(Записки неизвестного)
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2010
Сергей ШИКЕРА
Родился в 1957 году. С 1978 живет в Одессе. В журнале “Волга” публиковался роман “Стень” (2009. №№9-10, 11-12).
Идущий против ветра
(Записки неизвестного)
Идущий против ветра. – Раннее зимнее утро; городская окраина. Небольшую площадь, освещенную единственным фонарем, пересекает мущина лет тридцати пяти в пальто и без шапки; фигура идущего наклонена вперед, правой рукой он прикрывает горло. Справа, по ходу идущего, в низеньком домике ярко горят три окна.
Вопрос: куда идет идущий?
Ответ: разумеется, идущий идет в домик со светящимися окнами, куда ж ему еще идти в такую рань?!
Хорошо. Вопрос: а домик со светящимися окнами – это дом идущего?
Ответ: ну… в некотором смысле – да; можно и так сказать. Домик называется “Капелька” (она же “Капельница”) и является ни чем иным, как небольшим компактным питейным заведением, где идущий против ветра, укрывшись от враждебной свежести предрассветного ветерка, утолит, наконец, мучающую его жажду, остановит пугающие тектонические процессы у него под ногами (недоброе шевеление почвы), пресечет неугомонное шныряние неопознанных летающих существ по краям поля зрения и просветлит густую тяжелую тьму, которой до краев наполнено маленькое, трепещущее как лань, сердце идущего против ветра.
Вопрос: а …
Дверь на пружине; до рези в глазах яркий свет; прилавок. Заспанная Вера (она же надежда и любовь), свободно и не целясь, наливает сто пятьдесят водки и возвращается в подсобку, где продолжает греметь стаканами и кружками. На предмет закуски закуренная сигарета; не то чтобы трясущаяся с похмелья, а скорее крайне взволнованная возложенной на нее ответственностью рука; холодные грани стакана, и –
не успеваешь сосчитать до десяти (если считать не торопясь), как окружающий мир, тронувшись, начинает светлеть, добреть, расширяться… Аллилуйя!
Дома я съел яичницу, закурил и повалился на кровать. Настроение было самое расчудесное; жаль было засыпать. Включил радио. На радиостанции “Свобода”, сгрудившись вокруг круглого стола, какие-то шустрые комментаторы оживленно обсуждали войну в Чечне. Я взял с подоконника найденную еще в октябре возле мусорного контейнера брошюру с желтыми, пересохшими, ломкими страницами – мое любимое чтение на протяжении последних двух недель. Каталог картинной галереи Императорского Эрмитажа за 1887 год. Второй том. Германския школы. Медленно поднималось солнце, ярким светом заливая площадь за окнами, комнаты в доме и одну за другой возникавшие в моем гостеприимном воображении картинки, описание которых я читал в каталоге.
Покупка винограда. – В прихожей, на стене которой висит географическая карта, девочка в красном платье покупает виноград у старой овощницы, которая взвешивает свой товар на весах. Девочка, улыбаясь, кладет кисточку винограда в рот служанки, которая на коленях держит фаянсовый поднос для укладки плодов. Позади девочки гувернантка в желтом платье с белым передником расплачивается за покупку; возле нея маленькая собачка глядит на свою госпожу. Направо стул, покрытый зеленоватою материею. В открытую дверь виден пейзаж.
Гуляка. – Старик пошлой наружности сидит у стола, держа в руке стакан пива; возле него крестьянин, также сидя, набивает трубку свою. Вдали другой крестьянин, обращенный лицом к стене. Фигуры поколенныя.
Зима. – Несколько мущин катаются на коньках и играют в мяч на замерзшем канале, на берегу которого стоит ветряная мельница. На первом плане рыбак продает двум мущинам рыбу. Несколько дальше видна хижина; направо виселица с двумя повешенными, а на заднем плане город. Ветер слегка качает окоченевшие трупы; слышны веселые голоса, скрип коньков и удары по мячу…
Я проспал четыре часа; когда проснулся, радио все еще работало на волне “Свободы”; а может быть волна ушла, а потом вернулась. Речь опять шла о Чечне. Из чеченского министерства информации (оказывается, там, в горах, и такое есть) комментаторам рассказывали жуткую историю. Прямо на трассе Ростов–Баку (прямо на трассе) русские десантники зарезали около восьмидесяти турков-месхетинцев. Прямо на трассе. И все это происходило на глазах у пассажиров проезжающих по трассе автобусов, особенно женщин и детей. Так было доложено. Вот это “особенно женщин и детей” (почему старики остались не у дел?) мне понравилось больше всего. Комментаторы в студии поддакивали, сдержанно, но скорбно вздыхали. Ну, разумеется, они не верили ни на копейку во всю эту чушь, но, может быть, их просто завораживала сама по себе предложенная им картинка, так же как меня завораживали описания картин из моего каталога? Да я и сам живо представил себе эту сцену: перекошенные мукой лица жертв, окровавленные, дымящиеся на морозе полушубки десантников, расплющенные о стекла автобусов лица особенно женщин и детей…
В тот день дел у меня было невпроворот. Я выпил в “Капельке” боевые сто грамм и отправился в город. Точнее дел было всего одно, но мне и его хватало с головой. Тетка моей покойной матушки, будучи одинокой старой девой, когда-то давным-давно переписала на меня свою однокомнатную квартирку на ул. Завокзальной (другой конец города), которая и отошла ко мне после ее смерти. Года два назад я стал сдавать ее супружеской паре с ребенком, беженцам из Таджикистана, и теперь 15-го числа каждого месяца езжу к ним за деньгами, на которые, собственно говоря, и живу.
У квартирантов меня ждал неприятнейший сюрприз. Денег не было. Так мне было сообщено моей квартиросъемщицей Зоей. При этом, разумеется, краска смущения, заламывание рук, мольба во взгляде. Деньги были, вот еще позавчера они были, но пришлось срочно отослать свекрови в Мурманск на операцию, к тому же, как назло, мужу задержали зарплату, и им, в свою очередь, тоже кое-кто должен приличную сумму и никак не отдаст, нет у людей совершенно ни стыда, ни совести, и дальше все в том же духе, с той же плачуще-просящей интонацией. Действие выпитого в “Капельке” подходило к концу. В такие минуты я всегда несколько циничен. Что ж, сказал я, слезами горю не поможешь, будем выносить вещи и прощаться. Зоя метнулась на кухню, а затем, накинув пальто, выскочила за дверь. Я сейчас, сказала она, к соседке. Мы остались вдвоем: я и дочь Зои, девица лет пятнадцати, старшеклассница. Я опустился на стул и закурил. Девица, положив ногу на ногу, сидела напротив и, уставившись в книгу, время от времени отбрасывала со лба челку. Во всей ее позе читалось демонстративное презрение ко мне, бездушному, бессовестному, ничтожному вымогателю. Зоя вернулась довольно быстро, я не успел выкурить сигарету, и положила передо мной на стол деньги. Очевидно, они у нее были, и ни к какой соседке она не ходила, а просто постояла пару минут в подъезде. Накинуть им, что ли, за такие фокусы, подумал я, взял деньги и ушел.
На улицах было все так же солнечно. Домой идти не хотелось, и я решил погулять по городу. Около получаса бродил, потом вдруг, неожиданно для себя, добравшись до центра, решил сходить в гости. На улицах была уйма недурных девиц, многие из которых поглядывали на меня с интересом. Я уже давно заметил, что с похмелья пользуюсь успехом у встречных барышень. Вряд ли запой как-то облагораживает мою наружность, но, может быть, я – небритый, мрачноватый – кажусь им каким-то чрезвычайно романтичным и опытным?.. Поди пойми их.
Итак, я решил пойти в гости. И не к кому-нибудь, а к Савицкому. Тут необходимо небольшое пояснение.
Начнем-с с трюизма: у каждого в жизни есть нечто такое, что лежит на его совести невыводимым пятном, давит тяжким грузом и т.д. Кое-что есть и у меня. Нет, я не расстреливал несчастных по темницам, не крал последних денег у многодетных вдов и не растлевал их малолетних детей. И тем не менее. Я… Одним словом, когда-то по нелепому стечению обстоятельств я оказался в числе участников так называемого диссидентского движения в нашем городке, и даже провел два года на “химии”. И вот почему-то именно этот факт своей малоинтересной биографии я до сих пор не могу вспоминать без жгучего стыда, доводящего меня иногда даже до каких-то внутренних судорог, до ломоты в суставах.
