Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2010
Татьяна Щербина
Окончила филологический факультет МГУ. До 1986 г. публиковала в самиздате стихи и прозу. В 1989–1994 гг. постоянный автор радио “Свобода”. С 1991 жила в Мюнхене, затем в Париже. Публиковала статьи и эссе в газетах “Suddeutsche Zeitung”, “Le Figaro”, “Коммерсантъ”. С 1995 г. живет в Москве. Создатель и главный редактор журнала “Эстет” (1996). Публикации в журналах “Волга”, “Воздух”, “Вестник Европы”, “Дружба Народов”, “Октябрь”, в “Независимой газете”, на Полит.ру и др. Автор книг “Ноль Ноль” (1991), “Жизнь без” (1997), “Диалоги с ангелом” (1999), “Книга о плюсе и минусе, хвостатом времени…” (2001), “Прозрачный мир” (2002), “Лазурная скрижаль” (2003), “Побег смысла” (2008), “?Они утонули” (2009), “Размножение личности” (2010) и др. Выпустила книгу стихов, написанных по-французски (1993, премия национального центра литературы Франции), ее поэтические книги в переводе на французский и английский языки выходили также в США, Великобритании, Франции и Канаде. Переводила французских поэтов, составила авторскую антологию “Современная французская поэзия” (1995).
АРГУС
(одноклассницы)
Протискиваюсь к дверям, вжимаюсь в группу выходящих. Высокая женщина резко оборачивается, широко открывает рот и тут же прикрывает его рукой. Не кричать же, когда все сосредоточенно молчат. Увидела мое отражение в стекле с надписью “не прислоняться” на фоне летящего черного туннеля – одноклассница, дружили в младших классах. Как сельди из бочки, пассажиры выплескиваются на перрон, мы с Олей ищем друг друга глазами. Непривычная “Белорусская”, я здесь временно, пока дома ремонт. А она тут живет. “Я так хотела тебя увидеть!” Отмечаю, что факт совместной учебы не прорастил во мне никаких нервных волокон. Люблю учиться, с кем – все равно, а у кого – те запоминаются навсегда.
Разговор начался неожиданно – под шум уходящего поезда Оля прокричала: “Меня всю жизнь это мучает, ты меня простишь?” – “Я?” – “Ну то, что я тебя предала”. Никак не пойму, о чем речь. “Помнишь, мы дружили?” Помню. “И на уроке физкультуры я спрятала твою одежду, и тебе не во что было переодеться, и над тобой смеялись, и я тоже”. Не помню. Физкультура – открываю в памяти файл “физкультура” – все потные, хочется бежать от запаха, козел (так назывался снаряд), обитый коричневым дерматином, кое-где шкура лопнула, торчат клочья, через козла надо перепрыгнуть. Высокий, скотина! Оле – пофиг, она каланча (нынешние топ-модели тогда звались – жердь и каланча), а мне, малютке, козел этот до подбородка. (О себе надо жалостливо: малютка, а не недомерок.) И сразу – мат: перекувырнуться через голову. Громкий голос физрука: “Мат! Козел! Мат!” Кеды, футболка, физтрусы – не помню даже того, в чем, по словам Оли, она меня оставила, и я вынуждена была идти на следующий урок в непотребном спортивном виде. А она всю жизнь ждет моего прощения. Оля не столько довольна тем, что груз с души, сколько растеряна: я не помню предательства? И как надо мной смеялись? А что ж я помню тогда?
Завидую Маше: у нее кудряшки, лежат спиралями, как парик 18 века. И цвет – золотой. И она очень аккуратная: ручки-карандаши в пенале, ластик, бритва в коробочке, учебники ровной стопкой, почерк каллиграфический. У меня – каракули, бардак, прямые русые волосы. У нее тетрадь за одну копейку, у меня за две, у нее галстук пионерский сатиновый, у меня шелковый. Дома объясняют: у нее дешевый, у тебя дорогой. А можно мне дешевые – галстук и тетрадь? Нет. Маша становится моей лучшей подругой. Может, с Олей я и дружила, потому что она высокая, но в процессе дружбы выше я не стала, не научилась. У Маши – целая россыпь достоинств. И я научаюсь писать если не каллиграфически, то разборчиво. С Машей мы вместе совершили преступление: своровали в палисаднике возле ее дома мальву. Сердце колотилось: я своровала! И еще – мы вместе вышли в запредельное. Своровать цветок – максимум преступных помыслов (другие возможности нам не были известны), выход в тайный мир, где кроме нас с ней нет никого.
