Вступление и подготовка текста Олега Зоберна
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2010
Из культурного наследия
Александр ШАРЫПОВ
Рассказ, повесть, монолог
Интерес к неформатной мастерской прозе последних 20-ти лет только появляется, то есть некоторые уникальные русскоязычные авторы становятся доступны «рядовому читателю», а не одним лишь специалистам. Пожалуй, можно говорить об очередной нише «возвращенной» литературы, хотя в данном случае возвращается то, что только, казалось бы, появилось. Это не предполагает, что за означенные годы возникло множество безвестных мастеров прозы, – речь идет о нескольких фамилиях, объединенных тем, что они пока еще больше любимы славистами, за рубежом, нежели в России. Эта «проза на экспорт» во многом определяет подсознательный совестливый базис новейшей отечественной словесности, о котором мало говорят, но о котором знает критика и без которого официально-медийный литературный процесс выглядел бы сиротливо. Одной из точек отсчета здесь можно считать рассказы и повести Александра Шарыпова. По сверхплотности текста Шарыпов не уступает своему старшему товарищу – Анатолию Гаврилову, признанному маэстро короткого рассказа. Их объединяет умение использовать скромные, но безошибочно подобранныересурсы языка, чтобы создать предельно емкое повествование. Шарыпов органично подводит читателя к пониманию того, что живая проза, как и высокие технологии, зачастую работает сегодня «на сжатие», когда уменьшается объем, но возрастает функциональность. Такое сгущение жанра можно назвать формулой, запредельным конспектом, местами похожим на бессознательное сближение слов, но то, что у Шарыпова напоминает шаманство, звукопись и горячку – на самом деле строгое, математически выверенное таинство.
Александр Шарыпов родился 24 ноября 1959 года в городе Великом Устюге Вологодской области. В 1982 году окончил Владимирский политехнический институт. После службы в армии с 1984-го до 1996 года работал в Научно-исследовательском лазерном центре (город Радужный Владимирской области). Печатался в журналах «Соло», «Юность», «Рагпаззо» (Хельсинки), «Glas» (Москва – Бирмингем), «Двоеточие» (Иерусалим), альманахе «Остров» (Берлин), сборнике «MuschiksUnderground» (Мюнхен-Цюрих), а также в «Независимой газете», еженедельнике «Неделя» и др. Произведения Шарыпова отмечены премией им. Н.Лескова (1993), Пушкинской стипендией Гамбургского Фонда Альфреда Тепфера (1995), премией международного фонда «Демократия» (1996). Скончался Александр Шарыпов 22 декабря 1997 года.
С друзьями и публикаторами Шарыпова мы составили книгу, в которую вошло почти всё, написанное им. Некоторые вещи еще не были напечатаны, поэтому предлагаю их для журнала «Волга» в виде подборки «рассказ-повесть-монолог». Книга Шарыпова должна вскоре выйти в московском издательстве «КоЛибри», называться будет «Клопы» – по одному из лучших рассказов автора. Она войдет в новую книжную серию «Уроки русского», которая, надеюсь, обозначит границы современной прозаической «возвращенки».
Олег Зоберн
ПОД СТУК КОЛЕС, ПОД СТУК
Рассказ
Согласно последним данным, смысл жизни известен более чем половине человечества, поскольку вообще женщин больше, чем мужчин. Женщины – вот ствол древа, его сердцевина, а мы – кора и боковые ветки, мы разведчики и защитники – так передали по телевизору. Ствол знает, куда ему расти, но время от времени на всякий пожарный случай посылает нас вбок от себя: поищите, мол, нет ли и там какого смысла? А устанете искать – вот вам большая страна и на ней железные дороги, залезьте в вагон и, пока он едет, спокойно во всем разберитесь. Ноги ваши гудят после долгих поисков смысла, стоптанные башмаки лежат и перекатываются на полу – вам кажется, что жизнь прошла напрасно и вы всю жизнь бежали не туда, ничего, не расстраивайтесь, отдохните пока тут, на верхней полке, уткнув лицо в серую подушку, страна у вас большая, времени много, и нет лучше места, чтоб спокойно разобраться во всем.
Мир не рухнет от вашей ошибки: пока вы бежали туда-то и туда-то, кто-то за вашей спиной, для равновесия, бежал в противоположную сторону, а тем временем, главное, ствол наш все рос куда надо. Мир не рухнет. Лежите спокойно. Куда вам? К вашему сведению: сейчас мы все едем в Котлас, туда, где Северная Двина. Вам все равно. Правильно.
Прежде всего надо разобраться с поэтами. Отодвинем в сторону шахматы. Давайте поговорим о поэтах.
Потому что – у них ведь как? У них везде сидят незнакомки. В парке с желтыми листьями. На площади со снегом. В горах Крыма и Кавказа. На балкон выйдете – незнакомка. В люк водостока заглянете – незнакомка. За копченой треской побежите – нету копченой трески, одни незнакомки. А уж в поезде, в котором мы едем – целая рота незнакомок, по одной на каждое купе.
Будто она сидит напротив вас в ночном полумраке вагона, а потом поезд трогается, бегут по стенам серебряные тени, или плывет закат в зыбкий мартовский вечер, и ваши сердца или души летят со свистом в какую-то эллиптическую туманность или еще куда-нибудь.
Или, допустим, в стране идет дождь, и в газоне растет зеленая трава, а вдоль газона – белый бордюр, и она шагает по бордюрчику, будто олимпийская чемпионка – в красных брючках, с белой сумкой через плечо, и моросит дождь, покрывая бисером ее волосы, и вы, бросив авоську с огурцами, бежите к ней, чтобы, например, воздвигнуть над ней свой черный зонт, и она, качнувшись, отдаст вам белую сумку и свесит с бордюрчика лакированные туфельки и дотронется до вашего плеча. Да.
Или, допустим, вы открываете дверь купе, стучащего, как грудная клетка, и она уже смотрит на вас снизу вверх, взметнув брови, и вы вволакиваете свою черную сумку и садитесь напротив, и она отворачивается и смотрит на ваше отражение в черном стекле, а вы смотрите на ее отражение, и у нее оказываются очень удивленные глаза, и вы сидите и ждете, как завороженный, что сейчас она протянет тонкую свою руку, погладит вас по загривку, как умного щенка, и скажет: «У-тю-тю-тю-тю…» – и ваши волосы, к которым прикоснулась ее ладошка, будут лежать на голове радостно и смиренно.
Вот здесь она и сидит. Вот на этом месте. Вот тут у нее туфли, тут голова, тут серебряные тени.
Вы что-то хотите сказать?
Вы хотите взобраться на высокую колокольню и перестрелять всех этих поэтов из пулемета, и в вашем мозгу, распаленном от поисков смысла, они разбегаются, как тараканы.
Да. Есть в жизни и газон, и бордюр – но нет незнакомки. И наоборот – есть незнакомка, но нет поблизости вас. Вы лежите, уткнувшись лицом в подушку, и разбираетесь во всем, а она не ждет вас за дверью – хоть целый день ту дверь отворяй и захлопывай.
Она ездит другими путями, и на других лошадях, и ей наплевать на темную ночь, и на живой зеленый поезд, и на желтые окна, плывущие по земле, наплевать.
А что же олимпийская чемпионка, например, Маша Филатова – по бревну?
– А вот что, – говорит сытый телекомментатор, показывая с экрана фигу. – Вас тут сорок миллионов, а Машка у меня одна.
Это поэзия.
Когда мы, безбожники, будем стоять перед Богом голые, сцепив внизу ладони, как стенка в ожидании штрафного удара, и Бог будет думать, как бы нас наказать – давайте поднимем руку и скажем, чтобы Он посадил поэтов в наш поезд, и пусть он их возит.
Вы, собственно, куда едете? Никуда не едете? Я еду в Котлас. Давайте, пока то да се, спокойно во всем разберемся.
В поэтах ли дело? Я мог бы вообще не говорить о поэтах, просто у меня в голове без конца вертятся всякие рифмы, ямбы, анапесты, вот и про Господа Бога – только подумал: «Аминь, аминь глаголю вам» – как следом уж лезет: «Поедем летом мы на БАМ», и приходится разламывать фразы на куски и собирать снова, так, чтоб была проза, к примеру, просится «пес» – пишу «собака», просится «Херасков» – скрипя зубами, печатаю «Державин»; в сущности, поэт как раз и отличается от нас тем, что мы находим в себе силы разломать поэзию на куски, а он так и пишет, как лезет.
Если мы, например, выходим на балкон, то к нам никто не приходит. Нас это гнетет. Мы смотрим на небо – и что мы думаем? Что вот перед нами соседняя галактика, номер 224 по каталогу, и всякие ожидания бесперспективны, потому что, не говоря о чем другом, сигнал до нее идет два миллиона лет, и сама она убегает со скоростью сорок километров в секунду.
А поэта эта ситуация не гнетет совершенно. Почему? Отчасти – по необразованности. Когда-то проверяли всех людей искусства на образованность – и самые необразованные, конечно, артисты, а сразу за ними идут поэты. Поэт вообще не знает, что туманность Андромеды – это галактика номер 224. При слове «туманность» ему представляется нечто вроде вуали, и в голову ему лезет, что на балкон вот-вот придет незнакомка. Он так и пишет: мол, «приходит на балкон с Андромедою Дракон» – после чего, удовлетворенный, сразу уходит с балкона.
То же самое в поездах. Для чего вообще железные дороги? Они для того, отвечаем мы с вами, чтоб разбираться во всем, пока ствол тянется вверх. Поэтому их и называют иногда ветками. – А почему, – думает поэт, – матрацы лежат всегда так, что незнакомкам их не достать? Не для того ли, чтобы матрац незнакомке достал он, случись рядом с ним незнакомка? Или вагон время от времени резко бросает в сторону – не для того ли, чтоб незнакомка ухватилась за него, когда бы они шли по коридору?
Матрацы получаются зачарованные, они лежат на туманных полках. Склоненная ложка, позвякивая в бездонном стакане, качается прямо в мозгу. Конь блед…
Кстати, о шахматах. Почему у белых аж два коня и две королевы, а у черных, кроме короля, одна пешка, и все? Куда делись черные кони? – волнуемся мы. – Только дурак будет играть в таком положении! – А поэт на это плюет. Он не играет. Ему не нужен партнер. Вот в чем все дело. Он ищет некую, за доску выходящую красоту.
И незнакомки в поездах – это такой символизм, у которого и смысл как раз в том, что есть идея, но нет подходящего воплощения, и вот она ищет, во что бы ей воплотиться, и не находит.
У нас же наоборот: есть воплощение, но не видно идеи. Все туманности сосчитаны и переписаны, а Маша Филатова одна на всю страну.
Но что плохого в том, что нет незнакомок, а есть лесорубы? Если б не было лесорубов – не было бы бревен, по чему ходят олимпийские чемпионки, не было бы досок, по чему ходят шахматы, не было бы и самих шахмат; не было бы даже бумаги, на чем писать. Но вот они, лесорубы, суровый краснокожий народ, кому поет иволга и чьи сердца непослушны докторам – они едут вместе с вами, они вместе с вами пластом лежат на нижних и верхних полках, их качает вагон, как вас – под плач какой незнакомки вам бы так хорошо мечталось, как мечтается под их стон и храп?
Тот любит поезд, какой он есть, кто хоть раз трогал колеса после долгого перегона – они теплые, снег тает на них, если положить на них снег – он тает, как на ваших ладонях – поймите, ему нелегко таскать вагоны, когда вокруг такой простор, или, к примеру, взять море – там нет никаких рельс, плыви себе, куда хочешь…
А стук колес? Один француз, говорят, как услышал стук колес – так сразу сел и написал концерт для фортепьяно соль мажор, а страна у них, между прочим, меньше нашей в сто раз.
А подумали вы о том, что всамделишная незнакомка – это же страшная вещь? Вы не будете спать всю ночь, а утром, глядя в сторону, нервно зевнете – и она, чтоб начать разговор, спросит:
– А не кажется ли вам, что зевать в присутствии женщин неприлично?
И что вы ответите? – «Нет, не кажется»? – Выйдет, что вы не умеете себя вести. – «Да, кажется»? – значит, вы умеете себя вести, но специально плохо ведете.
Так что лежите спокойно. Кто там напротив вас?
Вот ему тоже не спится. Он простудился на Ярославском, ночуя там среди окурков и пробок, и чихает теперь очередями, в промежутках выражая удивление по поводу странной напасти:
– Ась! Ась! Ась! Ась! То т-такое?.. Ась! Ась! Ась! Ась! Ау, поминает кто-то? Ась! Ась! Ась!..
Аятолла Хомейни, между прочим, запретил у себя в стране музыку, спиртные напитки и лица женщин, ибо все это отвлекает мужчин от дела, одурманивает им голову и лишает их душевного равновесия. Я убедил вас?
Нет. Вы хотите, чтоб напротив вас была незнакомка.
Ну хорошо. Есть в поездах незнакомки. Правильно, и лопата стреляет. Рота не рота, а одна незнакомка на сто поездов поездов попадается. – А вы едете в тысячный раз. – Хорошо. Вы встретите незнакомку.
Вопрос – где. Вариант с матрацем отпадает – матрац ей достанет жених. А как вы думали? Без партнеров у нас в стране одни поэтессы. Вы ж не хотите, чтоб незнакомкой была поэтесса? У них еще нос горбом. И с коридором вариант отпадает – она ухватится за маму. А как вы думали? Это же ночь. Какая же мама отпустит дочь одну в коридор? Да еще в районе лесоповала? В крайнем случае она пошлет вместе с ней какого-нибудь дядю Тоби. Хотите ли вы еще встретить свою незнакомку? – Хотите. Ну хорошо.
Значит, так.
Сейчас в ткань повествования внедрится санитарно-гигиенический узел. Давайте условимся, что оный узел вымыт, вычищен, пахнет одеколоном «Шипр» и сверкает, как парикмахерская. Сделаем такую уступку поэзии.
Будет вот как: в вагоне – ночное освещение, в малом тамбуре – яркий свет. Санузел занят. В малом тамбуре – маленькая очередь. Вы – и ваша незнакомка. Вид вот. Вот фон. Фон не располагает к знакомству. Незнакомка, высунув из окна руки, смотрит в ночь, и ветер треплет ее крашеные волосы, а вы стоите сбоку, прислонившись к дверям, и смотрите на огнетушитель.
Вот так. Я специально поставил вас сбоку, чтоб вы могли, в случае чего, зевнуть незаметно. Зевайте. Решая задачу, никто не зевает нервно, но это не задача, это партия, как таковая. Тут есть фигуры, которых нет у поэтов – мы берем их в расчет. Жених, черный прапорщик, дрыхнет на верхней полке, черный дядя оттеснен в туалет (он выпил много пива на станции Кулой); а что касается мамы – черную маму, ради вас, взял на себя я, ваш друг, товарищ и брат.
В чем же секрет? Секрет в том, что санузел общий. Вот ведь какая грустная вещь. И никто не бьет тревогу. Но у нас же с вами не Франция, в конце-то концов, давайте разделимся, одна половина сюда, а другая – туда. Вы только представьте: незнакомка же! – раз в жизни! – перья страуса склоненные! – и – бах! – гальюн.
А вы? – а вот вы стоите, скрестив руки на груди, как белая статуя, и рассматриваете украдкой свою незнакомку, и ищете утешения в том, что вот-де талия толстовата – какая к черту талия! Бросьте! Это блузон надувается ветром. Блузон! Известны ли вам такие слова? – А она? Она, между прочим, ждет, когда вы заговорите, потому что – это ясно как день – черный прапорщик со всеми своими блестящими пуговицами, по совести говоря, до смерти ей надоел. А может, она дура? – думаете вы, доставая верхней губой нос, и хотите спросить ее что-нибудь эдакое, и тут с ужасом обнаруживаете, что все поэты разбежались кто куда, и вы не можете вспомнить не только что француза, но даже этого, своего, арапа, и тащите их назад, и вытаскиваете такое, что хохотали арапы над лбом попугая, но только открываете рот, как вдруг проваливаетесь во тьму коридора – это недремлющий лесоруб поезда 524, неся яичную скорлупу, открыл за вами дверь. Он просит незнакомку посторониться и высыпает скорлупу в мусорный ящик, мельком взглянув на клубнику, вышитую на белом блузоне – о, блузон! – и уходит, хлопнув дверью, и попугай вылетает у вас из головы, и начинает сильно биться сердце у вашей незнакомки, и она взволнованно дышит – вы видите, как вздрагивают белые складки, и раздраженно думаете о том, как ей не надоест смотреть в ночь – и что там видно, в ночи? Ничего не видно! И тут с грохотом открывается дверь санузла, оттуда, высморкавшись напоследок, выходит дядя Тоби, и незнакомка идет на его место, обдав ваши ноздри ароматом таких духов, каких не нюхали ваши лесные края; тогда вы садитесь на мусорный ящик, поглаживаете ладонью деревяшку окна, а деревяшка теплая в двух местах – там, где лежали руки вашей незнакомки – и клянетесь, что познакомитесь с ней, и даже прочищаете горло, и издаете для пробы какой-нибудь звук, и мучительно долго тянется время – вы успеваете подумать о яйцах, о клубнике, о французах, о художнике Французове, у которого есть картина «Титькоглаз»… Кстати, известно ли вам еще такое выражение: «на бретельках»? Висеть на бретельках в малом тамбуре… И уж совсем неожиданно кончаете тем, что а вдруг ее зовут Клавдия или еще как-нибудь почище, и вот, наконец, открывается дверь, и выходит… Казалось бы, ваша незнакомка – но почему-то в красном халате, и с белым гребнем в волосах, и что самое главное – с совсем другим запахом – и пока вы соображаете, что да как, она уходит в сумрак вагона, хлопнув у вас под носом дверью, и вы, отупев от неожиданности, входите в туалет, рассматриваете надпись «Промыт – 12.5.77» – а потом высовываетесь в окно и, повертев головой, произносите какую-нибудь банальную фразу, например: «Мы никогда друг друга не любили и разошлись, как в море поезда».
Вы долго стоите молча, высунувшись из окна как только можете и до рези в глазах вглядываясь в темноту.
Потом обретаете дар речи:
– Что вы там видите, в ночи? – спрашиваете вы. – Дежурного ангела? Вы ошибаетесь, это не ангельские глаза, это архангельские! А, уи, уи, Двина Септантриональ! Ваше благородие, госпожа удача…
Ветер дует вам в волосы, в ваш глаз залетает сорина, и он начинает лить слезы. Вы прерываете речь, и вам больше нечего делать, как вернуть голову в сверкающий туалет.
Советую вам еще вглядеться в эту самую деревяшку. Ведь все-таки есть доля смысла и в нашем существовании. Каким бы унылым однообразием веяло от всех этих досок, если б не мы! Вот она, красота. Смотрите, какие колеса тут наворочены. Это мы лезли вбок от ствола.
И настанет утро. Куда едет поезд? О чем мы говорили? Вот голубое небо, лесоруб выносит свой чемоданчик (мы стоим на станции Ядриха), – сойдите, вот ваши ботинки, и следуйте за ним, он знает все про бревна…
– Ась! Ась! Ась! Ась! Нуй-я-а-а… Ась! Ась! Ась! Да то т-такое? – чихает он, только не падайте в траву, там комары съедят…
– Бум-бум-бум-бум-будьте осторожны, будьте осторожны, – бубнит далекий репродуктор, мы стоим тут три минуты, а потом уедем: вот железная телега, прикованная цепью к будке, давайте, по ступенькам, по доске через канаву, и туда, туда – ах, эта Ядриха!..
– Ась! Ась! – он идет, скрючившись – нет, он плывет в утреннем воздухе, зацепившись за Божий гвоздь и болтая ногами – лесоруб? – да это же Микеланджело Буонарроти!
– Ась! Ась! Ась!
– Счастливого пути!
СОЛЯРИС-3
Повесть
1.
Оперативный дежурный позвонил в 21.00.
– Дали горючее. Завтра в семь выезд. От тебя нужен человек с лопатой. Спирт есть?
– Немного было…
– Подкинем.
Положив на рычаг трубку, я сел на диване, где уже начал задремывать перед звонком оперативного, вытер руками лицо. Потом резко встал; минуя проход в ванную, подошел к входной двери; помедлив, открыл ее, выглянул за порог.
От бетонных стен веяло пустотой и холодом. В глубине коридора я увидел неясно очерченную, почти сливающуюся с полумраком фигуру. Блеск белков напомнил мне механика из нашей лаборатории.
– Гриша, ты? – спросил я.
– Ну, я.
Загремел мусоропровод.
– Ты завтра свободен?
– А что?
– Горючее дали.
– Мы же с тобой ездили три дня назад. Тебе что – больше всех надо?
– Лопата, по крайней мере, у тебя есть?
– Нет.
Закрыв дверь, я двинулся к лифту.
– Вилли! – окликнул меня механик.
Я поглядел на него.
– Вилли, я… У меня действительно нет.
Подождав, не скажет ли он еще что-нибудь, я протянул руку к кнопке лифта, но передумал и направился к лестнице – чтоб разогнать сон.
На лестничной площадке растеклась какая-то жижа; от нее вверх и вниз тянулись следы. Внизу царил еще больший беспорядок. Валялись банки, клочки бумаги, мусор, выметенный из квартир. Над входной дверью свешивались провода от разграбленной сигнализации. Пройдя под ними, я вышел на крыльцо.
В ноздри ударил едкий дым. В синей пелене, сгустившей сумерки, едва просвечивали фонари. Откуда-то слышны были тихие голоса, скрипы.
Засунув руки в карманы, я прошелся под окнами. Кого искать? Зачем? Кто сейчас даст лопату? Лучше выспаться до утра. Решив так, я поднялся обратно на лифте, вошел к себе и упал на диван.
2.
Разбудили меня, однако, звонки. По частоте их я понял: голос. Так и есть. Тип А:
– Говорит «Пионерская зорька»!
– Привет.
– А чего ты хрипишь?
– Только проснулся.
– А сколько у вас времени?
– Полпятого.
– Эх, какая рань!.. Я тебя разбудила…
– Ничего, все равно вставать.
– Ну, расскажи, как вы там живете! Самолеты изобретаете?
– Какие самолеты?
– Ну, как там у вас вообще? Черемуха цветет?
– Нет, наверно… Уже поздно…
– А сирень?
– Не знаю… Тут у нас ее нет поблизости.
– Что ты такие паузы делаешь, ты говори что-нибудь, а то мы опять засоряем космос! Надо что-нибудь важное… Во, слушай! Чуть не забыла! Что такое дольчики?!
– Это такая хреновина, в обтяжку… Вроде штанов… Пестрые…
– Пестрые?..
– Ну да, разноцветные, кубиками…
– А, у меня таких дофига, знаю. Ну ладно, пока, засыпай снова!
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Я положил трубку. И тут же вспомнил, что забыл включить магнитофон. Чертыхнувшись, набрал номер оперативного.
– Это я – Томсон. Сейчас был голос, я запись не сделал.
– Почему?
– Да забыл, спросонок.
– Ладно, в журнал запиши. Человека нашел?
– Сам поеду.
– А лопата у тебя есть?
– Три дня назад у них были штатные.
– Хоть черенок возьми.
– Да ну их!.. Они всегда перестраховываются.
– Ну, смотри.
Он положил трубку. Я открыл журнал, сделал запись: «15.08. 4.30. Зв. А. Дольчики.» – «Когда я это слышу, сердце мое переполняется радостью, почти нестерпимою», – добавил мысленно. Из протокола чьего-то допроса.
