал он, – хотя оно того не стоит. С другой стороны, не люблю мелкой суеты вокруг фамилии Костяковых. Вы ведь слышали, когда я это у Павла в доме говорил?
– Нет. Меня там не было.
– А кто был? Кто снимал?
И Шмитов понял, что он сейчас скажет. Придется сказать. Без пыток, без мучительств, без угроз стереть с лица земли и посадить в тюрьму. А зачем они нужны, эти угрозы, если и так понятно: Максим, если захочет, и сотрет, и посадит. Так что, можно считать, все это уже было.
– Журналист один. Немчинов. Мой знакомый. Он просто так, он говорит: гулял мимо, увидел, взял и снял. Без какой-то цели. Он ко мне иногда приходит, ну, показал. Просто, говорит, интересно, о чем говорят? Я посмотрел: да ничего особенного. Говорю, не надо больше это никому показывать. А сам скопировал и вам принес…
Максиму было ясно: Леонард Петрович облекает свое предательство по отношению к Немчинову в благородную форму. И Максим решил даже облегчить его моральные страдания, оценить его действия как бескорыстные:
– То есть человек просто так снял, от нечего делать, а ты решил использовать в благих целях?
– Да, – обрадовался Шмитов подсказке. – Потому что думал, что вы… А если нет… В общем, чушь какая-то, затмение нашло. Жара, – совсем уж глупо пожаловался Шмитов.
– Ладно. Тем не менее ничего этого ты не видел и не знаешь. Иначе я тебя завтра же со всеми твоими глухонемыми выселю. И не в нормальное помещение, куда собирался, возле кинотеатра “Октябрь” – видел здание?
– Да… То есть… Припоминаю.
– Бывший районный Дом пионеров. Там у нас и детские кружки, и народный хор какой-то, вам веселее будет. Целый этаж дадим. То есть если правильно будешь себя вести. А нет – у нас и в Заводском районе пустых зданий полно, всего пятнадцать остановок на троллейбусе. Правда, троллейбус туда сейчас не ходит. Или ходит?
Шмитов не смог скрыть удивления. Значит, все-таки, это вы, Максим Витальевич, лично заинтересованы? – безмолвно задавал он вопрос, глядя в глаза собеседнику (и рад бы не глядеть, но не получилось отвести взгляд).
Максим, понимая его, усмехался: да, значит. Это я сначала думал, что с тобой надо, как с нормальным, дипломатию разводить. А теперь вижу, что можно говорить прямо, как есть. Как в боксе: с сильным противником защищаешься, прикрываешься перчатками, а со слабым опускаешь руки: давай, наскакивай, тут же по балде и получишь, и упадешь навсегда.
Максим этого не сказал и даже не подумал в ясных образах, но Шмитов догадался.
– Хорошо, – сказал он.
– Что хорошо?
– Устроимся в здании возле “Октября”. В бывшем Доме пионеров… Хороший выход… Если городу нужно… А Немчинов ни при чем. Вы, если будете с ним говорить, на меня, пожалуйста, не ссылайтесь.
– Ты мне еще указывать будешь, ссылаться или нет. Не бойся, я его не обижу. Скажу только, чтобы не шутил, и все.
– Спасибо.
– Пожалуйста. И приятного аппетита. Рассчитываться не трудись, моих гостей тут бесплатно кормят.
И Максим ушел.
Появился официант с судаком, открыл стеклянную крышку, поднялся ароматный пар. Судак лежал на тарелке целиком, истекал жиром, блестел золотистой коркой.
Шмитову совсем уже не хотелось есть, но он через силу обглодал судака до косточки и выпил огромный стакан морса до дна, словно опасался, что о его небрежении гостеприимством Максима официант может доложить хозяину.
28. ДА ГО. Переразвитие великого
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
Остерегайтесь обидеть своей горячностью других.
Павел Витальевич был очень занят: несколько дней подряд решал запутанный вопрос о вагонах с лесом, которые он ждал, но которые заехали в другую сторону. Куда-то при этом исчез экспедитор вместе с документами, и, несмотря на то что без всяких документов принадлежность вагонов и груза легко было установить, их вдруг начали нагло и неприкрыто дербанить: пять вагонов ушли в Ртищево, десяток в Поворино, еще десять в Елец. Павел Витальевич обратился к руководству Юго-Восточной железной дороги, на территории которой произошли безобразия, руководство невозмутимо объяснило, что вопрос не к ним, а к начальству Приволжской железной дороги, которое уже два года не может объяснить пропажу аналогичного эшелона с лесом; не дождавшись возврата утраченного, устав терпеть убытки и получать судебные иски, Юго-Восточная дорога таким образом не взяла бы чужое, а вернула бы свое – если бы она захотела это сделать, но она ни сном ни духом. Павел Витальевич понял, что руководителей двух дорог надо мирить, ездил и туда и сюда, не добился толку. Попробовал с помощью Максима использовать административный губернский ресурс – у него во всех областях знакомые. Но в том и беда, что Юго-Восточная дорога проходит через семь областей, а Приволжская – через три и совпадает из этих десяти только одна, Воронежская. Администрация Воронежа берется помочь, если администрация Сарынска поможет ей в том-то и том-то. Ладно, договорились. Но тут обиделась Липецкая администрация, что к договоренностям не привлекли ее. Кое-как уломали липецких, стали действовать сообща, но тут совершенно неожиданно объединились только что враждовавшие Юго-Восточная и Приволжская дороги, пожаловались министру, что на них давит территориальное начальство, пришлось Павлу Витальевичу ехать в Москву, объяснять, доказывать, просить и улещивать.
Эти заботы отвлекали его от мыслей о Даше, которые стали уже болезненными, от желания увидеть ее немедленно, от нелепых планов, которые роились в его голове: то придумает подогнать к ее дому на Водокачке машину – в подарок, то присматривает обручальное, страшно дорогое кольцо, чтобы явиться с ним и упасть перед Дашей на колени.
Нельзя, надо терпеть.
С другой стороны, Павлу, конечно, было радостно, что его так прихватило. Сама сила чувства была доказательством того, что он все преодолеет, сумеет доказать ей, что никого лучшего ей в жизни не встретить – разве только после его смерти.