Маша была у меня после Оли (звучит – как о любовниках). В какой момент я ушла от одной к другой? Из-за “предательства” – вытесненного, но, скорее, незамеченного? Наверное, я – психотип без названия. Не совсем Нарцисс, но тоже вроде цветка (может, мальва?): запоминаю только то, что любила. Оля тянет меня из метро к себе, я иду, мне во временное жилище с раскладушкой неохота. По дороге покупаю тортик, Оля выбирает сама, знает все торты наизусть – не толстеющая сладкоежка. Она обо мне что-то знает, а я о ней – ничего.
– Астрологией занимаюсь, – говорит, – но не за деньги, не хочу продаваться.
– На что живешь?
– Сдаю квартиру, а эту снимаю, на разницу живу. Ну и алименты. С мужем давно разошлись.
Про Машу, как про любовника-соперника: “Ты ведь с Машей дружила потом?” (вскользь, делая нарочито незаинтересованное лицо). – “Да”. – “Значит, ты меня простила. Наконец-то”. Не буду же я снова объяснять, что не помню? Попутно отмечаю: “прощение” генерируется моей “виной”, уходом к Маше. Вдруг тональность меняется. После благодушных, с улыбкой: “А помнишь…”, Оля внезапно переходит в атаку. “А помнишь, меня в комсомол не приняли, единственную в классе?” Помню. “А почему, знаешь?” – “Ну, двойки у тебя были”, – отвечаю, потупив взор. – “Не двойки, а одна двойка, по поведению”. Я не помню, что за двойка у нее была, но разговоры шепотом о том, что Оля “занимается проституцией”, циркулировали. Об этом я, разумеется, умалчиваю.
Оля говорит: “Потому что я была антисоветчицей”. Вот уж неправда, учитывая, что наша вольная школа, единственная, кажется, в Москве, славилась не только отменой школьной формы, но и тем, что в учителя к нам шли сосланные из ВУЗов диссидентствующие профессора, которые делились самиздатом-тамиздатом, не со всеми, конечно, и Оля к нашему “тайному кружку” не имела ровно никакого отношения. Мужчинами же она интересовалась, именно не мальчиками, а мужчинами, слегка шокируя этим неполовозрелых одноклассниц. Но куда она там с ними ходила и что делала – со свечой никто не стоял. Теперь Оля бросает мне, словно обвинение: “Вы все поступили в институт, а меня, без комсомольского билета, кто б взял! Вы все – чтоб вы там ни говорили – были соглашателями с системой. Ты вот, была же комсомолкой?” – “Была”. – “А пострадала только я одна. Нас обеих (подружка ее, тоже “гулящая”) хотели исключить, но у нее – “родители”, так ее отмазали, а меня некому отмазывать было. Понимаешь, некому!” Я тактично не уточняю, от чего отмазывать.
Рыбий темперамент Оли звереет в ненависти: к школе, несостоявшемуся институту, несостоявшейся работе, несостоявшейся семье – и брызжет слюной прямо на меня. “Кто институт закончил – у тех, конечно, и работа, и семья, и путешествия за границу. Бываешь за границей? Уверена, что бываешь. А без диплома никому ты не нужен, нигде и никому”. – “Ну почему (это я типа утешаю), вот Бродский, например, не учился в институте”. – “Ладно (Оля смахивает слезу), я не жалуюсь. Так, вспомнилось. На Бродского я сделала гороскоп. Во всех подробностях. Там видно, что все было запрограммировано”. – “Покажи”. – “А он у меня не здесь, на даче. Поеду – привезу”. Бродского Оля выбрала в качестве альтер эго. Тоже без диплома. Все то же, разве что она стихов не писала, и суд ее был по поводу развода и раздела имущества, не выслали, поскольку она не успела выпустить яд и отравить им советскую власть (мы ж на поколение моложе! Кремль уже был отравлен, оставалось ждать, пока яд подействует). В остальном – то же. Кроме славы, она Оле и не нужна: астролог одинок, только звездное небо над головой. Я, не зная, что сказать: “Ты состоишь в ассоциации астрологов?” Она, наотмашь: “Я с этой кликой не вожусь”.