Вздохнул, глядя в окно. Сизая дымка тянулась вдоль шоссе на уровне крон сосен, будто еще одна, подвешенная над землей, дорога. Потом посмотрел на часы. Ложиться не было смысла. Захлопнув журнал, я пошарил рукой под диваном и вытащил сапоги. Поднял их за голенища и со стуком уронил на пол. С твердыми, как камень, подошвами. Награда за аврал в июле.
В ванной вспомнил: допрос Жанны д’Арк.
Выходя с полотенцем на голове, бросил взгляд на бамбуковый черенок в углу. Все, что осталось от Баварца…
Было тихо, лишь капли барабанили в ванной. Я взял черенок в руку… И тут же поставил назад: на черный день! Пока не сгорят все казенные, черта с два я его возьму.
3.
«Урал-5Д», как застоявшийся конь, выглядывал из-за сосен. Подойдя сзади к кунгу, я распахнул дверь. Первое, что бросилось в глаза – груда лопат на полу, с новыми белыми черенками. Хватило бы на целый взвод. Людей же на скамеечке – всего трое. Начальник первого сектора Ярвет, телемеханик Горбунков и какой-то полковник из управления. Он читал книгу и не взглянул на меня.
– Знакомые все лица, – хрипло возвестил Ярвет и, подав руку, помог мне взобраться в кунг.
– Ведущий инженер Томсон, – представился я полковнику.
– Нарышкин, – ответил тот, не поднимая головы.
– Спирт взял? – с усмешкой щуря глаза, спросил меня Ярвет.
– Говорили – дадут, – буркнул я, усаживаясь на скамеечке.
– Будет, – подтвердил полковник.
– А танк будет? – спросил Ярвет.
– И танк будет.
– Добре…
Ярвет сел рядом со мной, расставив широко ноги. Я подумал, как не похож он – коренастый, матерый – на того Юри Ярвета, в честь которого ему дали кличку. В черной футболке и штанах с широкими, на американский манер, подтяжками он смахивал на владельца ранчо.
Впрочем, еще менее телемеханик, азербайджанский еврей с оттопыренными ушами, соответствовал Горбункову. Черт его знает, как дают клички. Под своей фамилией, насколько я помню, ходил только Чур, москвич из «Астрофизики». Да и то, по-моему, настоящая фамилия у него – Чура. Телемеханик, кажется, получил свою за то, что отзывался на «Семен Семеныча». Я давно его знаю: когда-то мы работали вместе над «Кондиционером». Потом разошлись: он бегал к начальству, я таких не люблю. Но – как же изменяет людей Контакт! Второй раз с ним едем, и – по его лицу, по горению черных глаз на этом лице – вижу, что он уже «заразился».
– Ну что? – полковник посмотрел на часы. – Семь пятнадцать. Ждать больше не будем.
Он пробрался по лопатам к окну в кабину и постучал по стеклу. Взревел мотор. Машина дернулась; дверь захлопнулась с размаху. Переваливаясь с боку на бок, «Урал» выехал на шоссе, развернулся и поехал прямо, подпрыгивая на стыках плит. На полу зазмеились полоски пыли.
Ярвет поднял упавшую книжку; пролистав сзаду наперед, положил на скамью.
– Соляристика зашла в тупик, – сказал он, зевая.
Я взглянул на обложку. Это был второй том собрания сочинений Лема.
4.
Я никогда не разделял иронии по отношению к этому писателю. А к «Солярис» тем более: я ее просто люблю.
Мне даже кажется иногда – не стыжусь признаться – что у меня к ней какие-то родственные чувства. Ведь Лем закончил роман, когда мне было полгода.
И даже не в этом дело. Тут что-то необъяснимое. Вот недавно – смотрел по телевизору допрос Крючкова, бывшего шефа КГБ – и не мог отделаться от впечатления, что он мне напоминает какую-то родственницу, не то тетку, не то бабку. Я долго не мог вспомнить, какую; потом понял – это же отец соляристики, Станислав Лем.
Многие, я знаю, считают его этаким бароном Мюнхгаузеном. Представляю, как были разочарованы шестидесятники, бросившиеся по библиотекам в поисках «Соляристического ежегодника», или альманаха, или монографии Хьюза и Эйгеля. Я и сам не понимаю, зачем ему нужен был этот Хьюз. Но суета с разоблачениями меня совершенно не задела. Может, потому, что в соляристику я въехал через «Солярис-2».
Кстати, еще совпадение. «Солярис-2» я увидел впервые, когда мне было 13. Жанна д’Арк в этом возрасте впервые увидела архангела Михаила. А Наталья Бондарчук – Хари – в 13 лет впервые прочитала Лема. Именно она по просьбе матери принесла эту книгу «какому-то дяде», о котором узнала потом, что это режиссер.
Из-за ветхости фильм Тарковского сейчас невозможно смотреть. Студентам вместо него уже крутят «Берег принцессы Люськи». Замена неполноценная: Контакт в нем слабее; но что касается монографий по теме – тут фильмы совпадают. Лет двадцать назад и у «Солярис-2» были чистые копии. Можете поверить на слово: там не только Хьюза и Эйгеля, но и океана-то почти нет.
Океан, если уж так говорить, вызывал у меня больше сомнений, чем все эти альманахи. Объектом любви кисель быть не может – это так же ясно, как то, что Штирлиц не мог работать в VI отделе РСХА. Я понял, когда еще был студентом. Но – тогда были в моде всякие выражения про Штирлица: «Я спросил себя, не болван ли он? – как сказал Кальтенбруннер. – И я ответил себе: нет, он не болван».
Как-то мне попалась на глаза марка 1961 года, где изображен «Восток-1»: какие-то кольца; что-то совершенно невообразимое. Еще чуднее изобразил сам себя генерал Леонов в 1965 году. Все тогда было засекречено, отсюда и пошла вся эта фантастика. Холодная война: иначе и быть не могло.
Теперь известно, что книга Лема вышла в издательстве министерства обороны. А меня еще в школе насторожило место написания: Закопане. Тем более что чуть ли не на первой странице там стоит: «Я остановился как вкопанный». Я это принял за намек.
Но что же, если не океан? Я тогда подумал: земля.
Как ни странно, так же думали некоторые серьезные люди. В прошлом году, побывав в группе Зиминой-Шумновой, я узнал, что была даже специальная тема – правда, в глухомани, в Москве – по исследованию Контакта в метро. Выбили деньги у КГБ, под официальное прикрытие – эксперимент по длительному пребыванию под землей, с целью проверки: могут ли диверсанты скрываться в подземных коммуникациях, чтоб выйти потом в какой-нибудь «час Ч». Результат по Контакту был отрицательный: никто ничего не чувствовал, кроме взгляда чертей. В отчете написали: диверсанты под землей жить не могут, из-за изменений в психике. КГБ был удовлетворен.
Почему про лес я не подумал? Трудно увидеть то, что лежит на виду.
Вообще говоря, работы по Контакту должна была финансировать церковь. Вместо Лема был бы миссионер, типа Стефана Пермского. Вместо «Истории планеты Солярис» – «История религии», что ближе к сути. Вместо Шенагана – мистики, Экхарт или Беме. Вместо «Апокрифа» Равинцера – «Апокриф Иоанна», со всеми комментариями – вот уж действительно, тысяча страниц ин-кварто! – начиная со Шмидта и кончая Тардье…
А министерство обороны – разве оно даст деньги под Бога? Приходится изворачиваться, брать левой рукой за правое ухо. Само слово «контакт» было крамольным – пока А-310 не упал.
Я наизусть помню расшифровку переговоров экипажа – с того момента, когда из кабины ушла девочка. Иногда мне кажется, что я слышу эти голоса:
СЫН КОМАНДИРА. Отчего он поворачивается?
КОМАНДИР. Сам поворачивается?
СЫН КОМАНДИРА. Да.
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Ребята! (Пауза.)
КОМАНДИР. Держи! Держи штурвал, держи!..
Ком встает в горле. Это была самая крупная катастрофа за всю историю соляристики.
20:55.51. Сигнал ухода с заданной высоты…
20:55.54. Сигнал выхода на критические углы атаки…
КОМАНДИР. Выходи!
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Земля вот!
КОМАНДИР. Выползай назад! Выходи! Выходи! Выходи! Выходи!
20:56.11. Сигнал отключения автопилота…
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Полный газ! Полный газ! Полный газ!
КОМАНДИР. Дал газ, дал!
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Полный газ!
КОМАНДИР. Дал!
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Полный газ, нет?
КОМАНДИР. Я дал газ, дал! (Пауза.)
20:57.22. КОМАНДИР. Какая скорость?
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Я не смотрел прибор. (Пауза.)
20:57.53. ВТОРОЙ ПИЛОТ. Выходим, выходим, выходим. Вправо! Вправо ножку! Большая скорость, убери газы!
КОМАНДИР. Прибрал.
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Потихонечку!
КОМАНДИР. Скорость добавил. Потихоньку, сейчас выйдем! Все нормально.
ВТОРОЙ ПИЛОТ. Потихоньку на себя. Потихоньку. Потихоньку, говорю.
20:58.01. Короткий треск…
Нет денег… Все бы наше управление – да в этот самолет.
Хоть бы не мешали работать! С секретностью своей. Не знаешь, над чем бьются в соседнем отделе. Информация поступает крохами, черте откуда. Что говорить: еще в прошлом году – уже и КГБ-то никакого не было – не пропустили мою статью по Контакту. Я там всего лишь намекнул, что «пити-пити» в «Войне и мире» смахивает на морзянку, и провел параллель между творениями Солярис и зданием из иголок и паутинок, которые видит князь Андрей. Придрались формально к заглавию.[1] Но корректор, добрая толстая женщина, не глядя на меня, намекнула, что все дело в «Войне и мире». «Я дошла до этого места, – сказала она мне, – и будто стукнулась лбом».
5.
Кто-нибудь спросит: а чего мы ищем? Доказательств существования Бога? Разве недостаточно веры? Ощущения неслучайности всего? Верь и не мудрствуй, – говорит церковь: может, так?
Однако: раз мы не двигаем горы – есть ли у нас вера? Я думаю, то, что мы понимаем под верой, есть именно ощущение – какая-то самая первая, низшая ступень. А чтобы подняться выше – нужны дела. Не зря же сказал апостол: «Вера без дел мертва есть».
Вопрос в том, как понимать «дела».
Например, в случае с голосами. Одного звонка достаточно, чтобы возникло ощущение: Бог есть. И не надо никаких доказательств. Помню, когда я услышал впервые – я почувствовал радость, действительно почти нестерпимую. Радость от самого звучания голоса – неважно, о чем говорили. И вообще ничего не надо было тогда.
Прошло дня два или три. И возник вопрос: ну, и что?
Во-первых, мы не можем вызывать эти голоса по своему усмотрению – как бы сильно того ни желали – или предугадывать момент, когда они будут. Даже если сам голос скажет: «Позвоню завтра вечером», – это еще не значит, что он действительно позвонит. Мне, помню, однажды даже сказали: «Приеду завтра», – причем тип А, женского рода. Я бросился покупать всякую ерунду – телятину, зелень, специи, какие-то вина, подарки. Целый день готовился; потом бац – звонок: «Как жизнь?» – и ни слова о приезде. Я чуть с ума не сошел.
Голос тот же самый, но отдельные звонки между собой совершенно не связаны. Как будто вовсе нет памяти (не знаю, где, у кого; «у нее, там»: мы, сознательно или нет, считаем обладателей голосов себе подобными существами). Если напомнить, «она» тут же объяснит нестыковку, причем объяснение может быть столь же абсурдным, сколь и правдоподобным. Например: «Возникли проблемы с паспортом» (в космосе!) – и всегда упор делается на то, что мы же сами, наша же паспортная система и виновата во всем.
Вообще, как только от самого «пения» голоса переходишь к анализу сообщений – замечаешь сразу: все очень странно. Точно по Лему – тому, кто слышал все это, «трудно избавиться от впечатления, что перед ним обломки интеллектуальных построений, быть может и гениальных, перемешанных как попало с плодами полнейшей, граничащей с безумием глупости».
Например, «А» говорит о моих друзьях – чаще всего о Фаренгейте – какие они хорошие и какой я, по сравнению с ними, плохой. Мол, я не о том пишу, я злой; вот Фаренгейт, дескать, добрый, он пишет о музыке. Казалось бы – ну и позвони ему – Данилыч как раз тогда был в творческом кризисе. «И позвоню, – обещает голос, чуть ли не угрожающе. – «Гэбриэль, – спрашиваю у Фаренгейта, – тебе никто не звонил?» – «Нет, – удивляется он, – а кто должен был позвонить?»
Странность и в том, что голосов всегда – со времен еще Жанны д’Арк – как минимум двое. И они всегда «разнополые». С Жанной, как помню, говорили «архангел Михаил, святые Екатерина и Маргарита». Я своих просто назвал «А» и «Б». Они знают о существовании друг друга, знают о «разнополости»; иногда специально как бы подчеркивают это знание, причем способом до абсурда незамысловатым. «А» однажды спросила: «Не знаешь, почему он мне не звонит?»
Поражает их осведомленность в наших, земных делах. Не успела начаться война в Чечне – меня тут же спросили, как я к ней отношусь. Случись это год назад – я бы целый день думал: какая им, в сущности, разница? Теперь все равно…
Или о самолетах: Шишкину еще только предложили «Струю», он еще думает, брать эту тему или не брать – о зондировании спутной струи самолета – а они уже спрашивают: как там, мол?..
Из всех тем соляристики тема голосов, может быть, самая бесперспективная. И я готов согласиться, что это настоящий – может, единственный настоящий – тупик. Три года убито на исследования, и не видно никакого просвета. Полагается думать, что это тестовые воздействия, импульсы для проверки, как мы реагируем на то-то и то-то. Мол, если бы я, например, не готовился, не покупал – ну, скажем, телятины – то ко мне и в самом деле приехал бы кто-нибудь. Но как проверить это? Только изменением действий при повторении ситуации. Но ситуация никогда не повторяется! Именно голоса, при всей их кажущейся близости нашему, земному интеллекту, демонстрируют полную иррациональность. Какой-то чуждый, недоступный нам интеллект.
С другой стороны: не покидает и ощущение, что им от нас что-то все-таки надо. Особенно – в моем случае – когда звонит «Б». Он какой-то неуверенный. Его даже можно сбить – не с мысли (что вообще понимать под мыслью «у них, там»?) – а с некоего, заранее составленного, плана разговора. Если «А» всегда заполняет паузы – они возникают, только когда начнешь фразу одновременно с «ней» (иногда я так делаю специально, чтобы послушать: мне кажется, в «фоне» я различаю музыку), – то «Б», напротив, сам создает паузы. Он как будто не знает, о чем говорить. «Почему она не приехала?» – додумался я спросить его после того случая. В ответ – длинная пауза. «Она инопланетянка». Пауза. "Из космоса". Еще более длинная пауза. Как будто я сам не знал про космос! «Поэтому ей все можно», – наконец разродился «Б».
Может, это и не тупик вовсе – а очень длинная и извилистая дорога. Идет набор статистики – бесконечное бросание игральной кости. Да, нудная работа; да, просвета не видно; может вполне статься, жизни нашей не хватит для ее завершения – но что же делать, если у нас такая короткая жизнь.
Что касается остальных «тупиков» – они больше смахивают на ложный выход. Видишь просвет, бежишь в предвкушении открытия – и замечаешь, что здесь уже были. А некоторые и не замечают: как, может быть, сам Лем. Случайно ли он остановился на версии «девочки»? (Что глупости и «садизм» Солярис объясняются тем, что это еще ребенок.) Во-первых, это уже было. Гераклит говорил: «Вечность есть дитя играющее». Во-вторых, сказано же: «Малые сии знают Отца», – одно дело, стало быть, малые сии, а другое – Отец, Бог.
Вред этих «выходов» – в том, что в ослеплении проходишь мимо чего-то действительно важного. Часто «выходу» предшествует настоящий Контакт. Что делать? Неустанно возвращаться назад – да, назад от света, вопреки логике, в полную темноту.
Ослепления иногда и дают что-то. Например, теория третьего состояния: ведь это фантомы к ней привели.
6.
Помню, как меня самого приняли за фантома.
Пошел я на родник ночью. Дело было зимой. Фонаря у меня не было; новолунье, тьма хоть глаз выколи. В том месте, где тропинка выходит на березовую аллею, стояла какая-то женщина. Я еще подумал: неужели меня встречают? Хотел что-то сказать – она как шарахнется от меня!
Пришлось долго ее успокаивать и рассказывать, кто я. Оказывается, она не знала, что тут родник.
Пугает всегда реальность – вот что я заметил. Снаута ведь тоже испугал настоящий Крис. Фантомы не пугают. Хотя и любви к ним особой нет.
Да извинит меня Наталья Сергеевна: видя, как она оттаивает после жидкого кислорода, в «Солярис-2», как выгибается ее тело, как соски проступают – я недоумевал: почему никому не приходит в голову совокупиться с ней? Ведь это такой, казалось бы, напрашивающийся эксперимент… Но когда мы лежали с моей Хари, мне такое тоже в голову не пришло.
Я любил ее, да – но другой любовью; о которой писал Кундера, что любовь проявляется не в совокуплении, а в желании совместного сна. И ничего тут не связано с совестью. Или, например, с мыслью (Наталья Бондарчук говорила, что она играла воплощенную мысль). Как бы это объяснить…
У меня возникло впечатление, что она пришла сама по себе, независимо от меня. Что такое фантом? То, что отрезали. А оно болит. Вчера не болело, а сегодня болит. Может, к погоде.
Я просто проснулся – она лежит рядом. (Перед этим, конечно, третье состояние, по Лему – через отупение от усталости и десять минут сна.) Так же, как Крис, я видел свою комнату: силуэт телевизора, незадернутые занавески, горящие окна в доме напротив…
Конечно, я удивился, взял ее за руку – но страха никакого не было; просто вопрос: кто это? Когда в ответ она пробубнила что-то – не приставай, мол, – я сразу понял: это же Хари. Да, моя Хари (в этой книге, которую я держал в кунге, стояло «Хэри» – наверное, чтоб не возникло ассоциаций с харями – но правильнее, конечно, Хари: Харита, древнегреческая красота).
Потом – да, смех (соглашался я, читая) – она смеялась, уткнувшись в подушку и сотрясаясь всем телом; после чего, повернувшись ко мне, проговорила:
– Я нарочно приехала в два часа ночи, чтоб посмотреть, как ты обалдеешь при виде меня…
Я взглянул на фосфоресцирующие стрелки: действительно, два часа – эх, тут бы мне нажать кнопку «Время полета»! Но я тогда плохо ориентировался в третьем состоянии, даже настольную лампу не включил: боялся, что она исчезнет. Она в самом деле исчезла: я, как позже понял, перешел в сон, и в этом сне – да, вот такой странный случай – увидел, что ее нет. Потом вернулся – она лежит рядом. Я взял ее за руку.
– Не трогай меня… дай поспать… – пробормотала она.
Я поднял ее кисть, чтоб рассмотреть на фоне окна. Может, это моя рука? – подумалось мне. – Нет, вот мои обе, а это еще одна, третья. Сдавил пальцы: твердые. Она опять что-то пробубнила недовольным голосом… Я вспомнил, что у нее остался ключ от моей входной двери, и если кто-то может войти ко мне ночью, то только она. И никакой мысли – даже поцеловать! – я лежал рядом, держа ее руку, мне было хорошо – просто хорошо, и все…
Потом она встала, чтоб выпить, мы пошли с ней на кухню, и это кончилось для нее плохо. Я убил ее. Дело в том – Крис помнил одну женщину, поэтому вторая Хари была копией первой. У меня же их было две: давняя – которую я любил, и новая – которую не любил, но жалел, может быть, больше первой. Я назвал имя первой – и подумал, что, может, ошибся в темноте, и это как раз вторая («Зачем ты усумнился?»)…
На моих глазах Хари-1 перешла в Хари-2. И эта вторая, несмотря на мое раскаяние, тотчас начала распадаться.
Она сидела на полу со стаканом, в свете уличного фонаря, уже совсем ни на кого не похожая, и плакала навзрыд, а я, не зная, что делать, молча стоял рядом.
И вдруг меня, как волна, захлестнула жалость – нет, не к Хари, не к моей Хари – а к тому Большому, Незримому, Кто их производит. Насколько же Он чуток! Как Он вслушивается, вдумывается в нас и готов принять любые формы, только бы мы их полюбили…
Но мы и сами не знаем, что нам надо на этой Земле.
7.
Водитель просигналил; мы вцепились руками в скамейку и уперлись ногами. «Урал», сбавив скорость, свернул с шоссе на лесную дорогу. Его тут же тряхнуло; он поехал медленней, качаясь, подпрыгивая, натужно и неравномерно гудя. Выбрав момент, я бросил книгу на полку.
И вспомнил невольно, как Хари подбрасывала руку Криса. Лем думал, что она играет. Что кричал машинист паровоза, когда Лес кидался под колеса многочисленными крутящимися вихрями? «Балуй»? А может, это и не игра; может он хочет – не то что остановить, но именно замедлить движение. Как собака рычит во время расчесывания шерсти – приятно, если медленно; иначе – больно…
А может, и остановить хотел. Он же знал, что внутри люди. А тогда еще он всех людей считал лесорубами, до войны.
Лесник из-за него спился… Щукин, что ли?.. Никто не верил, как его лешак водит…
Впрочем, почему не верили? Ведь это место – Владимир-30 – было выбрано – ну, для секретности, конечно, глухомань среди болот – но и для смеху: вот, дескать, народ неспроста говорит…
Так что лесник не зря себя сгубил. Он тему и начал. Тему LS – как говорят американцы (я одно время думал, что LS – по аналогии с FS – Flight Simulator, игрушкой для летчиков; наши умники-вычислители, когда я им сказал об этом, свою программу тотчас обозвали Girl Simulator – GS).
Штраух – вот как его звали.
И потянулись один за другим… У одаренных людей, Умов с большой буквы – еще Лем заметил – на перспективность темы есть особого рода чутье.
С самого начала все финансировали военные. Какая-то у них была своя цель. Чур предполагал, что они создавали декорации для обмана американских спутников. Сегодня еще можно встретить в лесу остатки тех декораций – забор из колючей проволоки, заржавевшую будку, бетонные плиты, совсем уже невидимые в траве… Может, и докторов с кандидатами они терпели первоначально для поддержания «дезы». Да Бог с ним.
В прошлом году англичанина из «Инмос лимитед» уже и в самом деле пришлось уводить от кое-чего… Упирать на spring water и другие разные «бьюти»…
«Были бы умы – тема всегда найдется», – как говорил КВН. Всем известно, как он – первый доктор наук в Лесу – выбил деньги на отдел при помощи папиросы и барабана. Встал вопрос о том паровозе, который останавливается: хотели уже рыть землю, чтобы искать магнит. КВН взял барабан (дело было в казарме, на партийном собрании), проделал с одной стороны дырку, навпускал туда папиросного дыму – получился ящик Вуда – и ударил с другой стороны. К удивлению полковников, из отверстия вылетел сизый шарик – пролетел над головами – и разбился о стену. КВН прочитал лекцию о вихрях. Позвонили в Москву. К вечеру у аэродинамиков уже был свой отдел.
