Короткий роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2010
Янис ГРАНТС
Родился в 1968 году во Владивостоке. Учился в Киевском государственном университете, Киевском училище связи, жил также в Кирове и Архангельске. Публиковался в журналах “Крещатик”, “Дети Ра”, “Знамя”, “Урал” и др. Автор сборника стихов “Мужчина репродуктивного возраста” (Челябинск, 2007). Лауреат первого фестиваля литературы малых городов им. Виктора Толокнова (2006), региональных поэтических фестивалей “Новый Транзит” (2006), “Глубина” (2007), “Человеческий голос” (2007). Участник поэтического семинара “Северная Зона”. Лауреат Первой независимой литературной премии “П” (Челябинск, март, 2009).
“
MARSHAK”
Короткий роман
1.
Что скажешь. Это она спросила: что скажешь? Гусыня. Что я могу сказать, если уже семь дней не видел ее пупка? Ну, не пупка, а этой, типа того, бриллиантовой блямбы, которая его накрыла. Это ж надо проколоть собственное тело по обе стороны от пупочной впадины (пупочная впадина? – уж не сошел ли я с ума?), чтобы впаять туда брошь, отливающую ультрамарином, размером с пятирублевую монету. Брошка так себе. Цыганщина какая-то. Да какая бы ни была – значения это не имеет; а имеет значение то, что уже семь дней эта гусеница передо мной не раздевалась. И меня не раздевала. И вообще. Конечно, нет никакой трагедии в том, что уже неделю мы не спим вместе. Что мне, спать не с кем? Есть мне с кем спать. И все же…
Я руковожу отделом торговых представителей коммерческой фирмы “Скрепка”. Три года уже, как руковожу. И успешно, надо сказать, руковожу. Когда-то руины рейхстага, а не отдел принимал. А теперь – любо-дорого посмотреть: продажи в шесть раз выросли. “Скрепка” вообще тихой сапой вышла на невиданные рубежи торговли канцтоварами. В Че – разветвленная сеть магазинов. В Магнитке – филиал. И еще – представительство в Кустанае. А это уже не кот наплакал, а типа того, международное сотрудничество.
Полгода назад я пронюхал, что заместительша патрона по кадрам навострила лыжи за границу. Ну, слинять захотела. И собралась она не в наше казахстанское представительство, а в эмиграцию. Я-то думал, что все отъезды уже завершены, но оказалось, что есть этакие поздно прозревшие экземпляры. То есть до поры-до времени этим экземплярам вполне удобно жилось на реальной родине, но тут на излете нулевых годов ХХ
I-го столетия у них закололо в подбрюшье и они спохватились: срочно отъезжаем на другую родину – историческую. Только продадим вот квартиру. Ну, и фикусы раздарим.Я отделом три года руководил-руководил. Наруководился. Подумал: а чего бы мне на заместителя шефа по кадрам не прыгнуть? Повышение замаячило перед глазами, как стена плача перед ортодоксальным евреем. Нельзя этого шанса упускать. Пошел к главному с надеждой. А вышел от главного – без надежды. Точнее, так: вышел с надеждой, запломбированной одним нетипичным условием. Главный первым делом спросил: ты женат? Нет, ответил я. Женатый человек – это стабильный человек, сказал главный. У холостого нередко крышу сносит, сказал главный. Женись, а там видно будет, сказал главный. Вернулся я от шефа в свой офис и подумал: чем черт не шутит. И тут мне навстречу выскочила из-за стола одна сотрудница. Подпишите бумажку вот здесь, сказала. Кто она? Она – главная специалистка по Лермонтовскому району. Продажи у нее – на уровне. Дисциплина – примерная. Внешность у нее, правда, туда-сюда. Да и старше она меня лет на семь. Так ведь дело не во внешности и не в возрасте. Дело – в любви. И я решил: полюблю ее. Полюблю всеми придатками своей души, потому что второго шанса заполучить повышение может и не выгореть. Так, читал я, раздавались профсоюзные путевки на излете СССР. Соглашайся на Подмосковье, коль предложили, а то потом Венгрию будут распределять, ты вякнешь, а тебя осадят: почему тогда на Подмосковье не согласился? Теперь поздно: не видать тебе Будапешта, как шестиместной комнаты в покосившемся профилактории под Балашихой.
Стал я за сотрудницей своей ухаживать. Чего уж греха таить – играл на публику временами. Даже чаще, чем временами. То ей коробок скрепок с розочкой подложу на рабочее место, то пылкое послание отправлю, а сам будто забуду его с монитора удалить, уйду в туалет, переминаюсь там с ноги на ногу минут пять. Возвращаюсь потом с надеждой, что весь отдел мое пылкое послание уже прочитал, и теперь это сплетня номер один.
В тот день, что мне должность замаячила, я ее в “Маршак” повел. Ресторан приличный, в центре. Не чужой мне ресторан. Переспали мы в ту же ночь. Я любовник – так себе, да и она – доска гладильная. Так и промаялись часа два. Будто бы по плюсику себе в послужной список занесли, а удовольствие – буржуйский удел. Типа того, потом об удовольствии думать будем. Так и покатилась моя жизнь по новым, можно сказать, скрепкам, то есть, рельсам. Иногда, чаще даже, чем иногда, я задумывался: интересно, до главного дошли уже слухи о моем романе с подчиненной из отдела торговых представителей? Или мне самому, что ли, к нему наведаться? Нет, таким кульбитом должность можно спугнуть ненароком. И – чтобы уж слухи до главного гарантированно дошли, я купил охапку цветов, колечко с каким-никаким бриллиантиком, перед самым перерывом на обед попросил внимания у всей своей женской бригады (десять человек), подошел к возлюбленной, вручил букет, протянул распахнутую коробочку и сказал: выходи за меня. Народ зааплодировал. Она смутилась. Но подношения приняла. А чего бы не принять? Я партия приличная. С квартирой. С должностью.