Вспоминаю разговор с одним шестидесятником. Садик в центре Москвы, 1985 год. Он, с сочувствием: “Вы – потерянное поколение”. Я, с молодым задором: “Почему это?” Он, умудренно: “Сложившаяся культура рушится, будет – не знаю уж, что там будет, но вы попали меж двух огней. В переходный период”. Я живо представляю себе, как андерграундная часть поколения толпится в подземном переходе, уйдя с одной стороны проспекта и ожидая, когда откроется выход на другую. Что теперь сказать: он был прав. Или: неправ. Голос поколения – Цой. Вовремя ушел, не развивался. Некуда было развиваться. Индивидуально, конечно, всегда есть куда – и было, и есть, а чтоб “выразить эпоху”… “Перемен, мы ждем перемен”, вот и всё. Ждем-с. Или уже не ждем-с, искоса поглядывая на новый культурный слой, и без всякого меж собой согласия – на старый. Одним – Бродский мессия, другим – Аксенов кумир, третьим – всё перегной или, цитируя певца нового бурьянного пейзажа Жени Лесина: “Все гавно, а я вот не гавно”. Через “а”, чтоб было как слышится, а не исходя из каких-то там догм, правил, норм. Нет их больше – норм, правил, кодексов.
Я ухожу от Оли. От потерянных, как поколение, прощений и обвинений. Не скажу, что была разочарована – нормально посидели, особенно учитывая, что я полубездомна, и даже здорово посидели, учитывая, что я люблю неожиданности. Собственно, только их я и люблю. На них можно учиться, не то, что ожидаемое – его разве что складывать в потребительскую корзину. Перед уходом Оля со мной договаривается: “Когда тебе принести гороскоп Бродского?” – “Когда ремонт кончится. Обещали через неделю, значит, через две”. – “Три, – поправляет Оля авторитетно, – я про ремонт знаю всё”.
Вернувшись в пристанище на Белорусской, тут же пишу мэйл в Лондон, приятельнице-бродсковеду Валентине Полухиной, которая ценит любую мелочь, касающуюся обожаемого поэта. Она приходит в восторг. Обещаю прислать гороскоп через две или три недели. В зависимости от рабочих. Как я ненавижу дни и недели, когда впадаю в зависимость – к маляру, издателю… Правильно сказать: “зависимость от”, но на самом-то деле впадаешь, припадаешь, прикипаешь – “к”.
Старая раскладушка прогибается, лежу как в гамаке. Только раскачиваться нельзя. Маша, ты знала, что все, что меня в тебе восхищало, было дорогой к такой же аккуратной, но зажатой меж красными светофорами жизни? Esprit petit bourgeois – так это называется в городе, где ты живешь, и употребляется ровно в том же значении, что “мелкобуржуазный душок” в советском языке, всегда мной отторгавшемся. Но перевод – дословный, и ни один француз отторжения не чувствует, даже “мелкобуржуазный”. Так думать о себе – приговор. Признать, что твой мир – это мирок, в котором всех-то радостей – набить потребительскую корзинку.
Помнишь, как мы воровали мальву? И ты закончила институт, в отличие от Оли, и благополучие, которого требовали твои золотые кудри, свисавшие неправдоподобно ровными спиралями, пенальчики, каллиграфический почерк – оно же свершилось! Я была поражена, встретив тебя. Ты не сияешь, хотя бы тускло (ты и не собиралась блистать), тебе неймется воровать мальвы, но ты не смеешь, ты, как и Оля, нашла прибежище души в астрологии. Муж и ребенок тихо лежат в твоей мелкобуржуазной корзине, любовники – паразиты – водят за нос. Ты – Эмма Бовари-Анна Каренина век спустя, потому и водят, потому и на рельсы не засматриваешься, что век минул. Эмма-Анна уже не героиня, Эмму-Анну страсть водит за хорошенький носик, обращая его к звездам. Они мерцают, будто хлопают глазами. Это древние римляне думали, что Аргус – многоокий кальмар, распластавшийся по небу, отчего оно по ночам и усыпано светящимися точками. Глаза светятся, а если они погасли у людей вокруг, то Аргус верен себе: бессмысленно вращает глазами, поскольку смысла ему римляне так и не придали. Слямзили у греков персонажа, а инструкцию к нему взять забыли. Тут и пошли тригоны с асцендентами и прочие астрологические мудрствования. Если близкие не могут дать того, что просит душа, приходится брать у далеких. Даже у таких запредельно далеких, как звезды. Они хотя бы сверху, а земные предложения все время поступают снизу, опуская на уровень прилавка или из-под прилавка. Да здравствует Аргус, приютивший двух подружек моего детства!