Не прошло и полгода, как возник отдел термодинамики. Помогла страшная засуха. Тогда, собственно, были очерчены границы Леса – как района аномальной прохлады. Возникла тема «Кондиционер».
Ни у кого, конечно, и в мыслях не было тогда, что действия Леса разумны. Но вот опять совпадение: в том же, 1972 году, вышел «Солярис-2».
Потом «Венера-9» и «Венера-10» передали панораму Венеры (я, к слову сказать, горжусь тем, что мы, не взирая на давление и температуру, упорно исследовали Венеру, оставляя американцам Марс) – сразу же было замечено, что дорожки телеметрии на панорамах – белые полоски с черными пятнами – сильно смахивают на стволы берез – и в Лес потянулись телемеханики – специалисты по дистанционному управлению.
Потом приехал Шишкин со своим ГНИЛЦ – Государственным научно-исследовательским лазерным центром. Он исследовал рассыпание спектра сигнала, отраженного от вибрирующего объекта. Получал так называемые доплеровские портреты. Но рядом с макетом спутника в конце длинной, специально для Шишкина прорубленной в лесу трассы, странным образом соседствовал ольховый куст. То самое «Ничего или почти ничего, что можно принять в ветреную ночь за фигуру». Думаю, люди из ГНИЛЦ уже понимали все. Только помалкивали. Шишкин еще тот фрукт – себе на уме. А может, боялись, что их признают сумасшедшими. Ведь Пелерина признали-таки.
Потом приехал Баварец, лингвист. Этот ничего не боялся.
8.
Он не писал статей, не подавал заявок на изобретения. Он писал стихи, но какие-то непонятные. Не знаю, можно ли назвать его, для красоты фразы, соляристом в поэзии. Зато уж в соляристике он был точно – поэт.
Помню, как он подсел ко мне – в столовой, на шестой площадке – с бутылкой «Кинг Дэвид конкорд»:
– Ну, ты шарахнул меня по мозгам своей статьей!
Статья была так себе.[2] Я думаю, он ее использовал как предлог – хотел просто выговориться, поделиться своими мыслями.
– Неужели это правда, – говорил в неподдельном возбуждении, – неужели вот так вот, посреди жары в вашем лесу может пойти снег?
– Теоретически… Ветер, перепад давления…
– Выпадают снега и дома холодеют снаружи, – задумчиво произнес Баварец. – Это явственный знак, что что-то случится еще… Знаешь, я как прочитал твою статью – вокруг меня будто заструился космос. Само слово «снег» – что это, как не перепад давления? Нет, вы и сами не знаете, в каком лесу вы живете. Сказал: «Снег» – и пошел снег…
Космос для него был мерилом всего. Плохо кому-то – потому, что его запускают в космос против желания. Кто талантливый – тому дано выходить в космос, когда он хочет. Где космос струится – там очень хорошо.
– При чем тут… – недоумевал я. – Вместо хвои могла бы быть вата. Главное – препятствие для воздуха; вообще все может происходить где-нибудь в Наг-Хаммади.
Он кивнул:
– В пустыне войлок… Прохлада… И умирать хорошо… Знаешь – а тебе было дано выйти в космос! Когда Леннону было дано, он зашел в антикварный магазин, купил афишу столетней давности и на ее текст написал музыку. А мог бы взять передовицу из «Санди Таймс». Главное, что ему было дано…
Мы сидели одни в зале. Выпили совсем немного. Он читал вслух стихи – Лермонтова, «Когда волнуется желтеющая нива»; потом Пражина: «Желанный лес раздался предо мной…» Говорил о Норштейне, о белой лошади, которую видел ежик в лесу…
Никто его не понимал тогда. Я вот не понял про войлок. Прохлада, вероятно, в пирамиде…
А может, это опять какое-нибудь ясновидение. Поживем и увидим. Про себя, по крайней мере, он все заранее знал. Мне так кажется. У него есть одно стихотворение, про вертолет, который кружит над озером:
И звук разладившегося двигателя,
Может быть, единственный звук.
Когда он пропал без вести (gone for a Burton – как выразились англичане) – вот так же над лесом кружил Пелерин.
9.
Мотор вздохнул напоследок; машина остановилась.
– Приехали, – сказал полковник.
Один за другим мы выпрыгнули из кунга. Заклубился под ногами пепел; я чихнул. Дорога разделяла лес на зеленый и обгоревший.
– Ого, сколько народу, – удивился Ярвет, оглядываясь.
В самом деле. Возле красной пожарной машины стояло человек десять, не меньше; еще несколько – возле военного УАЗика с открытыми дверцами. Мы сразу поняли, что это очередь за спиртом, и пристроились в хвост. Пока стояли – приехал еще мотоцикл с коляской, привез лесника. Наш полковник сразу пошел к нему.
– Что-то сегодня будет, – сказал Ярвет.
– Горит сильно, – поделился новостью разливающий.
– Как сильно? – Ярвет подал флягу. – Верховой, что ли?
Разливающий не спеша вставил воронку.
– Не верховой, – сказал он, – но сильно горит.
Выбирая себе лопату, я заметил краем глаза, как Горбунков подошел к березе и приложил ладонь к стволу. «Kind energy», – вспомнил я англичанина. Добрая энергия. Тот англичанин, из «Инмос лимитед», вспылил как-то вечером – понял, видимо, что его водят за нос; потом подошел к дереву и вот так приложил ладонь. «Добрая энергия», – объяснил он, видя наше недоумение.
Я отношусь к этому скептически: в kind energy, по-моему, больше от дерева бодхи, под которым сидел Будда, чем от волшебного бука, под которым сидела Жанна д’Арк. Первый проснулся, вторая уснула: но первый сел в яму, а вторая преодолела барьер. (Нирвана – это потенциальная яма, точно вам говорю.)
Нужен лес, тайга, мощные каналы связи. Странно, как этого не понял специалист по транспьютерам. Ведь разница между транспьютером и компьютером такая же, как между женщиной и простой бабой. В Англии, впрочем, нет тайги.
Помню, как Крэг удивлялся, когда ехали из Шереметьево: «Wood… wood… wood…» Я к нему сразу почувствовал любопытство. Мы разговорились. Он меня очень уважал; как потом выяснилось, по недоразумению: он думал, что Томсон – настоящая моя фамилия, а у Inmos так называется материнская фирма – Thomson SGS.
А чего обижаться? В четыре лаборатории из пяти его не повели просто от стыда за нашу аппаратуру. Они там со своими транспьютерами могут взять книжку, посадить человека в лесу – и найти корреляцию образов, так быстро, как лес будет перелистывать страницы. А у нас один компьютер девяностого года, да и то всю его память занимает GS.
– Построились цепью! – скомандовал полковник, выходя с микрофоном в руке. – Вдоль дороги, лицом к пожарищу… Внимание… Контрольный вызов! Включаю.
– Ого-го-го-го-го! – раздался чей-то пронзительный голос.
– О… – глухо ответило эхо. Полковник махнул рукой. Мы двинулись в Лес.
10.
Давно уже известно, что бодрствующих и спящих людей Лес не воспринимает; тем не менее каждый раз повторяется эта нелепая процедура. Ему надо третье состояние: промежуточное, как считали раньше. На самом деле это треугольник: бодрствование, третье состояние, сон – с тем же успехом два других состояния можно считать промежуточными.
Условно говоря, это бессонница, но не всякая. Или опьянение – тоже не всякое. Бред – далеко не всякий. Главный признак: препятствие для потока сознания. Высокий импеданс, как говорят электронщики: непропускание тока; в соляристике – вдохновения. Как Мандельштам писал – «тугие паруса».
Контакт высокоорганизованных существ, относящихся к разным цивилизациям, происходит не во сне (как Лем думал), а в третьем состоянии. Не потому, что оно главное (что вообще значит – главное?) – а исключительно для безопасности контакта. Не теряется информация – вот что важно. Не уходит в землю – как в состоянии бодрствования, и не распадается подобно сгоревшей бумаге (где-то я встречал такой образ) – как во сне.
В состоянии бодрствования, вероятно, контактировала одна Жанна д’Арк. Да еще, может быть, Пелерин: он тоже видел сонм ангелов. Некоторые, правда, считают, что раз он свихнулся, то и верить ему нельзя. Но свихнулся-то он потом.
Как было дело?
Когда Баварец пропал, вертолет Пелерина барражировал над районом задымленности. Все понимали, что летает он для проформы: что можно увидеть в дыму? Поэтому про него как бы забыли. Радиосвязи не было – Пелерин не включил радиостанцию. Заметили, что он кружит на одном месте – но махнули рукой. Даже когда дым ушел в сторону (ветер сменился) – а Пелерин продолжал кружить – никто не обеспокоился. Стали недоумевать, когда, по расчетам, горючего у него осталось на полет до базы. Прикинули расстояние до ближайшей открытой площадки. Забегали, когда поняли: еще несколько минут – и он не сможет дотянуть и до нее.
Шишкин вызвался просигналить «красным». (Есть у него гелий-неоновый лазер, специально для наведения.) Пелерин не реагировал на простое включение. Кто-то додумался навести луч на вертолет.
Как потом выяснилось, при попадании луча – от рассеяния, что ли – стекло кабины вспыхивает сплошь ярко-красным. Пелерин, первым узнавший это, не нашел ничего лучшего, как надвинуть на лицо кепку. Вертолет врезался в Лес. Вертолетчик остался жив, получил только сотрясение мозга да наглотался дыму – ветер повернул в его сторону. Когда его нашли, он был в сознании, в кепке, надвинутой на лицо, и тут же заговорил про сонм ангелов. Все, конечно, решили, что он бредит. Он пришел в отчаяние – от того, что ему не поверили (я так думаю). Речь стала бессвязнее; он хотел подняться, его держали; он сделал попытку вырваться.
Окончательный диагноз: маниакально-депрессивный синдром.
Я спросил одного психиатра (мы все поголовно проходили обследование), – кстати, он сделал на Пелерине кандидатскую:
– Что могло послужить толчком именно для такого бреда?
Ответ можно было предвидеть:
– Ничего… Или почти ничего.
– Что значит «почти»? – спросил я.
– Ну, облако. Там озеро было, облака в воде отражались…
– Не было в тот день облаков.
– Ну, голая женщина! Девушка, машущая руками.
– Ничего себе «ничего», – сказал я.
Он тут же начал объяснять с позиций фрейдизма.
И это наша медицина! Допустим, под явление ангела Пелерину можно подвести сексуальную базу. (Я удивляюсь еще, как никто ее не подвел под явление Хари Крису.) Но как же в «Черном монахе»: именно девушка слышит песнь ангелов!
У Сведенборга, шведского мистика, ангел – одновременно мужчина и женщина. Но Чехову-то что «приснилось»? – Черный монах! – не какая-нибудь Серафита – и не Лика Мизинова! – и не андрогин.
11.
Над черной поверхностью уже показались кое-где сизые дымки. Сквозь каменные подошвы я почувствовал идущее снизу тепло и остановился, ища взглядом соседей. Ярвет, осторожно ступая, шел справа и чуть сзади. Едва различим меж обугленных стволов, далеко слева двигался Горбунков.
– Мы не хотим завоевывать космос, – вкрадчивым голосом пробормотал Ярвет, поравнявшись и встретившись со мной взглядом, – мы просто хотим расширить Землю до его пределов… а другие цивилизации нам не нужны…
Взяв лопату наперевес, я медленно пошел за ним следом. Спокойствие этого человека меня поражало. И сколько его помню, он всегда был таким – даже во время войны, когда пожары считались оружием Леса. «Он же тлеет, не горит», – усмехался он. Со временем поняли, что он прав – огонь Лесу не нужен; это стало ясно после отведения им верхового пожара. Но еще никто не объяснил толком, зачем Лесу дым.
Ведь он мог бы шутя справиться с этим тлением. Если он, как древний человек, поддерживает на всякий случай костер (есть такая теория) – он мог бы локализовать очаг тления в сухостое. Но нет – не давая огню подниматься вверх по стволам (не потому, что бережет их – деревья, как говорит лесник, в таких местах все равно умрут) – он дает огню пожирать все, что снизу: траву, мох, палые листья, – все выглядит так, будто он специально производит дым.
Ярвет как-то сказал – в курилке – что это он так курит. Я же, говорит, тоже вот гроблю свой организм. От этого не вполне серьезного замечания пошла целая теория. Лес, мол, успокаивается таким способом; а то, что он не берет дым извне – это потому, что для успокоения нужен не столько сам дым, сколько последовательность привычных действий.
Но тогда бы места тления не были расположены так опасно. Ведь этот район, с чрезвычайно сложным переплетением воздуховодов, не зарезервирован, и именно здесь, как считается, наиболее возможен Контакт. Это что-то вроде груди или головы Леса, а может, и то и другое. Одно время всеми владела мысль, что это память. Всеми, кроме, может быть, Ярвета – он и тогда смеялся. Заглянет, помню, к вычислителям – с неизменной сигаретой во рту – посмотрит с порога, как они бьются над GS; отвернувшись, выпустит дым в коридор и запоет:
– Позарастали стежки-дорожки…
Теория памяти не была опровергнута, но моделирование ее зашло в тупик. Кроме того, есть много данных за то, что Лесу нужен все-таки дым. Исходящий из сердца или из памяти – из памяти сердца, как шутил Ярвет – сопровождающийся явным – я бы даже сказал, демонстративным каким-то – разрушением этой памяти – но именно дым.
И что-то тут связано с человеком: Лес часто гонит дым на него. Раньше думали – просто выкуривает людей из своих жизненно важных органов. А поскольку эти органы, хоть и защищенные по периметру, но как на грех ягодные, то люди их истоптали порядочно. Может, и тление началось от окурка. Есть даже теория – у нее, правда, мало сторонников (хотя вот, по-моему, Горбунков) – Лес, мол, подражает человеку, впервые поджегшему его, ищет его, неизвестно для чего. Эксперименты по этой теории, ввиду их опасности, были запрещены. Запрещено было и протаптывать тропы – вообще ходить здесь иначе, как по пожарищу, фронтом. Вот мы и идем – сами не зная, где – по этому странному, черному, непонятному – по воспаленным очагам памяти, надеясь на черенок лопаты, когда полетим в провал.
12.
– Стоп, – негромко сказал Ярвет.
Я поднял голову и увидел зеленый кустарник. Мы подошли к границе очага. Ярвет копнул под собой.
– Земля, – с удовлетворением сказал он. И, как в замедленном фильме, сделал один шаг вперед.
– Ком-ком-ком-ком-ком… – проговорил он, пригнувшись, всматриваясь в порог между зеленой травой и пеплом.
– Ком-ком, – сказал я, поводя лопатой.
– Вот он, – прошептал Ярвет. Яркий язычок пламени пробился сквозь коричневые корни. И тут же я увидел еще один – прозрачный, с синим ободком – прямо перед собой. Одновременно мы копнули и, зачерпнув землю, засыпали ею огоньки. Дымок пошел вверх тонкой струйкой.
– Ком-ком-ком-ком-ком, – пробормотал Ярвет, поворачиваясь в другую сторону.
Я отвинтил пробку с фляжки и сделал глоток.
Англичанин чуть было не догадался о назначении спирта. Помню, когда он спросил: «Почему тут всегда все пьяные?» – начальник отдела режима так и обмер. Фаренгейт нашелся: «Это в честь вашего приезда, – говорит, – обычно мы так не пьем».
– Ком-ком-ком, – сказал я и, засунув фляжку в карман, принялся засыпать огоньки.
Они насмехаются над машинами, у которых триггер с фуражку, а того не понимают, глупые, что для контактов таких машин нужен спирт. А если б не было спирта, вообще ничего не было бы. В третье состояние попадал бы один из сотни – раз в год. Хорошо, у меня вот что-то произошло в голове, и я стал просыпаться – а как же другие?
Я набил физиономию во сне – одному негодяю, кто был для меня олицетворением идиотизма. Через неделю пришли трое; я и их раскидал, всех – так хорошо получалось, я даже спал с радостью, как в детстве. Но через неделю меня опять ждали, и их было человек сто, они стояли полукругом, с повязками на лбу, смертники. Вы бы знали, как утомляет бесконечная драка во сне. Еще они поднимаются без головы, приходится их уговаривать, что так не бывает. Потом начались диверсии. Стоит мне где-нибудь прикорнуть, в каком-то полуподвале – они бросают толченым стеклом, прямо в лицо. Я сразу же просыпаюсь. Меня выживают из состояния сна.
Ладно бы из сна – все происходит в моем родном городе. Меня выживают из города детства…
Интересно, что снилось Чехову – перед тем, как он стал спать по полчаса? Он спал так мало, что все удивлялись.
– Ком-ком-ком-ком-ком… – бормотал Ярвет, стоя по колено в земле.
А, и пусть. Незачем думать, как это кончится: у каждого дня своя забота. Когда Баварец пропал и сдвинулся Пелерин, думали: теперь нас закроют. Момент был удобный: Устинов, министр обороны, умер, и Никодима, сына его, нашего покровителя, не выбрали в академики. Ну, думали, все.
Никодим, помню, приехал, прикурил от лазера – как бы на посошок, в последний раз (он любил прикуривать от лазера). Посмотрел молча на трассу… Уходя, мне руку пожал. До сих пор не знаю, почему.
Да… Конец, думали; но тут Мартыныч – вот ведь пробивной человек! – ученик КВНа, – вышел с идеей пневматической ЭВМ. Такой машины, у которой вместо электричества воздух. В чем ее ценность? Очень просто: при взрыве атомной бомбы вся электроника выйдет из строя, от электромагнитного импульса; а пневматика – нет. Еще лучше заработает: поднимутся сильные ветры. До 100 км/час.
Его там наверху, рассказывают, спросили: так что же, без ветра в мозгах она и думать не будет? На что он ответил: «Так ведь и Пушкин без вдохновения не писал».
Сначала не верили. Но когда он из осины устроил дисплей – когда все увидели: стояло дерево, подул ветер – и возникла стрелка – это кой-кого убедило.
Больше всего им – дубам нашим – речевой ввод-вывод понравился. Из-за которого Бурков, телевизионщик, пропал. Тоже додумался: вылезти с этой песней на телевидение! Испытания идут, а он на всю страну: «Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги…» Да еще в пьяном виде. Добронравова, говорят, в КГБ таскали, старика чуть удар не хватил… Рязанов во всем виноват.
Потом Мартыныч написал статью в открытый журнал, без упоминания, конечно, о пневматике, и эти вихри заинтересовали «Инмос лимитед»: они как раз бились над технологией графитовых столбиков и увидели в этой, как они думали, электродинамике решение своих проблем. Совместное предприятие наши дубы создавать запретили – так англичане дали нам премию. Сейчас вот на остатки тех фунтов и живем.
А вообще – это уж мое личное мнение – самый большой вклад «Инмос лимитед» в соляристику – это Оккам. Язык параллельной обработки. Отказ от операторов GoTo («Иди к…»), меток, куда идти и выходов – это большой сдвиг в понимании проблемы. Надо просто идти и посылать сообщения, причем в каждом канале связи – только в одну сторону. «Не умножай сущности сверх необходимого», – как говорил в XIV веке мой тезка, Вильям Оккам.
– Скажи-ка, дядя, – прохрипел Ярвет, распрямляясь с удивлением в глазах.
Кто-то несуразный – с перевязанным, как у Ван Гога, ухом и сплошь залепленным пластырем лицом – выходил из кустов.
– Что? – спросил он, наклоняя голову.
– Ведь недаром? – Ярвет полез в карман за фляжкой, как будто удовлетворившись тем, что фигура может говорить.
– Что недаром?
– Москва, спаленная пожаром, французу отдана…
Ван Гог пошел дальше.
13.
Ох, уж эта Москва!..
Фаренгейт говорит: «Если есть возможность не ехать в Москву – я не еду». Еще бы! Я тоже не ездил – но когда Баварец исчез, все работы по эхолокации передали нам; а информация осталась в ТОО «Фраза», которое в Москве. Выкупить – денег нет: приходится ездить. Изба на Большой Полянке. И занесло же их в эту глухомань!
Как вспомню смрад, грязь, серую жижу, – они ее принимают за снег! – за белый, пушистый снег! – закопченные окна – с души воротит. Эти дикие племена, поселившиеся там после пожара, эти нечесаные, небритые физиономии возле размокших коробок, между баками – по-моему, они и едят тут же, и нужду справляют… Говорят не пойми что. Один метнулся ко мне: «Щей пит!» – я дал деру; потом только дошло, что он звал меня «чай пить» – чуть ли не в гости приглашал! Фу ты!
Каждый раз, отправляя меня туда, отдел снабжения дает красные тряпки для аборигенов. Спасибо. Дикарь московский, получив тряпку, прыгает, размахивая ею, на поляне – у них это называется «демонстрация»; потом собирается толпа, начинают орать; доходит до драки. Сунешься – тебе же набьют физиономию. Хороши дела!
А кроме того, я с детства боюсь чертей. Ребята из «Фразы» надо мной смеются: «Они же, – говорят, – бомжами питаются», – «Смейтесь, смейтесь, – говорю, – кончатся бомжи – они и вас всех съедят».
Там же пещера на пещере! В прошлый раз чуть не полпути прошел под землей. Когда солнечный день – я в Москве по солнцу ориентируюсь; а тут пасмурно было, и прогноза нет, синоптик лыка не вязал: «Я вам, – говорит, – предскажу кузькину мать!» А не ехать нельзя было: пришел ответ на наш запрос о той фразе, у Тарковского, в конце фильма – из-за треска ее уже двадцать лет назад нельзя было разобрать – где Крис как будто называет Н. Бондарчук мамой. Из «Фразы» пришло письмо: «Есть материал».
Дали карту: вот, дескать, все просто: тут Садовое кольцо (надо же так назвать! – какие сады? – черта ли там вырастет, на асфальте) – тут надпись на доме: «Мы строим коммунизм»; поворачивай вправо – там эта изба.
Просто было на бумаге. На карте улица: вы бы как пошли? Конечно, по середине. Да мало ли кто еще выскочит из подворотни, в этой Москве! И я по середине пошел. Среди этого чадящего железного стада, так напоминающего излюбленный гностиками образ змеи, кусающей свой хвост. Через каждый километр – пещера. Как в фильме (а еще говорили, что там Токио). Но откуда мне было знать, что эта надпись на доме – «Мы строим коммунизм» – как раз над одной из пещер. Что надо было поверху, по краешку там идти! У меня и в мыслях такого не было. Да о чем думать, когда чувствуешь на себе взгляд чертей? Уже когда по второму кругу – если не по третьему! – шел, заподозрил неладное. По железному мастодонту с лапами: смотрю – вроде такое место я уже видел. А говорят, стадо в кольце еще и движется – на специальной киносъемке заметно. Что было бы, если б этот мастодонт куда-то уполз?
И ради чего все эти страсти?
Слава Богу, я еще сам нашел – случайно! – прекрасную статью Адо (P.Hadot) о рефлексии – «Миф о Нарциссе и его интерпретация у Плотина» – вышедшую тотчас после «Зеркала» Тарковского[3]. Она нам здорово помогла.