Тогда, в те давние уже годы я кое-что пописывал (впрочем, мои прозаические опыты, слава Богу, были вполне безобидными) и, как большинство пишущих в нашем городе, в конце концов, попал в компанию Савицкого.
Вино, много вина, поэтессы с немытыми шеями, бородатые художники, неумолкающие радиоголоса (какая радость, когда попка за кордоном упомянет твое, или же даже просто знакомое тебе имя!), самиздат, тамиздат и проч., проч., проч.
Скорее всего, я тогда просто угодил под горячую руку, под какое-нибудь мероприятие. Меня вместе с Савицким взяли в оборот за тунеядство. Причем, самое забавное, что Савицкому удалось отделаться проникновенными беседами в кабинетах госбезопасности, а вот мне пришлось провести два года на стройках народного хозяйства. Эти-то два года и сделали меня в глазах публики диссидентом. Смех, да и только. Впрочем, если не считать несводимого пятна и прочих неприятных ощущений.
Мое возвращение как раз совпало с входящими в силу переменами в стране. Савицкий, помнится, начал выезжать тогда за границу, читал даже там какие-то лекции (какие? кому? о чем?); я же заперся у себя у себя на хуторе. Вначале тяжело болела моя любимая матушка (толчком для болезни, возможно, послужила история со мной), потом нелюбимый батюшка, потом я, похоронив обоих, пристрастился к алкоголю.
Словом, с Савицким мы не виделись несколько лет. Даже не знаю, чего это вдруг меня к нему потянуло. Взял я бутылку и отправился по хорошо известному адресу.
Уже через полчаса, да какое там, – через минут пятнадцать, я понял, что не следовало мне сюда соваться. Сквозь пыльные стекла ярко лупило холодное солнце; мы – я, Савицкий и его юный друг Вадик (я давно знал об этой склонности Савицкого, которую он раньше тщательно скрывал) выпивали, закусывали апельсинами, и говорить нам было решительно не о чем. Из разных концов комнаты за нами наблюдали два престарелых кастрированных кота – Бобчинский и Добчинский, которых я помнил еще котятами. Меня так и подмывало встать и уйти, и удерживала только недопитая водка. Мы с Савицким перебрали общих знакомых, до которых, по всему было видно, ему не было никакого дела, а уж мне тем более. На этом наша беседа приказала долго жить. Черт, подумал я, надо же быть таким идиотом – испортить себе такой чудесный денек! Что ж, теперь получай.
Встреча друзей. – В комнате, ярко освещенной солнцем сидят за столом трое мущин: средних лет педераст в желтой рубашке и коричневой жилетке, его молодой любовник в зеленом свитере и с серьгой в ухе, и еще один испитой, небритый, пошлой наружности мущина в пальто, очевидно гость. На круглом столе, накрытом бархатной пурпурной скатертью – бутылка водки, рюмки, два апельсина, один из которых разрезан на дольки. В простенке между окнами стоит кресло в стиле ампир, на котором лежит, подобрав под себя лапы, и смотрит на сидящих за столом большой пушистый дымчато-полосатый кот. Там же в простенке над стулом висит цветное изображение мандалы. Фигуры поколенныя.
Я спросил у Савицкого, собирается ли он весной перебираться на дачу, что он делал каждый год. Он ответил, что не собирается, поскольку дача продана, вернее, продан был участок, а домик сожгли еще раньше. Я спросил, удалось ли ему узнать, кто это сделал. Савицкий как-то по-бабьи пожал плечами, сказал: какая разница, значит, так было нужно… какое-то хулиганье, наверное… Мы их называем “кармические санитары”, добавил он. Не понял, сказал я. Я говорю: мы их называем “кармическими санитарами”, повторил Савицкий. А-а-а, протянул я и подумал: это что еще за санитары такие и кто это “мы” – Савицкий, Вадик и Бобчинский с Добчинским?.. И тут Савицкого как прорвало, и он понес, набирая обороты, что-то про карму, про ее исправление, про какие-то энергии, тонкие миры, грязные излучения, программы зла и проч. и проч. и проч. И уже через четверть часа мне стало казаться, будто голова моя набита пыльной трухой или грязными тряпками, а хмеля в ней как не бывало, и у меня просто руки зачесались от желания схватить бутылку и дать Савицкому по голове. Нисколько не заботясь о соблюдении приличий, я, как только мог, быстренько свернул эту проповедь, распрощался и был таков.
…Злой, голодный, промерзший, я возвращался домой, к себе на хутор, и какой же радостью было для меня увидеть ярко и весело горящие окна “Капельки” и тени посетителей на занавесках!
В тот сырой туманный вечер “Капелька” была забита до отказа. В дальнем углу сидел Иван, мой ближайший сосед (дом, в котором я живу, разделен на две половины, одна из которых принадлежит ему); рядом с ним сидел еще некто, устало опустивший голову на поставленные на стол кулаки. На радостях, не спрашивая, я взял тому и другому, как и себе, по сто водки.
– Добрый вечерок! – сказал я, ставя на стол стаканы и протягивая Ивану руку. – Как делишки?
– Да так… Ничего хорошего. Четвертые сутки болит поясница, – отвечал Иван, отрываясь от газеты и щурясь на меня сквозь дым сигареты. – По какому случаю угощение?
Я ответил витиевато:
– По случаю утраченного было, но вновь обретенного душевного равновесия. Одним словом: за радость обретения!
– Радощчь… – глухо произнес в стол приятель Ивана.
Мы с Иваном выпили, приятель не стал.
– Бывает ли с тобой, Иван, такое, – начал я, запив водку томатным соком, чувствуя приятнейшее возбуждение и необыкновенное желание говорить, говорить… – бывает ли такое, что окружающий мир вдруг предстает какой-то скверной картинкой, скверно намалеванной на похабно отсвечивающем, громыхающем на ветру листе жести?
– Жещчи… – не поднимая головы, поправил меня приятель Ивана.
– Бывает ли с тобой такое, сосед?
– Непростой вопрос, – усмехаясь одними глазами, уклончиво отвечал Иван.
– А вот у меня бывает. И если бы ты только знал, какая это мерзость!
– Мержощчь…
– Друг изучает польский? – спросил я.
– Вероятно. Я вообще-то вижу его первый раз, – сказал Иван.
Мы распили с Иваном сто грамм, которые я взял незнакомцу, и отправились ко мне, поскольку “Капелька” уже закрывалась и Вера начала разгонять посетителей.
Мой сосед Иван человек таинственный. Очевидно, он оказался единственным наследником моей соседки, покойной Ирины Петровны. Поселился он у нас на хуторе около года назад. До сих пор я знаю о нем очень мало, и может быть, знал побольше (в чем сомневаюсь), если бы не моя никудышная, изъеденная алкоголем память.
Капитан в отставке, последнее место службы где-то в Германии. Здесь устроился на работу в строительную фирму. Любит выпить. Раз в две-три недели приводит к себе на ночь девицу; девицы, как правило, самого последнего разбора; судя по всему, подбирает он их здесь, недалеко, на трассе, на так называемой “стометровке”.
Вот, собственно, и все. Думаю, что если бы не тесное наше соседство, вряд ли бы мы когда-нибудь сошлись.
…Спускается как-то на территорию Германии летающая тарелка с инопланетянами или, если угодно, с гуманоидами. Ну, немцы давай их встречать. Гуманоиды, которые, кстати, по внешнему виду мало отличаются от нас, ведут себя при этом крайне сдержанно, по большей части отмалчиваются, реагируют на все довольно вяло, поджав губы. Ну, решили тогда немцы показать им страну и повезли по своей Германии, по своим вылизанным, аккуратным городкам, бургам и баденам. Прокатили, показали, и тут гуманоиды спешно засобирались в обратный путь. И ни на какие уговоры еще немножко погостить не соглашаются. Ну что ж, насильно не удержишь. Устроили им хозяева пышную церемонию прощания. И в конце церемонии старший из этих братьев по разуму, поблагодарив за теплый прием, вдруг, не удержавшись, уже перед тем как спрятаться в свою хромированную тарелку, с нескрываемой брезгливостью спрашивает: “А всё же, как вы можете вот так, как свиньи, жить по уши в такой грязи?!..” И улетел, не дождавшись ответа. Среди провожающих немая сцена.