Я хочу повесить штукатура на стене, так и оставшейся неровной, размазать циклевщика по паркету в застывших лужицах лака; бригадира, исчезнувшего в неизвестном направлении (с внесенным мной авансом для всей бригады, разумеется) – поймать сетью, засолить как сельдь и засунуть в бочку. Знать бы, куда сеть закидывать. Но все кончается хорошо. Бригадир звонит, объясняет, почему исчез: эмигрирует в Америку. И ему позарез нужны были доллары. Он уже в самолете. Там будет другая жизнь – благополучная, счастливая. “Ханурики”-рабочие должны это понять и удовольствоваться тем, что я заплачу им по окончании работы, поскольку их подобрали на строительном рынке, приезжих, бесправных, нищих. Исполнявший роль циклевщика плачет: семья дома с голоду помрет. Ну да, не циклевал он никогда полов, не знал как, но он все переделает, если я накину полтинник. 50 долларов на его отколовшемся от российского материка островке – целое состояние. Во второй раз выйдет лучше, чем в первый. Так и вышло, все остались довольны. Месяц вместо обещанных двух недель. Бывает хуже. Рассказывают же страсти-мордасти! Когда делаешь ремонт – выясняется, что и другие его делают синхронно с тобой, а если пишешь стихи, то и все вокруг их пишут. Только когда не дали чего-то такого главного, пусть это условно называется “институт” или “мальва”, ты уверен, что всем этим плещущимся по бочкам сельдям – дали.
Как хороша стала квартира после ремонта! И стена – даже незаметно, что не совсем ровная, и потолок сияет белизной, и пол терпим – в конце концов, не смотреть же себе под ноги! Оля напоминает, что она – эксперт по ремонтам. Придет оценивать результат. Она, правда, никогда у меня не была, с чем сравнивать будет? Ну, пусть оценивает (“и если что не так, вернуть сволочей, заставить все переделать, запереть, денег не давать” – “да слава Богу, что закончилось уже” – “Ты нетребовательна”), главное, что принесет гороскоп Бродского – заждалась бродсковед, так обрадовалась новой сказке о своем герое.
Оля придет в четверг. В семь. С гороскопом. Я готовлю ужин, затираю следы, оставленные рабочими, чтобы Оля не ругала их и заодно меня. Хорошие ребята, старались. Я в восторге: сплю на своей большой кровати, любуюсь обоями. За полчаса до Олиного прихода откупориваю бутылку – чтоб вино проветрилось, декантировалось (Маша знает это слово). Понимаю, что опоздает – все опаздывают, кроме меня. Но прошел час – Оли нет. Звоню на мобильный. Едет с дачи, скоро будет. Еще час. Звоню полдесятого. Она уже дома. Ей стало неохота, она устала. Я, взволнованно: “Так что ж не позвонила?” Она, с вызовом: “Что такого, пришла – не пришла, ты ведь не на улице меня ждешь?” Я, растерянно: “А гороскоп?” Она, ледяным голосом: “Я никому его не буду показывать. Это мой Бродский”.
Прадалжаим учицца. Узнала Оля, что ее “предательство” не засчитано, значит, надо это, оставшееся пустым, место заполнить. Если хотелось нагадить, а этого никто не заметил, приходится гадить снова – может, это принесет прощение спустя лет десять, в метро, на станции Русская (к тому времени должна быть такая станция). Если я не вспомню про эпизод с гороскопом, она не станет миндальничать, скажет просто: “У тебя маразм. Склероз. Альцгеймер”. Действительно, фигли учиться, если забываешь уроки.