Что скажешь, спросила она после того, как нас попросили на два часа покинуть офис. Это у нас такая новая корпоративная затея: заместительша по кадрам в честь своего отъезда накрывает фуршет с “изюминкой”. Так что, когда мы вернемся, на стенах будут красоваться растяжки (с тупыми надписями: я вас никогда не забуду, типа того), а под потолком зависнет сотня – не меньше – шариков. Но чтобы офис украсить, заместительше требуется время и пространство. Поэтому средь бела дня объявляется перерыв на два часа. Но домой не улизнешь – себе дороже. Вот и майся, как хочешь.
Что скажешь, спросила она.
Давай по центру погуляем, подарки себе свадебные присмотрим (тут она поежилась), а потом в “Маршаке” отужинаем, чтобы бутербродами отравленными на фуршете потом не давиться. Будем только шампанское пить. Что скажешь, это уже я ее спросил.
2.
Что скажешь, спросил он. Да мог бы и не спрашивать, а прямиком вести меня в “Маршак”. Знает же, что я в этом ресторане ужинать не люблю. Да я вообще предпочитаю не ужинать. Ну а если ужинать – то подальше от “Маршака”. Поэтому у моего в этом ресторане аппетит особенно хорош, а настроение – лучше некуда. Еще он заприметил (с чего бы это?), что официант мне нет-нет, да и подмигнет. Я специально с этого парня глаз не сводила. Ничего особенного. Просто болеет он. Ну, тик у него. Вся правая половина лица, уж не знаю, с какой продолжительностью и периодичностью, передергивается, будто совершает неудачную попытку спрыгнуть со своего места, как с поезда на ходу. А вторая половина так и остается недвижной. С поездом это я перемудрила что-то: просто дергается часть морды, да и все. А еще моему нравится бывать в “Маршаке”, потому что воспоминания его греют. Ведь полгода назад меня отсюда на карете скорой помощи увозили, поскольку я подавилась. В жизни моей ничего подобного не случалось, а тут…Принесли стейки из аргентинской телятины. Первый же кусочек встал у меня поперек горла – и привет. Отвезли в больницу, начали принудительную вентиляцию легких. Врач потом говорил, что чудо свершилось. Что еще день-другой – и мозг зажил бы своей жизнью, и вряд ли уже вернулся б когда-нибудь к своей владелице. В таких случаях врачи говорят друг другу “дай пять!”, то есть бьют по рукам – и нате-здрасьте – отключают аппарат искусственного дыхания. Потому что крыша у больного уже съехала, хоть он и пребывает в бессознательном состоянии и ничего такого не подозревает. Так вот: крыша съехала и даже убежала уже далеко – не догнать, так что и возиться смысла нет.
Мы вышли из офиса на девятом этаже. Никто нам вслед даже не обернулся. Даже бровью не повел. Все и так знают, что у нас любовь. Похоже, у меня одной на этот счет сомнения остались. Нет, сомнений-то нет: не люблю я его – это ясно. Но вот что делать дальше – не знаю. Тут приснилось мне, что стою я, старуха старухой, у дороги, по которой всякие машины мчат на огромной скорости. Стою и думаю себе: одна я одинешенька, и некому меня на ту сторону перевести. Всего-то-навсего 25 шагов, а для меня будто бездна. Ну, проснулась я и решила, что сон этот предостерегает меня. Только вот от чего? То ли выйти за него советует, то ли наоборот – предлагает его отвадить. Ну, я и решила: проявлю характер, покочевряжусь с недельку, побуду холодной-неприступной. От постели опять же дам жениху своему от ворот-поворот. Хотя постелью это назвать затруднительно – мучение одно. Словом, дам понять ему, что дело идет к разрыву. Ну, и посмотрю, как он себя поведет. Задергается как бабочка на иголке или смирится как муха с паутиной. Эксперимент этот мы, похоже, провалили. Потому что он ни на чем таком не настаивает. И переехал опять в свою однокомнатную на Грибоедова, и вечерами телефон отключает.
Страсти в моей жизни, не в пример нынешней вялотекущей байде, случались, конечно. Только вот давно это было. Одну особенно помню. Потому что все по-настоящему искрило. Обжигало как бульон кипящий. Врачевало как барсучий жир. Мне было-то пятнадцать с небольшим. Я позвала тогда Юнгу на оттаявшее Цветаевское озеро. Думала: этим мартовским днем все и решится. Все и решилось, только не так, как я загадала. Стоило мне сказать Юнге, что я жду ребенка, как он заиграл желваками, а в его глазах взорвались кровяные сосуды, отчего белки полиняли до грязно-желтого цвета. Нет, сказал он. Делай, что хочешь, сказал он. Ты мне нужна, а ребенок твой – не нужен, сказал он. И тут зашумело что-то метрах в пятидесяти от берега. Не успела я ничего понять, а Юнга уже метался по песку, издавая громогласные гортанные звуки, какими, наверное, славятся колдуны на его родине. Ты что, ничего не заметила, спросил он потом. Там же люди тонули, сказал он потом. Эх ты, сказал он потом. Юнга, я сама как утопленница, сказала я. Юнга, что мне делать, спросила я. Что хочешь, сказал он.
Где ты теперь, Юнга? После окончания мединститута ты уехал на свой неспокойный континент, откуда написал два письма и позвонил два раза. И – пропал.
Мы вышли из лифта, обогнули будку охраны. На улице было по-весеннему сыро. А на сердце было не по-весеннему гнусно. Мы двинулись по Герцена в сторону торговых рядов и тут… И тут я увидела ее.
3.
И тут она посмотрела на меня. Ну, сама-то она слепошарая – вечно под ноги смотрит. Это, бабушка говорила, у нее еще с детства: тогда ей кто-то нашептал, что наступать на трещины в асфальте – дурная примета. Вот она и не наступала. Так вот, она-то проплыла бы мимо, как проплывает глубоководная пучеглазая рыбина мимо обломков пиратского корвета, но он, ухажер этот ее… Это он стал размахивать граблями, как боец кунг-фу перед атомным взрывом. Ну и жестикуляция! Ужас! Я бы с таким джеки чаном и шага не ступила. Стыдно же! Что значили все эти его пассы руками? А то и значили: ты только посмотри, кто идет навстречу…; ты что, не видишь, она же…; вот это да – в центре Че – и такое! Но она своего спутника быстро урезонила. Поймала его руки прямо в воздухе, будто притянула за ниточку извилистого воздушного змея. Мол, неудобно, нетактично, нетолерантно… Мы разминулись.