Эту историю (или, если угодно притчу) как иллюстрацию к нехитрому тезису о том, что все в мире относительно, Иван рассказал мне в одно из первых наших застолий. Мне вообще очень нравится его своеобразное чувство юмора. Вот, например, замечательное сравнение, которым он определил свое отношение к бывшей, уличенной в измене жене (ага, вот ведь и про жену он что-то мне рассказывал!). “Знаешь, – сказал он тогда, – это как в общем вагоне поезда Саратов–Павлодар уронить в туалете на пол последние деньги: и оставлять жалко, и поднимать ужасно не хочется”.
…Господи, об одном только прошу: избавь меня от зрелища этой страшной сутолоки, этого трудного кровавого копошения…
…среди ночи я проснулся.
В гостиной горел свет, верхний свет, все четыре лампочки в люстре. Отчетливо тикали ходики. И раздавались шаги. Чьи-то мягкие тихие шаги. Как будто кто-то там прогуливался по комнате.
Надо сказать, что со мной уже однажды ночью приключилось одно странное происшествие. Вернее, было это не ночью, а перед рассветом, когда только-только начинало светать. Я, лежа на спине, проснулся и увидел перед собой странную, даже поразительную картину – завораживающе прекрасную и отвратительную одновременно. При жиденько-сером освещении начинающегося утра я увидел, что потолок надо мной оказался метра на три, если не на все пять, выше, и весь он был изрезан затейливой, узорной, сводящей с ума своей тончайшей изощренностью резьбой, и по всем прогалинам и прорезям, не минуя и самой узкой ложбинки, по всему потолку медленно струился густой блекло-пестрый дым; по всем четырем стенам этот дым стекал вниз, но не доходил до меня, растворяясь где-то по пути. Я лежал с запрокинутой головой, глядел вверх и страшно хотел спать, и даже столь необычайное зрелище не могло победить во мне этого желания. При этом я вполне отчетливо сознавал, что в данную минуту не сплю, и еще было ощущение, что в таком состоянии мой потолок пребывает все время, когда я его не вижу, что я нечаянно подглядел, увидел потолок в его настоящем виде. Я продержался несколько минут и заснул. И утром даже не возникло мысли, что все это мне пригрезилось. Вы скажете: ну, что ж, налицо результат этого дела (щелчок по горлу), приближение белочки, да я и не стану отрицать, но только, может быть, прав был все-таки господин Свидригайлов, ну там, когда говорил о соседних мирах, о близости их во время болезни?
Итак, я проснулся среди ночи, увидел, что в гостиной горит свет, и услышал мягкие неторопливые шаги. Все мое тело, в каждом его суставе, в каждой мышце, было расслабленно и как будто развинчено; слегка знобило и опять же страшно хотелось спать. Я натянул одеяло до самого подбородка, повернулся на бок, лицом к гостиной и стал ждать, гадая, кто бы это мог быть. Ни волнения, ни страха я не ощущал, а только какое-то дремотное любопытство томило меня. Сначала подумал, что это должно быть мой сосед, Иван. Может быть, ему среди ночи понадобился хлеб, например, или соль, или спички, может быть, у него закончились сигареты, – мало ли что? Потом я подумал, что хотя Иван и странный человек, и даже чрезвычайно странный, но все-таки не настолько же он странен, чтобы зажечь весь свет в комнате и разгуливать по дому, не разбудив прежде меня. Вряд ли бы он постеснялся меня беспокоить, просто вошел бы и растолкал, как это уже бывало. Потом я решил, что это кто-то из местных лихих ребят, может быть какой-нибудь завсегдатай “Капельки” забрался в дом в надежде чем-то поживиться. Ну, на этот счет я был абсолютно спокоен – брать у меня было решительно нечего, кроме, разве что, лампочек в люстре, а бутылка водки стояла в изголовье. Вот только опять же я никак не мог понять, для чего злоумышленнику понадобилось включать верхний свет. Словом, борясь со сном, я продолжал лежать и ждать, уверенный в том, что наша встреча, если она состоится, напугает больше пришельца, чем меня. Между тем мягкий топот то умолкал, то вновь возобновлялся, и, наконец, стал приближаться. Через минуту в дверном проеме появился черный силуэт, и незнакомец встал на пороге, облокотившись о дверной косяк. Роста он был небольшого и какой-то весьма странной формы – что-то у него было то ли с головой, то ли на голове. И очень он мне кого-то напоминал. Да, он напоминал мне отца, когда тот, еще будучи здоровым, выходил на порог, и вот так становился покурить. Но кто же это мог быть?.. И тут я услышал хорошо знакомый голос:
– Не спишь?
Папаша. Он самый. Я, наконец, разглядел, что на голове моего родителя помещался цилиндр, да и в остальном он был одет не менее причудливо: что-то долгополое было на нем, вроде фрака, полосатые брюки гармошкой ложились на тускло блестящие туфли, в правой руке была трость, да, да – трость!
– Нет, – ответил я на его вопрос. – А ты… какими судьбами?
– Да вот, зашел проведать…
Он стоял, чуть склонив голову набок, тихонечко постукивая концом трости по полу.
– Ну и как там у вас? – спросил я.
– Недурно. Совсем недурно. Гораздо лучше, чем я ожидал, – быстро ответил он, видно, готовый к такому вопросу.
– А ты разве ожидал? Что-то я сомневаюсь.
– А почем тебе знать, ожидал я или нет? Как мне помнится, мы с тобой на эти темы не говорили.
– Глупости, – сказал я. – Ни хрена ты не ожидал. Уж мне-то не надо рассказывать.
– А почем тебе знать, ожидал я или нет? Как мне помнится, мы с тобой на эти темы не говорили.
Помолчали.
– Так как там у вас? – спросил я. – Все купаются в свете и вечном блаженстве?
– Ну, бывает, что и купаемся. Но вообще-то просто спокойно. Я бы даже сказал: просто уютно.
– И каждого поступившего одевают вот в такой нарядец?
– Ну, почему же “одевают” – каждый сам себе выбирает и одежду, и обстановку. На свой вкус и в соответствии со своим представлением об изящном и прекрасном.
Я чуть не рассмеялся.
– Вот единственное, в чем тебя никогда нельзя было упрекнуть, так это во вранье. Ты здесь никогда не врал. Это тебя там научили? Славное заведение, ничего не скажешь.
– Я и не вру.
– Ну конечно! Хочешь сказать, что ты сам себе выбрал и этот дурацкий цилиндр, и эту трость? Да ты и не знал никогда, как они выглядят! Так же как и не знал, что такое представление об изящном.
Кажется, его немного смутил мой насмешливый тон.
– Ты заблуждаешься, – возразил он. – Говоришь о том, о чем не имеешь ни малейшего понятия. По-твоему я, конечно, не мог иметь никакого представления о прекрасном. Это не так. Я ведь кое-что повидал на своем веку, в этом же ты мне не можешь отказать. И среди того, что я за свою жизнь перевидал, попадалось же иногда и прекрасное, и изящное… и изысканно-утонченное… Да-да, не усмехайся. Пусть я не обращал на него никакого внимания, хотя и это не так, пусть не придавал никакого значения, но я же это видел. Хоть краем глаза, но видел же… в кино, по телевизору… какая-нибудь случайно увиденная красивая упаковка, например; посуда – помнишь те наши две старинные тарелки?..
– Которые ты разбил по пьянке. Одну из них об мою голову, – вставил я.
– Я уже не говорю о природе, – продолжал он, не обращая внимания на мою реплику, – какая это красота, какое величие!.. Деревья, цветы, животные!.. Горы! (я в молодости ездил по Военно-грузинской). Тут все идет в ход. Все складывается из разных деталей, осколков, фрагментов воспоминаний – ничего же не забывается. Конечно, мне трудно сравниться с каким-нибудь художником или коллекционером, любителем прекрасного, но, скажу тебе, разница, в общем-то, и невелика. Разница в том только, что он видел прекрасное и знал, что оно прекрасно, а я видел и не знал. Не отдавал себе отчета. Так что еще неизвестно, кому тут из нас больше повезло, мне или ему – ему-то все это привычно, а вот для меня все внове, свежо. Вот так. А ты, наверное, надеялся, что я в аду буду гореть, да?