Маша учила меня не только красоте порядка, еще и “личным отношениям”. То самое определение: любовь – это заговор двоих против всего мира. Маша была для меня самой красивой, самой лучшей, если что – весь класс шел не в ногу, а она – в ногу. Маша была моей возлюбленной(-ым), в том возрасте разделение полов не имело большого значения. Мам в одиннадцать лет, как теперь, не существовало в природе. Оля, гулявшая с мужчинами в пятнадцать, была “проституткой”. Может – за деньги? Она что-то упоминала в своем обвинительном спиче про тяжелое материальное положение родителей (отец – комиссовавшийся военный, мать – домохозяйка). Она же помогала родителям! Зарабатывала для семьи! До меня доходит как до жирафа. Вспоминаю язык школьных лет: под словом “проститутка” имелся в виду не заработок, а противозаконное блядство – сексуальные похождения несовершеннолетней. Осуждала ли я ее (внутри себя, зная слухи)? Нет, меня это просто не занимало. У меня же своя стезя – учицца!
Маша научила меня интиму – полной и безоглядной самоотдаче. И мне это чертовски нравилось. Так бы я и осталась гением “заговора двоих”, если б не всепоглощающая страсть к ученью. Машу я бросила ради социума. Социум воплощала староста класса, заводила и всеобщая (не как мы с Машей – “личные”) любимица Лена. К ней-то я и сбежала от опостылевшей Маши. Ну кудри, пеналы, мальвы, интим, каллиграфия – я уже все выучила, но совершенно не была знакома с “общественной жизнью”. Мы с Леной развернулись: создали ассоциацию курильщиков из числа одноклассников, ходили стайкой из четырех-пяти активисток, наподобие нынешних партийных лидеров. Мы были “общественным мнением”: как скажем – то и есть энциклика для прогрессивной общественности класса. Реакционеры и “болото” не в счет, разумеется.
При встрече с нынешней Машей, Эммой-Анной, я не поняла, что она осталась той же, а я стала разной. Поскольку разному научилась. С личного на общественное и обратно переключаюсь в один клик. Лена пошла по стезе. Общественница, комсомолка. Это тоже психотип, как я – условная “мальва”. Ее я встретила тоже случайно, на лестнице офисного здания. Бодрая, собранная, банковская. Взгляд – лучится: принадлежу всем. Не телом, разумеется, и не душой – вниманием, хрустящей корочкой то ли левого, то ли правого полушария. Мы, переученные левши, их путаем. Тогда ведь были нормы-правила-догмы, и левая рука не имела права голоса.
Олин урок так и остался у меня невыученным. Не на пустом же месте возник сеанс предательства на уроке физкультуры! Ей хотелось галстук шелковый (дорогой), тетрадь за две копейки, писать грамотно, как я, пусть и не каллиграфически, хотелось любить учиться, а я не дала ей ничего. И однажды, очутившись на своей территории, на физкультуре, где рост выручал, она мне отомстила. За то, что я была ее несбывшимся ожиданием. Даже не понимающим того, что оно – ожидание. Мы встретились снова, и снова я сказала “дай” (гороскоп) вместо “возьми”. Снова я отвергла ее экспертное мнение, поскольку относилась к ремонту так же, как некогда к физкультуре. “На козла надо опереться и перепрыгнуть”. А я сражалась с козлом как с ветряной мельницей. Большой рот у Оли, а ничем не наполнен, кроме сладости тортиков. Она не выдержала. Наша встреча стала повтором на ускоренной перемотке той детской дружбы. Тем же, чем школьная любовь, закончился и парижский римейк с Машей. Я вперлась в ее Эммо-Анный интим, защищаемый Аргусом, и надругалась над хитросплетением корзины. Это я – Аргус. Многоглазый, нечеловеческий. Который на всех смотрит, будто подсматривает, приговаривая: “звезды склоняют, но не обязывают”, раздает обещания счастья, и – за свое: учицца, разрастацца, есть глазами, миллиардом глаз, шестью миллиардами – по глазу на каждого землянина. Это уже, конечно, утопия.