Я подумала, что меня она тоже трещиной в асфальте считает. Ну, не трещиной, а ее последствием.
Дело в том, что она жила себе со своей мамой в самом захолустном Тургеневском районе города Че, на окраине, в частном секторе, где даже собаки особой породы – голова с ведро, широченная бойцовая грудь, короткие пружинистые лягушачьи лапы. Как в глуши этих болот она смогла откопать негра из Мозамбика? Настоящего: ноздри – в треть рыла, губы – в треть рыла, и глаза – огромные, злые, исчерканные красными струйками сосудов. А вот как: этот тип подрулил к стайке старшеклассниц на площади Гумилева и на ломаном мозамбикском спросил то ли про туалет, то ли про почтамт. Ну, девушки в жизни так близко ни одной гориллы еще не видели – напугались, а эта все расписала честь по чести: туалет – вот под это дерево, а про почтамт забудь – со мной погуляешь. Ей тогда пятнадцать было, как мне сейчас. А черный этот, дитя солнца, на третьем курсе нашего мединститута учился, пообтерся тут уже маленько, сносно лопотал по-русски. Их на весь Че, бабушка говорила, всего-навсего четверо было. То есть шансов натолкнуться на черного в миллионном городе – один случай на двести пятьдесят тысяч встречных. А чтоб история с продолжением вышла – наверное, один на полмиллиона. Получается, что она этот билет и вытянула. Билет оказался родом из Мозамбика, представился сынком высокопоставленных революционеров, борющихся за свободу и независимость Африканского континента.
Все сошлось: она как раз подыскивала кандидатуру для того, чтобы влюбиться, но не так, как частенько уже случалось, а по-настоящему – до конца. Бабушка (ее мама) как раз отхватила путевку в местный санаторий. Отказываться было нельзя (повторно не предложат), да никто и не собирался. Она думала, что поиски достойного варианта займут чуть ли не все две недели ее царствования над помидорными грядками, покосившимся забором и уличным туалетом, но тут произошла эта судьбоносная встреча на площади Гумилева.
Юнга (какое прекрасное имя, а? – легкопроизносимое, совершенно русское: Максимка, паруса, чайки, простор…) обещался подъехать на остановку Чехова к одиннадцати утра. И подъехал. Сказал, что ненадолго, поскольку в планах изучение срединного разреза мозга человека. Тема – мрак. Изучим во всех деталях, клянусь, сказала она. Взяла Юнгу под руку и повела мимо собак с головами-ведрами. Собаки притихли. Негр засомневался. Да, но мне край как надо изучить ромбовидный мозг, сказал он. Клянусь, сказала она. А концевой мозг я успею изучить до завтра, спросил Юнга, начиная млеть. Клянусь-клянусь, сказала она. А обонятельный мозг, спросил Юнга, окончательно сомлев, и его ладони вспотели. Клянусь-клянусь-клянусь, сказала она.
Когда дело запахло мной, Юнга наотрез отказался жить в бабушкином доме. Окраина пугала его бандами фашистов, непроходимыми топями и головами-ведрами. Его жена (бог ты мой – девятиклассница на сносях!) какое-то время уговаривала Юнгу одуматься, показывая килограммовые помидоры и кулаки. Довод не сработал. Молодожены сняли квартиру где-то у памятника Добролюбову.
Я стала отравлять жизнь влюбленным задолго до своего рождения. Меня никто не хотел. От меня отмахивались. Нет-нет-нет, мать не оставила малютку в роддоме, она привезла меня в бабушкино “имение” на окраине Че, кормила молоком. Бегала к Юнге. Потом появилась бутылочка со смесью, и это поменяло ситуацию в корне. Искусственная пища позволила мамаше жить с Юнгой у Добролюбова, а к нам с бабушкой – лишь совершать частые набеги. На первых порах – очень частые.
Что уж там творилось в ее душе – мне неведомо. Только ее материнский инстинкт быстрыми темпами будто зарастал непролазными лианами с черного континента и покрывался обыкновенной уральской плесенью. Она приходила все реже и реже, пока совсем не исчезла с нашего горизонта. Что до Юнги – то его отцовский инстинкт и не просыпался.
Так что бабушка – и есть моя мама. А я – при всем сходстве с отцом – челябинка, привыкшая к морозам, огурцам и удобствам на улице. А женщина эта – пусть она счастлива будет. Пусть жизнь свою устроит. Пусть за меня не беспокоится. Пусть за себя печется. Должно же и ей когда-то повезти. Тридцать один год, как-никак.
Вот я и пришла. Верхний замок на двух оборотах. Нижний – на одном против часовой. Готово. Что остается? Остается ждать звонка в дверь. Ну, кофе можно себе сварганить.
В дверь позвонили.
4.
Позвонить-то я позвонил, но очко – оно же не железное. Очко запаниковало – жим-жим. Сердце закололо. С правой, правда, стороны. Подмышки вспотели. Так и стоял под дверью: жим-жим, тук-тук, жим-жим, тук-тук.
Дело, казалось, верное. Никакой подставы не предвиделось, а одно ж. А ну как эти шакалы из собственной безопасности с той стороны притаились – схватят, скрутят. Упекут. Вот тебе и весь хуй до копейки. Объясняй потом этим мудакам, что пришел в квартиру с плановой проверкой. Все честь по чести: уполномоченный делом занят. Обходит вверенный ему участок. Складно-то оно складно, да эти псы бешеные не только сошку всякую, они и генералов глотают – не давятся. Оборотней наловили целый острог. Теперь их смолой кипящей поливают и заставляют хором петь “наша служба и опасна, и трудна”.
Хватит бредить! Я ж все на сто раз проверил-изучил. Не может быть никакой подставы. И вообще – я в Чечню дважды командированный, у меня благодарность от самого министра, мне “капитана” вот-вот присвоят досрочно. Дело должно выгореть. Стопудово. Я ж сам в этот хлев хотел, вот и заполучил на блюдечке с голубой каемочкой.