– Ну а как мать? Видишь ее там? – спросил я и почувствовал, как мне перехватило горло.
– Нет, мы не видимся.
– Ну а вот это вот – слава Богу! Значит, палачи и жертвы там все-таки врозь. И на том спасибо.
– Ерунду говоришь. Нет там ни жертв, ни палачей, а не встречаемся мы потому, что не чувствуем в этом никакой необходимости. Ни я, ни она.
– Ну, хорошо, – сказал я. – Горы, тарелки и красивые упаковки у тебя сложились в прекрасное. А вот во что сложились твои пьяные дебоши, твоя матерщина, твое выбрасывание нас с матерью на улицу?.. осколки от тех же тарелок…
– А никаких дебошей не было.
– Вот как! Не было?
– Не было.
– Лихо. А что же тогда было?
– А ничего не было. И ничего нет. И тебя нет. Есть только я.
– Какого же тогда хрена ты ко мне заявился?
– А я и не заявлялся. Это сон. Просто сон. И угадай чей.
– Так. Это ты мне сейчас начнешь втирать что-то вроде истории про того долбанного китайца с его долбанной бабочкой? Спасибо, не надо. Это, пожалуйста, к Савицкому.
– Да ничего я тебе не собираюсь, как ты выражаешься, втирать. Зачем? Ведь ты и есть та самая долбанная бабочка.
– Ладно. Всё. Пошел в жопу, – сказал я и перевернулся на другой бок, лицом к стене.
…Утром я себя чувствовал препогано, с отвращением вспоминая и вчерашний визит к Савицкому, и ночной приход папаши. Как тут было не выпить? Я и выпил. Как часто, и даже почти всегда, у меня бывает, то, что на трезвую голову вызывало отвращение, на пьяную начинает веселить. Я сидел за столом, ел неизменную яичницу, слушал валторновый концерт Й. Гайдна и с каждой минутой чувствовал себя все лучше и лучше. Передо мной по столу гулял таракан из переборчивых. Сначала он подошел к кусочку сала, потом к кусочку яичницы возле сковородки, потом направился к хлебной горбушке. Ни одно из яств не пришлось ему по вкусу. Что меня несколько возмутило. “Всё, таракан, – ты покойник”, – сказал я, скинул его на пол и раздавил. С некоторых пор я полюбил всякие американские выраженьица типа: “я сделал это”, “доверься мне” и прочие, кочующие из фильма в фильм, и так и сыплю ими в минуты воодушевления. Эта привычка появилась у меня после того, как я провел больше месяца в тесном общении с американской массовой культурой. Один мой сосед, Митя, живущий в двух кварталах, уезжая на полтора месяца в Бостон, предложил пожить у него в доме, посторожить. Митя большой поклонник всего американского (с этим он даже перебарщивает, потому что “Вау!” вместо “Ух ты!” и “Бла-бла-бла” вместо “Ля-ля” – это, на мой взгляд, для мужика за тридцать уже как-то чересчур). Так что я полтора месяца только и делал, что смотрел американские фильмы и читал американские романы, которыми просто завален Митин дом. Ну, скажу я вам, чудеса! Новый Свет, да и только! Помню, особенно меня поразил один такой довольно объемный роман, напичканный всякой мистической дребеденью. Там герои – взрослые мущины в количестве семи-восьми штук и их немолодая уже подружка съезжаются в городок своего детства, в котором пропадают детишки, чтобы там, на месте сразиться со страшной неведомой силой, бросившей им вызов еще в детстве. Заканчивается все более или менее благополучно. Потери минимальные – один или двое. Оставшиеся в живых в каком-то заброшенном подвале по очереди (наш грубый соотечественник сказал бы: “хором”) любят свою подружку и тем самым одерживают победу над распоясавшимися силами зла, потому как любовь (даже такая) побеждает все и вся. Очень художественно и умилительно этот процесс описан, хотя почему-то все время было смешно. Ну а больше всего меня поразил такой эпизод. Самый главный из главных героев в финале романа садится на свой подростковый велосипед и с большим воодушевлением катит на нем по городку своего детства. И вот, катя и глядя на знакомые с младенчества места, дома и улицы, он приходит в такое радостное возбуждение, что у него вдруг начинается эрекция. То есть, если я правильно все понял, у героя, попросту говоря, встал на его город детства, на его, так сказать, малую родину, родные пенаты; душевный подъем перешел в телесный. На этом самом месте роман заканчивается, и чем подъем увенчался, остается только догадываться. Для меня это тогда стало в некотором роде открытием. Ни фига себе, подумал я, какие интересные проявления радости у народа! Вы только представьте себе – вот, например, после многолетней разлуки сын обнимает мать и отца; вот молодой папаша, вернувшись из дальней опасной командировки (после какой-нибудь пустынной бури), хватает на руки детей; вот встречаются в урочный день давно не видевшиеся школьные друзья и т.д. – и вот все они, очевидно (почему бы не допустить?), испытывают все тот же подъем. Да, не поспоришь: есть много чего, друг…
Но я что-то отвлекся, и не о том собирался говорить. А собирался я говорить о том, что вот именно в то утро, на другой день после посещения Савицкого я и принял окончательное решение относительно одного дельца, которое уже давненько обдумывал.
Тут придется начать несколько издалека.
В те дни я весь находился во власти одной идеи. Я даже помню, как она появилась, как зародилась и росла во мне, пока не завладела всем моим существом.
Как-то по случаю я купил у одного веселого бодрого старичка с полторы сотни виниловых пластинок – почти все сплошь классика и немного народной музыки. Надо сказать, я в этом деле всегда был темен: концертов никогда не посещал, в оперном театре был только в детстве, и все мои познания в классической музыке из радиоточки. А тут вот как-то пристрастился, да так, что теперь не могу себе и представить утра без какой-нибудь баховской кантаты. Да… Так о чем я?.. Ах, да! Насчет идеи. Так вот: пластинки. Пластинки, как известно, лежат в конвертах, и почти на каждом таком конверте с тыльной стороны что-нибудь написано, и если по-русски, то можно и прочитать. И вот меня, помнится, всегда поражало полное, то есть абсолютное несовпадение музыки, которую я слышал на пластинке, с тем, что было об этой музыке написано на конверте. Никогда, ни разу ничего похожего, даже близко. И мне, честно говоря, было откровенно наплевать, рассказывал ли мне о музыке, разъясняя ее, какой-то тертый музыковед или даже сам автор, какой-нибудь Малер или Бетховен. Ничего общего, повторяю, я никогда не находил. Тот же Людвиг мог хоть с пеною у рта, колотя своей клюкой по столу (хотя, откуда у него клюка? А, ладно…), объяснять мне, что в его пасторальной симфонии вот здесь изображены мирные поля с веселыми крестьянами в погожий солнечный день, а вот тут – уже гроза, и те же пейзане бегут со своих полей, сверкая пятками, – на меня это не произвело бы никакого впечатления. Или там возьмем какой-нибудь скрипичный концерт Прокофьева. На конверте читаем, что тут отражена народная стихия народного же веселья и т.д. – ничего себе весельице, от которого мороз по коже!.. Странное вообще чувство юмора у этих музыковедов. Да и, судя по всему, у самих композиторов.
Вернемся, однако, к моей идее. Не смогу сказать точно и расписать подробно, каким именно образом мой пластиночный скептицизм трансформировался в нее, но связь между этими вещами очевидна. Не будь этого раздражителя, этой внутренней пьяной полемики, на которой я отчего-то на некоторое время маниакально сосредоточился, не было бы и всего остального. Итак: к чему же я пришел? Говоря коротко, мне захотелось совершить нечто такое, что было бы вполне объяснимо для постороннего наблюдателя, но на самом-то деле само по себе было бы лишено каких-либо вразумительных мотивов и, соответственно, объяснений. Чего только не придет в нетрезвую голову со скуки!