Как же вот англичанам хорошо – они получают информацию, не выходя из дома. Крэг посмотрел на нас, проникся и предложил новейшую разработку «Инмос лимитед»: Chameleon, коммутатор сетчатки. Сидит человек, в той же Москве, а ты набираешь номер, как в телефоне, и пользуешься его глазами – 64 тыс. человек можно подключить, целый город! – причем так, что он даже не заметит. Вот это да![4] Купить, конечно, денег не было; наши мухараечники из НПО, во главе с Чуром, слепили мухарайку, «аналог». Но не зря же анекдот ходит: «Что такое – не жужжит и в ж… не лезет? – Жужжалка для ж…, сделанная в НПО "Астрофизика"». То ли она у них вообще не работала, то ли работала в обратную сторону. Я пробовал звонить – занято полчаса, потом сразу три канала в параллель, и все почему-то в метро…
Иногда я думаю, что выдумка Лема – огромный мозг без рук – это и есть Россия. Я сказал англичанину: много умных людей, но ничего не могут сделать.
– А у нас много дураков, которые что-то делают, – вежливо ответил Крэг.
Российская бедность, ох же ты, Боже ж ты мой…
– Так! Внимание все сюда! – раздался вдруг голос полковника; я аж вздрогнул от неожиданности. – Бросайте лопаты! Заломать по березе и быстро за мной!
Бросить лопату? У меня мелькнула мысль, не свихнулся ли он – но тут, взглянув в ту сторону, откуда пришел Ван Гог и куда уходил полковник с березкой, я увидел, как над головами мятущихся там людей полыхнуло пламя.
14.
– Полковник!.. Наш!.. Рожден был!.. Хватом!.. – выдыхал Ярвет, ударяя с размаху кроной березы по огню.
Я впервые видел такой огонь. Горели кусты и молодые деревья. Горели дружно.
– Это же настоящий пожар, – сказал я.
– Это не пожар, – ответил Ярвет, тяжело дыша. – Это позор! Увеличенное!.. как под микроскопом!.. Наше! собственное!.. Безобразие!.. – говорил он, ударяя березой. – Фиглярство!.. И позор!..
Пламя гасло и тут же поднималось выше человеческого роста. Казалось, вот-вот пойдет верховой.
– Ребята! – крикнул кто-то испуганно. Мне стало не по себе.
– Держи! Держи фронт, держи!.. – закричал полковник. – Бросить лопаты, я сказал! Влево! Все влево!..
Я взглянул влево, увидел, что огонь быстро идет нам в тыл. Мы повернули туда. Сначала хлопали – кто березой, кто лопатой – вразнобой, но, поняв, что сложенный удар дает больше эффекта, отложили лопаты и ударили враз березами. Едва сбили пламя, как сзади раздался крик:
– Сюда! Сюда!
Подошвы стали горячими, как утюги. Пламя обжигало руки. Дым резал глаза. Градом катил пот. От ударов тучами поднимался пепел.
– Черная баня, – блестя зубами, улыбнулся кто-то, кого совершенно нельзя было узнать по закопченному лицу.
Горбунков, увидев, как у одной из сосен начинают заниматься ветки, пошел туда. Как будто ждал этого момента, огонь встал между ним и нами стеной.
– Выходи! – закричал полковник.
– Нет, ну сосна, – сказал Горбунков.
– Выползай назад! Выходи! Выходи! Выходи! Выходи!..
Горбунков вышел из пламени в надвинутой на голову куртке и, закашлявшись, повалился в траву.
– Семен Семеныч… – укоризненно прихрипел Ярвет.
На моей измочаленной березе почти не осталось листьев; подняв лопату, я стал подсекать новую, и тут в нашу сторону подул ветер; огонь наткнулся на густые заросли, повалил густой едкий дым, клубы его окутали нас, невозможно стало дышать. Все повалились в траву.
Кашляя, с ручьем текущими слезами, я ничего не видел, только слышал такой же кашель со всех сторон; хватая руками воздух, я уже готов был вскочить и бежать от охватившего меня страха – но тут на какую-то секунду ветер затих. Мы поднялись и в едином порыве – даже мороз по коже прошел – ударили по огню – раз, другой. Полетели мелкие головешки; белый дым пошел низом.
– Вот так вот, понимаешь ли, – сказал за всех кандидат наук Стамескин, невесть как очутившийся среди нас.
– О, Юра, ты откуда, – раздались обрадованные голоса.
– Да я уже третий день здесь ночую…
– Хорошо сохранился…
– Благодарю…
Заметив справа огонь – слабый, поднимавшийся нерешительно – мы развернулись и с каким-то ожесточением, изо всей силы ударили по нему. Пришибленный, он метнулся в ноги дымом, как виноватая собака.
– А ну-ка… Поможем ребятам… – тяжело дыша, прохрипел Ярвет, показывая на людей вдали, и повел нас за собой. Я ступал за ним вслед, используя лопату как посох и держа на отлете березу, колышущуюся при ходьбе, как знамя. Такое ощущение было, что мы все можем потушить.
– Эй, смотрите, что сзади делается! – вдруг закричал кто-то из отставших. Мы оглянулись: там полыхал пожар, зло, ярко, и от нас слишком далеко.
Мы остановились в растерянности.
– Вот же сволочи, – сказал Стамескин. Каждый понял по-своему, кого он имел в виду. Я почему-то вспомнил Баварца. Где он?
– Не, надо сначала здеся, а потом туда… – сказал Горбунков.
Никто не двигался с места. Ярвет уже собрался вздохнуть – но тут полковник поднял ладонь.
– Тихо! – сказал он, прислушиваясь. После чего уронил березу. – За мной бегом марш! – скомандовал он. – Выхо-одим! – закричал, сделав ладони рупором, тем людям, которые боролись с огнем впереди.
«Танк едет»,– догадался я.
15.
Сначала он обнаружил себя треском ломаемых стволов и уханьем падающих деревьев, потом послышался рокот, задрожала листва – и вот он прошел перед нами, во всей своей мощи и дуроломности. Земля тряслась под ногами, полковник кричал что-то, широко разевая рот; никто не слышал его, и тогда он, упираясь ладонями, двинул нас вглубь леса. На пути танка встала кряжистая сосна, он взревел, выпустив струю дыма, воткнулся в нее – и рыжий ствол с торчащими черными сучьями сломался посередине; вершина рухнула первой, и потом уже, сломанный еще раз под гусеницами, задрался вверх вывернутый с землей и мхом комель.
Вместе с изваяниями Будд и каменными бабами, упавшими с неба, не помню где, мне всегда приходят на ум танки, которые тут пропали – по одной легенде, Лес их спалил (в нашем музее висит картина: ствол пушки рассыпался искрами, как бенгальская свеча), – по другой, они упали в провал, «в пропасть забвения» – возникшую от выгоревшего торфа пустоту.
«Исчезновение вещей, условно существующих…» Вишанкхара; только вместо просветления – тьма. Как в «Апокрифе Иоанна»: «И он отделил им от своего огня, но не дал от силы света, которую взял от своей матери…»
И как всегда бывает при этом, пламя утихло – будто кто-то невидимый – Дух незримый, Отец, «Монас» – увернул фитиль. И сам Лес притих – так взрослый опускает руки при виде плачущего ребенка. Бог его знает, может, он и в самом деле испытывает угрызения совести при напоминании о войне.
Англичанина эта история потрясла; каждый встреченный им след от гусениц он внимательно рассматривал и спрашивал пытливо о танках, неизвестно куда девшихся.
…Спустя полчаса дали команду «сбор». Мы шли по просеке, перелезая время от времени через завалы и обходя вывернутые из земли огромные, в человеческий рост, корни. Огибая прорвавшийся позади нас огонь, танк принял в сторону и ехал с большим упреждением, в результате слева от нас остался обширный клин нетронутого, зеленого леса. Огонь едва был виден вдали.
Я остановился, чтоб сделать глоток из фляжки.
Вот тут и случилось оно…
Я смотрел на язычки пламени, притихшие там, вдали, и думал о том, что вот эти деревья, молодые, с гладкими стволами, отданы огню. Рано или поздно – когда нас здесь не будет – он подползет, съест их корни, и они умрут. Две молодые березки, как две сестры, росли рядом, и вот их разделила – судьба? – рука водителя танка: одной жить, второй умереть… Мне стало жалко сестру. И такими ничтожными показались все вещи, я сам с этой фляжкой и вся моя жизнь…
Наступила мертвая тишина. Я понял – «мир ждет» – и уже знал, что последует дальше – ропот сосен, – и вот он послышался; я взглянул на того, кто стоял передо мной – это был Ярвет – он взглянул на меня; повторяя мои движения.
– Еще бы… – прошептал я; остановив меня жестом, он набрал в грудь воздуха и крикнул:
– Э-гэ-гэ-гэ-э-э-эй!..
– А-са… с-ся… – сквозь свист донеслось в ответ.
Еще секунду все пребывали в оцепенении; потом заговорили наперебой:
– Было!
– И я слышал!
– Где магнитофон?
– Да батареек нет! Чертова нищета! – с досадой сказал полковник, доставая карандаш из кармана. – Что он сказал?
– Ась, ась, – пожав плечами, неуверенно предположил Стамескин.
– Настасья! – осенило меня.
– Анестезия. Обезболивание, – пробормотал Стамескин.
– ИЗГВАЗДАЛСЯ! – громко сказал Горбунков.
Полковник записывал, кивая. Я снова взглянул на березку, брошенную на погибель. Потом, взяв лопату обеими руками, полез к ней через завал. Ноги застревали в нагромождении веток.
– Вилли, не увлекайся! – проговорил Стамескин.
– Я люблю ее, – сказал я.
– Кого? Свое воспоминание?
– Березу.
На этом слове я провалился меж стволов. Стамескин шагнул ко мне, подал руку. И, поскольку он держал меня, я потянул его за собой. В траву мы спрыгнули вместе.
– Ты что, пьян? – спросил он.
– Я просто хочу спасти ее.
– Кого ты хочешь спасти?
– Березу.
– Какую? Эту? Или эту? – он показал на березку шагах в пяти, с таким же гладким стволом. Мне тотчас стало жалко и ее. – Что? На обеих не хватит смелости? – усмехнулся он, видя, что я сделал шаг назад. – Тут, понимаешь ли, много наносного.
– Спокойно, – я просто шагнул назад, потому что перед этим ступил на кочку. – Я буду жить здесь, – сказал я.
– Перестань, – сказал он.
– Не, ну давайте окопаем, – раздался голос Горбункова с той стороны завала.
– А чего?
– Точно! Еще ж не вечер, еще куча времени…
– Лес дал, Лес взял…
– «Разруби дерево, и я там. Подними камень, и ты найдешь меня там», – процитировал я, проткнув дерн и наваливаясь на черенок. – Евангелие от Фомы!
– «Познай то, что перед лицом твоим, и то, что скрыто от тебя, откроется тебе»? – продолжил кто-то незнакомый, становясь со мной рядом.
– Не, надо просто двигаться, – проговорил Горбунков и в самом деле принялся бегать от дерева к дереву, время от времени зачерпывая лопату земли и бросая в огонь. – Когда движешься, душа размазывается, по принципу неопределенности: дельта икс на дельта пе больше или равно квант действия на четыре пи, – последние слова, от недостатка дыхания, он произнес сорвавшимся на фальцет голосом. Я посмотрел на него с любопытством.
– «И он начал стыдиться в движении, – нараспев проговорил Ярвет, подходя с лопатой ДДХС. – Движение же было метанием туда и сюда».
16.
Часа через три мы лежали в траве, на месте сбора, как тюлени. Голова моя покоилась в зарослях брусники, и у меня не было даже сил сдвинуть ее, чтоб взять ртом крупные красные ягоды, нависшие надо мной. Одолевал сон; земля поворачивалась; глаза закрывались; трава, корни, огонь чередой плыли во мгле.
– Что там? – опомнившись на секунду, произнес я, оттого что кто-то сел рядом.
– Никак горючее не поделят, – донесся в ответ голос Ярвета. – Воинов черт принес…
Мигая с усилием, я еще увидел на фоне неба лицо – черноволосой женщины, с розовым и фиолетовым макияжем, с очень серьезными глазами, но не успел удивиться, откуда она тут.
В странный сон я попал. Белые ли облака и красные россыпи ягод тому виной, но я будто лежал в снегу, и одновременно видел вытекающую из моей головы кровь. Молодые солдаты с непокрытыми головами стояли рядом. Черный дым поднимался из-за их спин. Я был в черном комбинезоне – и помнил, смутно, как пьяный, что меня вытащили из танка и положили в траву, потом пошел снег. Кто-то спрашивал, как все было, и ему рассказывали с брони, что я открыл люк, чтоб крикнуть, как хотел Снаут, и в это время упало дерево, прямо в люк.
– Дерево ломается на три части, – слышал я голоса. – Вершина отломилась, и на него…
Кровь сочилась ручьем, в ней кружился листок брусники; я следил за его поворотами, и как снег падает, тает в крови, оседает и сплачивается, все плотней и плотней, будто хочет сдержать ручей, сделать ему запруду, а потом, может, повернуть назад…
– …вернись… вертись… артистку… анестезию, – слышал я голоса. – Анестезию?.. Анастасию.
– При чем тут Анастасия?
– Вертинскую. Настю Вертинскую. «Алые паруса». Мы просто в Анастасьевку едем, за свидетельством о смерти.
– Зачем в Анастасьевку?
– Место смерти – Анастасьевка.
– А-а.
– В этом нельзя хоронить. Подбери парадку ему… Кто матери сообщит?
– Матери нельзя, – испугался я – и проснулся. – Фу ты, черт, – выдохнул я, усевшись в траве, когда узнал в серых силуэтах вместо бритых голов – шеренгу голых, засохших берез вдоль дороги. – Фу ты, – сказал я.
– Что, дремлешь? – усмехнулся Ярвет. – Давай пошли в кунг.
17.
Сидя в кунге, я читал Лема – пока не настали сумерки. Мы все ждали кого-то. Потом наш полковник пришел, заглянул к нам, закрыл снаружи дверь. Хлопнула дверца кабины; мы наконец тронулись.
Уже стемнело, когда выбрались на шоссе. Ехали молча. По выражению лиц можно было судить, что выезд прошел не зря. Каждый что-то хранил – до обдумывания наедине, до завтрашнего научно-технического совета…
И все же примешивалось неудовлетворение. Как будто мы опять, погнавшись за эффектом, прошли мимо чего-то важного. Мимо чего? Внесем поправки в GS – может, проясним…
Провал – с ощущением ничтожности вещей – был правильный. После него бы в гору – к воспоминанию… О чем? По Плотину – о происхождении души?
«Мы не умеем любить»,– говорил Баварец. Не помню, к чему это он. Нет, не то…
Застабилизировать бы…
Что застабилизировать? Березу? Плазму? Может, фантомную боль?
Но мы же ей не нужны. Мертвое любит мертвое. Негритянку Гибаряна – кто застабилизировал?
Глядя на сильную руку, вцепившуюся возле меня в сиденье, я вспомнил, как моя Хари не хотела от меня уезжать. Она прилагала все силы, чтоб остаться – ногтями царапала стены, не в ту сторону открывала дверь… А однажды я застал ее в кресле, с продетыми под подлокотники и сцепленными в замок руками. Но страшная сила отталкивала ее от меня. Потенциальный барьер…
Тоннель… Может, прав Горбунков? Как смешно он говорил про душу. У меня встал в памяти его тонкий, детский какой-то – будто он гелия наглотался – голос. Барьер – тоже смешно – связывался с фамилией «Горбунков». «Душа размазывается при движении»… Гейзенберг. Не его ли имел в виду Лем, когда называл отцом соляристики некоего Гизе?
Мне казалось, что я нащупываю некую тропку, но тут заглох мотор; «Урал» бесшумно прокатился еще несколько метров и остановился.
– Бензин кончился, – понял Ярвет.
– Е-е мое, – задрав голову, простонал Стамескин. – Но я жрать хочу!
Мы выпрыгнули из кунга. Шофер долго искал канистру, все ругался, что украли; Горбунков нашел ее, разобрав груду лопат, но в свете подфарников (ему, для смеху, протягивали спичку), и после переворачивания оказалось, что она пуста.
– Сколько осталось ехать? – спросили мы у шофера.
– Считай полпути.
– Делать нечего, – сказал полковник, – пешком давайте.
– А баня хоть будет?
– В бане воды нет.
– Р-р-развор-р-рованная же ты Россия!.. – прорычал вдруг Горбунков и, расставив ноги, шмякнул канистру под себя.
– Ну вот, понимаешь ли, – произнес Стамескин, засунув в рот сигарету и нагибаясь за канистрой. – Зачем же последнее-то ломать?
– Не, ну…
– Семен Семеныч! – ободряюще прохрипел Ярвет. – Ну, что же вы…
Мы двинулись пешком. Сначала шли вместе, потом растянулись – в своих тяжелых сапогах я быстро отстал. Я шел по пустынной ночной дороге, глядел на темные силуэты впереди и думал, что когда нибудь им всем еще поставят памятник – им, труженикам Контакта, в закопченных робах, со старомодными ремнями, с сигаретами во ртах – у меня даже в носу зачесалось от этой мысли. Чтоб проморгаться, я взглянул вверх – там было чистое небо, в звездах; Кассиопея впереди, прямо надо мной – Лебедь; справа и чуть сзади – мне пришлось задрать голову – яркая Вега; напротив, над самым лесом – Альтаир… Я не сразу понял, что же тут необычного. Потом до меня дошло.
– Дыма нет! – крикнул я и вздохнул полной грудью.
– Завтра будет, – откликнулся Ярвет.
Едва передвигая ноги – как видно, я еще в лесу их то ли обжег, то ли натер сапогами – я брел, держа в руке книгу Лема, среди черных вершин, застывших как в карауле, и думал, думал, зачем же вот Лесу дым – и, кажется, понял.
Дым нужен, чтоб видеть, как движется воздух. Надо сказать Шишкину, чтоб брал ту тему, о спутной струе. Дым нужен, чтоб показать, как думает Лес, и что сами деревья – ничто… Что Хари Крису? Она жила у него внутри – в виде чего-то ценного, что мы не знаем пока – но он мучился. Солярис взяла это ценное, добавила плоть – потом убрала плоть, чтоб показать, что она – ничто. Но он не понял. Он опять потянулся к молекулам. Ему была нужна плоть.
В творениях Солярис он видел жажду бежать от плоти – а сам не был способен мыслить мироздание вне ее.
На другой день, выйдя из ванной, я увидел на экране телевизора женщину с черными волосами и фиолетовым макияжем. Вот те раз, подумал я, стоя с полотенцем на голове. Потом последовала панорама – дорога, пожарная машина, голые березы возле нее. И тут – у меня даже дыхание замерло – на экране появились солдаты. Настоящие солдаты, в гимнастерках, с лопатами – некоторые просто стояли, некоторые ковырялись в земле. Я подкрутил звук. На экране возник лейтенант.
– …А то, что они делают, совершенно бессмысленно, – говорил он. – Огонь уже ушел вперед. Надо было на километр восточнее копать.
– Что ж вы так поздно приехали? – раздался голос той женщины.
– Дело в том, что номера квадратов на картах у нас и у лесников не совпадают. Всегдашняя неразбериха, надоело уже.
– Эти не там копают, – сказала женщина, – а эти не копают вообще.
Внезапно возник Ярвет, сидящий в бруснике, с травинкой в руке. Камера поехала вбок, появились лежащие люди – и в одном из них я вдруг узнал себя, спящего с открытым ртом.
– Фу ты, черт, – выдохнул я, выключил телевизор и принялся яростно вытирать голову. До чего все-таки эти журналисты глупые. Нашла лицо – с самым белым подворотничком…
Отбросив полотенце, я взял вчерашнего Лема и открыл на последней странице, которую не успел дочитать.
«Так что же – годы среди мебели и вещей, которых мы вместе касались, в воздухе, еще хранящем ее дыхание? Во имя чего? Во имя надежды на ее возвращение? Надежды не было. Но во мне жило ожидание – последнее, что мне осталось. Какие свершения…»
Тут зазвонил телефон.
– Да! – сердито сказал я. В трубке пробулькали какие-то колокольчики, потом раздался голос. Тип А:
– Привет!
– А, привет.
– Вот ведь связь-то как работает! А?
– Чего жуешь?
– Лобстеры.
– Чего?
– Такие штуки. Красные с белым.
– А-а.
– А чего ты такой грустный?
– Я грустный? Потому что ты грустная.
– А я грустная, потому что ты грустный.
Я ждал, что будет дальше.
– Чего молчишь? – спросила «она».
– А чего говорить?
– Ты сегодня не в духе?.. Я потом позвоню.
– Я всегда такой.
– Это плохо. Надо радоваться жизни.
– У нас в армии, если видят кого-то радующегося – ему сразу дают в лоб.
– При чем тут армия?.. Какие вы все-таки злые. Вы злые, я вспомнила, вы там злые все… не хочу с вами говорить…
Что-то пискнуло, потом пошли короткие гудки.
– Мы обуем вас, – пробормотал я, кладя трубку на рычаг, – мы вас обуем. Мы обуем всю страну.
Это из какой-то давнишней рекламы. Потом хлопнул себя по лбу: тьфу ты, черт! Я опять забыл включить магнитофон.
О НЕУПОТРЕБЛЕНИИ СЛОВ «БЛЯДЬ» И «ХЕР» В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Монолог
«С какого конца, – проговорил дядя Тоби и, повторяя про себя эти слова, машинально остановил глаза на расщелине, образованной в облицовке камина худо пригнанными изразцами. – С какого конца подступиться к женщине! – Право же, – объявил дядя, – я так же мало это знаю, как человек с луны».
Л. Стерн
Как уже многие стали обращаться к этой теме (В. Айрапетян «О матерном ругательстве» – М., 1992; Г. Леонтинский «В защиту Елены», его же «О не сущем» Л., 382 г. до н. э. и т. п.), – мне думается, граждане ареопагиты (я, впрочем, могу обращаться не как должно – в таком случае прошу простить меня), – что в своем неведении достиг уже и я предела, требуемого для такого обращения; ибо не силой ума, по словам Дионисия, приобщаемся мы к тому, что превосходит наше познание и возможности разума, но силой порывов, – поэтому ныне я вступаю в сей непуганый заповедник. Я вступаю в него именно как профан, как сознающий всю степень невежества своего человек, и все рассуждения мои обращены к сердцу такого же, как я, человека, – которому небезразлична, однако же, судьба русского слова. «Блядь» и «хер»! Древние, корнями своими в глубь веков уходящие, ни в чем не повинные слова преследуются, изгоняются из художественной литературы и на глазах гибнут, вынужденные обращаться среди ругательств чуть ли не матерных – не в этом ли, – спрашиваю сам себя вот здесь, ходя взад и вперед, – не в этом ли причина охватившего нас малодушия? Жестокости и бездуховности? Безбожия? Всех бед наших?
1.
«Истинный Бог был рожден во плоти и жил среди нас. И я говорю вам: где бы вы ни увидели людей, коими правит тайна, в этой тайне заключено зло. Если дьявол внушает, что нечто слишком ужасно для глаза, – взгляните. Если он говорит, что нечто слишком страшно для слуха, – выслушайте. Если вам померещится, что некая истина невыносима, – вынесите ее».
Г. Честертон
«Затворите двери».
Л. Стерн
Чем вызвано такое наплевательское отношение к «бляди»? Или это слово слишком длинное? Неудобопроизносимое? Неблагозвучное?
«Блядь» неблагозвучна… Откройте словари:
фр. ballade – баллада;
фр. ballet – балет;
фр. baladine – танцовщица;
фр. blanc, нем. blatt – чистый, лист;
фр. belles-lettres – художественная литература…
Проникнитесь нежностью:
фр. bluette – искорка;
фр. blonde – светлая;
англ. bland – ласковая;
нем. beliebt – любимая;
англ. beloved – возлюбленная;
болг. възбленуван блян – взлелеянная мечта…
Впервые за всю свою жизнь по возвращении из соседских в родной язык был я охвачен грустью при осознании их утраченного единства. Впервые я согласился, что культура народа определяется отношением к женщине.