Как дело было? А вот как: у меня на участке сауна работает. До поры-до времени там все пристойно было. Но тут сигнал поступил: нарисовалась некая Мадлен, пять-шесть девочек сколотила в профсоюз. Держит притон, короче. Товар свежий, юный, тугой, как лук-порей на китайской грядке под Еманжелинском. Я подумал: нннн-е-е-е-е-тттт, родная, у меня звание не за горами, я тут тебе в шелкопряды не записывался, так что мягко стелить не буду. Накрою, подумал, банду, вот тебе и весь хуй до копейки.
Ага. Накрыл. Стоял перед профсоюзом в предбаннике (или как там его?) и чувствовал только, как у меня кадык гулял: от нижней челюсти до ключицы и обратно. Сглатывал-сглатывал, а слюна вязкая, как гудрон, горькая, как хиросима, прилипла к небу, за гланды зажмурилась – и ни в какую. Снял фуражку. Кабы наркоша, пьянчуга или бандит какой – я б его одной левой уделал. А эти: одна другой приталенней, будто только-только с китайской грядки, из-под Еманжелинска с первой лошадью приплывши. Подмышки вспотели. Сердце тук-тук. Кадык туда-сюда.
А тут и Мадлен из-за бамбуковой занавески вынырнула. Прямо-таки кино какое-то про ментов, ей-богу. Мадлен меня пальчиком поманила, я и пошел. Привела в свой кабинетик. Сказала: знаю-знаю, зачем пожаловал.
Замечу, что это были первые слова, за всю эту сцену сказанные. До этого ни одна девочка не ойкнула, не пискнула. Да и я молчал.
И тут меня с катушек будто сорвало. Я вообще-то по жизни не крикун, не грубиян, Маркеса там читаю, БГ слушаю. Но тут меня сорвало, говорю же. Как давай на сутенершу орать благим матом: все кости ей перемыл, весь уголовный кодекс перецитировал. Словом, весь хуй на копейки перекрошил. А потом посмотрел на Мадлен и вижу: не она это вовсе, а какая-то старуха сидит. Лицо – морщина на морщине. Кажется, палец сунь между этими морщинами – аж по локоть рука уйдет. Ну, я головой замотал, как осёл на выданье. А потом опять на старуху взгляд бросил. А она – никакая не старуха. Она – Мадлен. Как сидела на своем стуле, так и сидит. Чертовщина какая-то.
Попросил воды.
Налила воды. И к своей вокальной партии приступила, потому что я свою арию уже спел, запыхался, как кочегар на “Титанике”. Она сказала: все начистоту выложу, даже – сверх того. А как тебе быть – потом решишь. Не торопись только. Так вот, это только макушка айсберга. Есть товар и сочнее, и слаще. Криминалом, правда, попахивает, но кого это останавливало? Я же видела, как глазки твои блестели, что у той свиньи, которая на постере в “Маршаке” красуется. Так вот, есть эксклюзив. Она, конечно, малолетка, и не каждому о ней известно, и не тут она принимает, а в одном съемном местечке. Предлагаю сделку: ты ее пользуешь по согласованному со мной графику, но сауна за мной остается. Вот тебе и весь хуй до копейки!
Ну, я со стула вскочил. Мало того, что предлагает загреметь мне от семи до десяти, так еще и присказку мою присвоила. Хотел уже на эту гниду наручники нацепить, но… Увидел: старушенция на меня пялится ровно с того места, где только что сутенерша ерзала.
Сядь, сказала.
Так что, договорились, спросила.
Увидишь ее, закачаешься, сказала.
Позвонить-то я позвонил, только вот шагов с той стороны не слыхать. Потом дверь бесшумно приоткрылась – и тишина. Ловушка, подумал, надо деру давать, а сам шагнул в коридор и дверь за собой захлопнул.
Иди сюда, донеслось откуда-то из глубины квартиры. Тоненький такой голосок. Нежный, что ли. Подошел. Кровать белоснежными простынями застелена. А в простынях – негритянка!
Я шторы распахнул, свет включил и у стенки, противоположной от кровати, застыл.
Что, не ожидал, спросила.
И тут… я… расплакался. Что на меня нашло, не знаю. Расплакался – и все тут. Бросился к этой малолетке с черного континента, обнял ее. А она прижала мою голову к своей груди, закачалась и вдруг запела. Колыбельную, кажется.
Баю-бай
А ты знаешь
Плывут в океане
Три огромных огромных огромных кита
Сто веков они вместе
Потерялись в дороге
И забыли зачем родились
Баю-бай
А ты знаешь
На спинах китовых
Три усталых усталых усталых слона
Они грустно мечтают
О бананах и сливах
А на воду не могут смотреть
Мы посмотрели друг другу в глаза. Она вытерла мои слезы, свои смахнула и сказала: может, кофе выпьем – я как раз собиралась.
За чашкой кофе смуглянка-африканка призналась, что только что свою мать в городе встретила, что разминулись как чужие, даже не поздоровались. И ведь весело она об этом сказала, будто не горе это вовсе никакое. Ну, и я почему-то перед ней душу наизнанку вывернул: год как женился. Встретил будущую половину свою в “Маршаке”. Мы там круглую дату у сослуживца отмечали. А я на одну официантку все заглядывался. Ну, познакомились. Поженились быстро, без раскачки, что называется. Прошлое у нее темное, спору нет. Роман был продолжительный с поваром из того же ресторана. Пять лет они друг другу мозги полоскали, жилы тянули. Была, конечно, сначала подлая мыслишка, что замужеством моя официантка хочет поварешке своему отомстить. Но потом я эту подлую мыслишку в задний угол задвинул. Так ей и сказал: кто прошлое помянет… Сейчас вот в роддом еду. Ага, два дня как пацана мне родила. Защитника.
Вышел из квартиры. Хватил полной грудью кислого подъездного воздуха, как байкальского озона. Хорошо все же, что так обошлось: без подставы, без разврата.
Нырнул в свою “ладу-калину”. Тоже, кстати, не хухры-мухры, а премия от областного УВД, как лучшему участковому уполномоченному. Надавил на газ и поехал себе на Гончарова, в роддом №9. Вышел из машины и увидел: стоит под окнами палаты поварешка, как приклеенный, и авоськой с апельсинами размахивает. Вот тебе и весь х… Да что уж там…
5.