Долго я думал, каким образом мне бы свою идею воплотить, и, наконец, решил: зачем далеко ходить? надо брать то, что лежит под рукой. А что у меня тогда было под рукой? Мой старый приятель Миша и его жена Жанна – единственные более или менее приличные люди из всех моих знакомых, добропорядочные обыватели. С Мишей я учился в школе; мы были просто одноклассниками и никакой дружбы не водили. После школы мы с ним эпизодически встречались где-нибудь в городе, обменивались дежурными фразами вроде: как поживаешь? как дела? но ни разу даже не выпили вместе. Приятельствовать мы стали после моего возвращения с “химии”. Миша вдруг проникся ко мне особенной уважительной нежностью, очевидно, как к пострадавшему, стал приглашать в гости, звать на дни рождения, одалживал мне деньги и т.д. Он был добродушен, глуповат; занимался недвижимостью, увлекался охотой и рыбалкой. Его жена Жанна, темная шатенка лет 25-ти с печальными карими глазами и пышной челкой, довольно вяло занималась домашними делами и была женщиной, что называется, непростой. Она время от времени что-то там рисовала, пописывала стихи, и вообще пыталась как могла разнообразить пресную жизнь домохозяйки, жены занятого человека. Какое-то томление чувствовалось в ней, какая-то неудовлетворенность ее подтачивала. Главой семьи была, конечно же, она, и Миша, по-моему, очень уютно чувствовал себя под ее каблуком. Отношения у меня с Жанной были такие шутливо панибратские, с налетом некоторой игривости. Время от времени я ловил на себе ее пристальные взгляды, особенно часто во время застолий, когда она немного выпивала, но и не думал принимать эти взгляды близко к сердцу, прекрасно сознавая, что женщине скучно, но не мне ее веселить. Однажды она даже заявилась ко мне в гости, одна, без Миши, сказала, что вот, мол, проходила мимо (объяснение совершенно неуклюжее, поскольку идти мимо нашей тмутаракани в общем-то некуда, кроме как в открытую степь, или же возвращаясь из нее). Я тогда, конечно, смысл ее визита уразумел, но не воспользовался, потому как очень уж не хотелось (тогда) осложнять себе жизнь. Мы попили чаю, натянуто побеседовали и она ушла. Мне даже, помнится, стало ее тогда жаль.
В общем, чтобы не тянуть, сразу перехожу к делу и сообщаю: я решил увести Жанну у Миши, тем более, что предпосылки, которые могли бы обеспечить успех предприятия, как видите, были. Смысл затеи (вполне безумной – согласен, но ведь так оно и задумывалось) был таков: со стороны это должно было выглядеть как банальный увод одним у другого жены (аннотация на конверте от пластинки), хотя на самом деле это действо не должно было иметь ни малейшего смысла и никаких разумных объяснений, просто прихоть (сама пластинка, т.е. музыка). Повторяю (хотя, чего это я повторяю, если я, кажется, об этом и не говорил еще): женщина по имени Жанна, жена моего приятеля Миши, меня не интересовала абсолютно ни с какой стороны. Для меня намечавшееся мероприятие было не более, чем тяжкой головоломной обузой. Но уж очень хотелось доказать господам музыковедам, что музыка и то, что они пишут о ней на конвертах, не имеют ничего общего между собой. (А ведь у меня и впрямь, кажется, что-то с мозгами: интересно, что это за музыковеды такие, которые ждали и не могли дождаться моих бредовых доказательств?)
Возможность исполнить задуманное представилась меньше чем через неделю, когда Миша с друзьями отправился на очередную то ли охоту, то ли рыбалку (о чем мне было известно заранее, поскольку он настойчиво звал меня с собой). На следующий же день после Мишиного отъезда я заявился к нему домой. Да, чуть не забыл: накануне вечером ко мне зашел сосед с параллельного переулка, Петя Ярославцев (когда-то мой собутыльник, а теперь вот уже два года бывший в завязке) и принес долг полугодичной давности. Это было так неожиданно и, самое главное, так кстати, что, будь я гражданином США, меня от радости отбросило бы эрекцией к подоконнику. Тем же вечером, раз такое дело, я устроил себе прощание (не надолго, так, на две-три недельки, не больше) с холостяцкой жизнью или, как сказали бы опять же наши вездесущие друзья американцы, мальчишник. Водка мне что-то немного надоела, я решил попить портвейна, купил две бутылки молдавского, кое-что поесть. Дома я сразу же, с морозца, бахнул два стакана, поставил на проигрыватель пластинку с греческими песнями, взял томик Стивенсона и вот в такой теплой и пестрой интернациональной компании чудесно провел время.
А на следующий день я, как уже говорил, отправился домой к Мише, которого дома не было.
Сначала мы сидели с Жанной на кухне и пили кофе с коньяком. Ну и тут Жанна дала себе волю. Ясно же было, что я, знавший о том, что Миша в отлучке, явился не просто так. И неподвижный ее взгляд, еще и на фоне малосодержательной беседы (да просто какого-то бессмысленного лопотания) был выразителен и красноречив как никогда. Я допил кофе, подошел к ней, поднял со стула, взял на руки и понес в спальню. Она была несколько тяжеловата для меня нетрезвого, и я еще помню, как по дороге в спальню все время думал: вот будет весело, если я сейчас обо что-то споткнусь и мы брякнемся на пол. Однако дошел, донес. Когда все совершилось, я, отдышавшись, сказал: “Идем жить ко мне?” Некоторое время она раздумывала, но недолго, потом спросила: “Тебе этого хочется?” Я сказал: “Да”. “И давно?” “Не помню. А какая разница?” Она еще немного подумала и сказала: “Пошли”. Мы оделись, она побросала в дорожную сумку вещи, взяла деньги, и мы вышли.
Так вот все гладко и без лишних слов у нас произошло. И стали мы жить-поживать и врагов наживать. Ну, насчет врагов я так, для красного словца. Если не считать несчастного Мишу. А какой из Миши враг? Бог с вами. Он, кстати, примчался через пару дней. Встречала его на веранде, она же кухня, Жанна. Я же лежал пьяненький в комнате и через приоткрытую дверь до меня долетали обрывки их супружеской беседы. Миша что-то горячо, с умоляющими нотками в голосе говорил. Тон ответов Жанны был раздражительным. Она говорила: “мне надо побыть еще здесь…” (“побыть” – это хорошо, подумал я), “мне это необходимо, понимаешь?..”, “может быть нам вообще не стоит больше жить вместе…” (а вот это напрасно). Миша долго молчал, потом я услышал: “я вот тут деньги принес…” А-а-тлично, подумал я и заснул. В дальнейшем Жанна с Мишей встречались еще не раз, но уже на нейтральной территории. И каждый раз Жанна, после встреч, приносила деньги.
Мои расчеты пожить с Жанной две-три недели, как оно и задумывалось, и разойтись не оправдались, мы прожили дольше. Первая неделя прошла, если можно так сказать, под знаком Венеры. Объяснение тому довольно простое: я долгое время жил анахоретом, и поэтому это недельное барахтанье в постели еще можно было выдать за страсть. Вторая неделя – ну так, тоже ничего. Ну, третья… На этом можно (и нужно!) было бы и остановиться. Задача была выполнена, основная тема сыграна, дальше шло малосодержательное и совсем необязательное ее развитие с неизбежными повторами и вариациями, то есть, как и следовало ожидать, потянулись серые будни. Впрочем, для кого как. В поведении моей Жанны чувствовалась какая-то растерянность. То она брала на себя роль богемной девицы, и тогда пила и курила напропалую, время от времени что-то пописывая в своей общей тетради; однажды она даже где-то достала травы и, обкурившись, весь вечер истерически хохотала под моим пьяным недобрым взглядом (я всегда был самым решительным противником наркотиков). А то вдруг переходила на положение примерной жены-хозяйки, и тогда начинала готовить, стирать, наводить порядок, создавать кое-какой уют, что в моей конуре было сделать очень непросто. Потом ей это наскучивало, и она опять бросалась во все тяжкие. Я ко всем ее метаморфозам и причудам относился с философским спокойствием, и продолжал вести ту же жизнь, что и раньше, терпеливо выжидая, когда она, наконец, образумится и вернется к мужу. Иногда, когда меня уж чересчур тяготило ее присутствие и до одури хотелось побыть опять холостым, я шел в “Капельку”. А вообще Жанна, по-моему, поверх всех этих метаний, выглядела в те первые недели вполне счастливой, и, будь я чуть посентиментальней, я бы, наверное, умилялся, глядя на нее: мол, вот же удалось за всю свою раздолбайскую жизнь хоть кого-то порадовать. Да и мне, честно говоря, не на что особенно было жаловаться. Кормил и поил нас бедный добрый Миша, деньги Жанна получала от него регулярно – чего еще желать?