Какая, братцы, благодать –
В июльский полдень искупнуться,
С гортанным криком
– Эх, ба-лядь! –
С разбегу в воду бултыхнуться, –
вот единственный найденный мною пример хотя бы нейтрального употребления «бляди». Чаще же встречается такое:
А из-за прилавка, совсем не таяся,
С огромным куском незаконного мяса
Выходит какая-то старая блядь…
Во-первых, блядь не может быть старой.
(И даже если блядь станет старой – тем более следует обращаться к ней ласково: «блядушка» и т.п.)
Но блядь не может быть старой. Как может быть старой вила? Русалка? Воля? В том-то и странность – это мы будем стареть, а девушке, падшей в омут, всегда будет столько лет, сколько было в момент гибели. Как же можно писать такое:
Выходит какая-то старая блядь,
Кусок-то огромный, аж не приподнять…
Блядь не может быть старой и не может перетаскивать тяжести. Как может перетаскивать тяжести облако?
И как мог Д.А. Пригов связать блядь с мясом? Если уж надо красное – мог бы взять кровь (англ. blood, нем. Blut, жена Хас-Булата, различные реки, протекшие в результате падения) – но не лучше ли вообще оставить все это иезуитам? Ясно и так, что русская блядь – это вино и хлеб до пресуществления, это санскр. balaya – девочка, не достигшая зрелости, это Светлана, не помню фамилии (женщина-космонавт) – все то, что связано с невесомостью. Читаем у Хлебникова:
Приятно видеть
Маленькую (санскр. balaya) пыхтящую (англ. blowing) русалку (фр. blonde)
Приползшую из леса,
Прилежно стирающей
Тестом белого хлеба
Закон всемирного тяготения!
Почему на блядь перекладывают свою тяжесть, свою досаду, свой пессимизм?
Я еще могу понять, когда так делают гости нашей страны. Когда человек, с ранней юности вместо «Здравствуйте, я ваша тетя» говоривший «Я ваша тетя, прощайте», провозглашает:
С нами, ох ты бля,
Знамя Октября!
Когда выходец из села Гори, в памяти которого ничего хорошего не связано с белизной, – ни пороша, ни роща берез (фр. boulaie), ни русые косы, – который бросил в лицо России:
– Я не твой, снеговая уродина! –
любивший к тому же красных – произносит:
Поэт,
как блядь рублевая.
Когда малоросс Брут молча бьет ее до тех пор, пока она не отбрасывает «на обе стороны белые нагие руки».
Но как мог выходец из нечерноземья додуматься до такого:
Все мы с одного ведь корабля,
Только он потонет скоро, бля! – ?
Или всему виной Бодуэн де Куртенэ, в родной Бельгии которого белизна тоже народу не близка была и который поэтому в словаре Даля опустил блядь на одну панель с проституткой?
Блядь – проститутка… Словарь блатного жаргона – и тот объясняет блядь как женщину легкого поведения – ничего более! – причем специально оговаривает: не проститутка.
Да хоть бы и проститутка! И ею осудит нас Господь – речет Нон: «Что бо мните? Колико часов жена та в ложнице своей умедли, мыющися… да паче всех краснейша явиться очесем временных своих рачителей: мы же имуще Жениха безсмертнаго на небесех, на Негоже ангелы зрети желают, не печемся украсити окаянныя души нашея…»
Но как же блядь может быть проституткой? Ведь это беглянка, изменница; само слово «измена» теряет смысл без душевной близости перед этим. Так, как блядь, обидеть (нем. beleidigen) может лишь нем. beliebt, англ. beloved, русск. «лада» – невеста, жена, любовница говорящего.
В Штатах (вот разумное государство) давно поняли, что главная черта проститутки – флоридский загар. Тогда как блядь принципиально бледна, потому что живет ночью. Читаем у Гоголя:
«Мелькала спина и нога, выпуклая, упругая, вся созданная из блеска и трепета… она опрокинулась на спину, и облачные перси ее… просвечивали пред солнцем по краям своей белой, эластически-нежной окружности».
«Как пена, грудь ее бела», –
писал Пушкин.
«…И все тело нежнее,
Чище, свежей и блистательней сделалось кости
слоновой», –
писал Жуковский.
Светлана – не помню фамилии – лучше всех (из Ярославля), которая на небе – О Господи! Что с моей памятью – не может, в самом деле, как снег, летит и пасть не может – (но не космонавт!) писала:
Чернил чернее полночь.
У зеркала я, белая вся –
Листа белей. Как сволочь
Пьяна. Ого, что делается!
Сам Даль не касался бляди, вероятно, из опасения обжечься. Он даже к «блуду» отнесся весьма осторожно:
«Слово это, со всеми производными своими, заключает в себе двоякий смысл: народный: уклонение от прямого пути, в прямом и переносном смысле; церковный или книжный, относясь собственно к незаконному, безбрачному сожитию, любодейству».
Немцу «блядь» несомненно напомнила бы нем. blond – светловолосый, Blässe – бледность; тем более что белый цвет в Германии – атрибут духовного благородства (вспомним эдельвейс, Одетту, танец маленьких лебедей).
А у Ожегова значение «блуда» уже одно: «половое распутство». Да как же вот так сразу!
Ведь мы будто ночью в чаще – темно, хоть глаз выколи, и вот что-то сверкнуло – где – за правым плечом, где добрый ангел? за левым, где злой? А может, сверху – ангел смотрит в глазок и записывает в книгу? А может, одноглазые малютки – блудячие огоньки – хотят завести нас в болото? А может, искры костра гаснут в тумане? Ожегов сломя голову (нем. blenden) пошел напрямик, как фр. bélier – баран (таран), русск. балда (кувалда) и, ударившись головой, принял нем. Blitz – вспышку в мозгу за bluettes – искомые искорки. Вы, может, скажете, что я излагаю сумбурно – но так, как Ожегов, тоже нельзя.
Это единственное, что я знаю – что так нельзя; я не знаю, как надо, – может, надо двигаться ощупью или вприкос (фр. obliquement), наклонив набок голову, как Ерофеев – не вижу, куда, – может, по направлению к Свану, может, к Одетте; а может, не надо никуда идти, а надо постоять и подумать.
Главное, ведь так все шло хорошо: bala из санскрита – девочка, дитя, ребенок – откуда же могла взяться грязь, как, с чего началось падение, с какого конца подступиться, в самом деле, граждане ареопагиты! Я ничего не понимаю.
2.
«– И если бы даже, – продолжал дядя Тоби (не отводя глаз от худо пригнанных изразцов), – я размышлял целый месяц, все равно бы не мог ничего придумать.
– В таком случае, братец Тоби, – отвечал отец, – я вам скажу».
Л. Стерн
«Блядь» употребляется неправильно потому, что употребляют ее не гении. Гении же не употребляют вовсе. Вот в чем беда этого слова.
Так вот: это мы виноваты. Представители космического поколения (1957–1965 г.р.) – те из них, кому небезразлична к тому же судьба русского слова. Это мы не досмотрели, граждане ареопагиты, – понадеялись на народ, на школу, на отца с матерью.
Что народ? Он был крив уже во времена Афанасьева. (Вспомните загадку про глаз: «Стоит хата – кругом мохната, одно окно – и то мокро».) Сегодня же народ ослеп вовсе – это ясно из анекдота про Волобуева. Вспомните анекдот про ежика, как сучок попал ему в глаз («Ой, блядь!» – «Здравствуйте, девочки») – не тогда ли пропало зрение? В последний раз тогда слышали мы, несмотря на боль, нотки смирения и теплоты по отношению к бляди.
А разве лучше видела школа бельмами своих гипсовых бюстов? Она по сей день культивирует один – тургеневский тип женщин. Она не удосужилась даже открыть Толстого:
«ах, как я тебя люблю… у ней ресницы были длинные…
<…> Это хорошо было при царе Горохе и при Гоголе (да и еще надо сказать, что ежели не жалеть своих самых ничтожных лиц, надо уж их ругать так, чтоб небу жарко было, или смеяться над ними так, чтоб животики подвело, а не так, как одержимый хандрою и диспепсией Тургенев)».
Когда русское слово, обозначающее всякий другой тип женщин, становится матерным, – что остается отцу с матерью, как не благословить родную bala на отъезд из России?
А что же мы, братья по разуму? Где мы были все это время? Что делали? Правильно пишет Белов: целомудрие и мужество мешали с цинизмом. Резали Наташ как собак. Сажали в ракеты и запускали как Белку и Стрелку. Давали пить жидкий кислород. А ведь это нас Пушкин призывал верить:
Товарищ, верь! Взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
И на обломках сладострастья
Напишут наши имена. (Так. – О.З.)
Почему мы не верили?
Из-за мигания (нем. blinzelung, греч. «боле»)? Но если Гермес – бог обмана – моргал, когда врал, то женщина – я специально исследовал этот вопрос – мигает независимо от произносимого; либо даже – как Катя из рекламы про акции – при ощущении взаимного согласия с собеседником о неважности произносимого по сравнению с тем важным, что тихо совершается где-то у обоих внутри.
Из-за длинных ресниц? Если они и длинные у бляди, то все же не закрывают взгляда – пронзительного, взывающего к совести нашей. Вспомним Лермонтова:
И взор ее зеленых глаз
Был грустно нежен и глубок.
Вспомним Есенина:
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Вспомним Гоголя:
«И вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем, вторгавшимся в душу…»
В чем тут продажность? В чем предательство? Что она обещала, но не дала? Ведь она уже дала все – своим взглядом. Она дала душу.
Напротив – мы предали. Мы обещали хлеб и дали ей камень. Вместо того чтоб быть братом, мы пошли вслед за Брутом, призванным спасти ее, но забившим до смерти, едва она на него села. Это ли не малодушие? Он даже не захотел узнать – из чистого любопытства! – что будет дальше.
У Хлебникова читаем:
Что же дальше будут делая
С вами дщери сей страны?
<…>
Они сядут на нас, белые,
И помчат на зов войны. (лат. bellum)
А когда девичья конница
Бой окончит, успокоясь?
<…>
Страсти верен, каждый гонится
Разрубить мечом их пояс. (фр. bandoulière)
Но, похитив их мечи, что вам делать со слезами?
<…>
Мы горящими глазами
Им ответим.
То есть: если братья вместо мечей отдают фаллический символ, надо у сестер взять оружие. После падения – в тот момент, когда само падение значит еще не желание быть внизу (англ. below), не переход от кочевой жизни к оседлой, а свободное волеизъявление валяться, барахтаться (англ. wallow). Ведь пел же народ:
«Наши сестры – это сабли остры!»
Вот только на слезы нам нечем будет ответить. Не у бляди ресницы длинные – это у нас веки тяжелые – как у Вия (фр. villeux – мохнатый) – да и те суть блеф (вежды – греч. «блефарон»). Если поднять их – как советует народ, вилами – мы все равно ничего не увидим. Наши глаза не горят. Вот в чем все дело. Вот на что я хотел бы обратить внимание товарища Ожегова.
Но, может, воспользоваться другими органами?
Что говорит народ?
3.
«У высших существ, таких, как ангелы и бесплотные духи, – все это делается, с позволения ваших милостей, как мне говорят, посредством интуиции: – низшие же существа, … – умозаключают посредством своих носов».
Л. Стерн
Не вызывает сомнений одно: девальвация значения «бляди» со временем. Даже на блатном жаргоне – еще в 1927 году, согласно словарю ОГПУ, это слово означало «агент», а до революции (словарь, как помнится, Трахтенберга) и вовсе значило «сторублевый кредитный билет» – т.е. «беленькая».
Русскую литературу вообще полагалось бы вести с Аввакума Петрова, и уж во всяком случае, отдать ему предпочтение перед Маяковским при ознакомлении со словом «блядь» на школьной скамье.
«Вот что много разсуждать: не латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетелями хощет, того ради и я не брегу о красноречии и не уничижаю языка своего русскаго…» – написавший так может пользоваться полным доверием всякого, кто хоть сколько-нибудь понимает толк в жизненных порывах.
Откроем «Житие протопопа Аввакума» (XVII в.):
«Наипаче же попы и бабы, коих унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!»;
«Его же любит Бог, того и наказует… Аще же ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сыновья есте», – из этих отрывков видно, что блядь, говоря современным языком – это мать-одиночка, защищаемая государством. О продажности ее ничего не говорится, наоборот – можно предполагать, что она отрицательно относится к блуду.
Вчитавшись же в отрывок:
«Трижды воспевающе, со ангелы славим Бога, а не четырежды по римской бляди», –
увидим, что «блядь» имела второе значение – ересь.
В словаре древнерусского языка X–XIII веков у слова «блѦдь» даже не два, а одно значение – «обман, вздор», и только у слова «блѦдство», да и то на втором месте – «распутство».
Когда Козма Пресвитер писал, что богомилы о Богородице «блядоут, их же речи и горъдости нельзя писати в книгы сиа» (Х в.), то он, конечно, имел в виду «вздор городят».
Обратите внимание, граждане ареопагиты, на центральный гласный в древнерусском слове: Ѧ – это юс малый, обозначавший [ä] переднего ряда, потомок носового [ẽ]. Носовые утрачены во всех славянских языках, кроме польского. Польское «błąd», стало быть, ближе к праславянскому варианту этого слова, существовавшему в V–VI в.; как и следовало ожидать, оно имеет еще более мягкий смысл: «заблуждение, промах».
Уже к промаху я отношусь хорошо (см. об этом мой труд «О движении методом пробок и ошибок») – но все-таки, что касается «бляди», то я хочу докопаться до самых древних корней. Разумеется, мы вступаем на путь смутных догадок – ибо речь идет об углублении в дописьменную эпоху. Но не зря, мне кажется, мы обратились к носу: исконный смысл бляди, чувствую, связан с центральным [ẽ].
«Когда у кого-нибудь нет носу,
Он покупает воску.
Когда у народа нет души,
Он идет к соседнему».
В. Хлебников
Гегель сказал, что искусство начинается с удивления. Но, если взглянуть на этот вопрос трезво, – нельзя не понять, что искусство начинается с боли. Рассматривая же речеобразующий механизм, найдем, что рот есть нормально замкнутый клапан, в то время как нос нормально разомкнут. Поэтому, когда оставляет его Бог и бросает на землю, первые звуки, которые издает человек, бывают подобны скулению беспомощного щенка или хныканию ребенка, когда он просыпается утром и жалеет о невозвратности того, что он только что увидел. Anoiselikeasmalldogwhimpering – назвал Шервуд Андерсон эту стадию творчества. Потом только у него открывается рот – и появляются звуки, выражающие, вместе с сознанием о невозвратности, желание, т.е. к носовым добавляются [ẽ], [ã] – гласные нижнего подъема, при сильном желании и в динамике неизбежно йотированные: [jẽ], [jã]. Следы этого времени сохранились в англ. yearn – томиться, тосковать, стремиться; нем. jammern – причитать, хныкать. Затем только, когда ангел – или иное подобное – показывается ему, выражает он возгласом удивление (нем. ja! – да! yah – внезапный; фр. yeux – глаза; русск. ё! – возможно, того же происхождения англ. young; нем. jung; русск. юн – что лишний раз доказывает, что блядь не может быть старой). Затем добавилось [b] – неважно, была ли причиной тому, как считает чистая филология, тенденция прикрытости начального слога для достижения возрастающей звучности, или же человек, исторгая звук удивления, забывал открыть рот, и воздух сам натыкался на губы, – а может, он хватал воздух ртом, пытаясь объять необъятное – но ясно, что результатом было [bjẽ!], [bjã!].
Носовые гласные [ã],[ẽ] впоследствии перешли в сочетания -an, -en. Таким образом, линия прямого родства слова «блядь» восходит к французскому bien – «добро, благо».
Собственно, мы могли бы и не прибегать к помощи филологии, а сразу воспользоваться словами Дионисия: «Все сущее исходит из Прекрасного-и-Благого… и все, что бы ни существовало или рождалось – рождается и существует благодаря Прекрасному-и-Благому. В этом-то Божественное вожделение наиболее и проявляет себя бесконечным и безначальным, как бы вечно вращающимся по кругу: чрез Благо, из Блага, в Благе и к Благу… поскольку Благо, будучи благим по существу, уже просто в силу того, что оно есть, распростирает благость свою на все сущее».
4.
«…В таком случае, – сказал дядя Тоби в простоте сердца, – поведение не может быть объяснено ничем иным, – как только стыдливостью. Моя невестка, по всей вероятности, – продолжал он, – не хочет, чтобы мужчина находился возле ее…
Я не скажу, закончил ли на этом свою фразу дядя Тоби или нет, – в его интересах предположить, что закончил, – так как, я думаю, он не мог бы прибавить ни одного слова, которое ее бы улучшило».
Л. Стерн
Злоключения бляди начинаются, когда человек, теряя по пути носовые, бежит рассказывать (баяти) о том, что он увидел.
Первым на этом пути стоит остров Буян. Не знаю, как у кого, а у нас, у космического поколения, океан – это прежде всего Солярис, а Буян – конец фильма Тарковского, где Наташа Бондарчук ценой своей гибели делает благо: а) Сарториусу (осквернитель праха); б) Снауту (англ. snout – рыло); в) Кельвину (абсолютный нуль).
Буян – это уже не совсем bien. Здесь уже возникают сомнения. Какое-то оно чересчур спокойное – не соответствующее ситуации – а после обеда вообще может быть принято за отрыжку и вызвать подозрения, что Боян пьян. Ведь у Лема ничего подобного не было.
Затем к [b] добавилось [l].
Возможно, это тот самый l-epentheticum, который, чисто филологически, возникал на месте j в [bj] в результате воздействия и ассимиляции, как в [bjudo] – «блюдо», – в этом, однако, я сомневаюсь. Мне кажется, потребовалась целая революция в мозгу, чтобы к произнесению слов был привлечен орган, служивший до того для лакания и толкания во рту пищи. Возможно, воздух сам случайным образом встретил язык – скорее всего, при произнесении [bjẽ], [bjã] во время зализывания раны.
Улучшило ли [l] исходное слово? Нельзя утверждать; лично я сомневаюсь.
С одной стороны, с этим звуком связаны известные понятия ласки, тепла, милости: англ. milk, фр. lait – молоко, англ. lap; фр. laper – лакать; англ. lick, фр. lécher – лизать и т.д., а также такие абстрактные понятия, как фр. lenité – мягкость, legerité – легкость, licence – вольность; русск. Лель, ой-ли-люли-лель и т.п.[5]
«Любите носить все те имена, что могут онежиться в Лялю», – писал Хлебников.
Нельзя не видеть, однако, что [l] привносит с собой оттенок телесности, закрепощающий душу. Фр. lien значит «связь, общение», но и «узы, оковы»; liante значит «гибкая, упругая», но и «привязчивая»; в «Анне Карениной» читаем:
«Этот четверугольный вырез, несмотря на то, что грудь была очень белая, или особенно потому, что она была очень белая, лишал Левина свободы мысли».
Опасное соседство санскр. bala – маленькой девочки и Bali – повелителя демонов – могло ли привести к чему-то хорошему?
Блян – мечта – еще тесно связана с Буяном (буянить – метаться); но усиливающая связь с пьянством через възбленуван блян порочит само благо: ср. «блажить», «орать благим матом»; польск. blagier – хвастун.
Приходят на ум дионисийские оргии. С одной стороны, от этих оргий пошла трагедия и за ней все искусство. С другой стороны, вспоминается разорванный вакханками Орфей.
«Провидению не свойственно насиловать природу», – говорит Дионисий. Не знаю; «прослышание», во всяком случае (если его можно так назвать), – насилует ее то и дело.
«Человек, – писал Фрэнсис Бэкон (более известный по выражению «мой органон отравлен алкоголем» из насаждаемой в школе пьесы «На дне»), – думает, что ум управляет его словами, но случается также, что слова… подобно татарскому луку, действуют обратно на ум, сильно путают и извращают мышление».
«Необоримая сила языка, влиявшая на создание человеческих верований, обнаруживалась всюду, где только был к тому малейший повод», – писал также А.Н. Афанасьев. В наш же век грубой силы и неустойчивого бытия такие поводы встречаются постоянно.
Некоторые считают, что «а» в польском błąd произносится как [õ], что дало бы юс большой в кириллице и, следовательно, уже в VI веке блядь и блуд породнились. Я, однако, считаю, что хотя эти слова и близки ощущением общей потери, однако у них совершенно разный характер: «блуд» потерял давно, это уход в темноту, вой на луну, упадок, поиск так называемого счастья (нем. Glück). «Блядь» же может быть сказано, озираясь, потеря произошла только что, падение здесь активно, махание руками естественно, а махающий (фр. ballant) и совершает промах. Кроме того, англ. blunder – промахиваться – дало бы в кириллице юс малый. Но, конечно, наличие опасности очевидно – если не падения, то наклона к живому началу.
Опасно соседствуют в этот период белизна и обилье; санскр. balaya – девушка и baliyan – более; фр. belle – прекрасная и blé – зерно. В самом по себе обилии нет ничего плохого: Анну Каренину, как помним, тоже переполняло нечто – выражавшееся в блеске глаз. Но поражает обилие животных на [l], причем таких разных, как лось, лань, лиса, лошадь; а особенно во французском: lion – лев, lièvre – заяц, loup – волк, loutre – выдра, lynx – рысь, lapin – кролик, louve – волчица, laie – самка кабана… Добавьте сюда лай, линьку, лапу…
Добавление окончания к бляди не выправило положение, а только усугубило наклон.
Чисто филологические конечные звуки – определители склонения – исконно являлись живыми; в тот или иной тип склонения входили слова, родственные по значению. В один тип склонения со словом «блядь» входят (как и следовало опасаться): рысь, лось, зверь, лебедь, медведь, неясыть и т.п. – а также ночь, огнь, и т.п. слова, тесно связанные с охотой.
Когда жизнь превращается в живот, добро – в имущество, красота – в лепоту (А.Ф. Лосев писал, что искусство греков не могло быть не пластическим, когда человек воспринимался как вещь) – наконец, сама любовь – англ. love – превращается в лов – охоту.
Отходя от филологии, заметим, что в самом по себе родстве с животными нет никакого зла. Какой зверь эстетически ассоциируется с блядью? Прежде всего кошка – по грации, гибкости, «опрятности ума и воображения», как это называл Стерн. Здесь блядь выигрывает по сравнению с называющим ее так, ибо он ассоциируется с обезьяной.
Филологически же с блядью коррелируют, во-первых, пушные зверьки: фр. belette – ласка, а также русская бѣль. Последняя некогда заменяла рубель: славяне платили дань, сообщает Нестор, «кунами и белью». В силу исторической нелюбви к торговле все слова, связанные с обменом, получали у нас «замаранное» значение: кал называли «добром» (в смысле имущества), женский срам – «кункой»; пушистую красавицу (фр. belle, греч. «каллос») вполне мог затронуть этот процесс.
Коррелирует с блядью, во-вторых, лебедь. Заманчиво вообще отождествить лебедь с блядью. Казалось бы, лучшего слова и не надо для обозначения «девы ветреной воды»:
«Имя лебедь, – писал А.Н. Афанасьев, – употребляемое в народной речи большей частью в женском роде, означает собственно: белая (светлая, блестящая)… Пока народ относился сознательно к этому слову, он вправе был прилагать его к белым облакам… и к светлым струям источников и рек».