Я жонглировал апельсинами под окнами роддома. Нечасто такое бывает: кажется, что счастлив безмерно, что ни одной занозы в заднице, что ни одного ребра сломанного, что даже по счетам за квартиру уплачено, что в холодильнике свежий карп лежит и светлый “туборг” меня дожидается. Меня любят. Я люблю. Чего не хватает?
Вот его-то и не хватало. Подкрался со спины, как бандерлоги к Маугли. Хвать – один апельсин перехватил в самом зените. Рослый же. Крепкий, тупой. Мент, одним словом. Апельсины попадали на асфальт. Я их стал собирать и вдруг заметил, что асфальт весь в трещинках. Весь в прерывистых линиях, как ладонь моя.
Все, счастье улетучилось. Да и за квартиру не платил уже два месяца. Да и не водится в моем холодильнике никакого карпа. Там блинчики лежал покупные с тошнотворной начинкой.
А этот показную вежливость проявил. Можно, сказал, постою с вами рядышком. Потом голову запрокинул. Навел окуляры на третий этаж, на второе окно справа и давай сюсюкать. Сю-сю. Сю-сю. Тьфу, противно. Отдал я ему апельсины. Своим ручкой помахал – и привет. Перед этим, конечно, сыграл хорошего мальчика: сказал, что я здесь от имени и по поручению трудового коллектива, в котором она без малого три года и т.д.
Сел в маршрутку. Поехал. Сначала – бульвар Гоголя. Потом – улица Толстого. Сколько лет в Че живу, а так и не знаю – в честь какого из Толстых названа эта улица? Подумал: а что случилось? А ничего не случилось. Козел этот – помеха временная. Не будет она жить с ним, не тот у него размах крыльев. Главное, что есть у меня теперь сын. Мой. И только мой. Ну, и ее – конечно. Она мне сыночка через окно на третьем показывала. Конечно, видимость далеко не отменная: всякие солнечные блики гуляют по стеклу, да и расстояние приличное. Но я все, что хотел, увидел: нос мой, глаза мои. Уши, хоть и спрятаны под покрывальцем, а я палец на отсечение дам, что уши – тоже мои, слегка оттопыренные. Росту в нем – децл, весу в нем – всего-ничего, а ведь человек все-таки. Мой человек.
Я ей пытался показать на пальцах все эти нахлынувшие чувства. Затронул свой нос, а потом на сына своего пальцем потыкал. И с глазами так же. Она мне после этой виртуозной пантомимы смс-ку отправила: “Да не похож он на тебя! Он пока вообще ни на кого не похож. Разве что на обезьяну”. Пошутила? Ну да, пошутила. Значит, настроение у нее хорошее. Под стать моему. Это потом только дядя Степа на премиальной машине подъехал и все испоганил.
На аллее Достоевского в маршрутку подсели папаша и его сынишка, лет пяти. Ребенок только и твердил: купи-купи. А папаша только и отвечал: дома разберемся. И тут меня будто шандарахнуло током. Нет ведь у меня, получается, никакого сына. Его этот мент гадливый заграбастает, присвоит и будет ему полнокровным отцом. А я, что же, буду ошиваться сбоку-припеку, будто и в помине меня не существует?
Мне она клялась всеми святыми, что мой ребенок. И еще добавила, что только после замужества и поняла, какое я место занимаю в ее жизни. И сказала еще, что надо потерпеть, что все вернем вспять, но только не сейчас. После. Сказала: у моего опять командировка на Северный Кавказ должна состояться вот-вот. Давай отложим все объяснения на после.
На после так на после. Только уж слишком это погано: воровато прибегать под окна роддома. А потом что же? Буду за своим мальчиком из-за угла подсматривать? Как в голливудских мелодрамах: сопровождать по другой стороне улицы в школу и обратно в надежде, что ребенок меня не заметит, и с отчаянной верой, что не только заметит, но и признает?
Мы ж пять лет были вместе. Вместе строили планы на будущее. Вместе занялись разведением персидских котов. Вместе прогорели. Вместе сидели на телефонах в конторе, промышляющей чудо-пылесосами. Мы даже в Египте вместе отдыхали. Потом пристроились в “Маршак”. Я – поваром. Она – официанткой.
И все бы ничего, но соврал я ей. Сказал, что накануне напился с корешком моим извечным на его дне рождения, ну, там и остался. И дружбан мой эту легенду подтвердил, как на духу. Хотя не праздновали мы его день рождения, мы завалили в одну сауну. Развлекались с девушками. Как там дружбан – не знаю, у него вообще сложные взаимоотношения с миром. А я вот отдался одной сладенькой прямо на кафеле перед бассейном.
Но моя что-то заподозрила. Сказала: не верю, и все тут. Ну, я тоже не пальцем деланный – полез в бутылку. Она привела меня в подсобку, хрястнула по стеллажу с тарелками и сказала: видел в зале, прямо под фото, где Барто с Кассилем шепчутся, менты празднуют праздник? Один из них мне очень даже приглянулся. И пошел ты в жопу, козел.
Ну, подумал я, перебесится. Занял выжидательную позицию. Казалось, что надолго ее не хватит. Получается: не знал я ее совсем, потому что через два месяца они с тем ментом сыграли свадьбу. Здесь же, в “Маршаке”. Я заявления писал на отпуск, пытался закосить под больного бубонной чумой, а все равно пришлось ту смену отрабатывать. Что со мной творилось – лучше не вспоминать. Хотелось снести себе череп. А потом ей. А потом женишку лысому ее. А потом и Кассилю с Барто – за компанию.
Получилось, что свое счастье своей же ложью и похоронил. Своими руками закопал. Где-то в середине торжества она меня хвать – и в подсобку. Сказала: клянись, что ничего не было, и ты готов к отношениям с чистого листа. Я поклялся. Без тени смущения. Будто забрезжило впереди что-то. С телками своими еманжелинскими с чистого листа начинай, а с меня – достаточно, только и сказала она, и ушла под перекрестные взгляды хрюшек, лошадок и Чуковского.