И все-таки долгое бобылье существование начинало постепенно давать о себе знать. И Жанна стала меня раздражать все больше и больше. И приступами экзальтации, и стишками, которые я вынужден был выслушивать, и вообще просто сама по себе, своим присутствием. А вот ей, кажется, стало надоедать наше затворничество. Она все пыталась меня вытянуть в какие-то гости, на какие-то прогулки, на что я неизменно каждый раз говорил свое твердое “нет”. Однажды я не выдержал и ударил ее по лицу. Мы и прежде обменивались раздражительными репликами, но до громких скандалов, а тем более до рукоприкладства, дело у нас не доходило. Это произошло однажды утром. Ночью выпал свежий снег, и в доме было как-то особенно уютно, ну, вы понимаете, о чем я говорю: светло, тепло, тихо. Мы завтракали. Я выпил. Вполне насладившись тишиной, поставил баховский “Магнификат”, закурил, и мне стало хорошо как никогда. И тут моя сожительница Жаннета, перебивая весь этот восторг, заводит (слово “некстати” тут не подойдет, скорее – “вероломно”, да, именно так – “вероломно”) разговор о необходимости хоть какой-то светской жизни и пытается втянуть меня в дискуссию. Я очень ценю утренние часы, первые по пробуждении, очень. Особенно такие, как те, что выдались в то чудесное утро. Я совсем не хотел унизить ее или, тем более, причинить боль, я только хотел уберечь блаженное состояние, в котором пребывал; если хотите, это был акт самозащиты. В общем, я ударил ее и выпил еще водки, чтобы удержать то, что под ее скандальным напором уже начинало разрушаться, исчезать. У нее на лице появилась самое искреннее выражение растерянности, детской обиды, она склонила голову и начала ронять слезы. Плач. Ни хрена я, конечно, не удержал. Честно говоря, я и сам немного растерялся. Потом призадумался: а вот это входило в мои планы, вот эта плачущая баба напротив меня, или не входило? А с другой стороны: что значит “входило”? и что такое эти “планы”? Ты же этого хотел, вот тебе музыка – слушай. Импровизация. А господа музыковеды пусть объясняют. На том и успокоился. Я подошел к Жанне, погладил ее по голове, как мог приласкал, и она довольно быстро меня простила. Я еще тогда, удивляясь ее такой быстрой отходчивости, подумал: а может быть, у нее внутри тоже своя музычка играет, и вот к ней добавился еще и такой неожиданный, добавляющий остроты пассаж? В благодарность за ее сговорчивость, а вовсе не из какого-то там чувства вины, я согласился пойти вечером в кино. Уже через полчаса, конечно, пожалел о данном обещании, но нарушить его не решился – все-таки не каждый день бьешь даму по лицу.
Нет, ну тут надобно бы вернуться назад, что ли… Я слишком уж стремлюсь к развязке, а ведь было и еще кое-что. Да, были вечера, когда мы втроем – я, Жанна и Иван – сидели почему-то чаще всего у меня на веранде, одетые, и вели, выпивая, легкие такие разговоры, и я чувствовал, нет, знал наверняка, что когда-нибудь, лет через пять или десять, буду вспоминать эти вечерние посиделки (если доживу, конечно) с хорошей улыбкой. Вся веранда, за исключением одного окна, была заклеена газетами, и вот мы сидели и выпивали. А снаружи был снег, ветер, качались голые ветки, а мы сидели, шутили, смеялись. Кроме всего, я ведь постоянно держал в уме, что вот зачем-то (именно “зачем-то”. Это славно. Как хотите, а это “зачем-то” все ж таки согревает сердце.) разрушил две чужие жизни… ну, не разрушил, повредил, скажем так… растрепал – вот. И странным образом от сознания этого мне было еще уютней. Что-то тут и еще было… Боюсь перегнуть – но, может быть, ощущение выполненного долга? А что? Если хорошо подумать и не кривить душой? (Да, забыл, заходил еще Петя Ярославцев, который к тому времени опять развязал.) Ну, во всяком случае, когда я сидел на веранде в компании Ивана и Жанны, я был весьма и весьма собой доволен. Нет, не то. Так, прошу прощения, тут я опять что-то стал путаться и заговариваться. Я лучше поясню историей с дядей Колей. С дядей Колей мы разбирали рухнувшую крышу цеха сборки завода по производству кранов (это еще когда я квартиру на улице Завокзальной не сдавал и подрабатывал где придется). Хороший мужик был дядя Коля, мы с ним подружились, и когда работа закончилась, встречались и выпивали не раз, в той же “Капельнице”. И вот как-то дядя Коля – вполне смирный, тихий человек встал в третьем часу ночи и перерезал всю свою семью: жену, сына и невестку (надо сказать, они не один месяц его дружно к этому готовили). Перерезал и лег спать. А утром вызвал милицию. И снова лег спать.
Утро после резни. – Освещенная ярким утренним светом комната. На двуспальной кровати среди смятых окровавленных простыней и подушек лежат бездыханные тела молодых мущины и женщины…
Я к дяде Коле потом в тюрьму ходил, слава Богу, недалеко, девять кварталов; сигареты носил. Смотреть на него было страшно. Но вот как-то раз он в разговоре, жалуясь на бессонницу, мечтательно так вдруг вспомнил, как ему сладко спалось после того, как он порешил домочадцев. Никогда так не спалось. И он аж зажмурился от удовольствия.
(Правда, тут я должен признаться, что не совсем уверен, был ли у меня с дядей Колей такой разговор. Может быть, это мне только пригрезилось. Со мной такое случается – по пьянке я бываю разговорчив, и если собеседника в наличии нет, легко могу его и сочинить, а потом, бывает, никак не могу вспомнить происходил ли такой разговор в действительности или то была всего лишь игра воображения.)
Я это к тому, что было у меня тогда, во время посиделок, ощущение сродни дяди Колиному, когда тот после бойни укладывался спать, ощущение, что так хорошо и спокойно – уютно! – мне уже никогда больше в жизни не будет. И ощущение хрупкости уюта усиливало ощущение уюта. Кажется, опять несколько замысловато, и не совсем то. Ну и ладно.
И еще я забыл сказать вот что: меня в моей Жанне последние дни очень настораживала время от времени нападавшая на нее задумчивость. Какое-то смирение проглядывало в ее остановившемся затуманенном взоре. Вот это смирение мне очень не нравилось. Мнилось мне почему-то, что приглядывается она к этому своему жизненному зигзагу и примеривается. Так и хотелось иногда спросить построже: “Ты к чему там примериваешься, а?! И не думай даже!” Пугало меня это, да. В общем, чуял я одним местом, что пора ее отправлять назад, к Мише. Хватит.