Беда не ходит одна, любовь тоже. Давно замечено, что у людей одного круга вдруг почти одновременно начинаются сплошные влюбленности, переживания, расстройства и другие горячечные явления – будто эпидемия охватила всех.
Егор тоже чувствовал себя влюбленным. Он знал это состояние, обычно у него оно было легким и плодотворным, Егор всегда удивлялся, что другие от этого мучаются. Впервые влюбившись в восьмом классе, он до конца школы даже не подходил к любимой девушке, ему хватало собственных ощущений, хватало удовольствия любить независимо от того, отвечают тебе взаимностью или нет. А сейчас вдобавок ему стали близки восточные духовные практики, учащие, что надо уметь не хотеть или хотеть легко, без напряжения, с готовностью отказаться. Не все желания причиняют страдания, а только глупые, неуправляемые, желать надо умеючи, правильно. Быть готовым к отступлению – не потому что ты пораженец и не веришь в свои силы, а потому что мир велик и ты всегда найдешь что-то другое, не хуже. Пусть не здесь и не сейчас, неважно. Говоря упрощенно, мифологическим ахейцам абсолютно ни к чему было с такими трудами и кровью завоевывать Трою. Надо было либо взять ее в спокойную осаду без всяких боевых действий, либо, если уж так чесалось, найти другую Трою, послабее. А что плененной Елены там не было – так мало ли на свете Елен?
На этот раз ему своя влюбленность не нравилась – ни удовольствия, ни приятных мыслей о себе, влюбленном. Ему хотелось видеть Дашу и понять, что она о нем думает. Он перебирает в памяти ее слова: остался какой-то осадок, от чего? Что она такого сказала? Или он становится мнительным? А мнительные могут соорудить целую историю из одного слова – и даже из такого слова, которое не было сказано, а послышалось.
Надо найти повод для встречи. Фотографии они обсудили, интервью тоже. Может, заказать ей еще какую-то работу? Например, у Егора давно была идея: перед спектаклем продавать в скромном оформлении и на недорогой бумаге брошюрки с текстом пьесы. Пусть зрители, вернувшись домой, прочтут то, что они видели. И может быть, захотят прийти еще раз, чтобы проверить впечатления. Но при чем тут фотографии? А при том, что обложки должны быть оригинальными. Даша не занимается оформлением книг? Но она оформляет какие-то альбомы, что-то когда-то рисовала, сама рассказывала.
Егор позвонил Даше. Она согласилась зайти через день, завтра у нее дела.
И Егор опять стал счастлив и спокоен – на ближайшее время.
Яна сходила с ума.
Когда прощались с Егором, он ничего не сказал.
И это самое лучшее.
Он вообще ничего не сказал.
Пили кофе, переговаривались, будто сто лет знакомы, будто муж и жена.
О пьесе опять, еще о чем-то.
Никаких признаний в любви.
Но и никаких: “Извини, это была ошибка, ты замечательная, но…”
Или: “Ты великолепная, но я дал себе слово, что никогда не женюсь”.
Или: “Все было круто, при случае повторим?”
Или: “Черт, я почему-то не выспался”.
Или: “Надеюсь, тебе понравилось?”
Или: “Понимаешь, я люблю другую, тебя тоже, но там у меня давно и прочно, давай постараемся больше не встречаться”.
Ничего этого не было.
Было просто утро. Пили кофе. Не в тесной кухне, как пьют кофе обычные о люди, а в гостиной. Кухни у него вообще нет, какой-то закуток с плитой, отгороженный ширмой. “Я почти не ем дома, а по мелочи приготовить – мне хватает”.
В гостиной по периметру – книжные шкафы. Под старину, а может, и старинные. Он сказал – “в колониальном стиле”.
Еще в гостиной кресла, тоже под старину, диван, журнальный столик, он же чайный и кофейный, огромная панель телевизора на стене. Какие-то абстрактные картины. Красиво, очень красиво, но не совсем уютно. Когда она будет там жить, она многое переделает. Шкафы не тронет, мебель тоже, а вот на окна что-то нужно, они голые. Яна знает, что это модно, но все равно неприятно – будто любой может заглянуть, хотя окна и выходят на глухую заднюю стену какого-то здания. И во дворе голо. Это тоже плохо, можно же посадить деревья, они за три года дорастут до окон.
Перестань, не мечтай об этом, ты не будешь там жить. Никогда.
А почему? Я что, не красивая, не стройная, не умная? Я вполне его достойна. Я все понимаю, что он говорит, я умею слушать. И мне удалось сказать что-то неглупое.
Он гений, но я тоже ничего себе.
Я была великолепна.
Мечта, сказка, пучина эротики.
Я была дура. Я была дура-дурой. Я была провинциальной дурой, он разочаровался, поэтому и промолчал, чтобы не обидеть.
Он молчал потому, что боялся проговориться. Боялся выдать свои чувства.
Никаких чувств у него нет. Он пригласил меня, как девушку по вызову, технично обработал, получил удовольствие – причем даром. И все. И больше ничего.
Но он так смотрел, как он смотрел, блин, как он смотрел ночью в глаза – будто я была единственной и последней его женщиной.
Ерунда. Он изучал. Он сравнивал меня с кем-то. С этой Дашей? Да я убью ее, просто убью, не морально, а так, как обычно убивают – ножом, кирпичом, под машину толкну. Или зазвать в кафе “Мукомольня”, там действительно была когда-то мельница, внутри очень смешно: к стенам прилепились металлические балкончики, на каждом помещается столик на два человека, а к балкончикам ведут крутые лестницы. Если упасть с верхнего, который под потолком, можно запросто разбиться. Приглашаю ее туда и незаметно сталкиваю. Вообще неясно, как там никто еще не упал до смерти. Сталкиваю. Она падает. Он горюет, я выжидаю время и прихожу к нему. Он понимает, что лучше девушки в Сарынске нет. Потом они переедут в Москву. Загородный дом. Бассейн. Серебристая машина. Двое детей. По утрам бег, она в отличной форме. Вечер, гости, знаменитые артисты. Длинное платье, голые руки и плечи, высокие каблуки. Покачивая бедрами. Все оборачиваются и смотрят. “Однако, ему повезло. Сколько ей? А выглядит на восемнадцать”. Подходит какой-то лохматый тип с кольцом в носу. Говорит – бла-бла-бла (по-английски). Я ему тоже – бла-бла-бла. По-английски, свободно.
