Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2009
Илья Иослович
Родился в 1937 году в Москве. В 1957–1958 был членом литобъединения МГУ на Ленинских горах. Первая публикация – в 1958: стихотворение “Александр Грин” в газете “Московский университет” и в литературном приложении к ней, коллективном сборнике “Радуга”. В.1960 при самиздатовском журнале “Синтаксис” вышел машинописный сборник стихов Ильи Иословича, составленный и отпечатанный Натальей Горбаневской и Натальей Светловой (впоследствии – Солженицыной). В том же году стихотворение “Господь нас встретит у ворот” было приведено в статье “Бездельники карабкаются на Парнас” (“Известия” за 2 сентября), после чего публикации надолго прекратились: следующая была лишь в 1992, в израильской газете “Наша страна”. В 1997 в Москве вышел сборник “Избранное: стихи разных лет”. С 1991 года живет в Израиле.
И. Е. Поляков – внутренние и нервные болезни
Б. Молчановка, д. 18, кв. 3
Как известно (см. Гарина-Михайловского), русские железные дороги построили братья Яков, Лазарь и Самуил Поляковы, а не граф Петр Андреевич Кляйнмихель. Они сказочно разбогатели, стали камергерами двора. Мой прадед Езекиил Поляков, их двоюродный брат, занимался хлебной торговлей и жил в местечке Чаусы возле Могилева. Его отца звали Мордхе Поляк. Балерина Анна Павлова, физик Александр Поляков в Принстоне, писатели Виктор Ардов и Владимир Поляков, большевик Юрий Ларин, чья приемная дочь Анна вышла за Бухарина – все это дальние родственники Поляковых.
В справочнике говорится: «Чаусы. Впервые в письменных источниках он упоминается с середины XVI в. как деревня Чаусовичи, которая входила в Могилевскую экономию Великого княжества Литовского. В 1634 г. Чаусы по магдебургскому праву получили собственный герб: изображение святого Мартина с мечом на коне в голубом поле. В 1648 г. здесь было 176 домов. В Северную войну 1700—21 гг. город разграбили шведские войска, постепенно он отстроился, и в начале 1770-х гг. в нем уже насчитывалось 2530 жителей, более 420 домов. После 1-го раздела Речи Посполитой Чаусы вошли в состав Российской империи, в 1777 г. стали центром уезда Могилевской, затем Белорусской губерний. В 1778 г. был утвержден план застройки города, дан новый герб: на красном поле скрещенные сабля и меч, объединенные лавровым венком. В 1904 г. население составляло 6,1 тыс. человек, действовали 41 ремесленное предприятие, больница, типография, библиотека-читальня. Проводились 4 ярмарки в год».
На фотографическом портрете Езекиил Поляков с большой бородой и глядит сурово, видно, что хлебная торговля – это дело не для слабонервных. У него было три сына – Юлий, Израиль и Абрам и четыре дочери: Эсфирь, Цейта, Крейна и Саша. Впоследствии дети разъехались. Сыновья оказались в Москве, дочери вышли замуж, Эсфирь жила в Одессе, Цейта – в Баку, Крейна – в Москве, а Саша – в Петербурге. После революции Саша уехала с мужем Ноем Гордоном в Париж, а потом в США.
Езекиил Поляков стал купцом второй гильдии и получил право жить вне черты оседлости. Из Чаусов он перебрался в Воронеж, где купил каменный дом. Мой дедушка Израиль окончил Воронежскую гимназию с золотой медалью и поступил на медицинский факультет Харьковского университета. В то время эти обскуранты, враги прогресса и ретрограды, министры Толстой, Делянов, Кассо сделали так, что гимназии повсюду давали очень высокий уровень образования, два мертвых и два живых языка, историю, математику, физику, химию, словесность… Популярностью пользовалась оперетта «Гимназист Иванов Павел», где пелись куплеты:
Кто не знает букву ять,
Букву ять, букву ять,
Где и как ее писать,
Где писать, да!
Должны мы знать все без сомнения,
Местоимения, местоимения…
Даже Брежневу несколько лет в гимназии пошли впрок. В дополнение к немецкому и французскому, дедушка потом самостоятельно выучил английский и свободно на нем читал. Английское произношение его было ужасное – он говорил как пишется.
Во втором классе за успешное учение и прилежание дедушка был награжден книгой «Русские Былины» – потом она досталась мне. Там гравюры были переложены листами папиросной бумаги.
Вечерами дедушка занимался при свете керосиновой лампы, а впрочем, в старших классах ухаживал за моей бабушкой, Ниной Майзель, дочерью лекаря на казенной службе, колежского советника доктора Гаврилы Андреевича Майзеля.
После смерти дедушки я разбирал его письма, там было одно, которое меня поразило. Он писал своей матери из Харькова в 1905 году, что он вступил в медицинский отряд, и они были на баррикадах. Он в восторге писал – мы, баррикадисты. Потом их окружили казаки, после переговоров их отпустили по домам. Это совсем не вязалось с тем, каким я его помнил – человеком совершенно закрытым и сдержанным.
Мне кажется, в это время он уже порвал с религией и поверил в социалистические идеи. И думал, что евреи ассимилируются в России и вместе со всеми пойдут к светлому будущему и прогрессу. «Вехи», «Смена Вех», «Закат Европы» – все это я потом нашел на его книжных полках.
После манифеста 1905 года он перевелся в Московский университет, который и окончил, наверно, в 1907 году. На его прошении о переводе попечитель учебного округа написал резолюцию: «Мне безразлично, где учится какой иудей, лишь бы это было в пределах процентной нормы». В это время граф Витте высказывал либеральные идеи, что ограничения для евреев должны быть отменены, но для блага самих евреев это надо делать постепенно. В Московском университете дедушка вероятно посещал студенческие сходки и слушал речи студенческого лидера Крыленко. В 1918 году прачка рассказала маминой няньке Анюте, что Крыленко носит шелковое белье от вшей, как делали гвардейские офицеры, и дедушка сильно выразился в его адрес, это мне мама рассказала гораздо позже.
Выпускники факультета встречались, мне кажется, ежегодно, семьи коллег было принято лечить бесплатно. Во всяком случае, когда у меня в детстве болели уши, меня лечил кремлевский врач – отравитель в белом халате – Фельдман.