Ну, а в тот день, о котором шла речь (после оплеухи-то), отправились мы развлекаться. Поскольку ехать в город я категорически отказался, пошли в наш, ближайший, кинотеатр “Вымпел”. А там как раз был клубный день из цикла “Великое кино на большом экране”, и должны были показывать фильм “Апокалипсис сегодня”. Прямо скажем, не лучший вариант хорошо, весело и с пользой провести свободное время. Тем более, что я это кинополотно давно у Мити посмотрел. Если кто не знает, о чем там речь, рассказываю. Вьетнамская война; некоего американского военнослужащего, капитана, отличника боевой и политической подготовки, посылают отыскать бывшего полковника американской армии (тоже отличника, да еще какого!), скрывающегося в джунглях и вытворяющего всякие там непотребства, найти и уничтожить. И вот образцовый, но какой-то не в меру впечатлительный, капитан весь фильм плывет по речке к этому полковнику, всю дорогу читает его личное дело, недоумевает, пугается, и время от времени делает круглые глаза в напрасной надежде запугать зрителя: мол, как же он, полковник, мог такое сотворить? Ну и там еще по пути с ним приключаются всякие малоинтересные истории. А что же, спросите вы, сотворил такого ужасного страшный полковник? Как на мой взгляд, так ничего особенного: собрал вокруг себя косоглазых и стал их вождем. Довольно, впрочем, строгим. Я, конечно, второпях не очень занимательно пересказал, но фильм того стоит. Ну и добавьте сюда еще пафос, в котором варится весь этот эпос. И вот оказался я перед выбором: или, опять-таки, ехать в город, или же подремать пару часов в кинотеатре. Выбрал кинотеатр. Чтобы сильно не нервничать, предварительно принял. Перед фильмом улыбчивый господин с бородкой, киновед, прочитал нам целую лекцию. Выступал с огоньком, очень уж старался. Приплел и Фрэзера с “Золотой ветвью”, и Ницше, и что-то там еще: река Стикс, архетипы… В конце пошли байки про то, как тому режиссеру трудно было, как ему противился и гадил пентагон и отказывали один за другим продюсеры, как свои честно заработанные четыре оскара он в приступе отчаяния выбросил в окно, как во время съемок не выдерживали нервы у актеров и они трогались рассудком… И вот сидит вся наша хуторская интеллигенция (а кто-то даже из города приехал по такому случаю) и сочувствует бедному заокеанскому режиссеру, затаив дыхание. Наконец, ведущий (мы, кажется, с ним в одной школе учились) заканчивает и спрашивает: у кого-то есть вопросы? Я поднимаю руку, встаю и спрашиваю: “А вот с этими четырьмя оскарами, которые режиссер в окно выбросил, что потом стало?” Киновед не понимает и так и спрашивает: “Извините, не понял, что вы имеете в виду?” Я терпеливо объясняю: “Я имею в виду: что стало с этими четырьмя оскарами, ну, статуэтками, которые режиссер, будучи в сильном волнении, выбросил в окно? Они пропали, или может быть, какая-нибудь служанка выбежала и подобрала их? А может, он так и рассчитывал, что он их бросит, а она выбежит и подберет? Ну, такой жест, для истории кино, чтобы вы нам потом вот здесь это рассказывали?” Слышу, по залу неодобрительный гул пошел, и чувствую, как моя Жанна меня дергает вниз за полу пальто. А киновед пожимает плечами, снисходительно улыбается и обводит взглядом зал. “Я вас не понимаю”, – говорит он. “Ну, хорошо, – говорю я. – Не понимаете и не надо. Можете начинать”. В зале ехидные смешки. Я сажусь, свет гаснет и фильм начинается.
Беседа с киноведом некстати взбодрила, и задремать не удалось. Пришлось запастись терпением и смотреть. Терпения оказалось всего ничего и закончилось оно на эпизоде, где не пальцем деланные американские вояки летят на вертолетах под Вагнера. Тут я решил, что с меня хватит, нервы у меня все-таки не железные и, поставив в известность Жанну, отправился дожидаться ее в ближайшую забегаловку.
Стою я за столиком, пью пиво, закусываю крабовой палочкой, жду окончания сеанса, как вдруг меня кто-то хлопает по плечу и громко говорит: “Брат, это ты?!” Я поворачиваю голову и у левого плеча обнаруживаю бывшего армейского сослуживца Роберта – наполовину армянина, наполовину русского, которого я через все эти мутные тысячи лет почему-то сразу узнаю. Я вообще-то люблю армян – порядочно они настрадались за свою долгую историю, но этот Роберт был, конечно, не лучшим их представителем. А он между тем продолжает радостно меня хлопать по плечу и тараторить со звенящим армянским акцентом. Мы с ним выпили за встречу, он мне рассказал, что приехал к двоюродному брату, который держал тут неподалеку продуктовый ларек, но оказалось, что брат только на днях отбыл в Москву. Повспоминали армию: он горячо, весело, с привлечением армянских матюгов, я –довольно сдержанно и даже неохотно. Так мы дождались мою вторую половину. “Это Роберт. Это Жанна. Как я люблю все иностранное”, – сказал я. На что мой сослуживец с восторгом заметил, что Жанна – очень распространенное армянское имя. Прихватив пару бутылок, мы двинулись домой.
Дома Жанна приготовила из подручных средств кое-что поесть и делилась впечатлениями от увиденного фильма. Впечатления оказались самыми превосходными, а кроме того я заметил ее потуги произвести впечатление на гостя, который тоже, не сводя с нее глаз, ухитрялся болтать без умолку. Очень скоро они сошлись во мнении, что я ничего в кино не понимаю. Я спорить не стал. Через пару часов мы все были хороши. Жанна от возбуждения и выпитого окосела порядочно. Роберт уже открыто ухаживал за ней, то и дело хватал за руку. Она, улыбаясь, гладила его по голове. Дело молодое, решил я.
“Ну, что? – спросил я, когда армянин вышел до ветру. – Нравится мужичок?” “Да, нравится, – с некоторым вызовом ответила Жанна. – Мне вообще нравится, когда мужчина видит в женщине прежде всего женщину!” “Ну, на этот счет можешь не сомневаться: именно это он в тебе и видит, и ничего другого. Да и сама к нему приглядись. Уверен, что ему тоже нравится, когда женщины видят в нем прежде всего мужчину. Давай. Твой кармический медбрат плохого тебе не пожелает. Препятствовать не буду”. “Дурак. Я в твоем разрешении не нуждаюсь. Кто ты вообще мне такой?” “И то верно, – сказал я и поднялся. – Пойду к себе…” “Ты будешь горько жалеть об этом!” – проговорила мне в спину Жанна.
У входа в свою комнату я сталкиваюсь с вернувшимся со двора Робертом, подмигиваю ему в сторону комнаты, где сидит Жанна, и утвердительно киваю. И закрываюсь у себя. Чуть позже ставлю на проигрыватель пластинку. Ну а дальше события начинают развиваться самым неожиданным образом. Эту часть я бы назвал скерцо.
Только я устраиваюсь с книгой на кровати, как раздается стук в дверь и входит голый по пояс и возбужденный во всех смыслах (и это сразу бросается в глаза) мой однополчанин. Я делаю музыку потише и смотрю на него.
– Слушай, как ты можешь крутить эту музыку? – говорит он.
– А что? – спрашиваю я. – Чем тебе не музыка? Золотой голос Азербайджана, один из лучших исполнителей мугамов.
Роберт подтягивает пальцами за складки вверх обе штанины и, поправляя в паху, садится передо мной на корточки. Выставив вперед подвижные ладони, он начинает рассказывать о погромах в Сумгаите и Баку, о войне в Карабахе, о всевозможных зверствах противника и т. д., и т. п.
Наконец мне удается вставить слово. Я стараюсь говорить просто, доходчиво, не пренебрегая при этом полезной и уместной в сложившейся ситуации назидательностью. Послушай, говорю я, все это замечательно, в том смысле, что все это, конечно, ужас и кошмар. И я самый что ни на есть решительный противник любого насилия. Но моего абстрактного пацифизма хватает только на заголовки новостей, только на то, чтобы сразу же, с порога осудить любое, пусть самое ничтожное кровопролитие. Только на это. Всё. Вникать в племенные разборки каких-то там тридесятых, знакомых мне лишь понаслышке государств я не собирался и не собираюсь. И ждать от меня большей отзывчивости напрасный труд. У меня внутри не проходной двор. И поэтому мне ни хрена не понятно, почему я должен посреди ночи все это выслушивать, вместо того, чтобы наслаждаться музыкой, которая, как известно, не имеет границ?
– У меня, кстати, и армяне есть, – добавляю я, – но я их недавно слушал. А сейчас мне по кайфу вот это, так что извини, ничем помочь не могу.
– Слушай, я же тебя по-хорошему, как братишку, прошу…
Я говорю:
– Спасибо, что по-хорошему. Я это ценю. А что, у меня дома ты мог бы попросить как-то по-другому?
Нет, ну как вам вообще все это?! Разве не чудесно? Я приглашаю человека в свой дом, делю с ним хлеб-соль, оставляю ночевать, разрешаю попользоваться Жанной, и после всего ему, оказывается, не по вкусу моя музыка! Куда катится этот мир?
Однополчанин, между тем, не унимается.