Нет, с ней надо подружиться. Надо узнать, какие у них отношения. Узнать, чего она от него хочет. Вообще-то она мне, как ни странно, нравится. Может, потому, что она ему нравится? Тогда почему бы не договориться и не пожить втроем? Я не в претензии.
Что же делать?
Господи, я в тебя поверю, подскажи только, что делать?
Ничего.
Это кто сказал, Он сказал или я сказала?
Неважно. Главное – это правильно. Это как озарение. Ничего не делать. Я изучила его уже так, будто знаю сто лет. Он не терпит каких-то встречных действий. Тем более, когда надоедают. Ничего не делать. Ждать. Сделать вид, что все равно. Пусть ему будет приятно. Они не любят напрягаться – все. Вот пусть и не напрягается.
Но что делать?
Как что? Ничего! Решено ведь уже.
Легко сказать – ничего. А кто умеет делать ничего? Вы пробовали? Это самое трудное! Это, как он ей уже объяснил, все равно что ничего не играть. Самое трудное в театре – не играть. Но как – совсем не играть или играть то, что ты ничего не играешь? Тут какая-то хитрость.
А может, он меня просто полюбил? И никаких проблем?
Нет, не надо. Это даже еще страшней, чем если совсем не любит. Пусть полюбит, но постепенно. Потому что, если сразу, можно сойти с ума.
Надо разложить пасьянс. Косынку. С виртуальным денежным результатом. Если выйду в прибыль – получится, если нет – не получится. Что получится? Неважно. Или как на ромашке – любит не любит? Неважно. Выиграю – хорошо. Не выиграю – плохо. Перестаю думать и мучиться. Будто ничего не было. Раскладываем…
Яна разложила один из простейших компьютерных пасьянсов. Пальцы подрагивали.
Не получилось.
Один раз не считается. Еще раз.
Черт. Еще хуже. Ладно, еще один раз – и все. Тем более что это ничего не значит. Я не гадаю, я просто играю.
Получилось!!! Вот правду говорят, что бог любит троицу! А раз так, то третье – самое верное. Все будет отлично. Он меня любит. А не любит, так полюбит. А не полюбит, и ладно, я-то его люблю – и никуда он теперь от этого не денется!
Сторожев весь день работал, делал то, что нравилось ему меньше всего – руководил. Обнаружил пыль на окнах, грязь в углах, путаницу в отчетности, в больничных картах. Все распустились, разнежились, размягчились. Не вы виноваты, господа, успокойтесь, я сам виноват. Но исправлять будете – вы.
Позвонил Наташе, сказал, что будет к вечеру. Она не спросила, где был, голос ее был печальным и виноватым, Сторожеву стало жаль ее, он бодро сказал, что просто устал, на клинику грядет проверка областного минздрава, вот он и психует.
Положил трубку, подумал: сколько можно обманывать женщину и себя? Он ведь наметил вечером окончательно поговорить с ней. Зачем откладывать?
И Сторожев, перезвонив, сказал:
– Наташа, я не хочу ничего объяснять, да и не нужно. У нас ничего не получается. И не получится. Мне будет одному плохо, но я хочу быть один.
– Возвращайся домой, – сказала Наташа. – Здесь никого не будет. Зачем тебе где-то болтаться? Часов до шести я вполне успею.
– Вызови такси, грузовое, не таскай вещи сама, грузчикам я потом заплачу, или пусть мне позвонят, я съезжу в их фирму, оплачу авансом, – заботливо говорил Сторожев, не сразу сообразив, что эта заботливость может выглядеть издевательски.
– Не беспокойся, я сама все сделаю, – сказала Наташа.
Господи боже ты мой, разозлился и на себя, и на Наташу Сторожев. Чем добрее и душевнее относится к тебе нелюбимая женщина, тем больше ты ее ненавидишь!
Впрочем, нет, о ненависти речь не идет. Но раздражение нарастает и может выплеснуться. Надо заканчивать разговор.
– Дело не в тебе, – сказал Сторожев. – Ты идеальная женщина. Это я виноват во всем. Меня твоя идеальность угнетает.
– Не идеальность угнетает, я тебя угнетаю, – сказала Наташа. – Ты все правильно делаешь. Надо было раньше.
Она права. Надо было. А сама не могла догадаться?
– Раньше мне было хорошо. Мне и сейчас хорошо. Но… В общем…
– Валера, хватит, зачем ты меня мучаешь?
– Чем я тебя мучаю?
– Все, я вызываю машину. Извини.
Сторожев положил трубку, но потом его не раз подмывало позвонить еще. Что-то сказать. Но что? Около шести он представил, как загруженная машина отъезжает от дома и Наташа бросает последний взгляд на окна. Сторожев то ли взвыл, то ли коротко заплакал (был один в своем кабинете), сглотнул боль, сказал себе: терпи. Надо терпеть.
Приехав домой, осмотрелся. Наташа так собрала вещи, что отсутствия их даже незаметно (может, потому, что и раньше не высовывались, не напоминали лишний раз Сторожеву, что она тут живет), в холодильнике и на плите ничего нет приготовленного – чтобы он не грустил, ужиная тем, что она ему оставила, и невольно вспоминая ее.
Все как было, когда он жил один. Умница.
Сторожев разделся до трусов, включил телевизор, уселся перед ним, почесываясь во всех местах – а что? Теперь он вольный казак, глаза за ним нет, что хочет, то и делает. Может даже и пердануть во всю сласть, чего он себе при Наташе, конечно, не позволял, а это при его проблемном кишечнике и склонности к метеоризму было дополнительным неудобством. Сторожев поднатужился, но, как назло, ничего не вышло, только сфинктер зря растревожил, и тот заныл: предвестие геморроя. Еще не созревшего, но – не за горами.
Сторожев позвонил Коле и попросил телефон Даши.
– Я тут для клиники хочу портреты своих передовиков сделать, она возьмется?
– Она за все возьмется, записывай, – сказал ничего не подозревающий Иванчук.
Сторожев записал телефон, хотел сразу же позвонить и назначить встречу насчет этих самых портретов клинических передовиков, но передумал: слишком много событий на сегодня. Надо поспать.