Узнала ведь откуда-то. Может, корешок мой извечный донес? Не, это нереально. Мы ж с раннего пацанского возраста вместе. С первого класса. Он же даже однажды жизнь мне спас. И еще: вот эта сцена в подсобке на импровизацию не похожа. Специально, получается, в чулан меня заманила, дала надежду, чтоб ранить потом больнее. Стерва. Любимая стерва.
Я отпрашивался всего на час, а прогулял уже добрых два. Вышел из маршрутки, а ноги в “Маршак” не идут. Как же так: за два часа человек успевает побывать и безоглядно счастливым, и безутешно несчастным. Да. Безутешно. Да. Несчастен. Несчастнее меня нет. Или есть? Ты, что ли, лохматенция, несчастнее меня? Ну, и голова у тебя. Ведро прямо-таки, а не голова (дай вспомнить: оцинкованное, 101 рубль 50 копеек, магазин “Самоделкин”). Ты че на меня уставилась? Че хвостом виляешь? Я тебе что – стейк из аргентинской телятины? Или котлета по-киевски?
6.
Сказанул тоже: котлета по-киевски. Да будь ты котлетой, я б тебя схарчила мгновенно. То-то и оно, что ты человек – животное непредсказуемое и опасное. Но пахнешь ты исключительно балдежно: сырым мясом. И кровью. Мясом и кровью. Гляди-ка, печенюшку мне протянул. Ты брось ее на землю. Я из рук не возьму, потому как не знаю, что там у тебя в подкорке замыслено. Вот. Спасибо. Ну, пошла я.
Поковыляла, а сама все об этом пареньке думаю. Благородный. Лет двадцати пяти. То есть, если перевести на собачий возраст, то года четыре ему. Пора расцвета. Молодости. Первых серьезных отношений. Не, так-то у нас кобели уже с двух лет хорохорятся. Но какой прок от подростка? Гонору много, а итог – с куриную косточку. Порча генофонда. Вред породе.
А парень, видно, дозревший. Серьезный. Работящий. Только вот – страдает он. А когда еще страдать, как не в молодости? Страдать в молодости даже полезно. Мне вот двенадцать. Будем считать, что по человеческим меркам – что-то около семидесяти пяти. Мне бы у печки греться, а я бомжихой стала на старости лет. Страдаю. Но кому какой толк от моих страданий? В молодости, по себе знаю, не так. В молодости настрадаешься вдоволь, до изжоги, а потом просыпаешься в одно прекрасное утро и думаешь: куриц неделю не гоняла, соседку неделю не облаивала, кобелей уличных неделю не соблазняла – куда такое годится? И начинаешь жить с удвоенным ускорением. Ну, обновленным выходишь из заварухи, как люди говорят. Так что не дрейфь, парень. Пострадаешь-пострадаешь, да и плюнешь на страдания. Возьмешь (аргентинского, говоришь?) мяса кусок посочнее, сожрешь его – уже полдела сделано.
А я… А что я… Ушла я от этой бабки. Имя ей – геббельс в юбке. Собаки – это все-таки не люди. Так что хоть мне и семьдесят пять по человечьим меркам, а я решила, что смогу последний раз в жизни щеночков родить. Папашу для них выбрала – что надо. Гроза всего Тургеневского района. Чемпион частного сектора по лаю и укусам.
Родила шестерых пушистеньких. И не было еще у меня таких желанных, таких выстраданных, а потому особливо любимых, детишек. Я им колыбельную даже пела. Это уж я у своей хозяйки поганой научилась: та, как в огороде морковные грядки пропалывает, всегда эту песенку себе под нос мурлычет.
Баю-бай
А ты знаешь
Слоны эти держат
Очень плоское блюдо с названьем земля
Тут случаются весны
Тут случаются зимы
Тут случился и ты
Мой сынок
Баю-бай
А ты знаешь
Что прямо над блюдом
Поселилась давно-предавно темнота
Темнота поселилась однажды над блюдом
Просто так поселилась
И живет
Хоть бы что
Хозяйка моя, настоящая гестаповка, наварила мне кастрюлю ароматнейшей бурды. И пока я ее уплетала, бабка закидала детишек моих в мешок – и айда на речку.
И горько мне – аж мочи нет, и обидно. И главное – не пойму я эту эсэсовку. При ней внучка живет: черная, кучерявая. Ноздристая. Но – красивая по-своему, этого уж не отнимешь. По законам третьего рейха эта фашистка давно должна была на негритоску мешок накинуть и в речку сбросить. Поскольку негры – те же евреи, только чернее и темпераментнее. Так нет – она эту, сажей измазанную, встречает, провожает, целует. На моих детях злость свою выветрила, паскуда. А когда увидела, что я места себе не нахожу, давай изгаляться. Ну, надо же, сказала. Оскорбленная невинность, сказала. Пора подумать о вечном, а ты все на кобелей засматриваешься, сказала. Ушла я от нее. Пусть закусают меня псы бешеные. Пусть изловят собачники на мыло – а не вернусь к этой гадине. Ни за что не вернусь.
М-м-м…Что за запахи? Что за чарующие запахи? Мусорка. Клондайк, а не мусорка. Собачий нюх не проведешь. Это задворки ресторана какого-то. Мусорки у столовок и всяких там забегаловок по-другому пахнут. Ой, а этот не помешает мне, случаем? Стоит на крыльце метрах в пяти от моего клондайка. В белой рубашечке. В бабочке. В бардовой жилеточке. Курит. Не буйный, вроде. Хотя этих людей с первого взгляда раскусить невозможно. Не-е-е, кажется, я ему по барабану. Не до меня ему. Стоит. Кольца пускает. Мусорка его нисколечко не занимает. И я – тоже.
7.
Собака, ржавая и лохматая, подошла к мусорному контейнеру. Присела. Оттолкнулась. И приземлилась прямо на мешки с отходами. Ловко это у нее вышло. Как в цирке. Может, она и апельсинами умеет жонглировать?