– Брат, зачем мы будем с тобой ссориться? Я что неправильно себя вел? Какое-нибудь неуважение было с моей стороны? Я просто вежливо тебя попросил одну маленькую вещь – убери эту музыку… Можно, я выключу?
– Нет, – говорю я.
Тогда этот удивительный гость встает и выдергивает вилку из розетки.
– Когда меня не будет – послушаешь, – говорит он и идет к двери.
Я говорю:
– Ну тогда сделай так, чтобы тебя не было прямо сейчас. Всё. Гости закончились.
При этом я поднимаюсь, вставляю вилку в розетку, и когда с набирающей скорость пластинки вновь начинает звучать музыка, делаю ее громче. Он бросается опять к розетке, и я бью его кулаком в лицо. Он, едва не падая, отскакивает, и некоторое время ошалело смотрит на меня. Из носа у него течет кровь. Он промокает ее пальцами, смотрит на свою ладонь, а потом резко проводит ею по стене. И тут же, тыча пальцем в кровавый след на обоях, начинает кричать, неожиданно высоким, даже до какой-то визгливости голосом:
– Ты сам понял, что ты сейчас сделал?! Смотри! Видишь эту кровь! Это моя кровь! Ты только что в своем доме пролил кровь своего гостя! Ты пролил кровь беженца! (вот ведь незадача какая – вместо семени пролилась кровь. – прим. автора). Этот дом теперь навсегда будет проклят, ты понял?! Запомни это! Запомни этот день, сука!
Тут он бросается на меня и валит на пол. Я был настолько впечатлен пламенным монологом, что допустил роковую ошибку – нельзя было подпускать его так близко, потому что все эти кавказцы, как правило, в борьбе довольно искусны. К тому же еще он как-то сразу обильно вспотел, и совладать с ним не было никакой возможности. В свалке он ухитрился один раз пребольно стукнуть меня лбом в лоб и оторвал воротник рубашки. В конце концов он оказался верхом на мне и принялся было душить. При этом он о чем-то возмущенно вопрошал по-своему. В дверях – “Что вы делаете! Прекратите!” – заголосила Жанна. А потом вдруг мой гость, запрокинув голову и коротко тонко вскрикнув, меня покинул. Смолкла музыка. Сделав несколько глубоких вдохов, я прямо перед собой увидел Ивана. Он был в трусах и калошах со срезанными задниками. “Давай-давай, подъем! Быстренько!”, – негромко говорил он Роберту, дергая ладонью.
Ночной разговор. – В небольшой, скромно обставленной, освещенной электрическим светом комнате находятся трое мущин. Один из них лежит на полу на спине, приподнявшись на локтях. Второй, восточной наружности, с обнаженным торсом, сидит на полу, прижавшись спиной к стене; на лице его кровь. Удивленные взгляды обоих мущин направлены на третьего. Он стоит посреди комнаты спиной к зрителю. На нем черные трусы и легкая обувь. Голова его повернута в сторону мущины у стены, в том же направлении вытянута его правая согнутая в ладони рука. За единственным в комнате окном темно.
Роберт поднялся и послушно пошел за Иваном. Хлопнула входная дверь; я прислушался. За окном прошаркали шаги; тихо стукнула калитка. Больше ничего мне услышать не удалось.
Обессиленный, я добрался до кровати и закурил.
В дверях опять появилась Жанна. На ее лице было пьяное, старательно вылепленное презрение.
– Пьянь! – Сказала она.
– Блядь, – ответил я.
Кажется, я и докурить не успел, как в обратной последовательности, но уже в ускоренном темпе громко стукнула калитка, послышались шаги, хлопнула входная дверь, и мимо моей комнаты в большую пронесся Роберт. Я опять прислушался, но, кроме негромкого топота торопливых переходов по комнате и какого-то шороха, ничего не услышал. Меньше чем через минуту уже одетый Роберт промелькнул мимо моей комнаты в обратном направлении, и вновь: входная дверь, быстрые шаги, калитка. Больше этой ночью ничего не произошло. Роберта я никогда больше не видел.
Днем, когда я проснулся, Жанны уже не было. Не появилась она и вечером. Больше всего меня беспокоило, что придется держать отчет перед Иваном. Как потом оказалось, напрасно – мы увиделись с ним только через неделю, и он и словом не обмолвился о той ночи. Деликатный человек. А ведь жаль. В конце концов я был согласен и на отчет – до того мне хотелось узнать, что же там, в ту ночь произошло между ним и моим гостем. Чем Иван его так поразил? Что он мог ему такого ужасного сказать? Или сделать? Или – показать? Я больше склоняюсь к последнему. Сам я не смог ничего придумать. И до сих пор при воспоминании о той ночи мне почему-то неизменно представляется, что Иван не сказал бедному Роберту ни слова, не тронул его даже пальцем, а просто в темном глухом переулке за нашим домом вдруг молча явил себя в одном из самых жутких своих обличий, а то и сразу в нескольких. Но тут я теряюсь, и мое ленивое воображение съезжает на тех монстров и чудовищ, которыми полны Митины американские книги и фильмы.
Жанна появилась на следующий день, чтобы забрать вещи. Я все время просидел у себя. Ушла она, даже не заглянув в мою комнату. На столе оставила сто долларов. Что это должно было означать? Ну, что-то, наверное, должно было… Вот и кончилась наша музыка, подумал я тогда с облегчением. Оказалось, что не совсем. Не прошло и месяца, как она вдруг заявилась среди ночи и попросилась пожить пару дней. Пожила. Спустя еще какое-то время пришла вечером и осталась до утра. Ну а потом уже приезжала когда хотела и оставалась сколько хотела. Я дал ей вторые ключи. Не знаю, что у них там происходило с Мишей, никогда не спрашивал. (По некоторым обмолвкам можно было догадаться, что дела Мишины несколько пошатнулись.) А у меня она держалась тихо, спокойно, когда надо деловито. И в нашем общем воздухе уже не ощущалось того электричества, которым он был наполнен прежде, во время ее самого первого пребывания здесь. Большую часть времени она все-таки проводила с Мишей, но где-то с неделю, с дней десять в месяц нашей с ней совместной жизни набегало.
Эти, уже почти рутинные, треугольные отношения оборвались в конце осени. Возможно, внимательный читатель записок заподозрил, чем дело закончится, еще когда узнал о Мишином увлечении охотой. Я оказался менее догадлив, и потом долго дивился: ну как же так? как вот это, то, что я сейчас так ясно вижу, – Миша, сидящий в спальне на их с Жанной кровати, наклоненное ружье, босая ступня, большой палец с широким желтоватым ногтем (может быть, в действительности всё было по-другому, но мне представлялось именно так) – не возникало в моем воображении прежде? Поразительно. Ведь это было так очевидно, ведь по-другому и быть не могло.
А вот что явилось настоящей неожиданностью, так это дата Мишиной смерти. Мой день рождения. В том, что совпадение не случайное, сомневаться не приходится, поскольку в последние годы Миша был единственным среди живущих, кто не забывал поздравить меня, сироту, с этим сомнительным праздником. Никогда не замечал за Мишей особого остроумия, да и вообще никакого, но тут он, что и говорить, – удивил. Правда, в блестящей затее связать на веки вечные день своего самоубийства с днем моего рождения Миша не учел одного – с моим образом жизни я могу о них и не вспомнить. Что и произошло год спустя. Единственным, кто мог бы мне напомнить, был сам Миша, а он не явился. Не знаю, как будет дальше, но уже понятно, что ожидать этот день с трепетом, в предчувствии страшных мук раскаяния я вряд ли буду. Если же не пропущу, вовремя вспомню, то да, конечно, помяну Мишу, чего уж там. И это, пожалуй, единственное, что я могу твердо пообещать. Ну, поживем – увидим.
Жанна тогда исчезла. И мы с ней не виделись… даже не могу точно сказать сколько. Пока однажды…
А впрочем, не пора ли и отдохнуть?
Привал путешественников. – Двое мущин и дама в голубой юбке и желтой накидке на белом коне с маленькой собачкой на руках остановились перед шинком. Один из мущин, смеясь, показывает даме свой пустой стакан; другой слез с лошади и разговаривает с шинкарем. Направо приближается бедное семейство с ослом, у которого на спине в корзине лежит ребенок. Налево старуха у входа в шинок.