Володя Марфин не понимал, что происходит. Даша, которую он не видел несколько дней, явилась вечером веселая, возбужденная, как всегда, когда у нее было много интересной работы, но почему-то рассказывать о ней не стала (обычно рассказывала), потащила его ласкаться. Что ж, он очень даже не против.
А потом вдруг сама завела речь о том, от чего раньше отмахивалась, – о возможности открыть свое дело, свой фотографический салон, снять, действительно, помещение. Ей настолько не терпелось, что вскочила голышом с постели, начала искать на сайтах сарынской недвижимости объявления о сдаче помещений в аренду. Сокрушалась, что маловато предложений или всё окраины, глухие места. А доступность в наше время – первое дело. Вот, пожалуйста, в торговом центре “Спектр” бери хоть двести метров за умеренную плату, но где этот самый центр? За нефтебазой. А где нефтебаза? А там, где Сарынск фактически уже даже не город, там вокруг поля какие-то, совхоз какой-то пригородный. Построили сдуру, никто туда торговать не идет, вот и ищут теперь, кому бы сдать.
– У Павла Витальевича, что ли, помещение попросить? – размышляла она вслух.
– Это кто?
– Отец режиссера.
– А. Игоря?
– Егор его зовут. Ты имен совсем не запоминаешь.
– Это да. У меня зрительная память хорошая, а такая… как она называется?
– Наверно, умственная.
– Наверно. В общем, на имена, на тексты всякие. Книги не запоминаю. В школе какую-нибудь фигню типа “У Лукоморья дуб зеленый” не мог запомнить. Между прочим, картинку в книге помню до сих пор. И дуб, и сундук какой-то там, и башню с царевной. Витязи из воды выходят. До деталей, могу нарисовать. А текст – ни фига. “У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…” Вот, и сейчас не помню. Что там дальше?
Даша встала и, голая, размахивая руками, смеясь, продекламировала, что там дальше. Изобразила, как кот, выгибаясь, ходит по цепи кругом, как леший бродит, как русалка на ветвях сидит, как выходят тридцать витязей прекрасных во главе с дядькой. Царевну, которая в темнице тужит, тоже изобразила. И бурого волка, и Бабу-ягу, и как злой Кащей над златом чахнет.
– Там русский дух, там Русью пахнет! – закричала она, показывая в сторону комнат, где пахуче ужинали полуночные трудовые таджики, а потом бросилась на Володю, начала дурачиться.
Успокоилась, сказала:
– Видел бы ты, как ты на меня смотрел!
– А как?
– С огромной и большой любовью.
– С огромной или большой?
– С огромной и большой. Может, в самом деле, поженимся? Или давай так: мы поженимся, поживем счастливо года три, а потом разведемся. Другой вариант: я выхожу замуж, например, за Костякова, обираю его до нитки и выхожу опять замуж за тебя, но позже.
Володе эти разговоры не понравились.
– А с чего, кстати, он тебе помещение выдаст? – спросил он. – А у вас, что ли, уже такие отношения?
– Дружеские. Он захотел со мной дружить с первого взгляда. И заказал свои портреты. На память потомкам.
– Ты не говорила.
– Вот, говорю. Нет, я лучше за его сына замуж выйду. Тоже не бедный, но моложе. План такой же – обираю до нитки, а потом развод, выхожу замуж за тебя.
– А если нам сразу пожениться?
– Если сразу, я тебя быстро брошу.
Володя, подумав, сказал:
– Знаешь что, давай не шутить на эти темы, ладно? Сидит тут, рассуждает. Выйду замуж, брошу. У меня тоже есть мнение вообще-то. Я жениться на тебе не собираюсь.
– Разве? А предлагал.
– Из вежливости.
Как он хочет быть взрослым, ироничным, опытным. Как эти, подумала Даша. И какой он на самом деле хороший. А я сволочь, мне нравятся не хорошие люди, а крупные, крепкие – как Егор, как Павел Витальевич. Хотя Егор человек ненадежный, это ясно. Влюбиться может, но семья не для него. А Павел Витальевич хочет семью, детей. И если уж кого полюбит и возьмет в жены, это навсегда…
И ведь иногда надоедает, если честно, быть взрослой, взрослее всех сверстников и многих, которые старше. Хвататься за любую работу, ухаживать за Лилей, вести хозяйство. Хочется, чтобы на руки взяли. Не как Володя берет или, было когда-то, другие брали, а – по-отцовски. На ручки это называется.
Даша представила себя на ручках Павла Витальевича и рассмеялась своей минутной глупости.
– Ты чего? – спросил обиженно Володя, уверенный, что смех – в его адрес.
– Да так. Мне бы мужиком родиться. Я поняла, что больше всего люблю что-то делать.
– И я люблю фотографию, но…
– Ты только фотографию. А я могу сменить. Главное, чтобы получалось, чтобы лучше всех, чтобы хвалили.
– Всем женщинам нравятся, когда хвалят.
– За внешность, за макияж, за ноги длинные, за грудь большую, а я хочу, чтобы за дело, есть разница?
– Ты женщин не любишь?
– Они меня не любят. Разве не заметил – у меня подруг нет. Кроме тебя. Ты моя лучшая подруга.
– А по морде за такие слова?
– А дай! Слушай, в самом деле, ты вот получал по морде?
– Было. В школе и потом. Мало ли что случалось. И сам давал.
– А меня никто никогда не бил.
– Ты девушка.
– Ну и что? Девушки по морде сейчас получают запросто! В классе у нас всех били, хотя бы в шутку, а меня никто. Никто ни разу не ударил по морде, это плохо. В жизни все надо знать. Володя, дай мне по морде, пожалуйста! Только кулаком! Не так, чтобы лицо разбить, но чтобы синяк остался. Очень прошу! Народ говорит: бьет, значит, любит. Ты меня не любишь?
Она приставала, Володя отшучивался, отнекивался, потом все-таки дотронулся легонько кулаком до щеки, Даша рассердилась. И вдруг сказала:
– Ты дерьмо и глист ползучий. Ты детсад, младшая группа. Ты не мужик, ты абсолютно не понимаешь, когда надо женщину слушать, а когда не надо. Сейчас надо, а ты слюни пускаешь. Думаешь, умеешь в меня писю свою запихивать – и мужчина? Это сейчас в пятом классе мальчики умеют. Поэтому я тебя брошу, понял? Не обязательно сейчас, но брошу, а ты потом думай почему. И ты еще обрадуешься, что тебя такая тварь бросила, ты еще найдешь себе блондинку с голубыми глазами, и она…
Володя ударил Дашу. Больно и сильно.