Некоторое время дедушка учился еще в Университете в Иене, а осенью 1908 года открыл в Москве практику в своей квартире на Большой Молчановке, 18, квартира 3. Дом позднее был описан Пастернаком в романе «Доктор Живаго». Внизу в подъезде была вешалка красного дерева с галошницей и огромное зеркало, его разбили только в середине 70-х. Там висела вывеска: «Д-р И.Е. Поляков, внутренние и нервные болезни». Больные называли его Илья Евсеевич. Тогда же он вступил в общество русских фрейдистов, перевел и издал несколько книг Фрейда и, мне кажется, вел с ним переписку, о чем потом помалкивал. Во всяком случае, психоанализ он практиковал под видом терапии, потихоньку, и потом. Я помню, как в поликлинике Наркомтяжпрома на площади Ногина больные сидели у него подолгу, и только слышно было их тихое бу-бу-бу, и вдруг крик больного: «Я Сталину напишу!» Так что многие книги Фрейда я имел возможность прочесть в юном возрасте. Фрейд вообще оказал несомненное воздействие на самые разные аспекты жизни в ХХ веке. И я думаю, что даже собаки Павлова могли бы сказать: «Иван Петрович, чем мучить животных, почитал бы лучше Фрейда». Как-то я услышал довольно неожиданно мнение академика Андрея Николаевича Колмогорова по этому поводу. Произошло это так. В какой-то момент Колмогоров торжественно провозгласил, что машина в принципе вообще-то может мыслить. Было большое собрание в актовом зале МГУ, где находилось примерно две тысячи человек. Энгельс говорил о продукте деятельности белковых тел, а почему, собственно, белки, а не силикон? Это был интеллектуальный праздник и всеобщий энтузиазм. Присутствовал инженер Полетаев, который вел с Ильей Эренбургом дискуссии о физиках и лириках. Присутствовал известный специалист по вредительству в науке Э. Кольман, который успел посидеть в тюрьме и немного поумнеть и поостыть. В общем, большое научное событие. Потом Колмогоров прочел еще несколько подобных лекций в других местах, и я почти всегда смог его слушать. По-видимому, Колмогорову эта тема стала понемногу надоедать, и на лекции в Политехническом музее он внезапно переключился на фрейдизм. Теория его была такая: вообще-то это странная идея, что все определяется сексуальными переживаниями. Но, возможно, в конкретных условиях праздной буржуазной Вены в начале ХХ века это было оправдано и соответствовало реальной действительности.
Довольно скоро дедушка приобрел в Москве известность, и у него образовалась практика. Он мне рассказывал, что у него лечился брат Чайковского Модест, автор либретто многих опер, таких, как например, «Пиковая Дама» и «Иоланта». Потом я где-то прочел, что Модест был черносотенец, но, разумеется, хороший врач нужен всем. В то время у дедушки была густая каштановая шевелюра, со временем она исчезла. Всю жизнь он носил пенснэ. Был среднего роста и довольно худощавый. Бородка и усы у него то появлялись, то исчезали. Под конец жизни он носил небольшие усы, как у Чаплина. Они с бабушкой ездили за границу, остались фото на твердой картонке из Берлина и Баден-Бадена.
После революции в кладовке хранилось много вещей, которые уже больше не пригодились: крахмальные манжеты, набор для игры в крокет: деревянные молотки, шары и проволочные ворота. Там же хранились дамские шляпы с перьями, парадный сюртук с фалдами. Позднее я видел по ТВ, как в таких сюртуках братья Роберт и Эдвард Кеннеди шли за гробом убитого Джона Фицджеральда. Со временем для меня перешили дедушкины кремовые брюки из замечательной шерстяной фланели – в них прекрасно бы смотрелись герои Джерома К. Джерома. Кое-кто из знакомых тоже ходил в вещах из проклятого прошлого: Алеша Шторх, художник и жокей, племянник философа Шпета и двоюродный брат балерины Кати Максимовой, носил брюки Балтрушайтиса. Видимо, у известного поэта и дипломата были еще одни, когда он бежал в Латвию. Помню, что кто-то носил английское пальто Рябушинского. Буба Атакшиев носил курточку, перешитую из фрака его дедушки, Владимира Сергеевича Алексеева, главного режиссера оперной студии МХАТ.
Мой дедушка никогда не лечил родственников, это был твердый и разумный принцип. Как-то у моего сына Андрюши образовался нарыв на пальце, ребенок плакал, и я обратился к дедушке, который Андрюшу очень любил. Дедушка стал говорить о принципе, но я решительно сказал: «Дедушка, что за ерунда». Тогда он сдался и рекомендовал сделать спиртовый компресс, и через какое-то время осторожно осведомился, помогло ли лечение – разумеется, помогло.
На медицинские темы он со мной почти не говорил, однако как-то заметил по случаю, что всегда следует выяснить, не приехал ли пациент из провинции: оттуда можно привезти все, что угодно, что можно найти в учебнике в качестве экзотики.
Однажды он рассказал мне медицинский анекдот. Ветеринар приходит на прием к врачу в сопровождении своей жены. Врач спрашивает: «На что жалуетесь?» Ветеринар говорит: «Что значит, на что жалуетесь. Если ко мне приводят корову, я же не спрашиваю, на что жалуетесь». «Хорошо», – говорит врач, осмотрел больного и выписал рецепты, отдал их жене. Та спрашивает: «А если не поможет?» «Тогда забейте его», – говорит ей врач.
В советское время табличку на доме сняли, но практика продолжалась, видимо, не совсем легально. Дедушка работал в поликлинике Наркомтяжпрома, затем она отошла к Наркомату угольной промышленности. Дедушка организовал там отделение физиотерапии и им заведовал. Но также он вел домашний прием. В результате для семьи не было нерешаемых проблем: для каждой проблемы был благодарный больной. Это касалось любых билетов, ремонтов, путевок, учебников и т. п. Когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости в 10 классе, дедушка по своей инициативе достал мне темы для сочинения по литературе. Они оказались неверные, но тем не менее. В то время я терпеть не мог этого блата и всячески его избегал. Когда же выяснилось, что жизнь устроена так, что без блата не обойтись, дедушки уже не было.
Впрочем, дедушка был не всесилен. В 1951 году 3-й Московский медицинский институт перевели в Рязань, и моя тетя Оля – кандидат химических наук – осталась без работы. Целый год этого специфического времени Ольга Израилевна каждый день уходила на поиски работы без какого-то результата и особых надежд. В конце концов ее взял в Институт гельминтологии Академии медицинских наук академик Скрябин, известный ученый, которому уже было около 90 лет. На резоны своих кадровиков он сказал: «Я всегда думал, что эти глупости окончательно решены в 1917 году».
Я никогда не видел, чтобы дедушка приносил с работы какие-нибудь коробки или бутылки, не говоря о конвертах с деньгами. Это просто исключалось. И, кстати, я вообще не видел, чтобы кто-нибудь вокруг вел себя неэтично. Так не делают – это значило, что так не делают. Тем больше мне пришлось удивляться в последующей жизни, когда я видел, что люди себя ведут так, что никак не думал, что это возможно. И насчет конвертов не все придерживались дедушкиных принципов. Моя первая жена Аля Бряндинская была дочерью героя Советского Союза, летчика Александра Матвеевича Бряндинского. Она родилась в 1938 году, как раз перед тем, как он улетел в большой советский перелет с Владимиром Коккинаки на дальний восток на самолете «Москва». А у нее начался сепсис, и ее с матерью, Александрой Григорьевной, которой было 22 года, положили в Кремлевскую больницу к профессору Сперанскому. Там к Александре Григорьевне пришел взволнованый заместитель начальника Управления ВВС РККА Смушкевич – легендарный генерал Дуглас в Испании – и принес ей пачку денег толщиной сантиметров в 15. Смушкевич, видимо, имел большой опыт, и велел, чтобы каждый раз, когда Сперанский будет заходить в блок, класть ему в карман халата несколько бумажек. «Он и без того будет часто заходить, – говорил Смушкевич, – а деньги все-таки не помешают». И Александра Григорьевна вспоминала, что Сперанский заходил 10 раз в день. Через год Бряндинский разбился, а перед самой войной Смушкевича арестовали и в октябре 1941 расстреляли.