Ее движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход…
– писал Пушкин.
«Чужая жена – лебедушка, своя жена – полынь горькая», – приводит Даль народную мудрость.
Современный вариант вызова бляди:
О, приди, приди!
Только предупреди –
есть слабый отголосок хлебниковского:
О, лебедиво!
О, озари!
Свет лебедя, однако, следует признать слабым отражением бляди. Несмотря на всю красоту, лебедь слишком обыкновенен. Даже царевна-лебедь – всего лишь облачная дева, оплодотворяющая землю дождем в момент оргазма при коитусе с Перуном. Русалка – Левкотея – белая богиня, божество пенистых волн, бросившаяся со скалы. Зевс в виде лебедя – всего лишь бог-громовик, электрическая машина. Все это поздние мифы; блядь же возникла еще до того, как Праматерь всего оглянулась – до отделения неба от земли; возможно даже, до возникновения света.
Чисто филологически лебедь, вероятно, произошел от бляди в результате транслитерации, по типу «длань-ладонь». Выходит, он блядин сын, т.е. не кто иной, как (к этому слову надо относиться с сочувствием) выблядок. Однако я могу ошибаться; возможно, у бляди и лебедя одна мать.
Рассмотрим же теперь общее для всех этих слов окончание и задумаемся: по какому принципу объединялись слова?
Первое, что приходит на ум – по значению «ядь» как «еда, пища». В отношении, скажем, стерляди так могло быть; но что касается лебедя – тут я сомневаюсь.
С ядью, кстати, связан «еврейский» вклад в замарывание бляди. Считается, что в Ветхом завете лебедь признан птицей нечистой. На самом деле, однако, там говорится: «Всякую птицу чистую ешьте. Но сих не должно вам есть из них: …лебедя…».
Если о чистоте судить по съедобности, то следует признать нечистой, например, лампочку: висит груша, нельзя скушать…
Разумеется, лебедя нельзя есть! В северных странах даже чаек стали убивать только в эпоху декаданса; голодный же князь Гвидон, увидев борьбу белой птицы и черной, не задумываясь, убил черную:
Не тужи, что за меня
Есть не будешь ты три дня, –
говорит ему белая птица, –
Ты не лебедь ведь избавил –
Девицу в живых оставил.
Я думаю, Гвидон сам понимал: красота не связана с «ядью». Точно так же и Дмитрию Карамазову, взявшему пестик, не приходит в голову ударить им Грушу Светлову.
Медведь и огнь у язычников были объектами поклонения. Возможно, окончание бляди – редуцированное греч. «диос» – божественный, или «тея» – богиня, фея; во всяком случае, в древней форме мн. ч. – «блядье» – явно слышится фр. dieu – бог.
Могут сказать: «Это кощунство». Отвечу: не бурсак ли Брут для вас образец святости? По-моему, наоборот: опорочение бляди – результат деградации религиозного чувства. Ведь у Иакова в аналогичной ситуации нет сомнения, что перед ним Бог добра:
«И боролся Некто с ним, до появления зари… и сказал: отпусти меня; ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня» (Быт. 32, 24-26).
Могут сказать: быть не может, чтоб Бог являлся нам, грешным. Даже Моисей в конце восхождения узрел лишь место, где Он пребывает. Но если место есть тело, то это тело скорее бляди, чем Брута, – отвечу я. «Бог создал его таким прекрасным, – говорит Яков Беме, – потому что Сам хотел в нем обитать».
Что же касается названия места – не все ли равно, каким оно будет? Монахи называли Крестом созвездие Лебедя – но разве от этого изменилось расположение звезд? Тот, с кем боролся Иаков, не назвал себя. И что до Богоначалия – «Богословы славословят Его то как безымянное, – говорит Дионисий, – то как достойное любого имени». И в книге Судей: «Что в имени тебе моем? Оно ведь странно», – отвечает Ангел Маною.
Либо же окончание бляди – это рудимент некоего местоимения, своего рода определенный артикль, который в русском языке мог быть не спереди, как в европейских языках, а сзади. Аввакум Петров пишет:
«О имени Господни повелеваю ти, напиши и ты рабу-тому Христову, как Богородица беса-тово в руках-тех мяла и тебе отдала, и как муравьи-те тебя за тайно-ет уд ели, и как бес-от дрова-те сжег, и как келья-та обгорела, а в ней все цело, и как ты кричал на небо-то, да и иное, что помнишь».
Определенный артикль указывает на предмет, о котором уже говорилось. Названия зверей часто упоминались в охотничьих байках ночью у костра – и тем чаще, чем трудней было этого зверя «ять». Предка же бляди, скорее всего, «ять» было очень трудно, и следы частых касаний на этом слове остались как приклеенные. Возможно, «блядь» есть не что иное, как англ. belied – оболганная. Невольно вспоминается песня «Ой вы, соколы»:
Мы хотя и не пымали,
Сизы перышки повыщипали…
Но ложь здесь ни в коем случае не должна вызывать неприятия; – она такая, о которой писал Пушкин: «Над вымыслом слезами обольюсь» и т.п. Или такая, которую играла Наташа в фильме «Солярис».
А какое замечательное потомство в сфере вымысла дала лебедь! Дочь Зевса-лебедя и Леды вдохновила Гомера на «Илиаду». Одетта и Зигфрид вдохновили Чайковского на танец маленьких лебедей. Борьба Левина (греч. «левкос» – белый) и Вронского вдохновила Толстого. Дама полусвета Одетта в мозгу Пруста родила от Свана (англ. swan – лебедь) девушку в цвету (нем. imBlute).
Я надеюсь, что и Америка даст миру что-либо лучшее, чем лучший зверек Сэлинджера – нью-йоркская Девочка в Шортах. Надежды мои связаны с человеком по имени Шваб – разумеется, не тот Шваб, который аптекарь в «Лолите» – а Р. Шваб, ведущий инженер группы системного анализа компании Boeing, – работает в настоящее время над преодолением ограничений воздушного пространства в зонах крупных аэродромов.
Суммируя, можно сказать, что из борьбы с плотью блядь вышла не без потерь, но все же вполне достойно.
Прямым наследником bien на этом этапе следует считать англ. blend, имеющую значения:
1) смешивать;
2) вливать, объединять;
3) незаметно переходить из одного оттенка в другой;
4) подбирать цвета;
5) сочетаться, гармонировать;
6) стираться, исчезать (о различиях).
Но тут происходит новая революция – язык осваивает [r], и на сцене появляется брат.
5.
«– Всякая вещь на свете, – продолжал отец (набивая новую трубку), – всякая вещь на свете, дорогой братец Тоби, имеет две рукоятки.
– Не всегда, – проговорил дядя Тоби.
– По крайней мере, – возразил отец, – у каждого из нас есть две руки, – что сводится к тому же самому».
Л. Стерн
Сам корень [ra], по Афанасьеву, есть выражение быстрого, прямого движения. Нельзя не видеть, однако, что противопоставление [r] и [l] нанесло ущерб более слабому [l] – вплоть до того, что понятия добра и справедливости оказались связанными исключительно с правым уклоном.
Почему гнуть вправо (нем. nachrechtbieden) значит обязательно поступать справедливо (нем. gerecht), обоснованно (mitRecht) и по праву (zuRecht)? И почему все, что в другой стороне (англ. left, нем. linken), – есть ложь (англ. lie, нем. Luge) и зло (англ. evil, нем. Ubel)? (слабее этот процесс проявляется во Франции, известной своим уважительным отношением к женщине: ср. bien – добро, lien – связь, rien – ничто; beletbien – прямо).
Кажется, Ф. Халкидонский писал, что справедливое – это полезное для сильного.
«У добра своя причина, – говорит, кроме того, Дионисий. – Если же зло противоположно добру, то у него должно быть множество причин, в творениях которых нет ни смысла, ни устойчивости, а только неустойчивость, немощь и постоянное смешение с греховным».
Но как же Добро могло стать причастным злому? Само ли понятие добра изменилось на стадии blend? Или виной всему порожденные им с утратой носовых новые смыслы – вздор, обман? Наконец, в чем причина распутства?
«Подобные вопросы может задать только тот, чей разум объят сомнениями, – говорит Дионисий, – поэтому, желая обратить его к истине, мы прежде всего скажем следующее: зло не исходит из Блага, а если исходит из Блага, то оно не – не зло».
Правое и левое, красное и белое, брата и блядь можно, разумеется, разделять – если угодно, вплоть до перегородки в сердце, которую можно разрезать разве что лезвием (англ. blade) – однако ясно, что при объятии правая и левая сторона смыкаются. Нагляднее всего этот процесс выражен в соединении прелести и красоты.
«Прекрасный» и «прелестный» соотносятся как правый и левый, и «прелесть» значила «обман, ересь» тогда же, когда и «блядь». Аввакум Петров пишет:
«Яко вся сия внешняя блядь ничтоже суть, но токмо прелесть, и тля, и пагуба. Аз проидох делом и ничто же обретох, токмо тщету».
Присмотревшись, однако, увидим, что с ересью связан здесь побочный смысл, сходный с резью и эросом, или, точнее, «эрисом» – раздором; прельщать в этом смысле – значит нем. reizen – раздражать, дразнить, возбуждать (читаем у Хлебникова:
Она, дразня, пьет сок березы,
А у овцы же блещут слезы).
Для понимания же главного смысла прелести, роднящего ее с грязью, откроем Толстого:
«Едва он обнял этот тонкий, подвижный, трепещущий стан и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко от него, вино ее прелести ударило ему в голову: он почувствовал себя ожившим и помолодевшим»;
«В лице ее не было, как прежде, этого непрестанно горевшего огня оживления, составлявшего ее прелесть».
Прелесть, как видим, есть тот ил, сапропель со дна омута, взбаламученного ледоходом в апреле, который благодаря самому тлению сохранил тепло жизни и который этим теплом согревает:
«В промежутках совершенной тишины слышен был шорох прошлогодних листьев, шевелившихся от таяния земли и от росту трав.
«Каково! Слышно и видно, как трава растет!» – сказал себе Левин, заметив двинувшийся грифельного цвета мокрый осиновый лист подле иглы молодой травы».
Здесь прелесть согревает англ. blade – узкий лист, травинку.
«Она на цыпочках подбежала к кровати, быстро скользнув одной маленькой ножкой о другую, скинула туфли и прыгнула на тот одр, за которым графиня боялась, как бы он не был ее гробом. <…> Наташа вскочила, утонула в перине, перевалилась к стенке и начала возиться под одеялом, укладываясь, подгибая коленки к подбородку, брыкая ногами и чуть слышно смеясь, то закрываясь с головой, то выглядывая на мать».
Здесь прелесть согревает танцовщицу (санскр. natakiyasca; англ., фр. baladine).
Настоящему брату [r] не может быть в радость. Вспомним Есенина, как он стремился изгнать этот звук из своих стихов:
Лале склонясь на шальвары,
Я под чадрою укроюсь.
Глупое сердце, не бейся.
<…>
Сердце, хоть ты бы заснуло
Здесь, на коленях у милой.
Жизнь не совсем обманула.[6]
Именно в бляди, или в соединении бляди с братом, таким образом, состоят свет, и истина, и жизнь. Насильственная же замена истины правдой есть нелепость. Произошла эта замена вместе с превращением bien в добро как имущество; Шервуд Андерсон (вот ведь Соединенные Штаты) тут все объяснил. В «Книгеодеформации» (The Book of the Grotesque) читаем:
«В начале, когда мир был юн, – пишет он, – там было множество мыслей, но никакой такой вещи, как правда. Мужчина делал правды сам, и каждая правда была составлена из многих неясных мыслей…
А потом набежал народ (люд – lewd – похотливый). Как только один из народа захватывал одну из правд, нарекал своей правдой и пытался прожить по ней жизнь, он становился нелепым, а облюбованная им правда – ложью».
(В переводе на русский теряется перекличка thoughts – мысли – truth – правда – и vague – смутный, неясный – vagina – влагалище, cunt).
Вот князь Андрей на стадии полусвета:
«И дела нет до моего существования!» – подумал князь Андрей в то время, как он прислушивался к ее говору, почему-то ожидая и боясь, что она скажет что-нибудь про него. «И опять она! И как нарочно!» – думал он. В душе его вдруг поднялась такая неожиданная путаница молодых мыслей и надежд, противоречащих всей его жизни, что он, чувствуя себя не в силах уяснить себе свое состояние, тотчас же заснул».
Это «ожидая и боясь» знаменательно. Не могу, кроме того, удержаться и не предложить более точного определения того, что поднялось в душе князя Андрея. Это лядина мыслей – кустарник, молодой лес. На этой стадии у князя Андрея он вызывает любопытство, ожидание, боль известного рода («Здравствуй, племя младое, незнакомое» и т.д.)
Когда же князь Андрей посчитал bien имуществом, которым он может распоряжаться быстро, zuRecht – по праву – его будто подменили:
«– Помню, – поспешно отвечал князь Андрей, – я говорил, что падшую женщину надо простить, но я не говорил, что я могу простить. Я не могу».
Сложность, как видим, соединилась у него с ложью, а лядина стала вызывать досаду из-за своей непроходимости. И все потому, что он, как ему показалось, уже знает, куда идти. Ему кажется, что все просто – надо идти быстро и прямо. На самом деле он пойдет вправо – от прелести к ревности, от любви на войну.
От осуждения бляди, таким образом, один шаг до братоубийства.
Простота, как известно, хуже воровства.
6.
«– Так-так-так, – говорит пулеметчик,
– Так-так-так! – говорит пулемет…»
Песня
«Много еще есть дела в этом мире, и что до меня, то мне кажется, все в нем ложно, все не так».
Беттина фон Арним
1834 г.
Брат с блядью… На первый взгляд, странное сочетание; однако не более, чем блестящая красота или красный блеск сигареты в ночной засаде у Льва Толстого.
Блестящая красота… Вернемся к Бруту:
«Но там что? Ветер или музыка: звенит, звенит и вьется, и подступает и вонзается в душу какою-то нестерпимой трелью».
«Блестящая», следовательно, не то слово; более подходит фр. blessant– букв. «ранящая» или, по Гоголю, «резкая»:
«Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно-пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе».
В чем здесь странность? Странность, как видим, в новизне чувства – одном из трех, по Л. Толстому, (искренность, ясность, новизна) свойств настоящего произведения искусства. Брут бежит от всего этого:
«Жалость и какое-то странное волнение и робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать во весь дух. Дорогой билось беспокойно его сердце, и никак не мог он истолковать себе, что за странное, новое чувство им овладело».
Хлебников же бежит в обратную сторону («Беглец науки лицемерья, я туче скакал напролом»). Но он чувствует, что не может оставаться единым, ему нужны «беглянки стран лицемерья»; чтобы их кликнуть, нужно слово Божие. Хлебников все время ищет его – как они называтся,
Девушки, те, что шагают
Сапогами черных глаз
По цветам моего сердца.
<…>
Девушки, моющие ноги
В озере моих слов.
Он понимает, что в ответ на рану необходимо что-то ласковое. «Игнорирование моментов интонации или экспрессии, – писал А.Ф. Лосев, – является жалким, хотя и очень упорным, остатком прежнего рационалистического подхода к языку».
Детуся! Если устали глаза быть широкими,
Если согласны на имя «браток»,
Я, синеокий, клянуся
Высоко держать вашей жизни цветок.
«Браток» не подходит из-за [r] и другого склонения.
«У нас просто нет таких терминов, – утверждает А.Ф. Лосев, – <для обозначения вещи>, которая есть одновременно и отвлеченная идея, и мифическое существо, и физическое тело».
Однако сам-то же он в своей, эстетической области, нашел такое сочетание слов, «совершенно необычное для западноевропейского уха», для обозначения блестящей красоты – «текучая сущность». Но текучая сущность чисто филологически – это же и есть блядь (течь – убегать, Сущий – Яхве – одно из имен Бога). Почему бы поэту-гению не употребить этого слова?
Может быть, потому, что «мысль изреченная есть ложь»? Но ведь Афина тоже вышла из головы – у Зевса, – но когда она облекла «текучей сущностью» Одиссея, тому ведь было неважно, ложь она или кто:
В сторону он отошел и сел на песок перед
морем,
Весь красотою светясь.
Все-таки, скажет кто-нибудь, есть нечто, у нас внутри, что запрещает нам сказать женщине, которую мы уважаем, «блядь» вместо «Ваша светлость».
А это малодушие – вот что я вам скажу. Сказать «блядь» может рыцарь – самоотверженно и коленопреклоненно. Кроме того, космическое поколение отрицательно относится к уважению: вага – тяжесть – противоположна невесомости.
И вот ведь что удивляет: как же вот древние греки все понимали? У них лучшим произведением искусства считался космос – но ведь у нас-то ведь как бы тоже?.. Неужели мы не можем вот так ночью взглянуть на небо – а потом встать перед всей этой текучей сущностью на колени?
И ведь что получается? В религиозной и эстетической области мы уже почти встали; все дело-то в какой-то филологии, которая лежит у нас на дороге. Неужели мы ее не пройдем?
Граждане ареопагиты! Чего мы вообще стоим тогда? Чем отличаемся от черни, которая видит счастье в «пожирании гороха», как выразился Г. Темный, и «не умеет ничего ни выслушать, ни высказать, подобно ослам»?
Давайте же наконец возьмемся за эту филологию вплотную.
Ведь это же просто любовь к логосу.
Логос. Любовь. Ведь все же понятно: «познает тот, кто любит» (Платон). Любовь к логосу = понимание. Понять = простить. Но не в сфере «эстезиса» – ощущения, влажного опьянения – а именно в сфере «логоса», т.е. – что такое «логос»? – в сфере 1) слова; 2) причины; 3) разума; 4) спермы рождения; 5) меры назначенного круга времени; 6) сухого блеска души.
Ну и что? Почему тут нет понимания? Пойдем beletbien.
Когда говорят двое мужчин, понимание возникает с полуслова:
«…до меня дошли слухи об искании ее руки твоим шурином или тому подобное. Правда ли это?
– И правда, и неправда, – начал Пьер… – впрочем, я не знаю.
– Ну, да это все равно, – сказал князь Андрей».
Женщина мужчину понять не может – она явно не понимает слов. Случайная связь лжи с горизонтальным положением тела совершенно сбивает с толку любившую барахтаться в постели Наташу, и без того доведенную до отчаяния на стадии blend:
«Наташа, как подстреленный, загнанный зверь смотрит на охотников, смотрела то на ту, то на другого.
– Наталья Ильинична, – начал Пьер, опустив глаза и испытывая чувство жалости к ней и отвращения к той операции, которую он должен был делать, – правда это или неправда, это для вас должно быть все равно, потому что…
– Так это не правда, что он женат?
– Нет, это правда».
Но ведь и женщина женщину не понимает – даже родная мать, как мы легко можем убедиться:
«– Не замуж, а так, – повторила она.
– Как же это, мой друг?
– Да так. Ну, очень важно, что замуж не выйду, а… так.
– Так, так, – повторяла графиня и, трясясь всем телом, засмеялась добрым, неожиданным старушечьим смехом».
<…>
«– Он узкий такой, как часы столовые… Вы не понимаете?.. Узкий, знаете, серый, светлый…
– Что ты врешь? – сказала графиня».
Но ведь и мужчина не понимает женщину! Вот что самое странное. Даже Безухов:
«Пьер, приподняв плечи и разинув рот, слушал то, что говорила ему Марья Дмитриевна, не веря своим ушам.
…Милое впечатление Наташи, которую он знал с детства, не могло соединиться в его душе с новым представлением о ее низости, глупости и жестокости…»
Может, ее поймет брат? «Николенька бы понял…» – думает Наташа. Так ли?
«Сколько ни вглядывался Ростов в эту туманную даль, он ничего не видел: то серелось, то как будто чернелось что-то; то мелькали как будто огоньки, там, где должен быть неприятель; то ему думалось, что это только в глазах блестит у него. Глаза его закрывались, и в воображении представлялся то государь, то Денисов, то московские воспоминания, и он опять поспешно открывал глаза, и близко перед собой он видел голову и уши лошади…
…Ему показалось, что было светлей. В левой стороне виднелся пологий освещенный скат и противоположный черный бугор, казавшийся крутым, как стена. На бугре этом было белое пятно, которого никак не мог понять Ростов: поляна ли это в лесу, освещенная месяцем, или оставшийся снег, или белые дома? Ему показалось даже, что по этому белому пятну зашевелилось что-то. «Должно быть, снег – это пятно; пятно – unetache, – думал Ростов, – вот тебе и не таш…»
«Наташа, сестра, черные глаза. На…ташка…» (вот удивится, когда ей скажу, как я увидал государя!) На-ташку… ташку возьми…» – «Поправей-то, ваше благородие, а то тут кусты», – сказал голос гусара, мимо которого, засыпая, проезжал Ростов».
Может быть, он бы и понял – если бы не взял вправо. И, конечно, не tache: англ. blur – пятно, blaze – пятно на лбу животного, зарубка на дереве для указания дороги.
А может, взять влево? Там кусты.
Ну и что? Возьмем вот эти кусты; то есть не кусты – возьмем сразу распутство – посмотрим, что в нем плохого.
7.
«– Здесь два смысла, – воскликнул Евгений во время нашей прогулки, тыкая указательным пальцем правой руки в слово «расщелина» на сто тринадцатой странице этой несравненной книги, – здесь два смысла, – сказал он.
– А здесь две дороги, – возразил я, обрывая его, – грязная и чистая – по какой же пойдем?»
Л. Стерн
Что такое распутство и какова его связь со вздором? Ясно, что это синонимы, как путь и дорога. Но не будем спешить.
Заметим прежде всего, что в самом по себе распутстве нет зла. Что такое распутство? а) распущенность, б) распутье.
Но распущенность – это, собственно, отсутствие пут, т.е. свобода. У женщины распущенность связывают с небрежностью в одежде или прическе. Но небрежность – это незащищенность: когда снят пояс – оберег – (вспомним Хлебникова) или бюстгалтер. Отсутствие бюстгалтера более всего почему-то восстанавливает против бляди определенную часть людей, в особенности коммунистов. Почему? Все дело в недостатке культуры. Бюстгалтер как атрибут коммунизма есть сталинизм, фашизм (нем. halter – удерживатель – от halt! – стой!). Интернационал же, как известно, пришел к нам из Франции. Вспомним картину Делакруа «Свобода на баррикадах»: у женщины, символизирующей свободу, открыта грудь.
Попутно заметим, что баррикада, как всякое препятствие на дороге, есть вздор.
Следует развеять также неверное убеждение, что распущенные волосы таят в себе что-то греховное. Напротив, по Афанасьеву, распущенные волосы – символ девственности; грехом же являются самокрутье – когда у незамужней девушки на голове бабий убор.
Итак, распущенность есть свобода, девственность и незащищенность. Поразмыслим теперь над распутьем.
Чисто филологически возможность распутья появляется с присоединенем губного [b]: связанное с двумя губами, оно таит в себе греч. «биос» – лук; англ. bi – «двойной, двояко направленный»; фр. bis – «еще раз», которые в условиях идиотизма могут случайным образом овладеть корнем.