Она схватилась за щеку.
Володя объяснил:
– Это тебе – за тебя.
Сглотнув теплую сладкую кровь (щеку изнутри рассекло зубами), Даша сказала:
– Опять ты оказываешься умней, чем я думала.
– А ты дура. Дай посмотреть, что у тебя там?
Даша вместо этого стала целовать его, по их подбородкам струилась кровь, Даша подумала, что, если бы это снять, вышло бы ужасно фальшиво.
29. СИ КАНЬ. Повторная опасность
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
____ ____
В настоящее время для вашей жизни характерны потери и поражения.
Один бьет его, скрюченного, по ребрам, второй склонился и рычит:
– Отдай!
Рычит Максим Костяков, а бьет брат его Петр.
Немчинов закрывается руками и кричит:
– Берите!
– Сам отдай!
Немчинов пытается одной рукой быстро нырнуть в карман и тут же получает удар в незащищенное место, в живот.
Наконец он откатывается куда-то в угол, вырывает из кармана телефон. Бросает, как гранату:
– Нате!
Но телефон почему-то не взрывается, он в руках у Максима. Максим рассматривает его и со всей силы шарахает об стену.
Конец мукам.
Нет, не конец.
– Убить его, дурака, – говорит Петр.
– Согласен, – говорит Максим.
Они хватают Немчинова, высовывают в окно и держат на страшной высоте. Хохочут.
Не может этого быть, думает Немчинов. Они этого не сделают. Меня нельзя убить. Не потому что невозможно, то есть всё возможно, но – нельзя.
Но они отпускают его, он летит, асфальт приближается…
Немчинов проснулся весь в поту, с колотящимся сердцем. Сначала убедился, что жив, и обрадовался. Потом вспомнил сон. Удивительно реальный, обычно сны у Ильи сумбурные, с какими-то незнакомыми людьми и местами. Но иногда бывает и как сейчас – конкретно снится какой-то человек, правда, часто в фантастической ситуации. Помнится, был смешной сон очень давно: он зачем-то добивался взаимности Маргарет Тэтчер. Ничего удивительного, насмотришься телевизор, вот и пожалуйста. И на приеме в Кремле он побывал в ельцинскую эпоху, у самого именно Ельцина, и очень долго (так показалось во сне) говорил ему чистую правду, тот слушал внимательно и обещал все немедленно исправить. А из сорта привязчивых снов, какие есть у каждого человека, был регулярно повторявшийся кошмар: его должны принимать в пионеры, он бежит, он опаздывает, но успевает, встает в строй, бьет барабан, звучит горн, подходит вожатая, у каждого в руках алые галстуки, и тут Илья с ужасом понимает, что забыл свой галстук. Кончалось по-разному, но обязательно позором. Несколько раз его расстреливали, кровь красиво выступала на белой рубашке, Илья успевал крикнуть: “Умираю, но не сдаюсь!” На самом деле ничего похожего в жизни не было, галстук у него имелся, просто он почему-то боялся, что его не примут. Никакой не было на то причины, а он все равно боялся. Мало ли за что могут не принять. Учительницу на перемене случайно толкнул, она чуть не упала. Тетрадь порвал, вырывая ее у хулигана и дебила Мухина. Получил неожиданную двойку по рисованию за то, что разлил пузыречек гуаши, учительница страшно сердилась, заставила после уроков отмывать парту и пол. Но нет, приняли, как и всех, включая Мухина, которого вскоре после этого перевели в так называемую вспомогательную школу, то есть для умственно отсталых. Илью почему-то интересовал вопрос, как Мухин там будет пионером, разве умственно отсталым можно быть пионерами? Он задал этот вопрос очкастой пожилой вожатой (лет около тридцати, как теперь предполагается), она похмыкала, поперхала, покхекала и сказала:
– Можно, Немчинов. Всем можно. А вот тебя, если будешь задавать глупые вопросы, исключим. Больше никого про это не спрашивай, ладно?
– Ладно…
На этот раз повод у сна был тоже вполне реальный. Позавчера позвонил Шмитов и сказал:
– Илья Васильевич, режьте меня, но я вас подставил.
И рассказал, что именно он сделал при встрече с Максимом Костяковым.
– Я ему все объяснил, – оправдывался Леонард Петрович. – Что я тайком скопировал у вас файл и решил использовать. Идиот, что с меня взять? А я вам советую, Илья Васильевич, если он потребует объяснений – еще не звонил?..
– Нет.
– Я вам советую, вы скажите, что вы просто выпили, гуляли, снимали, что придется, случайно сняли это – и все! Я ему так объяснил.
– Снял спьяну?
– Ну да.
– И принес вам тоже спьяну?
– Нет, но… Просто вам любопытно стало, что они говорят, опять же без всякой задней мысли. Зашли ко мне, мы знакомы, я посмотрел и коварно решил воспользоваться.
– Значит, там все-таки что-то такое было? Было чем воспользоваться?
– Да мелочи, пустяки.
– Не совсем мелочи, если вы решили его шантажировать.
– Илья Васильевич, я вас прошу, не надо лезть в подробности. И сотрите эту запись. Уверяю вас, там никакого компромата. Просто косвенная обмолвка о том, что могло быть, но неизвестно, было ли.
– Касается брата Леонида?
– Не обязательно. Честное слово, вам это ничего не даст, кроме неприятностей. А материала для журналистского расследования, вы ведь, наверно, этим хотели заняться, профессиональная привычка, понимаю, никакого материала там тоже нет. Кстати, то, что я вам звоню, это нарушение слова, я обещал больше на эту тему… Но я не мог промолчать.
– Спасибо.
– Извините! И больше об этом не говорим, хорошо?
Немчинов понимал Шмитова: тому часть греха хотелось снять с души.
А на записи, наверное, все-таки что-то было. И черт с ней, с записью. У Немчинова дочь, жена. Они важнее, чем вывести на чистую воду подозреваемого. Причем подозреваемого в том, чему в обед сто лет. Да и само выражение “на чистую воду” устарело – где взять эту чистую воду в окружающем болоте? Из одной тины в другую перетащить, вот и все, что можно сделать, но зачем?