После войны в 1946 году дедушке дали дачный участок в Кратове. Надо было там срочно что-то построить. По рассказам, мой папа даже привез туда грузовик кирпича, но в целом из этого ничего не вышло, и участок отобрали.
Иногда дедушка играл со мною в шахматы, причем я всегда проигрывал. Во время матча Ботвинник – Смыслов он разбирал все партии и очень возмущался, когда Ботвинник проиграл ладью: что за игра для чемпиона! Много позже я познакомился с Ботвинником, его жена вместе с тетей Олей одно время лежали в одной лечебнице. У тети Оли в это время была сильная депрессия, и я ей искал приличную больницу. Это было совсем не просто, и я обратился к своему знакомому психиатру Аркадию Егидесу. Аркадий в это время сменил скучную психиатрию на более увлекательную и прибыльную сексологию. Он мне сказал, что найти место в лечебнице невозможно. «Ко мне стоит очередь 2000 женщин, бери любую, а место в лечебнице достать не могу». «В чем же дело?» – спросил его я. «Потому что опоздали строить лечебницы, надо строить убежища для здоровых». Но это уже было много позже.
Какая-то в дедушке оставалась избыточная энергия, и он издавал популярные брошюры, например о витаминах. Так я узнал, что в японском флоте свирепствовала болезнь бери-бери из-за того, что они ели один рис. В 1949 году дедушку пригласили прочесть лекцию в Политехническом музее: нервы и нервность. Т. е. есть физические заболевания нервной системы, а есть психические заболевания, влияющие на нервную систему. Дедушка подготовил диапозитивы – лягушка висит без головы и дергается от электрического тока: опыты Вольта. Однако публика шла не за лягушкой. Огромный зал был набит под завязку. Тут раньше выступал Маяковский, а после – Евтушенко и Вознесенский, снимался фильм «Застава Ильича». Мне было 12 лет, и меня привели послушать. Все время лекции сверху вниз из бель-этажа в партер шел бумажный дождь записок. Как выяснилось, типичный вопрос с некоторыми вариациями был: «Полезна ли половая жизнь, и если да, то как это устроить?» Дедушка сохранял полное спокойствие и объяснил публике, что половая жизнь без излишеств не вредна, впрочем, так же как и воздержание, если не растравлять себя картинками и лишними фантазиями. «Что же до того, как это устроить, то вы наверно понимаете, что я вам не могу выписать рецепт в аптеку», – заключил дедушка.
Саша Гордон написала дедушке из Штатов письмо в 1948 году и хотела возобновить семейную связь с братом, но дедушка не ответил, а окольными путями ей дал знать, что это совершенно не ко времени.
Меня отдали в школу 103, хотя школа 110, бывшая гимназия Репман, была гораздо лучше и располагалась не так уж далеко, в Мерзляковском переулке. Директором 110-й был знаменитый Иван Кузьмич, а директором 103-й был тоже вполне почтенный педагог Иван Фомич. К сожалению, он вскоре умер и в школу прислали новых директора и завуча – Корниенко и Зубенко – они выглядели как два бандита огромного роста. Впоследствии их сняли со скандалом, говорили, что в эвакуации они ограбили доверенных им детей.
Моей учительницей до 4-го класса была прелестная женщина 17-ти лет от роду – Людмила Владимировна Артемьева. Она окончила педагогический техникум и была, как это редко бывает, учитель от бога. Мы ее слушались и боготворили, смотрели ей в рот. Впрочем, с ней тоже были проблемы. Однажды она дала нам пример склонения существительного среднего рода: детё. Дома переполошились: как так детё? Не детё, а дитя, дитяти… Ее пригласили к нам домой на чашку чая, и там постарались тактично объяснить. На снимке нашего третьего класса «В» Людмила Владимировна сидит во втором ряду, с ней рядом Мика Каждан. Я стою в третьем ряду. Мика Каждан был энергичный, амбициозный, способный, круглый отличник, стремился верховодить. Он жил с дедушкой и бабушкой, дедушка его был фотограф, в том числе снимал для школы. У меня с Микой были трения, я не любил, чтобы мной руководили ни с того ни с сего. Однажды мы повздорили публично, решено было устроить «стычку до первой крови», род дуэли. Это произошло во дворе около школы, собралась большая толпа. Я активно махал кулаками, но не совсем удачно. В результате Мика довольно быстро разбил мне губу и удалился в толпе поклонников. Меня никто не провожал. Вскоре Микин дедушка в очереди поссорился, как говорили, с героем Советского Союза, его забрали в милицию и посадили в тюрьму. Микина бабушка с ее ничтожной пенсией растерялась, Мика с голоду стал подворовывать, быстро попался и тоже оказался в тюрьме. Я встретил его спустя лет пять. Он стоял в окружении какой-то шпаны, все с тем же надменным видом. Мы немного поговорили вполне дружелюбно, и больше я его никогда не видел.
В четвертом классе меня избрали председателем совета отряда – пионерским начальством. Общественное доверие развратило меня мгновенно: я самодержавно раздавал указания и приказы. На следующий год меня уже никуда не избрали, к моему изумлению. В 1948 году в класс привели нового ученика – сына королевского египетского посла. Его звали Юаннес Саад, и он был вполне приятный малый. В доме 20 жили уже готовые уголовники, однажды они встретили нашу компанию и разбили Юаннесу нос. Впрочем, он тоже одному из них неплохо засветил. Было большое разбирательство, как мы, пионеры, допустили. Меня они били каждую перемену, пока однажды я не вынул перочинный ножик и устроил сцену из будущих боевиков. Хотя я никого не порезал и даже не особенно напугал, но разразился скандал и меня перевели в школу 59 в Староконюшенном переулке. Ей только что, в 1952 году, присвоили имя Гоголя, в связи со столетием со дня его смерти. Тогда же на Гоголевском бульваре установили его новый, более оптимистический, памятник работы Томского. Старый же, работы Н.А. Андреева, изображавший невидимые миру слезы, перенесли во двор дома в Мерзляковском переулке.