В древности распутье считалось опасным местом. Причину этого Афанасьев видит в суеверном страхе, вызванным пересечением – как бы зачеркиванием пути. Шваб тоже сетует на пересеченность взлетных полос в аэропорту O’Hara.
Толстой, как известно, всю жизнь боролся с суевериями. Самые лучшие девушки у него – черноглазые, что признак нечистой силы. Катя Маслова еще и фр. biais – косая, что признак вдвойне. Наташа Ростова, с другой стороны, более связана с носовыми – главным образом через французский язык – и пересекает дорогу то и дело:
«Князь Андрей, невеселый и озабоченный… подъезжал по аллее сада к отрадненскому дому Ростовых. Вправо из-за деревьев он услыхал женский веселый крик и увидал бегущую наперерез его коляски толпу девушек. Впереди других, ближе, подбегала к коляске черноволосая, очень тоненькая, странно-тоненькая, черноглазая девушка в желтом ситцевом платье, подвязанная белым носовым платком, из-под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Девушка что-то кричала, но, узнав чужого, не взглянув на него, со смехом побежала назад.
Князю Андрею стало отчего-то больно».
Отчего стало больно князю Андрею? Оттого, что бежали наперерез? Из-за черного глаза? Из-за непорядка в одежде? Нет.
«Эта тоненькая и хорошенькая девушка не знала и не хотела знать про его существование». Вот оно что! Это ошибка.
Англ. blunder значит 1) грубо ошибаться, 2) двигаться ощупью, неуверенно, 3) случайно наталкиваться, натыкаться. Ясно, что «ошибаться» здесь имеет смысл «наталкиваться, ударяться обо что-то», причем – это существенно – обо что-то, что «не знает и не хочет знать» о движении ударяющегося.
Больно, кроме того, потому что жаль (нем. leid). Разлука – начало любви; любить же значит страдать (нем. leiden).
Боль происходит от размыкания круга. В круговом вращении от блага к благу, естественно, не испытываешь боли; однако что же это будет, если каждая душа останется в своем кругу?
«Надо, чтобы не для одного меня шла моя жизнь», – думает князь Андрей некоторое время спустя. Если коммунисты скажут, что этот плод не хорош, сам Маркс бросит в них камень.
Разумеется, все это трагично. «Имя луку жизнь, а дело его смерть», – скаламбурил Г. Темный («биос» по-гречески – жизнь и лук, с ударением на разные слоги) – вероятно, по поводу песни, где Дунай выстрелил из лука в круг, но промахнулся и попал в грудь невесте Анастасии. Но тот же Г. Темный учит, что жизнь и смерть одно: «Ничто не ждет, все уступает место другому». Невеста умерла с плодом, но когда Дунай закололся, от их «напрасныя крови» родилась река, объединившая Украину с Россией, а также другие страны. А сколько песен возникло! Если бы промаха не было – на берег чего бы вышла мадьярка? В какую бы воду она бросила свой цветок?
А вот связь распутья со вздором:
«Ежели она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой», – сказал совершенно неожиданно сам себе князь Андрей, глядя на нее. Она подошла прежде к кузине.
«Какой вздор иногда приходит в голову!»
Как видим, распутье здесь – чистый вымысел, тогда как вздор есть не что иное, как ясновидение, т.е. обман. Князь Андрей не поддался обману, и Наташа не стала его женой; но еще Г. Леонтинский и аноним. автор сб. «Двойные речи» советовали поддаваться обману. Ясное дело – правда есть только правда, а обман охватывает и правду, и еще кое-что.
Таким образом, в распутстве нет зла. Если и есть какое-то зло, то оно связано с дилеммой – либо туда, либо сюда, т.е. когда только две дороги. Но эта ситуация невозможна в России, где дорог на распутьи трое, и те еще со времен Гоголя расползались как раки. Когда «это, изменившись, есть то, и обратно, то, изменившись, есть это» – как говаривал Г. Темный – тогда никаких дилемм нет, и «по какой бы дороге ты ни шел – не найдешь границ души».
Тогда, может быть, зло во вздоре?
Вздор связан с ложью через ошибку при укоризне. Укоризна – это снятие коры скобелем. Вздор же есть сучок, о который спотыкается скобель при движении его rasch – быстро – по находящемуся в горизонтальном положении бревну.
Но следует сразу же отмести (фр. balayer) расхожее мнение, что Наташа должна быть укоряема за измену князю Андрею.
«Блажен человек, могущий равно полюбить всякого человека, – говорит Максим Исповедник. – Если ты одних ненавидишь, а других ни любишь, ни ненавидишь; если одних любишь умеренно, а других сильно, то из этого неравенства познай, что ты еще далек от совершенной любви, которая предполагает равную любовь ко всем людям».
Но ведь – возразит кто-нибудь – она же «променяла Болконского на дурака Анатоля!»
«Кто, подражая Богу, творит милостыню, – учит Максим Исповедник, – тот не делает различия в [вещах], необходимых телу, между худым и благим [человеком], между праведным и неправедным, но раздает всем поровну, соизмеряясь с нуждой».
Могут сказать, что под милостыней здесь подразумевается не раздача тела; устами того же Исповедника возражу:
«Не через одно только раздаяние имущества познается [благое] расположение любви, но куда более – через раздаяние слова Божия и телесное служение».
Могут сказать, что и под телесным служением подразумевается не то, о чем пишут Миллер и Ерофеев, – опять-таки возражу, устами святейшего Иерофея, автора «Гимнов о вожделении»:
«Мы считаем, что вожделение – будь то Божественное, ангельское, духовное, душевное или телесное – это некая сдерживающая и соединяющая сила, подвизающая высших существ к промышлению о низших, единочальных же, напротив, – к общению между собою, и, наконец, обращающая младших к старшим и вышестоящим.
…Ну и теперь, вновь собрав все виды вожделения воедино, мы скажем, что это и есть та простая сила, которая самоподвизает к некоторому объединяющему слиянию все существа».
Именно это и делает Наташа Ростова:
«Князя Андрея она любила – она помнила ясно, как сильно она любила его. Но Анатоля она любила тоже…
Она живо представила себя женою князя Андрея, представила себе столько раз повторенную ее воображением картину счастия с ним и вместе с тем, разгораясь от волнения, представила себе все подробности своего вчерашнего свидания с Анатолем.
«Отчего же бы это не могло быть вместе?» – иногда, в совершенном затмении, думала она».
Выступающая при этом на лице краска стыда (англ. blush) считается следствием унижения:
«Наташа оглянулась на Элен, потом, красная и дрожащая…»
Но что, если это и есть разгорание костра из искры? Костра, который объединяет. Писал же француз Жюль Ренар:
«Когда вы краснеете, приятно и грустно смотреть на вас, как на пылающие поленья».
Да и может ли разъединять блядь? «Мрак разделяет, свет объединяет, – говорит Дионисий, – …все сущее она, подобно свету, озаряет излияниями своих глубинных, созидающих красоту лучей, как бы призывая к себе все сущее».
А может, возразит кто-нибудь, блядь заляпана грязью? «Не оскверняй плоть свою срамными деяниями и не пачкай душу лукавыми помыслами, – говорит Максим Исповедник, – и мир Божий снизойдет на тебя», – и в этом все дело?
Слова Исповедника, отвечу я, надо понимать по-другому: «Если не запачкаешь душу лукавыми помыслами, то мир снизойдет на тебя». В Писании же сказано: «Не думайте, что Я мир пришел принести на землю; не мир пришел Я принести, но меч». И еще сказано: «Потерявший душу свою ради Меня сбережет ее».
Брат, взявший вправо, избегнул гибели:
«И не успел еще Ростов разглядеть что-то, вдруг зачерневшееся в тумане, как блеснул огонек, щелкнул выстрел, и пуля, как будто жалуясь на что-то, зажужжала высоко в тумане и вылетела из слуха<…>
Другое ружье не выстрелило, но блеснул огонек на полке».
Избегнул гибели и Аввакум Петров:
«И на пути он же наскочил на меня паки со двемя пистольми и запалил ис пистоли. И Божиим мановением на полке порох пыхнул, а пистоль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия запалил паки. Божия же воля так же учинила: пистоль и та стрелила… Он меня лает, а я ему говорю: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет».
Гибнет Наташа:
«Какой-то инстинкт говорил ей, что хотя все это и правда и хотя ничего не было, – инстинкт говорил ей, что вся прежняя чистота любви ее к князю Андрею погибла».
И гибнет брат Петр:
«Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того, чтобы держать поводья, странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свете костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю…»
Почему в одном случае в человека дважды стреляют в упор, и он остается жив, а в другом случае в него вообще не стреляют, а он гибнет? Вы думаете, все дело в партнере? – нет, все дело в степени открытости (=девственности=распущенности = незащищенности). Просто надо быть искрой на лету, и всякое зло обратится в благо – падение, грязь, лай – и заодно уж и сладострастие, про которое я даже забыл совсем:
«Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
«Я привык что-нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него».
Почему Денисов плачет, как блядь? Потому, что ему сладко. Пенелопа, как помним, тоже наслаждалась слезами, перебирая вещи Одиссея.
Понял ли сестру брат Петр? Нет, он ее смертью очистил, но ничего не понял. Начал понимать князь Андрей:
«Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между ним и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшие на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удержаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями…»
Любовными слезами – над заблуждениями!
«… вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно…»
Казалось бы, ничего не поздно: князь Андрей умирает, но мы-то живы. Его опыт для кого-то и в самом деле может иметь громадное значение. Ведь он понял Наташу, понял ее всю: не одну только прелесть, но и душу, стыд, раскаяние, жестокость своего отказа. Беда только в том, что, по-моему, Наташа уже не блядь.
8.
«Та собака давно околела,
Но в ту ж масть, что с отливом в синь,
С лаем ливисто ошалелым
Меня встрел молодой ее сын».
С. Есенин
«Сейчас мы поглядим, какой это Сухов».
«Белое солнце пустыни»
Граждане ареопагиты! Настало время поговорить о синонимах. Что такое «отлив в синь»?
Понятно, что «синь» – знак (фр. signe). Но что он означает? «Блядь» и «синь» – синонимы или антонимы? Вопрос очень серьезный. И дело тут не в номинализме.
«Разрешите мне, старому писателю, сказать, что литература по происхождению своему противоформалистична, – писал В. Шкловский. – Она сдвигает знак с места и говорит: это то, да не то». Вопрос так стоит: разделение или соединение.
Моя малая родина, Вологодчина, чуть было не отделилась от большой – России. Первым моим порывом было – поддержать: так, ей-богу, иногда хочется отделиться!
Но, если смотреть трезво, нельзя не видеть, что как раз тут надо быть очень внимательным. Тут руль надо держать крепко, отслеживать все знаки и, чуть что, жать на тормоз.
С князем Андреем случилось то, что я бы назвал синдромом Есенина. Он любил девушку в белом, а потом стал любить в голубом. Но, в отличие от Есенина, этого даже и не заметил.
Казалось бы, какая разница. Синь и блядь легко перепутать; во многих языках они даже созвучны (фр. bleu, англ. blue, польск. błękit и т.п.). У них общее происхождение – от носовых. Синь, собственно, сестра бляди (soeur, sister, schwester). Младшая, т.к. появилась после отделения неба. Это следует из правила общей судьбы; ср.: sink – тонуть, sheen – сияние, shift – изменение, silly – глупая, slip – промах.
На первый взгляд, синь даже красивее бляди. У бляди глаза блестят, у сини сияют. Блядь мечется, синь стремится на небо. Синь поет как сирена. У сини качели лучше: balançoire – небылица, swing – стиль джаза. И т.д. и т.п.
Но дело вот в чем. Помимо данной, конкретной красоты, есть еще красота вообще. Сократ первым это заметил; не зря А.Ф. Лосев назвал его трезвым среди пьяных. Я утверждаю, что и помимо данной, конкретной бляди, есть еще вообще блядь. В мировом масштабе. Со мной согласится всякий, кто не спал ночью. А что есть в сини, кроме сини?
Не будем обольщаться, что фр. cygne – лебедь. Тогда было бы «кинь»: кому это знать, как не космическому поколению.
– Циники вы все, – говорила нам учительница литературы. Киники – это те, кто кинетическую энергию предпочитает потенциальной. Для кого кино – «единственное утешение в жизни» («Собачье сердце»). Кто живет как собака, т.е. сходит с ума по Луне, поет от растяжения мехов гармони, все время что-то ищет, и плохо видит, но носом чует чужого.
Есенин сам был киником, когда писал:
Если кликнет рать святая:
Кинь ты Русь, живи в раю –
Я скажу: не надо рая,
Дайте родину мою.
А потом перестал понимать лай, и качание хвоста для него перестало что-либо значить. «Пожалуйста, дружочек, не лижись, – говорит он Джиму Качалова, – и не лай ты! Не лай! Не лай!» Мы видим, что вслед за «р» он хочет изгнать и «л» из своей поэзии. Рискованное дело: ладно lie – ложь, но как же light – свет? И зачем нажимать на «ж»?
Дальше – больше:
Голубая кофта, синие глаза.
Никакой я правды милой не сказал.
Милая спросила: «Крутит ли метель?
Затопить бы печку, постелить постель».
Я ответил милой: «Нынче с высоты
Кто-то осыпает белые цветы.
Затопи ты печку, постели постель.
У меня на сердце без тебя метель».
Суть измены очевидна: вьюге он предпочел няню. Женщине легкого поведения – избу.
Мне думается, вот в чем дело: в крестьянском сознании Есенина огнь соединялся с печью. Не случайно он ухватился за трубу, когда повесился. У народа огонь, неизвестно почему, синий: «Гори все синим пламенем!» – говорит он.
Это идет с запада, где ангел произносится как отдергивание руки (ange). В женщине, действительно, есть некий ожог; хотя жена уже связана с жатвой. О бляди нельзя сказать, горячая ли она, потому что ее толком никто не трогал. Есть одно неясное место в «Анне Карениной», где блеск лица напоминает пожар, но и там Анна неуловима:
«– Ты не в постели? Вот чудо! – сказала она, скинула башлык и прошла дальше, в уборную».
Не всякий же огнь горячий: как же неопалимая купина?
Но даже не в этом дело. Блядь же по сравнению с синью – как бы это сказать – не то, что более вабна (хотя и вабна). Только не подумайте, что я пишу это без боли! Гаврилов[7] мне все время так говорит; но я с болью пишу! Синь меня притягивала чрезвычайно; в сиянии (sheen – shine) мне даже слышалось начало моей фамилии. Я, конечно, ошибался, т.к. линия прямого родства слова «синь» восходит к французскому sien – его (ему принадлежащее). И в sheen мне теперь слышится свист, вылетающий с опусканием головы: «Узнав об этом, он тихо присвистнул», – как мы в таких случаях говорим.
Но неправа и Элеонора. Когда И. Козлова выгнала нас на улицу ночью, и мы стали на гавриловской кухне вино пить – она доказывала, что моя фамилия татарского происхождения. Досадуя, что польстился на ее фамилию[8], не мог я сказать ей тогда, что «Шарып» значит «пучеглазый». Это принципиально – как говорил Сократ, «узкоглазый глядит только вперед, а пучеглазый – во все стороны».
И дело не в том, что его (sien). Только его – вот в чем дело! Синь – это Анастасия, на голове которой Дунай устанавливает кольцо: она и просит, чтоб он не устанавливал, а все же не убегает и не препятствует ему. Как же так! Да пусть он хоть какой голубой! – то есть она и фр. sinueux– извилистая – а все же его рабыня. Блядь никогда бы себе этого не позволила.
Или, скажем, Анастасия Римлянина. Да! Она стремилась на небо, хотя ей резали сосцы. Но в чем ее аргументация за такое свое поведение? В том, что там больше богатства. Что оно нетленно. Что там твердь, а тут какой-то песок. Который дожди размоют.
Еще неизвестно, как бы оно все было сейчас, при данных разведки, что на десять миллиардов световых лет вокруг нет никакой тверди. А блядь мечется.
«Если только дать себе труд подумать, цвет тяжелее света», – писал А.Ф. Лосев.
Синь – вот она вся; кажется – огромное небо, а с точки зрения космоса – всего лишь земная атмосфера, округлая и объятная. Блядь же – только что была тут, совсем рядом, а вот уже:
Там где жили свирестели,
Где качались тихо ели…
оглянулась и лишь рукой помахала, – и только, сотрясая землю, чугунные жернова уходящего поезда
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели…
Если сестра притягивает как сирена, то всегда можно указать, откуда она притягивает. А с блядью так: голос ее слышишь, а не знаешь, откуда он приходит и куда уходит.
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна…
И вообще. По мне, чем отлив – лучше уж разлив, хоть он и красный. (Если не будет прилива).
Князь Андрей счастлив: уже одно это наводит на подозрения. Счастья ведь нет. Есть покой и воля, как вы знаете, и разница между ними такая же, как между млением и обомлением. Князь Андрей сомлел, т.е. стал мелким. Понимание вышло из него вместе с волей к жизни, как у Шервуда Андерсона в теплой конторке сила вышла из Кейт Свифт.
Следовательно, он понял няню. Что есть событие самое обыкновенное. Тогда как, по Шкловскому, вдохновение – это как раз опровержение обычного представления. «Если взять у Толстого ощущение военного вдохновения, – пишет он, – то это чувство, что именно сейчас надо выступить, ударить на врага, и он побежит».
Мы не вправе как-то винить Толстого: наоборот, мощь его сказалась в том, что до Мытищ на протяжении 1200 страниц Наташа была настоящей. Ерофеев в «Russkoy красавице» выдержал только 150, а Набоков в «Лолите» и вовсе 10, да и то с помощью Гоголя:
«Россыпь звезд бледно горела над нами промеж силуэтов удлиненных листьев… На фоне неба со странной ясностью так выделялось ее лицо, точно от него исходило собственное слабое сияние…»
Но вслед за тем:
«Но ее ноги, ее прелестные оживленные ноги, были не слишком тесно сжаты, и когда моя рука нашла то, что искала, выражение какой-то русалочьей мечтательности – не то боль, не то наслаждение – появилось на ее детском лице».
Я думал, что князь Андрей видел блядь в виде фантомной боли. Здание из иголок и паутинок, которое он наблюдает, похоже на творение Солярис, и женщина является после сна. Толстой не указывает, что при этом фамилия ее Ростова. Допустим, Бондарчук. Но ведь князь Андрей, как Гумберт Гумберт, дотрагивается до ее кожи! И она реагирует на него:
«– Простите меня за то, что я сде…лала, – чуть слышным прерывным шепотом проговорила Наташа…
– Я люблю тебя больше, лучше, чем прежде, – сказал князь Андрей, поднимая рукой ее лицо так, чтобы он мог глядеть в ее глаза.
Глаза эти, налитые счастливыми слезами, сострадательно и радостно-любовно смотрели…»
Учитывая даже регресс искусства, я сомневаюсь, что кино в прошлом веке достигало подобного совершенства. Он сколько угодно мог смотреть ей в глаза, но при попытке ять ее подбородок всякий раз должен был обнаруживать, что перед ним белая простыня.
Настоящая Наташа – baladine – танцовщица – вот какая.
После разговора с князем Андреем она должна быстро, как котенок, перебирая ногами, убежать из кадра и ласковым, очень ласковым голосом спросить кого-то другого:
– Areyouо’key?
Ведь блядь – само слово. А цель слова – не в том, чтобы осоловеть или медлить (англ. slow), а чтобы слать. Как Кити Левина. Оно вылетело – и его уже не поймаешь. Но понимание не вышло, а вошло в него. При этом он обомлел, т.е. стал как мел, белым. Не обезумел – ни в коем случае! – но стал не в своем уме. Вообще не в себе – не в своих чувствах, не в своей прелести. Одним словом, подобно Одиссею, – он облядел. Это и есть вдохновение.
Потом он почувствовал, что «все бы мог сделать – что полетел бы вверх или сдвинул бы угол дома, если б это понадобилось». А иначе бы он умер, как князь Андрей, и после 50-й страницы и его бы не было.
Вот только зря Катя, по незнанию слов, говорит «этого не может быть». Так можно повеситься. Учитывая, что Левин был конькобежцем, следовало бы сказать: «Катись».
9.
«И пити-пити-пити и ти-ти, и пити-пити – бум, – ударилась муха… И внимание его вдруг перенеслось в другой мир…»
Л. Толстой
«– Я тебе не сделаю больно, – сказал дядя Тоби, вставая со стула и переходя через всю комнату с мухой в руке, – я не трону ни одного волоса на голове у тебя, – ступай с Богом, бедняжка, зачем мне тебя обижать? Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя и для меня».
Л. Стерн
Так если подумать: синее пламя, может быть, из боязни перед красным. «Лишь бы войны не было», – любит повторять народ. Синий огонь, синее небо, голубые каски и т.д. и т.п.
Отправляя bala из России, отец ее говорит: «А что, если тут гражданская война».
В сущности, положа руку на сердце, если выбирать между войной и миром, то кто же из нас пойдет на войну? Мы, киники, за мир тоже.
Но ведь за другой мир! Вот в чем все дело. Не за этот же дурацкий мир, с его дурацкими словами и знаменами! В этом мире жить невозможно, особенно женщинам – почему они любят, чтобы их нежили? Чтобы и они как бы не жили. Поэтому – повторяем мы за Г. Темным – «война есть отец всего».
Но чем отличается Яшка-цыган от богоборца-Иакова? – спрошу я у вас. И кто такие русалки, как не неуловимые мстительницы, мстящие тем, кто толкал их в реку?
То есть я ни в коем случае не против эмиграции евреев или чего-нибудь в этом роде. Но блядь должна оставаться у нас! Если вы еще не поняли, почему, – то я объясню.
Надо только просчитать скорость и размеры потока – чтоб знать, сколько осталось времени.
Многие думают, что им, как невестам, нужен вестник – греч. «ангел», и они путают его с англичанином. Но это не совсем так.
Да, они не понимают нашего языка. Положение тут просто катастрофическое. Они понимают лишь отдельные слоги: звук «сит», как написано в «Камасутре», разные «чин-чин», «сим-сим», «пинь-пинь-пинь», как тарарахнул зинзивер у Хлебникова, и как Муслим Магомаев поет: «Лала-лала-лала-ла». Сердце сжимается при виде складок, перерезающих их лоб, когда они читают какое-нибудь длинное слово.
Именно это обстоятельство, вероятно, дало повод Пьеру посчитать свою будущую жену глупой (нем. blöd)… Странная логика! Если есть какой-то безумный мир, куда блядь попадает, так давайте бороться с его идиотизмом (нем. blödsinn), а не с ее светлостью (англ. Ladyship)!
Может, они мыслят кровью. Я бы вообще запретил тампоны; но ограничусь тем, что Эмпедокл сказал: «Мысль есть омывающая сердце кровь».
Посмотрите в их глаза: неужели вам не очевидна разумность? Тут все дело в отсутствии передачи – поверьте мне.
У кого глаза горят – как у Левина («Он, с его привычным ей лицом, но всегда страшными глазами», – думает о нем сука Ласка) – у того вообще нет проблем, потому что он может говорить взглядом.
«Если можете меня простить, то простите, – сказал ее взгляд, – я так счастлива».
«Всех ненавижу, и вас, и себя», – отвечал его взгляд.
Иногда, может, и за границу они едут только в поисках своего языка: наш не подходит; может, подошел бы эскимосский, где одни vaques – смысловые пятна. Бог его знает. А английский, видимо, притягивает потому, что многие слова там короче. Вот и все.