Вот собака: ей плевать на меня. Ей только отбросы подавай. А мне на эту собаку очень даже не наплевать. Мне она тут представляется не случайной гостьей. Нет, конечно, меня не назовешь помешанным на всяких там совпадениях, гороскопах, предсказаниях, гаданиях, пророчествах. Но цветные пентаграммы и тетки с колокольчиками в носу хотя бы пытаются постичь, типа того, закономерности мира и судеб. Мне кажется: бестолковое движение всего живого, да и неживого – тоже, указывает лишь на то, что люди вычеркнуты из числа посвященных. Посвященных, типа того, в тайны бытия. Поэтому – надо систематизировать хаос, сформулировать его, типа того, в теорему и действовать по алгоритму решения. Проще некуда. Все, что другие считают моими предрассудками, является попыткой осмысления, попыткой доказать и запатентовать теорему мира. Не хило, да? Только что-то получается у меня не очень. Сигналы, типа того, подсказки преследуют меня по пятам. Они предупреждают. Но о чем? Отводят беду. Но какую? Наделяют меня знанием. Так? Уверен, что так. Только, говорю же, ни одной закономерности я еще не разгадал.
О чем это я? А вот о чем: я работаю по графику “четыре через два”. Сегодня у меня четвертый трудовой день. Смена длится десять часов. Один раз в два часа я выхожу на крыльцо перекурить. Получается, что за три предыдущих дня я сдымил на этом самом месте 15 сигарет и еще 3 – сегодня. Все это время задворки нашего заведения были пустынны и скучны. И – надо же – на 19-й сигарете появляется собака с чуднОй головой и смотрит, как я пускаю дым изо рта. Почему она появилась на 19-й сигарете, почему, скажем, не на 8-й? Что этим самым ее появлением хотят мне сказать? И кто это что хочет сказать? Мне подкинули новый ребус, хотя я еще не разгадал вчерашний. Я близок к помешательству. Ну, помешательство-не помешательство, а паника уже притаилась на расстоянии прямой видимости, возможно, за “собачим контейнером”, только ойкни. Вчера… Вчера дома я съел тарелку борща, а когда чистил чеснокодавку (изделие это называется “пресс для чеснока”, но “пресс” – какое-то коммунистическое словцо со сталинским душком, его я тут же отмел), то посчитал дырки, благодаря которым твердый зубчик превращается в расчудесную кашицу-жижицу. Дырок оказалось 37! И расположены они на “подошве” вот так:
о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о |
37! Но ведь четность – это почти синоним четкости, упорядоченности и спокойствия. Все имеющиеся во вселенной числа, воплощенные в людях, машинах, камнях – стремятся к четности: человек ищет человека; сборщики пьют спирт в честь стотысячного грузовика, сошедшего с конвейера; каменщик заказывает пятьсот кирпичей, возводя фундамент… И только чеснокодавке нипочем эти четные завихрения! 37 дырок – и все тут! Сделав это открытие, я почувствовал, что спекся. Так и пролежал с температурой всю ночь. Глотал аспирин. Прикладывал ко лбу компрессы. Умирал, словом.
Если пересекаешь Лермонтова на пути к работе – ширина улицы (от бордюра до бордюра) составляет 25 шагов. На обратной дороге – 24. Почему так? Если утром приблудная кошка с отмороженным ухом уже заняла свой пост у мясного ларька на Руставелевском рынке, то рабочий день будет сносным, если нет – то паршивым. Почему так? Если лето, то весь асфальт изуродован трещинами, которые, стоит наступить на них, разверзнутся и проглотят тебя, как букашку. Если осень, то вся улица Тютчева – как галечная коса на северном побережье: узенькая, прерывистая, в бензиновых пятнах луж. Если зима, то за всю дорогу не насчитаешь и десяти девушек в белых вязаных шапочках. Если весна – то на Островского промышляют десятилетние попрошайки курева. Почему на Островского? Почему десятилетние? Почему они просят сигареты, а не барбариски? Я в сложных отношениях с действительностью. Иногда думается, что намыленная петля – это лучшее из подручных средств. Но как бы не так! Никогда! Этого не произойдет никогда, потому что там, не исключено, все эти связи не только не пропадут, но и пристегнут к себе новые – еще более путанные, коварные и необъяснимые.
Была ранняя весна. Мы с извечным моим другом учились во втором классе и решили устроить праздник непослушания. После уроков автобус 23-го маршрута довез нас до Цветаевского озера. Ничего героического в этом поступке не было: озеро находится в черте города, так что назвать нас, типа того, беглецами было нельзя. Но то, что родители не знали о нашей дерзости, сплотило нас еще больше. Заговорщики, мы были взволнованы и неимоверно счастливы. Мой пульс тогда, наверное, зашкаливал за все мыслимые пределы, как у биатлониста, подходящего к огневому рубежу. Мы гордились и этим поступком, и друг другом, и каждый – собой. Только оттаявшее к середине марта Цветаевское озеро могло разрешить наш давнишний спор: у кого будет больше “блинчиков”? Любой землянин расскажет вам правила игры в “блинчики”. Надо замахнуться и пустить “снаряд” как бы по касательной к воде, чтобы она, словно диванная пружина, выпихивала камешек на поверхность еще и еще раз. Мы договорились о трех попытках. О правилах подсчета “плюхов”. О порядке суммирования результатов. Мы не предусмотрели никакого поощрения победителю баталии, кроме почета и уважухи. А эти почет и уважуха, уж верно, продлятся до тех пор, пока наш побег на озеро не сотрется из памяти. Ну, типа того.
Этот побег на озеро никогда не сотрется из моей памяти. Но не из-за победы в “блинчики”. Мы не успели совершить ни одной соревновательной попытки. Мы успели увидеть высокое бледное небо в сероватых облаках, ржавые спицы колокольчиков, лишившихся своих лепестков до нового купального сезона, рыбаков, напоминающих далекими размытыми очертаниями хребты морских чудищ. Но все это будто покрылось пеленой, как только мы увидели плот. В затоне (затон это или нет – мне все равно; для меня эта лужа, отделенная от остального озера двумя метрами пляжа, была и останется затоном) покачивался плот, сколоченный из нескольких досок и обвешанный по бокам пластмассовыми бутылками. Мы переглянулись и, не сговариваясь, ухватились за “борта”, чтобы перенести это чудо на большую воду. Дело оставалось за веслами. Я помню неуклюжие рогатины, которые помогли нам, типа того, оттолкнуться от берега, но в “открытом море” оказались бесполезным грузом.