В этой школе директором был приятель отца Алексей Иванович Шемякин по прозвищу «Колобок». Это был человек очень неглупый и незлой, с большим жизненным опытом. Он преподавал математику и часто советовался с отцом по разным вопросам преподавания. Во время войны он был майором во фронтовом СМЕРШе в Румынии, ему даже поручили ответственное дело: отвезти в Москву жену маршала Антонеску. Школа была, конечно, привилегированная, хотя академик Дима Арнольд пишет, что она была обычная, каких миллионы, но это на его совести. В моем классе на тридцать учеников было шестнадцать медалистов. Двоечники потом тоже, что называется, вышли в люди: Боря Кауфман стал ведущим фотожурналистом ТАСС и зав. отделом «Московских Новостей» при Егоре Яковлеве, лауреатом престижных международных премий, заместителем главного редактора «Независимой газеты», Юра Шелагин -профессором строительного института, Олег Пелевин – профессором Института цветных металлов и золота, лауреатом Государственной премии. Это была бывшая гимназия Медведниковых, открытая в 1910 году. Там учились внуки Сталина – дети Василия, дети маршалов и генсеков заграничных компартий, завотделами ЦК, артистов театра Вахтангова. Я помню очень приятного Кузу, потомка молдавского господаря. Его отец был парторгом театра Вахтангова, и его убило бомбой прямо в театре в августе 1941 года. В моем классе учился Толя Жаботинский, см. реакция Белоусова-Жаботинского, великое открытие 20-го века. В соседнем классе учился Сережа Аверинцев. Будущий диссидент Буковский учился на четыре класса младше, артист Шалевич – на два класса старше. Гена Суханов, сын всесильного помощника Маленкова, тоже учился, и очень плохо, в нашем классе. Он на уроках делал, что хотел, сидел верхом на первой парте спиной к учителю, которому оставалось только его игнорировать. В сущности, это был совершенно заброшенный ребенок, у него было что-то с ногой, видимо костный туберкулез, вместо зубов торчали какие-то гнилые корешки. Гена умер вскоре после окончания школы, а его отца посадили в связи с громким скандалом. Как выяснилось, при аресте Берии он украл из его сейфа облигации займа, а они загадочным образом принадлежали Кагановичу, и их номера были переписаны. В начале 1953 года Саша Дюкалов устроил директору скандал на комсомольским собрании: «Почему мы не изучаем гениальную работу Сталина об основном законе социализма?» Вскоре после прихода в школу я поссорился с Женей Грозовым, чей отец был большая шишка в Военно-промышленном комитете, кинул в него тяжелый портфель, но промахнулся и разбил окно. Без последствий. В качестве эксперимента мы изучали латынь, и я до сих пор помню некоторые пословицы. Например, дедушка часто говорил: “Cujusvis hominis est errare; nullius, nisi insipientis in errore perseverare», что значило: «Каждый человек ошибается, но только неразумный (собственно –идиот) настаивает на своих ошибках».
Сережа Аверинцев в школе был совершенно одинок, он страдал болезнью позвоночника, носил корсет и был освобожден от физкультуры. Ученики смотрели на него, как на чучело, но и у учителей он не вызывал никакого интереса. Позднее он мне как-то сказал, что школьные годы были для него кошмаром. Несмотря на это, насколько помню, у него всегда было хорошее настроение, и он никогда не жаловался на жизнь. У меня дома в книжных шкафах стояло много сборников поэзии символистов, акмеистов и имажинистов, я все это читал. Мы как-то разговорились и подружились. Мне кажется, что кроме меня у него был только единственный знакомый, какой-то пожилой человек по фамилии Леонов, который писал новеллы из эпохи Возрождения. Дедушкины друзья Вяхиревы с этим Леоновым были знакомы и считали его комическим персонажем. Сережа мне часто читал длинную балладу Леонова о мадам Дюбарри: «И ощутивши в первый раз безхитростную дрожь, король вдруг понял в первый раз, что раньше пил он в блеске глаз притворство, лесть и ложь…» Сережа жил в одном из арбатских переулков, уже не помню, в каком именно. Он жил вдвоем с матерью, отца его я никогда не видел, м.б. они были в разводе. Никаких икон у них в комнате не висело, что конечно, было разумно. Греческий он выучил сам, и все время мне говорил о божественном Пиндаре, а латинскому языку нас учили в школе. Я часто бывал у него дома, а он ходил к нам на Молчановку. Его мама мне рассказывала, как во время войны они поехали за город, и у них был с собой блестящий термос. Какие-то дети проявили бдительность и сочли этот термос шпионским прибором, их задержали и торжественно отвели в милицию.
Из их книг меня заинтересовали «Фацетии» Поджио Браччолини, редкая книга издательства “Академия”. Это был сборник довольно грубых анекдотов, которыми себя развлекали апостолические писцы во время Констанцского Собора. Собор длился четыре года, с 1414 по 1418, в начале собора был осужден и сожжен Ян Гус, папская канцелярия изнывала от скуки и развлекала себя историями совершенно казарменного толка. Поджио Браччолини все это записал, и получился памятник Возрождения. Комментарии составил Дживелегов. Про некоего деятеля возрождения, Хризолора, там приводилась совершенно гнусная история, включая растление собственной дочери и тому подобное. Дживелегов пишет, что Хризолор был известным просветителем, имел много заслуг, и эта история, скорее всего, является вымыслом, хотя Хризолор был такой человек, от которого можно было ожидать всего. Я нашел у Аверинцева сборник неизданного Брюсова, там было стихотворение про самоубийство: «Прекрасна жизнь, но ты, измученный, быть может собственным бессильем, не говори, к стыду приученный, что тщетно мы взываем к крыльям…» В дальнейшем я его иногда исполнял при различных оказиях и всегда с большим успехом у публики. Сам Сережа предпочитал Вячеслава Иванова. У меня хранится с того времени автограф Сережиного стихотворения о Казанове:
Конца не видно дороге тряской,
селенья, речки, лугов атлас,
в зеленом, тусклом стекле коляски
блеск пары черных и жадных глаз…
Что будет дальше, где Казанова,
когда тумана встают валы,
непостижимый, нежданно новый
возникнет город из сизой мглы.
Всегда овеян певучей сказкой,
вельможа, шулер, игрок и вор,
лети коляска, несись коляска,
в безбрежный, вечный, земной простор…
Я думаю, что раз Сережа мне читал свои стихи, значит и я ему читал свои, но я этого не помню.
В конце школьного периода я случайно познакомился с Николаем Федоровичем Федоровым, доцентом классического отделения филфака МГУ. Я рассказал ему об Аверинцеве, и Федоров сказал, что такие люди очень нужны отделению, куда, в основном, поступают девицы с целью поскорее перейти на романо-германское отделение. Я их познакомил, и Сережа произвел на Федорова самое лучшее впечатление. На вступительном экзамене Сережа ухитрился получить тройку по русской литературе, но с помощью Федорова его приняли. На первом курсе он мне говорил, что на факультете мало что интересного, но есть такая девочка, которая пишет хорошие стихи, ее фамилия Горбаневская. Очень популярен ее цикл «Цветные сонеты». После этого мы с ним встречались только случайно, где-нибудь в центре Москвы, но он всегда был мне рад. Он получил премию Ленинского комсомола за свою книгу о Плутархе. Мне это казалось несколько загадочным, и я так и не знаю, как это получилось. Юра Манин мне говорил, что он был членом комиссии по присуждению этой премии, и что список поступил сверху и не обсуждался. На лекции Сережи я не ходил, хотя слышал, что там люди сидят друг у друга на головах и каждое слово записывают на магнитофон. При встречах он мне рассказывал о разных событиях в Институте мировой литературы или в кругах патриархии. Под конец мы жили в одном и том же доме на проспекте Вернадского, и он иногда под вечер к нам заходил. Как-то он рассказал, что его должны были включить в редколлегию журнала «Иностранная литература», но Чингиз Айтматов этому бешено сопротивляется.
Последний раз я его видел в 1991 году. Он сказал, что временно живет в Шотландии, но приехал, чтобы участвовать в этом хэппенинге, т. е. в Съезде народных депутатов, где ему так и не дали слова, и свою замечательную речь он напечатал в газете. Он меня спросил, когда я приехал? – «Что значит приехал?» – «Но ведь ты же уехал?» – «Нет, только собираюсь». Больше мы не виделись. Он переехал в Вену и как-то дал интервью, которое попалось мне на глаза. Говоря о левых студентах, которые маршируют по улицам с песней: «Ein, zwei, drei, Palestinen Frei! » – он сказал, что Палестинен может быть и фрай, но уж во всяком случае это не ейн, цвай, драй.