И еще – он, как бы это сказать, нейтриннее, что ли. Проникновеннее. Ближе к тому идеальному языку, на котором говорит океан.
В связи с этим вспоминается один случай.
Когда Эйнджи Сидоров улетела, всем нам было, конечно, жаль, всему космическому поколению, потому что она писала:
Раздувая, как кони, ноздри,
Мы в немое уйдем кино, –
и я, например, так и считал, что она киничка. Да еще за неделю до своего отъезда она писала:
«Какая лезет в голову первая мысль? Мне, например, что блядь я гиблая, суечусь не по делу, а чувствую, что надо где-то по делу, вот по этому, которое – в музыке, в небе, в словах, а вот нет. <…> Я вот между прочим, вот сейчашная, и вовсе не хочу в Америку, я знаю, что 3 меня там загнутся и сдохнут[9], а одна надуется и будет ходить, есть, хотеть[10]. Вот ведь веревки какие. Я же, Шарыпов, все понимаю, беда какая, лучше бы наоборот, а сделать ничего не могу».
Вдруг как-то ночью звонит Шваб и спрашивает:
– Тебе жаль Акакия Акакиевича?
Спросонок плохо соображаю.
– Нет, – говорю.
После паузы он мне и говорит, изменившимся тоном:
– А я думал, жаль. Если бы ты сказал, что жаль, я бы спросил тебя: а как же ты тогда пишешь, что наши пути расходятся?
И бросил трубку.
Я так расстроился, что не мог спать. Что у нас за язык, в самом деле, твою бога душу, в кои-то веки мне позвонили из-под земли, и я не мог высказать то, что надо.
И вот лежу я и думаю: почему мне не жаль Акакия Акакиевича? (А мне правда не жаль.) Мне жаль Терезу у Милана Кундеры. И Анну Облонскую (по мужу Каренину.) Мне даже Лизавету Ивановну жалко. Мне так стало их всех жалко, что я не выдержал и пошел в туалет.
В туалете у меня так: если сесть лицом к двери, то спереди, прямо в душу, смотрит поэт Пучков. Сзади – улыбающаяся сквозь слезы Орнелла Мути.
И вот сижу я и думаю. Представляю Лизавету Ивановну, когда Томский вышел из уборной, а она осталась одна. Представляю Терезу, как она сидит в туалете, и «нет ничего более жалкого, чем ее нагое тело, сидящее на расширенной оконечности сточной трубы». («Расширенной» лишнее: без этого было бы еще жальче.)
Потом вспомнил попрыгунью на параходе, как чайки Волге кричат: «Голая! Голая!»
И тут я стал понимать.
Во-первых, все они были голые. Акакий Акакиевич потерял шинель – это не то.
«Голое существо есть тупик», – писал еще А.Ф. Лосев. Самое ценное в голой женщине – это единственное неясное место, ее cunt. Да и то если смотреть как Набоков, т.е. видеть пушистый холм. Если смотреть сверху, through, то увидишь дыру.
С другой стороны, они были голые реки. Акакий Акакиевич – это какая-то ждановская Пиявка. Т.е. опять не то.
Садко лег спать с красной девицей и накинул на нее левую ногу – думая, что сей акт гражданского состояния не вырубить топором – а утром проснулся под Новгородом, а левая нога в реке Волхове. Вот она, вся тут, гражданская война.
Ни в одну из них, по Г. Темному, нельзя было войти дважды. В этом суть неуловимости. Но надо же, по Мармеладову, чтобы в человека хотя бы один раз можно было войти. В Ак. Ак. нельзя войти ни одного раза. Это совсем не то.
В-третьих: жаль – не то слово.
В-четвертых, и это самое главное – у этого слова не тот тон.
Из длительных, мучительных разговоров с блядьми, из молчания тяжелейшего, из слез, наконец, я твердо усвоил – у нас тут какая-то дисгармония. А суть ее в том – я уловил как-то, по пьяни, краем сознания – что мы все тут не попадаем в тон.
Что такое «тон» – я еще не совсем понял; но вот Платон, например, учил, что расстояние между воздухом и водой равно тону. И между рассудком и греч. «пистин» – верой. И сигналы точного времени – тон. И гудки в телефонной трубке.
У нас гудки с модуляцией, а в Америке – чистый тон.
«Тонос», вообще, значит «натянутый».
И вот следите: я начну объяснять.
Когда И. Козлова, ночью, выгнала нас с Гавриловым, мы стали вспоминать, что им нравится больше, и пришли к выводу, что – козлы. Как ни крути. Потом я вспомнил, что еще – сгущенка. Потом – гитара. Еще я вспомнил, как Эйнджи Сидоров из двух девушек, стоящих у меня на стене, у пальмы, рекомендовала мне ту, чья поза более напряженна. Вплоть до обозначения ребер. Потом вспомнил стихи:
Дрожали листья, как мембраны
До нервов оголенных чувств.
Я пробовала воздух ранний
На запах, ощупь и на вкус.
Все это было бы совершенно необъяснимо, если б не древние греки. Я удивляюсь на них, как они похожи на женщин, до каких глубин тут дошли. Чего стоит один Демокрит с его атомами-пуговками и якорьками. И читать их приходится, как женщин – в переложениях других людей.
Так вот. Когда Анаксагора спросили, для чего лучше родиться, чем не родиться, он ответил: «Чтоб созерцать космос». Лучшего кино для них не было. И оно было звуковое! Вот в чем все дело. Греки представляли пространство в виде сгущений и разрежений, и эти сгущения можно было понюхать, тронуть пальцем. А если их закрепить – на туго завинчивающиеся колышки, как нервы Анны Карениной – они издавали звук. Музыка небесных сфер – так греки называли все это. И они слушали эту музыку.
А если учесть, что струны кифары они делали из туго скрученных овечьих кишок – то становится понятной и тяга к козлам Иры Козловой, и всегда смущавшая меня связь бляди с англ. bleat – блеянием.
И – граждане ареопагиты! Я нашел то слово, которое нужно. И где я его нашел? В английском языке. Вот ведь какое дело.
Путь моих мыслей был такой:
1) Реки и греки были голые.
2) Кама-сутра.
3) Звук «сит» происходит от боли.
4) Жаль того, кто делает больно.
5) Кто порхает как бабочка и жалит как оса.
6) Это сказал Мохаммед Али.
7) Мы отвергли магометанство, а вместе с мечетями – мечту, т.е. блян.
8) Мы отвергли, потому что «Руси есть веселие пити».
И вот я вспомнил магистерскую диссертацию Эйнджи Сидоров, параграф OntheToilet, где вместо «нагая и жалкая» стоит: nakedandpitiful. Вот же оно, это слово! – Pity.
И мало того: я нашел нужный тон!
«…Какой-то тихий, шепчущий голос, неумолкаемо в такт твердивший: «И пити-пити-пити» и потом «и ти-ти» и опять «и пити-пити-пити» и опять «и ти-ти»…»
Именно после этого Наташа явилась князю Андрею.
Мы думаем, что это морзянка из космоса; но тут все дело в тоне. При чистом тоне, в американской аппаратуре, получаем чистое … – – – … «спасите наши души» – SOS; в нашей аппаратуре – при модуляции – «и пити-пити-пити» означает «е-н-н-н»; а если «и-ти-ти» – «с» – «слово» – указание на то, чтоб буквы понимать как слова, то «е-н-н-н» означает «есть наш, наш, наш».
Так что же получается? Бляди Америка не нужна. Ей нужны границы, как таковые. Ей нужно вырваться на свободу – но не в этом мире, а совсем в другом. Ей нужно быть натянутой, чтоб издать звук, т.е. последовательность воздушных сгущений и разрежений.
Ветер волосы крутит, пытаясь выжать.
Ветер голос мой давит в крик.
И ломает так, что уже не выжить, –
вот что ей нужно. Однако же –
Дом наш гол, похмелен и дик.
Рано или поздно она поймет, что в том доме, нежном, заполненном сгущенкой, она как отвязанная от гитары струна.
Наш дом плохой – но и тот тоже не в жилу.
Невольно возникает мысль, что помимо утраты носовых, большой вред пониманию нанесло также падение редуцированных. И может быть, если бы между «б» и «л» что-то было, и если бы вместо «пить» было «пити», это и был бы другой мир. Где все всё понимают как надо. То есть, может быть, не совсем одинаково, но это всем все равно.
Где Вронского не ненавидят, а поют ему «Черный ворон». А потом садятся на коней и вместе с белыми едут при серебристой луне. Потом все вместе вповалку ложатся: Анки, Петьки, Наташки, Сережки, Василии Иванычи, Ира Козлова, Ленька Кмит…
И если кто-нибудь увидит блядь в объятиях Анатоля, он только скажет: «Толян! Блядь…» И пойдет на озеро слов за водою. И, препоясавшись, вымоет ему обе ноги.
А слыша: «Катись!» – покатится со светлыми чувствами.
Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый!
Где-то на поляне клен танцует пьяный.
Мы к нему подъедем, спросим: что такое?
И станцуем вместе под тальянку трое.
И флаг пусть будет трехцветный. Только не теперешний российский. Лучше, как у Милана Кундеры. Еще лучше у Франции: синь – блядь – красота. «Какая глубина, какая смелость и какая стройность!» То же самое у Голландии, только в горизонтальном положении. А еще лучше вот как.[11]
Красота есть соответствие между внешним и внутренним – поэтому красный должен быть в середине. Синий и белый есть несоответствие – но с противоположных сторон.
Синему нужна твердь – он у древка. Синий с красным и четвероугольный – Пьер Безухов. А белый – Наташа Ростова.
Синий, красный, белый. Не просто символизм, а по Гегелю: символизм – классицизм – романтизм. Дух ищет воплощения – воплощается – выходит за пределы плоти.
Вот такой флаг. И пусть его треплет ветер. Т.е. Господь. Ведь в Библии сказано, что он за легкое поведение (3 Цар., 12):
«После землетрясения огонь; но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра».
10.
«Я чувствую сильную склонность начать эту главу самым нелепым образом и не намерен ставить препятствий своей фантазии. Вот почему я поступаю так:
Если бы в человеческую грудь вправлено было стекло, согласно предложению лукавого критика Мома, – то отсюда, несомненно, вытекло бы, во-первых, то нелепое следствие, – что даже самые мудрые и самые важные из нас должны были бы до конца жизни платить той или иной монетой оконный сбор».
Л. Стерн
Женщина не понимает слов. А для нас что самое непонятное в женщине легкого поведения? Отсутствие видимых колебаний. Баланс любви предполагает блядь фр. balancante – колеблющуюся; между тем только еще пришли в театр, только что сели в ложу, а Наташа уже готова liedown – лечь в постель:
«Наташа смотрела на толстую Georges, но ничего не слышала, не видела, и не понимала ничего из того, что делалось перед нею; она только чувствовала себя вполне безвозвратно в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно, что безумно. Позади ее сидел Анатоль…»
Я могу предположить следующие объяснения дела.
Г. Темный учит: «Путь вверх и вниз одно». То, что для нас – вниз, для Америки – вверх, и наоборот. Все, что нам кажется падением, там может быть взлетом. Я уже давно это понял. Так, может быть, снятие пояса – воля – «все позволено» (англ. let; фр. laiss; нем. lass; русск. леть) для женщины значит – можно лететь?[12]
Когда «блядь» значило «ересь», и взлет как таковой вызывал осуждение. Но проанализируем патриаршую грамоту 1636 г.:
«Вместо духовного торжества и веселия жители предаются играм и кощунам бесовским, сзывают по улицам медведчиков и скоморохов, приказывают им на торжищах и распутиях сатанинские игры творити и в бубны бити и в сурны ревети и руками плескати и плясати и иная неподобная деяти».
Как видим, церковь осуждала не полет как таковой – а разные нелепые способы, профанирующие идею воздухоплавания. Например, бестолковое плескание руками (фр. lesbrasballants), которое из-за Майи Плисецкой (слава Богу, хоть она эмигрировала) дискредитировало и лебядь.
С появлением авиации, когда взлет приобрел торжественность, всякое осуждение его было снято.
Вспомним, как хотела лететь Наташа Ростова:
«Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже, натужиться надо, – и полетела бы. Вот так!» –
Она и не собиралась махать руками.
Она хотела лететь за счет какой-то завернутости, как у спиральной галактики[13] – за счет «женской хаотической силы, тоскующей по властно наложенном на нее пределе» (Флоренский), «тоски по бесконечности в стихийной жизни, томления хаотической воли выразиться и притом не ограничить себя образом и формою» (он же) – вот за счет чего она хотела лететь. Возможно, это та самая «энергия заблуждения», о которой писал Толстой.
Если результат готовности бляди – падение, то ее целью может быть невесомость. Расхожее убеждение в том, что невесомость возможна лишь в космосе, неверно. Там возможна длительная невесомость – не что иное, как свободное падение, когда падающий предмет промахивается мимо Земли.
Нельзя не видеть, что пик непонимания приходится на момент, когда блядь идет нам навстречу. Причина, по-моему, в том, что, пытаясь понять блядь и встать на ее место, мы разворачиваем лишь пространство. Но, когда Толстой писал, что у мужчин поступки вытекают из деятельности мысли, а у женщин деятельность мысли направлена на оправдание поступков – не имел ли он в виду, что надо разворачивать также время?
Развернем время бляди в обратную сторону – и последовательность ее действий будет коррелировать с братской:
1) «Выехав на дорогу, он придержал лошадь в нерешительности, ехать по ней или пересечь ее и ехать по черному полю в гору // Вернувшись домой, Наташа не спала всю ночь; ее мучил неразрешимый вопрос, кого она любила: Анатоля или князя Андрея?»
2) «Пошел за мной», – проговорил он, пересек дорогу и стал подниматься галопом на гору // Наташа оглянулась на Элен, потом, красная и дрожащая, взглянула на него испуганно-вопросительно и пошла к двери».
3) «И не успел еще Ростов разглядеть что-то //, что она не видела ничего //, вдруг зачерневшееся в тумане, как блеснул огонек, // Блестящие мужские глаза его так близки были от ее глаз // щелкнул выстрел, и пуля, как будто жалуясь на что-то, зажужжала высоко в тумане и вылетела из слуха. // Горячие губы прижались к ее губам, и в ту же минуту она почувствовала себя опять свободною».
4) «Ростов придержал лошадь, повеселевшую так же, как он, от выстрелов, и поехал шагом. // Наташа, оживленная и тревожная, широко раскрытыми, испуганными глазами смотрела вокруг себя и казалась веселей, чем обыкновенно».
5) «Ну-ка еще, ну-ка еще!» – говорил в его душе какой-то веселый голос. Но выстрелов больше не было. // Наташа смотрела на толстую Georges…» и т.д.
Если же одна из двух последовательностей перевернута, то, при попытке вычислить корреляцию получается свертка:
«И небо скрылось, свившись как свиток…»
«…точно ли это старуха?.. Пред ним лежала красавица, с растрепанною роскошной косою, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слез».
Наконец, возможно, блядь оперирует вообще не с временем, а с частотой колебаний. Мы не видим этих колебаний, потому что у них спектральное представление! Частота – это соединение чащи и чистоты, так полюбившихся бляди. То есть дело не во времени, время – черт-те что; мы оперируем с периодом, т.е. берем колебание и заполняем его черт-те чем, – а они берут черте что и заполняют его колебаниями. Если колебаний одно или два, то никакой разницы; но надо учитывать, что у них оно может быть составлено суперпозицией множества эрогенных зон.
Тогда для взаимопонимания между мужчиной и женщиной надо переходить к двумерному представлению энергии в плоскости частота-время, которое через преобразование Фурье связано с функцией неопределенности. Для понимания бляди мужчина должен брать обратное преобразование Фурье. Теория гласит, что полное понимание невозможно, т.к. надо жить от минус бесконечности до плюс бесконечности; однако есть ряд способов выйти из тупика.
Во-первых, надо поднять редуцированные и найти носовые. Правильно делает Маркин, когда поет:
«А я тнк жднл, наденлсн и вернл…»
Во-вторых, у нас совершенно неудовлетворительная классификация. Не надо быть как Безухов:
«Он вспомнил о своей жене. «Все они одни и те же», – сказал он сам себе, думая, что не ему одному достался печальный удел быть связанным с гадкой женщиной».
Уже Левин разделял девушек – правда, как болезни в ХIХ веке – на чахотку и горячку, – на всех, кроме Кити, и Кити.
Катаев выделил еще «холеру» и «последний день парижской коммуны»; но наиболее интересующий нас тип чохом объединил в «ай-дабль-даблью».
Набоков успел развернуть нимфетку:
«Она была Ло, просто Ло, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков и в одном носке). Она была Лола в длинных штанах. Она была Долли в школе. Она была Долорес на пунктире бланков. Но в моих объятиях она была всегда: Лолита». (Неточность: нимфа в объятиях – это фр. oblation – дар).
Я бы обязательно выделил в отдельный тип вологжанок, по их способности давить змея: «Девки у нас хорошие, толстопятые», – писал Вас. Белов.
Вообще, если бы я составлял классификацию, то я бы вывел четыре ветви, исходящие от общего [n] – три русско-французские и одну англо-американскую; а в этих ветвях (разумеется, начерно, первое, что приходит на ум) –
а) yearn, е!, bien, блян, blend, блядь, лебядь;
б) ange, огнь, женщина, Жанна (д’Арк), Русь (жена Блока), вологжанка, просто жена, последний день парижской коммуны, баба, бесполое существо;
в) няня, синь, рублевская «Троица», три сестры, сестра милосердия, Соня, просто сестра, голубка дряхлая, сфинкс;
г) нимфа, нимфетка, Девочка в Шортах, Ло, Лола (у Есенина – Лала), Долли, oblation, холера (Долли Облонская), Валерия, Пассионария (Долорес).
Далее. Женщина многое теряет от того, что полагает сигнал равным нулю везде, кроме того сектора, куда она смотрит. А когда пытается заглянуть (как Наташа в IV томе), то при недостаточной гибкости видит (хорошо известное явление Гиббса) паразитные лепестки. Надо попробовать треугольное окно вместо прямоугольного, а также окна Бесселя и Баттерворта. Это мы должны делать сами, граждане ареопагиты, женщины не помогут – при Брежневе, я так думаю, математику нарочно скрывали от блядей.
Ведь Филолай не зря говорил: «Число есть душа гармонии». Почему Афродита родила Гармонию от Ареса, а не от мужа? Не потому, что Гефест был хромоног. Просто трое лучше, чем двое. Четверо – еще лучше. А если бы блядь знала эстетику бесконечных числовых структур – представьте, какой бы КГБ был тогда нужен.
Что касается обработки – дело облегчается тем, что появились методы высокого разрешения. Настоятельно рекомендую, граждане ареопагиты, статью С. Гуна, Д. Рао и К. Аруна из книги VLSIandModernSignalProcessing, вышедшую в 1985 году. Там прямо говорится: мы не разрешаем многого потому, что применяем старые методы обработки. В современной обработке для достижения бесконечности обязательно ангажируется модель.
Вспомните демонстрацию 22.8.93 г., когда девушки в мини-юбках прошли по сердцу Москвы под лозунгами «Модели не для постели». Они нас давно уже ждут.
Идея проста, как все гениальное. Если HerLadyship не понимает мужских слов, то надо послать ей женские слова, а мужчину использовать в качестве промежуточного фильтра.
На вход мужчины должен поступать белый шум, т.е. шипение лебеди. Также подойдут:
Фр.: babil – детский лепет;
balbutiement – бормотание;
baliverne – бредни;
billevesée– вздор;
Англ.: balderdash – галиматья, набор слов;
blab – болтовня;
blah – жарг. чепуха, вздор;
blether – вздор.
Задача фильтра – минимизировать взаимную информацию Кульбака-Лейблера таким образом, чтобы получающийся спектр был наименее предсказуемым (самым «белым»). Обработка сводится к решению уравнений Юла–Уокера. Корреляционная матрица при этом получается теплицевой, а для такого случая Левинсон нашел красивый алгоритм.
И я уверен, мы таким образом поймем друг друга.
Можно использовать две модели – к шипению (когда лебедь в России) добавлять ее песню из Америки, т.е. чистый тон. (Это все детально описано; см., напр., Pr. oftheIEEE, №4, Vol. 63 и т.п.)
А бояться вычислений не надо. Раскольников считал лепестки на обоях, Крис – пертурбации сателлоида; и вообще, это обычная практика тех, кто хочет убедиться, что он не сходит с ума.
11.
«Предлагаю похерить игру в поцелуи и пойти жрать».
В.Набоков.«Лолита»
«Степан Аркадьевич взял шляпу и остановился, припоминая, не забыл ли чего. Оказалось, что он ничего не забыл, кроме того, что хотел забыть, – жену».
Л. Толстой
Если девальвацию слова «блядь» еще как-то можно объяснить, то как слово «хер» стало матерным, – это вообще непонятно.
Дошло до того, что все флаги в морском своде можно назвать словами («Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь», «Добро» и т.п.) – а флаг, означающий «конец учений» – только буквой.
Хер – это та же самая буква, «23-я в русской азбуке, – пишет Даль. – Херить – перекрестить либо вымарать. Выхерить – зачеркнуть вкрест. У него ноги хером – противоп. колесом».
Изымая хер из художественной литературы, мы лишаемся редкой возможности соединения жеста и слова для выражения противоречий – именно такого соединения, которого нет ни в каком языке, и которое в поисках утраченного времени пытался найти отец Свана:
«Они сделали несколько шагов в парке, где было немного солнца. Вдруг г-н Сван, взяв моего деда рукой, воскликнул: «Ах! мой старый друг, какое счастье гулять вместе в это прекрасное время!.. Чувствуете этот легкий ветерок? Э, как ни говори, жизнь хороша все-таки, мой дорогой Амеде!» Внезапно воспоминание о мертвой жене вернулось к нему, и, будучи не в силах в момент остановить движение радости, он удовольствовался жестом…»
Хер – это то самое, из другого мира, что, как поет Ван Клиберн, «thrудно высказать и не высказать».
«…Все сущее есть в какой-то мере сущее, а в какой-то – не сущее, – говорит также Дионисий, – и поскольку оно отпало от вечного Сущего – его нет, но поскольку оно причастно бытию – оно есть, то есть все сущее всецело удерживает и сохраняет как бытие свое, так и не-бытие».
Хер указывает, что поиски утраченного времени бесплодны. Что надо как раз утрачивать время и искать поднесущую частоту. Если невозможна обработка на несущей.
В некоторых случаях – я согласен – можно обойтись без «хера», например, в выражениях: «А хер ли?» – поскольку его можно заменить белее коротким «А что?» – или: «Какого хера?» – поскольку хер всегда одинаков, и неважно, какого именно. Однако без потери интонации и экспрессии нельзя передать сущность таких выражений, как:
1) «захерачить»;
2) «ни хера (нет)»;
3) «все каштаны от мороза херакнулись»;
4) «один хер»;
5) «херово».
«А если быть до конца откровенным, – говорит Дионисий, (как раз по поводу американцев, которые, как вы говорите, пока мы тут утрачиваем время, спят там под сенью наших девушек inblossom), – то необходимо признать, что даже противоборствующие Благу существа получают от него бытие и возможность противоборствовать, и, обобщая, можно сказать, что все существа, поскольку они существуют, благи по своей сути и исходят из Блага; если же они лишены Блага – они не благи, а потому и не существуют».
А «…то, что совершенно лишено каких-либо следов Блага, никогда и никоим образом не было, не есть, не будет и не может быть».