Метрах в пятидесяти от берега нас качнуло: то ли это была остаточная волна от рыбацкой лодки, то ли мы в порыве радости забыли об осторожности и нарушили центровку своего корабля… Мой друг споткнулся о поперечную доску, с нелепой усмешкой побалансировал руками, как юный канатоходец из шапито, и бултыхнулся за борт. На какое-то время он вообще скрылся в толще воды, но вскоре всплыл, отчаянно заработал руками, и круги, которые шли от его барахтающегося тела, отгоняли плот все дальше от него. Я сидел. Я молчал. Было в его борьбе с водой что-то гипнотизирующее. Это что-то мешало мне заорать, призывая на помощь. Это что-то мешало мне подгрести к нему, используя свои ладони как лопасти весел.
Друг сопротивлялся воде, но силы покидали его. Движения стали более плавными и, типа того, размашистыми, как у балерины, танцующей умирающего лебедя. Мой друг тонул на моих глазах. Для крика ему явно не хватало дыхания. Но мне-то ничего не мешало. Нет, конечно же, нет – я не желал ему смерти. Теперь мне кажется: я боялся, что, подплыви я к нему, он, цепляясь за крайнюю доску, подтягиваясь на руках, опрокинет наш неустойчивый корабль. Я боялся утонуть вместо него – не в этом ли причина моего оцепенения? Я согласился, что один из нас умрет, но оставил за собой право на жизнь – не в этом ли причина моей трусости?
Мой друг не утонул. Кто-то (не случайный, конечно – наоборот – ниспосланный спаситель) стал метаться по берегу, зычно кричать и прыгать, как пляжный волейболист, ставящий блок. Эти крики разбудили и меня. Я наконец-то встал и заорал в серые облака: а-а-а-а-а-а!!! Я орал не “помогите!”, а именно “а-а-а-а-а-а!!!”, как будто все худшее уже свершилось, а я лишь проклинаю небеса за содеянное.
Рыбаки побросали свои крючки и снасти и всей эскадрой подплыли к потерпевшему крушение экипажу. Нас перевезли на противоположный берег – там был домик спасателей без спасателей, но со скучающей медсестрой. Ну, типа того.
С тех пор мой друг зовет меня спасителем. Иногда – спасателем. И как только вспоминается наш поход на Цветаевское озеро, его глаза блестят от повышенной влажности роговиц, а мне хочется провалиться под землю, ну, или утонуть. Друг помнит, как упал в воду. Он помнит, как его втащили в рыбацкую лодку. Но он знать не знает, что я, типа того, пожертвовал им ради себя. Цветаевское озеро – это моя первая тайна.
Черт, опять этот тик… С пяти лет я – посмешище для всего человечества, потому что правая часть моего лица живет какой-то отдельной жизнью, как мозг человека, находящегося в коме. Когда мне было пять, умер мой волнистый попугайчик Гоша. Ну, типа того, беспричинно. Это потом, спустя много лет, мама сказала, что я же и отправил Гошу на тот свет, поскольку засыпал ему в кормушку недельный рацион конопли. Вы теряли в пять лет самое дорогое, что есть у вас на земле? Я вот потерял и поэтому стал заикаться, а правая половина моего лица пустилась в самостоятельное плавание, периодически содрогаясь, как висельник на рее. Все эти изменения произошли со мной на нервной, типа того, почве. И если с заиканием батальон логопедов как-то управился, то тик не победили ни бригада невропатологов, ни полк экстрасенсов.
Я докурил свою 19-ую сигарету и зашел вовнутрь. Повар, друг мой извечный, уже вернулся и рубил салаты. Ловко же это у него выходило. Грациозно. Он был, типа того, как собака, запрыгивающая в контейнер. Пошутил я. А вот ему, другу моему, не до шуток: сын у него родился. Я единственный, кто об этом знает. Ну, и он еще. Ну, и мать ребенка, естественно.
Шеф-повар, он итальяшка, прыгает вокруг моего кореша, по циферблату наручному стучит. Типа того, пора наступает горячая, мол, руби, сынок, руби. И друг мой рубит, только сегодня это выходит у него как-то по-особенному. Со злостью, типа того. Со злостью или нет, а кулинария – это его призвание, что и говорить.
А вот и они: дама Я-Подавилась-Аргентинским-Стейком и ее кавалер. Сейчас я отнесу им меню. Я сделаю это на виду у котов и свиней, козлов и коз, Робина-Бобина, Шалтая-Болтая и прочих придурковатых героев детского писателя. Вся эта живность будет провожать меня маленькими, круглыми, разноцветными глазками со своих постеров, развешанных по стенам заведения. А потом я отнесу аргентинской паре наше фирменное блюдо – салат “Маршак”. Я сделаю это на глазах у Хармса, Михалкова, Заходера, висящих в черно-белом изображении на внутренних колоннах ресторана, на глазах у бронзового Шекспира, стоящего, типа того, у двери туалета.
Я поставлю тарелку перед ней. Я поставлю тарелку перед ним. Он – это моя вторая тайна.
8.
Он поставил передо мной фирменный салат. Развернулся. Двинулся к стойке бара. Один. Два. Я не вижу, но знаю, что на третьем шаге правая часть его лица будто получит электрический разряд. Кожа начнет судорожно сжиматься и растягиваться, словно кузнечные меха, запущенные на всю катушку. Четыре. Пять. Шесть. Семь. На восьмой шаг официант перестанет гримасничать. Ничто больше не будет напоминать о творившемся несколько секунд светопреставлении, кроме, разве что, легкого румянца щеки.
Сегодня ночью в липких объятиях я положу свою ладонь ему на лицо. Конвульсии его кожи перечеркнут, перепутают, перекроят линию моей судьбы, линию моей жизни. Все до единой линии потекут с этой ночи по другим желобам, к другим исходам.
Тебе правда нравится этот уебищный тик, спросит он.
Я люблю тебя, скажу я.
Я люблю тебя, скажет он.