В первую же неделю в 59-й школе я получил десять пятерок по разным предметам, и на меня стали приходить смотреть из других классов. В это время мой прорыв остановила учительница биологии Евгения Жудро по прозвищу Жудропа. Она нас учила не по учебнику, а по последним объявлениям Лысенко, я не мог получить больше тройки. Логики тут не было никакой, система ее была катехизис. Как образуются виды? Путем естественного отбора и дивергенции. Когда в десятом классе стало ясно, что у меня будет медаль, ее заставили, скрепя сердце, принять у меня пересдачу и поставить пятерку. Кстати сказать, Лысенко заморочил голову не только бедной Жудропе, но и Хрущеву, и его выступления и открытия окончились только в 1965 году, как мне кажется. В стенограмме сессии ВАСХНИЛ 1948-го года я нашел прекрасный образец мужества. Один из генетиков в последний день, когда уже приговор морганистам, меньшевикам в науке, был вынесен, и шло массовое покаяние, сказал примерно так: «Я не генетик, я цитолог, но и у меня есть свое мнение. Оно таково, что я думаю, что выступавшей передо мною женщине не надо бы так каяться и приспосабливаться, особенно учитывая, что по теории Лысенко, эти благоприобретенные свойства могут передаться потомству». Уже когда я учился в университете, на биофаке произошел скандал, когда на студенческом костре две дочери математика А. А. Ляпунова спели песню:
Ах, ты песня, песня вейсманистов,
ты лети к Трофиму в кабинет,
и новатору, гиганту мысли,
наш формальный передай привет.
Уже учась в аспирантуре, где-то в 1963 году, мы обнаружили, что наш преподаватель диалектического материализма, зав. кафедрой института им. Гнесиных, все диалектические примеры заготовил из статей Лысенко. Вообще-то он был нормальный малый, и мы относились к нему неплохо. Он не мог понять, чего это мы вдруг его так яростно атакуем и выходим из себя.
Физику нам преподавал Сергей Макарович, по прозвищу «Макар». Как-то Витя Генкин не понял его объяснения на уроке и спросил: «А это каким Макаром?» Все умерли со смеху. Довольно трудно у него было что-то понять. Однажды я попросил Костю Баранского объяснть мне, что такое потенциал. Костя стал говорить про воду, которая падает с высоты, превращая потенциальную энергию в кинетическую, но я его уже злобно не слушал: при чем тут вода, если я спрашиваю про электричество? Так или иначе, по физике у меня была четверка, и я получил не золотую медаль, а серебряную, хотя на выпускном экзамене сдал физику на пять.
Вообще у нас были очень неплохие учителя. Литературу преподавали Лия Александровна Ханина и Мария Сергеевна Борисевич (Машка). Она хоть и не любила Тынянова, но в то же время не стеснялась нам сказать, что у Федора Парфенова два достоинства: нахальство и авторучка. Историю вела Вера Васильевна Сказкина. В свое время, в 29-31 годах, моя мама училась на истфаке МГУ и муж Веры Васильевны, профессор Сергей Данилович Сказкин, будущий академик, был маминым руководителем. Идеологическая поножовщина тем временем шла полным ходом. Тарле судили по делу промпартии в 1930 году. Погром все разгорался. В начале 1931 мама решила, что с нее хватит, перестала изучать французские хозяйственные документы времен Людовика ХVI и ушла с истфака. Сергей Данилович не мог последовать ее примеру и с ужасом наблюдал, как новейшая история добирается до специалистов по медиевистике. Мама иногда бывала у Сказкиных в гостях.
В 1937 году Сказкин залез под кровать и отказался оттуда выходить. Вера Васильевна ставила ему туда еду. Нельзя сказать, что его поведение было иррациональным. Трудно также судить, было это аггравированным расстройством или симуляцией. В 1939 году Сказкин вылез из-под кровати и вернулся на истфак. В 1947 году его избрали членом-корреспондентом Академии Наук. Впрочем, в нашем классе историю вела Бескина. Она нас учила в духе времени, что Шамиль был турецкий и английский шпион, чему я, после чтения «Хаджи Мурата», очень удивлялся.
Я занимался фехтованием в районной спортсекции. Нас тренировал, и очень неплохо, бывший поручик царской армии. Какие-то навыки остались у меня до сих пор. Из нашей школы в эту секцию ходил Паша Финн, впоследствии известный киносценарист. Параллельно я ходил в кружок для школьников на филологическом факультете МГУ. Кружком руководил Игорь Мельчук, в будущем знаменитый структурный лингвист. Конечно чувствовалось, что это блестящий человек. Он увлекательно рассказывал нам про Бальзака, которого я все равно терпеть не мог. Особый восторг у него вызывал Роже Мартэн дю Гар и его роман «Семья Тибо». Что он там такого нашел, в этом огромном и довольно занудном кирпиче, я до сих пор не понимаю. Я также ходил на районные математические олимпиады, и получал там поощрительные дипломы.
Однажды Шемякину пришлось применить навыки из прошлой жизни. Валя Рабей написал в уборной на стене какую-то гадость. Было устроено дознание. Всех выстроили и по-одному вызывали в кабинет директора. Наконец, факты были установлены, и Алексей Иванович произнес прочувствованную речь. Я помню выражение: «Рабей, эта грязная личность…» Впрочем, этим все ограничилось. Конец карьере Шемякина положил будущий диссидент Владимир Буковский – он начал издавать рукописный журнал. Видимо, это получило огласку, и Алексей Иванович доложил в райком. Его тут же сняли с должности директора. Буковского исключили из школы, и он перешел в школу рабочей молодежи.
В 1949 году дедушка достал мне путевку в Геленджик. Естественно, я ехал под фамилией Поляков. На группу в 15 детей был сопровождающий учитель, в купе я ехал с взрослыми посторонними попутчиками. Глядя на мою нордическую внешность – блондин с голубыми глазами – они немедленно спросили, в духе повсеместно начинавшегося психоза: «Мальчик, а какая твоя национальность?» Я честно сказал: «Еврей». – «А ты можешь сказать КУКУРУЗА?» Это же был верный тест: еврей скажет КУКУРУЖА. Я сказал: «Кукуруза». Вот те номер! Надо же! Мы проезжали разрушенные Харьков и Сталинград, они лежали в руинах. Пересекли страну с северо-запада на юго-восток. В санатории в Геленджике обкомовские дети уже наслушались от родителей и говорили в спальне, что пора устроить еврейский погром. Как раз то, что Сталин в Москве советовал Хрущеву. Обо мне ответственные дети вынесли суждение, что Поляков хоть и не еврей, а все равно сволочь.
Я так никогда и не узнал, кто придумал лозунг о великих стройках коммунизма. Каналы, гидростанции, лесополосы Докучаева… Все это было нарисовано на цветном плакате, а плакат в 1949 году висел на каждой стене. Еще один последний рывок, и мы уже все в коммунизме. Вот это была пропаганда! Наверно, это была последняя плановая идея Вознесенского, перед тем, как его расстреляли. Музей изящных искусств, построенный отцом Цветаевой, был закрыт, и там функционировала выставка подарков товарищу Сталину к его 70-летию. В микроскоп можно было видеть, как на рисовом зерне выгравирована страница из «Краткого курса истории ВКП(б)».