Немчинов ждал звонка Максима. Три дня ждал.
На третий день, под вечер, Максим позвонил и вежливейшим голосом просил зайти завтра к нему в здание областного правительства. Он сейчас с утра до вечера занят, сидит там, поэтому извините, что в официальной обстановке.
– С утра можете? Часов в девять?
– Да, конечно.
С утра обычно казнят, неожиданно подумал Немчинов. Интересно почему? Чтобы человек весь день не мучился. Но сообщают обычно заранее, все равно мучается… Или: сделал дело – гуляй смело?
О предмете разговора Максим не сказал, но и так ясно.
Поэтому полночи у Ильи была бессонница, потом короткое забытье, вот этот вот кошмарный сон и пробужденье в половине шестого утра.
А без пятнадцати девять он был возле здания областного правительства. Обычно учрежденцы любят размещать себя в исторических постройках: и красиво, и солидно, и чувствуется связь времен, ибо, как ни крути, при любом строе власть остается властью, чиновники остаются чиновниками. Но для огромного аппарата облправительства подходящего здания не нашлось, поэтому они использовали построенные в семидесятые годы два корпуса богатого НИИ прямого государственного подчинения, занимавшегося чем-то очень сложным, возможно, космическим, что теперь, впрочем, уже неважно: НИИ сначала перестало заниматься этим важным, потом сократили штаты, а потом и вовсе освободили помещение.
Выглядит, конечно, убого: никакой архитектуры, одни окна.
Чтобы хоть как-то украсить, над входом недавно смастерили мозаичное (из кусочков цветного кафеля) панно. Местный Сикейрос изобразил то же, что он намалякал бы (и наверняка малякал) тридцать лет назад – веселую группу людей, одетых по профессии: космонавта в скафандре, рабочего в спецовке, колхозницу в фартуке, со снопом, интеллигента в костюме, с логарифмической линейкой, с рулонами чертежей под мышкой – на фоне каких-то стропил, подъемных кранов, труб и знаменитого сарынского моста, который был длиннейшим в Европе на момент постройки, и, хоть прошло уже сорок лет и появилось в Европе не меньше ста мостов длиннее его, он все равно остается графическим символом города и обязательно присутствует на любой открытке, на любом значке, где значится имя города. В композиции сквозили ощутимые пустоты, заполненные чем придется. Угадывалось, что художник использовал свой старый советский эскиз и на месте пустот были знамена и транспаранты с лозунгами. Но, поскольку лозунгов сейчас никаких нет (или они явно временные), пришлось добавить лишних труб и подъемных кранов.
В просторном прохладном холле Немчинов, естественно, сразу же уткнулся в турникет, возле которого стояли с одной стороны милиционер, а с другой охранник, одетый в черную робу с нашивкой, что делало его похожим на арестанта. Милиционер взял у Немчинова паспорт, выписал пропуск, сказал:
– Не забудьте отметиться, когда будете уходить.
– У кого?
– У того, у кого будете.
– А где Максим Витальевич сидит?
Милиционер удивленно приподнял брови:
– На втором этаже.
Видимо, нечасто он видит людей, которые, приходя к Максиму Витальевичу и не знают, где сидит Максим Витальевич.
Пока милиционер выписывал пропуск, охранник молча взял у Ильи наплечную сумочку с ремешком, открыл, осмотрел. Телефон, бумажник, блокнот, ручки. Потом Немчинова пропустили через арку металлоискателя и вдобавок обвели широкой короткой палкой, идеально подходящей для игры в лапту.
И вот Немчинов в приемной. Там сидела молодая симпатичная женщина, Илья представился, она нажала на кнопку и сказала:
– Максим Витальевич, Немчинов пришел.
– Пусть входит, – послышался голос.
В кабинете, кроме Максима, находился Петр Чуксин. Он сидел в углу у окна, рядом со шкафом, где теснились какие-то подарочные фолианты. Одну из книг Петр листал – чтобы занять руки.
Максим Витальевич вышел из-за своего широкого стола, приветливо поздоровался, усадил Немчинова в кресло перед столом и вернулся на свое место.
В кабинете было свежо, работал кондиционер, но Илье казалось, что все-таки жарко – ему с утра так казалось.
– Ну что, Илья Васильевич? – спросил Костяков.
– А что?
– Книга двигается?
– Книга? Да, в общем-то… Понемногу.
– Что узнали о наших предках? Это же интересно!
Растерявшийся Немчинов с пятое на десятое рассказал то немногое, что он узнал.
– Да, – покачал головой Максим. – Ничего не храним, ничего не бережем. Обрезали свое прошлое, как ножиком. Но что-то уже написали?
– Так, какие-то наброски.
– Можно посмотреть? Не пришлете?
– Там все не систематизировано.
– Пару страниц хотя бы, – подал голос Петр.
– Да, – сказал Максим. – Хотя бы пару страниц.
– Извините, журналистская привычка – пока материал не готов, я его не показываю. Все еще будет десять раз переделываться.
– Прямо уж десять? – спросил из угла Петр.
– Ну, не десять, но…
– Вы что же, хотите всю книгу написать, а потом показать?
Вот тут бы и сказать: не будет книги. А аванс верну в ближайшие два месяца. Максимум три.
Но вместо этого Немчинов тяжело вымолвил:
– В принципе да…
– Долго ждать, – сказал Максим. – Я думал, вы главы три-четыре написали. Но, если далеко не зашли, это даже лучше. Художественную книгу давайте не будем писать. Все-таки ко? дню рождения. Давайте в таком духе, – Максим взял со стола толстую книгу, подобную тем, что громоздились в шкафу, подал ее Немчинову.
Тот ощутил вескую тяжесть – такими бывают альбомы по искусству, с репродукциями на веленевой бумаге. Книга называлась “Сын Волги” – об одном из бывших губернаторов Сарынска. Фотографии – подписи, фотографии – подписи. Между ними совсем немного текста, восхваляющего личные и трудовые качества сына Волги.