В 1953 году дедушке исполнилось 70 лет, и он получил звание народного врача РСФСР и орден Ленина, грамоту подписал Шверник. Дедушкин юбилей был в мае, значит оформление происходило, наверно, до 5 марта, когда умер Сталин, и все узнали, что такое дыхание Чейн-Стокса. Советская действительность была неоднозначная.
В январе 1953 года, когда в газете «Правда» вышла статья об убийцах в белых халатах, я к нему пришел и спросил: «Ты думаешь, врач может специально травить пациента?» Дедушка подумал, видимо тщательно подбирая слова, и сказал: «Вообще-то мне себе это трудно представить». Вокруг крутилась антисемитская карусель, самое время было припомнить молитвы, которым его учили в Чаусах. Отравитель Вовси жил поблизости в Серебряном переулке, и мой однокласник Голубков, сын управдома, рассказывал, что его отец был понятым при обыске. По его словам, оказалось, что все книги набиты деньгами. Лет двадцать спустя моя знакомая работала у академика Василенко в клинике 1-го медицинского института. Он говорил сотрудникам, что на очной ставке сказал Вовси, который уже во всем сознался: «Вы как хотите, а я хохол, я еще потерплю». Впрочем, по другим сведениям, сознались все врачи, кроме тех, кого убили на допросах, как главного врача Боткинской больницы Шмелиовича.
Дедушка работал еще на полставки в Институте Склифосовского, и когда Сталин умер, и с похорон стали привозить в «Склиф» задавленных, он позвонил домой и велел, чтобы Илюшу на улицу не выпускали. Но я уже ушел со своими друзьями Толей Жаботинским и Витей Генкиным на эти похороны, и на Кировской нас чуть не раздавило в толпе. Я сложил руки перед грудью и чувствовал, как локти вдавливают мне в ребра, но все обошлось. Людская воронка, по счастью, вытолкнула нас наружу. Толя и Витя сказали, что хотят сделать ещу попытку, но я пошел домой. Впрочем, они тоже остались целы.
А уже в апреле я по дороге в школу прочел в газете на стене, что авантюрист Михаил Рюмин арестован, врачи выпущены, и у Лидии Тимашук отобрали орден. В 1956 году, после доклада Хрущева, дедушка высказался о Сталине на семейном торжестве так: «Я знал, что он сволочь, но я не знал, что он ТАКАЯ сволочь!»
Каждое лето меня отправляли в пионерский, а потом в молодежный лагерь, так как мама считала, что важнее всего, чтобы я дышал свежим воздухом. Я никак не мог понять, почему нельзя меня оставить в покое в Москве. В 1953 году в таком лагере меня избрали в совет лагеря, я был редактором стенной газеты. На заседании совета я узнал, что они почему-то затевают какую-то гадость против одного моего знакомого. Не долго думая, я его предупредил, чтобы он держался настороже. Это выплыло наружу, видимо мой знакомый проболтался. Совет лагеря собрался и учинил надо мной военно-полевой суд по обвинению в предательстве и измене. Уж не знаю, что они там мне готовили, я не стал дожидаться и ушел в спальню своего отряда. Там я забаррикадировал дверь одной из кроватей. Мгновенно коридор наполнился добровольцами, которые ломились в спальню. Под их ударами дверь стала медленно открываться. Я открыл свой перочинный ножик и молча встал напротив двери. Это было похоже на сцену убийства Грибоедова из книги Тынянова «Смерть вазир-мухтара». Когда первые ряды нападавших увидали меня с ножиком, их охватил ужас, и они хлынули назад. Я вышел в коридор, он был уже совершенно пуст. Я побежал на станцию, чтобы сесть на электричку в Москву. Когда я оглянулся, то увидел, что на удалении весь лагерь бежит и гонится за мной длинной разноцветной лентой. Физкультурник с какими-то спортсменами побежал наперерез, они внезапно выскочили из оврага, выбили у меня ножик и повели меня в лагерь. К этому времени директор лагеря наверно сообразил, что скандал ему совсем ни к чему. Во всяком случае, была отдана команда оставить меня в покое, а через два дня лагерь окончился.
Как-то в одном из этих летних лагерей я засмотрелся на двух девочек: одна была брюнетка, и ее звали Марина Брауде, а вторая блондинка, по имени Наташа Вельш. Лагерь окончился, но они не выходили у меня из головы, и я решил что-то предпринять, причем по обоим направлениям. Сначала я позвонил Марине и договорился о встрече. Где-то она жила около Елоховской церкви в районе станции метро Бауманская. Я очень волновался и взял с собой для моральной поддержки старого друга Витю Магидсона. Витя жил тоже на Бауманской в подвале с отцом, матерью и двумя братьями. Все братья были очень здоровые ребята. Его мать, с внешностью библейской красавицы, работала в министерстве угольной промышленности, а отец был инвалид гражданской войны, со страшным сабельным шрамом поперек лба. К моему удивлению Марина пришла не одна, а в сопровождении своего, видимо, постоянного парня, которого Витя занял вежливым разговором. Вопрос был ясен, и я переориентировался на Наташу. Она жила на улице Герцена, неподалеку от дома литераторов. Там поблизости жил мой приятель по школе 103, Володя Гурвич. Я стал его усиленно посещать, а между делом встречал Наташу и вел с ней дружеские разговоры. Володя меня познакомил с нашим сверстником Игорем, который учился в каком-то техникуме. Игорь, как выяснилось, сообразил причину моей активности и она, видимо, противоречила его собственным планам. Однажды вечером он меня встретил, и после дружеских приветсвий незаметно завел во двор, где поджидал какой-то его знакомый. Вдвоем они вдруг на меня набросились и несколько побили, не так, чтобы сильно. Было не так больно, как обидно. Я был поражен таким внезапным предательством и, поразмыслив, решил предпринять ответные шаги. Палка бывает о двух концах, так что я занялся планированием ответной операции и созвал, как тогда говорили, «кодлу». Я позвал Витю Магидсона и Севу Золотова из летнего лагеря минугля, и Колю и Леню из еще одного лагеря, и м. б. кого-то еще, уже не помню. В общем у нас был запас прочности, с учетом действий на чужой территории. Примерно зная время возвращения Игоря из его техникума, мы расположились на его пути в каком-то парадном. Шел дождь, мы пели туристские песни. Шарик крутится, вертится, словно шар голубой. Я выглянул из подъезда и увидел, что Игорь как раз проходит мимо. Мы с Леней выскочили и его догнали. Я быстро влепил ему по морде, а Леня добавил сильной ладонью по голове, спросив: «Ты зачем Илью заманил?» Игорь имел в руке чемоданчик, но рассудил за благо не отбиваться, а бежать. Пока остальной народ подтягивался к месту событий, он вдруг сделал падающее движение вбок и кинулся наутек, с криком: «Погоди, Илюша!» Наверно он сделал из этого свои выводы, так как я больше его не встречал. Мне говорили, что вроде бы Леню через пару лет зарезали на Красной площади в драке после выпускного вечера в школе. Наташу Вельш я тоже больше не видел.