– Фотографии у вас есть, – сказал Максим. – Вы их просто берите и пришивайте к ним какой-нибудь текст. Павел в школе, Павел на производстве, семья Павла. О нас совсем чуть-чуть, я знаю, он хотел, чтобы про всех, но мы посоветовались и решили, что это в другой раз. А пока – вот так. Задача облегчается, правда ведь? И придумывать ничего не надо. Я попросил свою помощницу собрать биографические факты, она вам их буквально через два дня пришлет. То есть чисто такая будет стилистическая обработка.
– За те же деньги, – уточнил Петр с интонацией попрека.
– За те же деньги, – подтвердил Максим, но без этой интонации, а даже наоборот, как бы успокаивая щепетильность Немчинова.
Илья сидел и молчал.
– Какие-то вопросы?
– Да нет…
– Тогда всего доброго. Не забудьте у Лизы пропуск отметить.
Максим нажал на кнопку:
– Лизочка, есть кто-то еще?
– До десяти никого не будет.
– Вот и славно. Вас подвезти? – Максим посмотрел на Петра, тот отложил книгу и приготовился встать.
– Нет, мне тут пешком недолго.
– До свидания.
– До свидания. Книгу с собой возьмите. Для образца.
Немчинов встал и потащился к двери, зажав под мышкой книгу.
Вышел.
Секретарша Лиза приветливо глянула на него.
– Давайте пропуск.
Он положил перед нею пропуск. Лиза расписалась и поставила печать.
Но Немчинов медлил, не брал бумажку. Лучше бы они меня избили, подумал он. Лучше бы, как во сне, отняли телефон, выкинули из окна. Но нет, Максим оказался умнее. Иди, дескать, и гадай, почему я не стал говорить о какой-то там записи. Мучайся. Бойся. И пиши книгу. Подписи пиши. Хвалебные. Я тебя опустил. Ты будешь делать теперь то, что я скажу, – уже потому, что чувствуешь себя виноватым.
Примерно так он думает, размышлял Илья. А я так не хочу. И не буду.
Он резко повернулся и пошел обратно в кабинет.
Петр и Максим о чем-то говорили, посмеиваясь.
Надо мной смеются, подумал Немчинов.
Быстрыми шагами, будто боясь опоздать, он подошел к столу, положил фолиант и сказал:
– Я не буду писать эту книгу. А аванс верну. В ближайшее время.
– Когда? – спросил Петр.
– Нет, аванс возвращать не нужно! – недовольно глянул на него Максим. – Нужно написать книгу. Что вам мешает?
– Мешает то, Максим Витальевич, что вы из меня дурачка тут делаете. Я же знаю, зачем вы меня позвали. Запись вас интересует и почему я снимал, вот что вас интересует! Так спрашивайте!
Максим обернулся к Петру:
– Говорил я тебе!
Тот развел руками, подтверждая: да, говорил, да, умен ты, братец!
– Так и думал, что не выдержите, – сказал Максим. – А откуда вам известно, что я про это знаю? Шмитов звонил? Я ведь ему не велел. Ладно, позвонил, герой. Но вы-то зачем друга сдали?
Немчинов растерялся. В самом деле, он не должен был… А почему не должен? Мы в благородство играем, а они этим пользуются!
– Никого я не сдавал. И запись меня не интересует. Сделал и сделал. Мимо шел, увидел, снял.
– Для чего? – спросил Петр. – Компромат, что ли, нарыть хочешь? Я тебе говорю, – обратился он к брату, – он под видом книги роет, как крот. К Едвельской ходил, к дуре этой сумасшедшей, к Дортману ходил, а этот жидяра нас с детства всех не любит, всю нашу семью. Зачем ходил?
– Это мое дело, – сказал Немчинов. – Если не лень время тратить, можете еще последить, по каким я улицам хожу, и спросить, почему именно по этим, а не по другим. Не хочу я нарыть компромат, вообще не хочу про вас ни писать, ни думать. Вы у меня как кость в горле, хорошо сказал Миша Кулькин. За что, возможно, и поплатился.
Максим улыбнулся:
– Считаете, что это мы его задавили?
– По крайней мере не исключаю.
– Не исключает он, – проворчал Петр. – За такие обвинения…
– Постой, Петя, – Максим приподнял руку. – Мне просто интересно, а за что нам убивать этого Кулькина? Он же ведь не сказал ничего серьезного.
– Мало ли. Для острастки.
– Логично. Как пишут в газетах: вину за теракт взяла на себя такая-то организация. Чтобы все ее уважали и боялись. Петя, возьмем вину на себя?
– Легко! – отозвался Петр.
– Берем. Наш грех, убили мы Кулькина, загубили человека.
– Чего ты ерничаешь? – закричал Немчинов. – Сидит тут, наел рожу на ворованные деньги и еще смеется над смертью!
– Дать ему по уху? – спросил Петр брата.
– Не надо. Ты вот злишься, Илья Васильевич, а даже не понимаешь почему. Не потому, что мы могли кого-то убить. Не потому, что живем на ворованные деньги, а они и вправду ворованные, вернее, взятые у дураков.
– У нас?
– Конечно. И дело не в том, что у нас власть, а у вас ее нет, у нас деньги, а у вас нет. Это ерунда, это на поверхности. Ты барахтаешься, чувствуешь, что истина где-то рядом, а где, не знаешь. И никогда не узнаешь. Информации у тебя нет. И вот сейчас я тебе объясню раз и навсегда: право на информацию – это право на жизнь. И у нас права на жизнь больше, потому что информации больше. Время – деньги, устарела поговорка. Инфа, как пишут в Интернете, вот что деньги. Инфа – деньги. Мы знаем, что происходит, а вы нет. Нет бога, кроме информации, а Интернет пророк его. То есть ее. Хотя нет, это не пророк, там трендят о том, что и так все знают. Ну или раскопают какую-то мелочь. А главное знают очень немногие. Главное, например, о том, что у нас в области по-настоящему происходит, кто придет, кто уйдет, кто чем по-настоящему распоряжается. В Москве то же самое. Только десятка два людей, максимум три понимают, что происходит. На каждом ключевом месте сидит знающий человек. А ты, мокрица, даже и краем мозгов не соображаешь, кто тобой на самом деле правит, куда мы идем и чего мы хотим.
– Грабить! – отрезал Немчинов.
– Ну и дурак. Да я награбил уже столько, что всем потомкам хватит. В смысле – заработал. Работать, а не грабить мы хотим – и работаем. На основе информации. Но если ее узнают все, будет бардак. Смотрю на вас, читаю газеты, Интернет тот же самый – обхохочешься. То на президента валят, то на премьера, то на партию и правительство. Фигня это, понял? Есть настоящие люди, владеющие настоящей информацией, вот от них все и зависит. Кто понимает, что происходит, тот на коне. Это я к тому, что ты можешь копать, если хочешь, разрешаю. Но ничего не накопаешь, а если и вытащишь, то, будь уверен, кому надо, об этом давно знают. А кому не надо, тому не надо. Убили мы действительно Кулькина или не убили, ты никогда не узнаешь. И никто не узнает.
– Да не трогали мы его, – лениво произнес Петр.
– Неважно! Пусть думает, что тронули. Пусть думает, что брата Леню утопили. Ведь думаешь?
– Думаю, – ответил Немчинов.
– Ну и думай. Только молчи. Я же объяснил вам всем: думайте, что хотите, а болтать не надо. Это вредит нашей деловой репутации, а репутация – тоже деньги. А деньги нам нужны, чтобы делать большие, хорошие дела. Кормить детей и пенсионеров. Повторяю: ты никогда не узнаешь, что было и что будет. А мы знаем, я знаю. Ты думаешь, всякие разоблачительные книги, передачи по телевизору, это кто-то смелый сам все узнал? Нет, ему настоящие люди позволили узнать. Да еще и навели на ту правду, которая в данный момент нужна. Учти навсегда: как только что-то случается, через час об этом настоящую правду уже никто не знает. Ну, к примеру, сказал я тебе, что я утопил брата своими руками. Можешь записать это на диктофон. Что дальше?
Немчинов промолчал. Он уже догадался, что дальше.
– Вот именно! – одобрил его молчание Максим. – Ничего дальше. Мало получить какой-то кусок информации, надо еще, чтобы этому куску дали ход. А кто даст? Кто в этом городе попрет на меня, на Костяковых вообще? А? Вот если бы на меня полез человек такой, как я, такой же, извини за откровенность, умный и сильный, я бы слегка задумался. А ты кто? Ты сейчас только и мечтаешь выйти отсюда – и к жене, к семье. Или в газету свою. Чай пить, статейки писать.
Попал, подлец. Именно этого хотел Немчинов больше всего: оказаться дома или в редакции. И именно выпить чаю. И отбросить, забыть этот дурман, невнятный, но имеющий свою поганую логику.
– Поэтому, – продолжил Максим, – терпеть не могу, когда вы лезете во взрослые дела. Право надо иметь, а у вас его нет. Не дают? Не берёте! Вот и всё. Кровь мы сосем, видите ли. Мы работаем, а вы работать не хотите – если не врать. Вот сел бы ты на мое место?
– Нет. Но по другим причинам.
– Да ладно, по другим. Тут у тебя не будет времени чай пить и о каких-то купцах писать в свое удовольствие. Короче, книгу делаем?
– Да.
– Тогда забирай и иди, мне уже некогда с тобой.
Максим пододвинул Немчинову фолиант.
– Нет. Я другую книгу буду писать. Не о вас, не беспокойтесь. И не про вашего брата.
– А про кого? – насторожился Петр.
– Выдуманную книгу, – ответил ему Немчинов, чтобы он успокоился. – То есть художественную.
– А аванс? – не понял Петр.
– Пусть остается, – великодушно сказал Максим. – Должны же мы помогать творческим писателям писать художественные книги. О времени и о себе, правильно я понимаю?
– Да.
– Я так и думал. Мы его, Петя, наверно, вдохновили. Он хочет написать эпопею о том, как злые люди типа нас погубили Россию. Только не забудь написать, как вы нам помогли. А я потом, найду время, напишу книгу, как злые люди Россию спасли. Потому что злые они были на тех лохов, которые тыкаются из угла в угол и не понимают, что делать. О чем ты будешь писать, Илья Васильевич? Повторяю разницу: мы знаем всё, вы не знаете ничего! Вот навскидку назови мне хотя бы одного из главных людей в Сарынске.
Немчинов назвал фамилию губернатора.
– Нет!
Он назвал другую фамилию – крупного чиновника.
– Нет!
Илья назвал третью.
– Нет!
И четвертую.
– Нет.
– Тогда ты, что ли?
– Угадал. Не самый главный, но из главных. Видишь, что получается. А там, – показал Максим пальцем вверх и в сторону в северо-западном направлении, – думаешь, там яснее? Тот же эксперимент, назови хотя бы пять фамилий, кто всем рулит.
Немчинов, невольно увлекшись, назвал.
– Из пяти двоих угадал, уже неплохо.
– Мне такое знание и не нужно, – сказал Илья. – Мне нужно знание о людях вообще, а не о том, кто чем рулит.
– Да ты и людей не знаешь, могу доказать. Хочешь?
Но тут послышался щелчок, раздался голос Лизы:
– Максим Витальевич, Зулин пришел.
– Жду, пусть зайдет. До свидания, Илья Васильевич. А книжку нам Дубков напишет. Будет счастлив. Успехов на ниве литературного творчества!
Выходя из кабинета, Немчинов столкнулся с лысоватым коренастым человеком, которого он знал со студенчества, – Зулин учился в параллельной группе, ничем не блистал, ходил особняком, а потом, натыкаясь на его фамилию в газетах, в том числе своей, Немчинов поражался разнообразию его деятельности: то он директор кинотеатра, то вдруг работает в областном отделе народного образования, то неожиданно становится владельцем кафе на набережной, то выныривает в комиссии санитарного надзора при мэрии, а потом сплошь то начальник какого-нибудь департамента, то замминистра, то руководитель какой-то секции при каком-то отделе какой-то комиссии общественной палаты при губернаторе – и т. п.
Зулин очень удивился, увидев Немчинова, словно его нахождение здесь было чем-то из ряда вон выходящим. Но тут же умело прогнал из глаз удивление и поздоровался с Немчиновым весьма искусно. Не зная, в качестве кого тут был Илья, он придал интонации неопределенное звучание. Если Немчинов тут был как друг, со стороны послышатся обертона приветливости. Если как враг, будут заметны призвуки неприязни.
Жук навозный, невежливо подумал о нем Немчинов.
И тут же добавил: как и я.