Я окончил школу в 1955 году. Мы снялись на фоне здания школы перед началом экзаменов – Новиков, Куперман, Голосов, Кауфман, я, Дмитриев. Леня Новиков был в школе моим большим приятелем, он был записан в паспорте русским, что ему, конечно, очень помогло в дальнейшей жизни. При довольно скромных внешних данных, он обладал звучным командирским басом – бесценным даром для армейских сборов и общественных организаций. В школе он был секретарем комсомольского бюро, и я помню как на одном из собраний он клеймил стиляг: «Они потому называют улицу Горького Бродвеем, что само имя Горького им ненавистно». Он поступил на мехмат МГУ и там тоже занимал общественные должности. Когда у меня там начались неприятности, я по старой дружбе рассчитывал на его поддержку, как оказалось, напрасно. Он с большой принципиальностью поддержал эту атаку, которая могла мне дорого обойтись. Фима Куперман, крупный, немногословный, обстоятельный, впоследствии уехал в Канаду.
Слава Голосов (которого на самом деле звали Игорь) был очень славный и симпатичный человек. Его мать была еврейкой, а отец – корейцем. Отца расстреляли, мать посадили. В лагере она сидела вместе с женой известного архитектора-конструктивиста Пантелеймона Голосова, автора знаменитого здания комбината газеты “Правда” в Москве. Сейчас это классика конструктивизма. Выйдя из лагеря, жена Голосова усыновила детей лагерной подруги. Впоследствии Слава женился, к общей зависти, на фантастической красотке Алене Вассерберг, дочери маминых школьных друзей. За ней, в свое время, настойчиво, но безуспешно ухаживал сын Маленкова Андрей. Слава умер незадолго до нашего переезда. Боря Кауфман был сыном актера и директора театра Матвея Кауфмана. Матвея посадили в лагерь и выпустили только в 54 году. Боря всегда поражал меня своим оптимизмом и хорошим настроением. После разговоров с ним я обычно задумывался: может, в самом деле все не так плохо? Дмитриев был из семьи архитекторов и часто оставался один в пятикомнатной квартире. Это было причиной его популярности в классе. О том, что там происходило, ходили неопределенные слухи. Увы, меня туда не приглашали.
Дедушкин брат, дядя Абрам, стал гражданским инженером. Его очень красивая жена согласилась за него выйти после долгих уговоров как раз в сентябре 1917 года, причем он ей обещал: «Летом у меня рабочий сезон, но я тебе клянусь, каждую осень в Ниццу!» Это обещание было потом предметом постоянных семейных шуток. Дядя Юлий не получил образования, а остался продолжать семейное дело. В 1920 году хлебная торговля, которой он занимался всю жизнь, стала преступлением, его арестовали и должны были расстрелять. В это время к дедушке Израилю обратился видный чекист, у которого от нервной работы отнялись ноги. Мне кажется, что это похоже на известный случай Анны О. из практики Фрейда. Во всяком случае, дедушка вылечил этого чекиста и получил жизнь дяди Юлия в качестве гонорара. Интересно, что в дальнейшем дядя Юлий был на дедушку обижен, что тот ему мало помог, и они были в ссоре.
В квартире на Молчановке было шесть комнат: гостиная, спальня, столовая, детская, комната для гостей и комната для прислуги и еще кухня, ванная и две кладовки, она располагалась на втором этаже. С балкона был виден Серебряный переулок и родильный дом Грауэрмана, где родилась мама в 1911 году, тетя Оля в 1915 году, я в 1937 году и моя сестра Нина в 1949 году. Теперь Лужков его разрушил. Серебряный переулок исчез вместе с Собачьей Площадкой при Хрущеве во время строительства нового Арбата. Как-то в 1917 году мама и Оля играли в столовой, мама прилегла на диван отдохнуть и заснула. Оля посмотрела на нее с обожанием и от полноты чувств треснула ее мраморным яичком по голове, воскликнув: «Тасика милити!», что означало: «Наташа милая». Позднее Оля сочинила популярное в семье стихотворение: «Штаны чернючие, штаны ненужные, мне нужно белые, как солнце смелые!»
В квартире стояло немецкое пианино, на нем учили играть маму, а потом Олю, но они потом никогда не играли. Когда мама вышла замуж за папу, и он поселился на Молчановке, пианино очень пригодилось. Папа был очень музыкальный, с абсолютным слухом, он играл целые оперы, а дедушка с удовольствием исполнял оперные партии, оба были очень довольны этим занятием. Уже когда я учился в 10-м классе, мой друг Витя Генкин решил начать играть на фортепьяно, и почти каждый день ходил к нам на Молчановку и играл Лунную сонату по нотам с большим упорством. Над нами на третьем этаже в квартире 5 жила семья художника Валентина Серова: Оля, Митя, Юра. Юра был художник, а Митя – музыковед, и какое то время преподавал в Китае. Потом Митя женился на десятикласнице Сусанне. Она поступила в театральный и привела своего сокурсника Олега Табакова, который у них долго жил. Когда в 70-х годах из дома выселили всех прежних жильцов под предлогом капитального ремонта, Серовы оказали решительное сопротивление, не поддались давлению, и их оставили в покое.
Я не знаю, кто теперь живет в нашей квартире, по слухам вроде бы гроссмейстер Анатолий Карпов, но шахматисты мне потом говорили, что он живет в другом месте.
В квартире 4 напротив нас после революции жили родственники известного большевика Беленького. По-видимому, это был Абрам Беленький, старый большевик с 1902 года и чекист, участник школы в Лонжюмо, расстрелян в 1941 году. Сидел в президиуме 12-го съезда ВКП(б). Впрочем, известных большевиков Беленьких было дюжины полторы, и когда их стали хватать, то НКВД не всегда могло разобраться, о ком конкретно идет речь, только во время реабилитации стало ясно, что порой в доносе говорилось об одном, а обвинение предъявлялось другому Беленькому. Конечно это была халтура, но м. б. в НКВД считали, что это не такая большая разница. В Сталинских списках все они помечены первой категорией. Эта неразбериха описана в книге Жуковского «Лубянская империя НКВД». В квартире жила сестра Беленького – врач Раиса Эпштейн и его маленький сын Сережа, которому позднее дали фамилию Смоляк. Он, помнится, настойчиво ухаживал за дочерью дворника, жившей на первом этаже. Это была довольно симпатичная девушка, как мне кажется, Сережа не имел у нее успеха. У него были большие математические способности, он получил в 1953 году первую премию на Московской математической олимпиаде для десятых классов, из таких победителей обычно получались первоклассные математики. Когда он шел на объявление результатов олимпиады, то заранее взял с собой веревочку, т.к. был уверен, что получит 1-й приз, а это довольно много книг. Он поступил на мехмат МГУ, но в 1957 году во время беспорядков на мехмате его исключили, он попал в армию и вернулся на мехмат только через три года после разных несчастий. Потом он занимался экономикой, стал доктором экономических наук и работал в ЦЭМИ.
Под нами в квартире 2 жила Муся Фербер со своим мужем Женей Шустеровичем. Муся преподавала математику в школе, а Женя был химиком. Муся часто у нас бывала, консультировалась с папой насчет преподавания или просила маму погулять со своим ребенком. Потом Шустеровичи уехали в Штаты. Я с удивлением прочитал в газетах, что в 90-х этот их ребенок занялся торговлей русскими ядерными отходами, сильно разбогател и собирался жениться на Ксении Собчак.
Где-то в 1910 году дедушка вместе со своим воронежским другом Александром Вяхиревым и братом жены, Микой Майзелем – все они были врачи – организовал санаторий для нервнобольных около станции Подсолнечная. Они арендовали имение у известного врача, доктора Щуровского, который лечил Чехова и Толстого. В буклете было сказано: «Душевнобольные и заразные больные в санаторий не допускаются». Поблизости было имение Бекетовых «Шахматово», где вырос Александр Блок. В 1911 году в санатории лечилась мать Блока, Александра Кублицкая-Пиотух, и Блок ее там навещал. В воспоминаниях Ахматовой описано, как Блок на перроне станции Подсолнечная увидел ее в тамбуре вагона поезда Москва–Петербург и задал совершенно неприличный вопрос: «С кем вы едете?»
В санатории завели трудотерапию, физиотерапию, психотерапию, водолечение, душ Шарко, провели шоссе до станции, построили свою электростанцию. Из Юрьева-Польского приехал умелец на все руки Ефим, который заведовал хозяйственными работами. С ним дедушка поддерживал связь всю жизнь, и во время бомбежек Москвы меня в августе 1941 увезли в Юрьев-Польский к Ефиму. Мне рассказывали, что жена Ефима мыла мне голову в тазу, чего я терпеть не мог, а я ей кричал: «Ты мой враг!»
Вечерами в санатории устраивали концерты и представления силами больных и м.б. по молодости немного флиртовали. Есть фотографии, как мама и Оля гуляют по санаторию в кружевных капотах с бабушкой Ниной Гавриловной, дедушка в военной форме – приехал в отпуск с войны. Мама всю жизнь вспоминала, как хорошо было жить в санатории. После революции из санатория убежали и никогда уже о нем не упоминали и не писали в анкетах. Я как-то навещал своего школьного друга Витю Генкина, флотского офицера, в санатории Военно-Морского Флота около Подсолнечной, и мне кажется, что это и есть дедушкин санаторий.
После рождения мамы в доме поселилась нянька, Анна Даниловна Степанова, Анюта. Своих детей у Анюты не было, она прожила с нами всю жизнь как член семьи. Анютин муж был приказчик, красавец с усами, он сошелся с хозяйкой своей лавки, и Анюта его выгнала. Мама и Анюта, обе любили меня бесконечно, и из-за этого иногда ссорились. Кроме того, Анюта считала своим долгом указывать маме на ее хозяйственные промахи. Как-то я прочитал, что на выборах в Учредительное собрание в 1917 году список большевиков был номер пятый, и тут же спросил Анюту, а за какой список дедушка голосовал. Она сказала, что не помнит, но точно не за пятый. У Анюты была племянница Катя. Она была на войне связисткой. С войны она привезла Анюте трофей из Германии: карманные серебряные часы. Часы были довольно дешевой штамповкой, но они были выпущены в свое время коммунистической партией Германии. На циферблате из головы Ленина секундными толчками шла надпись на немецком: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Минутная стрелка была как молот, а часовая как серп. На фронте Катя вышла замуж. Вскоре после демобилизации ее муж с товарищами-фронтовиками пошел в кино. То ли у них не было билетов, то ли не было денег на билеты, но они, как герои войны, хотели пройти так, поссорились с контролером и убили его. Всех их посадили надолго. В 46-м году по квартирам ходили приезжие из Украины и просили хлеба – был послевоенный голод. В 49-м году родилась моя сестра Нина, и ей наняли приезжую няньку Машу. Я помню, как Анюта объясняла Маше, что к чему, и с гордостью говорила: «Чай и сахар не запираем».
В 1940 году на мой трехлетний юбилей дедушка мне подарил педальную машину. Она по дизайну была выполнена, как машина М-1, эмка, с открытым верхом, такая же изображена на картине художника Налбандяна. У него в этой машине едет какая то женщина, очевидно, ударница труда или жена ответственного работника. На своей машине я носился сам по длинному коридору на Большой Молчановке, от парадной двери до кухни и лихо заворачивал мимо комнаты Анюты к комнате Зиши… Сохранился снимок, где я сижу в этой машине на балконе. Внизу видна Большая Молчановка и родильный дом Грауэрмана, которых больше нет. В 1941 году мы на лето переехали на дачу к нашей знакомой тете Эсе на станцию Трехгорка Белорусской дороги. Я помню, как мы там играли в прятки, и местные девочки спрашивали папу: что это Илюша, просто так стоит или выручается, хотя я усердно хлопал по дереву ладошкой и было очевидно, что выручаюсь. В августе Люфтваффе стало Москву сильно бомбить, папа уже был на фронте, и мы бросили все имущество на даче, так как достать машину для перевозки было невозможно, и меня увезли в Юрьев-Польский к дедушкиному знакомому Ефиму. Я помню, как там мы со всем народом вместе бежали по полю от бомбежки, а я задирал голову вверх и удивлялся: во всем большом небе один маленький самолет и от него все бегут. А моя машина досталась немецко-фашистским захватчикам.
В конце сентября мы с мамой уехали в эвакуацию. Повидимому, ехать вместе с дедушкой в город Миасс под Челябинском, куда эвакуировалась его поликлиника, было нельзя. Мама почти уже согласилась поехать вместе с папиной семьей, его мамой, сестрой, племянницей, на их родину, в далекий и безопасный Ставрополь. В самый последний момент мама передумала, а они все уехали. В августе 1942 года группа армий «А» под командованием фельдмаршала Вильгельма Листа прорвалась на северный Кавказ, и Ставрополь был захвачен. Первый секретарь крайкома Суслов, представители государственного комитета обороны Каганович и Берия не организовали эвакуации ни Ставрополя, ни Краснодара. Южный фронт развалился. Малиновский, а потом Буденый, не смогли построить оборону. Боевые товарищи честного солдата Листа из ейнзацкоманды СС тут же решили еврейский вопрос: всех евреев согнали на стадион и погрузили в душегубки, т. е. автомашины, где выхлопная труба вела в кузов. Все погибли: Софья Григорьевна, Муся, Эллочка, и мы бы с мамой были бы там же. После войны Листа судили англичане и он получил пожизненное заключение, но не за Ставрополь, а за Балканы и Грецию. Просидел только до 1950 года. А у мамы в 1941 году возник другой вариант. Мы уехали в Благовещенск около Уфы, в Башкирию, вместе с Военно-Юридической Академией. Ее начальником был назначен известный юрист, автор учебников и многочисленных работ и монографий, А.А. Герцензон. Этот Алеша Герцензон приходился нам дальним свойственником: он был племянником Надежды Владимировны, бывшей жены Мики Майзеля, брата моей покойной бабушки, Нины Гавриловны. Надежда Владимировна тоже ехала с академией. Я прочел в одной статье в интернете, что Военно-Юридическая Академия в октябре защищала Москву, из ее слушателей и преподавателей был составлен батальон… Может быть оно и так, но я-то помню, что академия эвакуировалась в Благовещенск, а потом в Ташкент.
Мы ехали сначала на поезде, потом на барже. Там какой-то раненый капитан с перевязанной рукой угостил меня сахаром. Военкомат в Благовещенске нас вселил в избу к одинокой старухе, снабдил дровами. Они были на вес золота. Мама, именем Герцензона, которого я так никогда и не видел, записала меня в детский сад, что означало трехразовое питание. В общем, с моей точки зрения, все было нормально. Я был крупный ребенок, и мама, перенося меня поздней осенью через лужу, не удержалась на ногах и рухнула в эту лужу. Я очень смеялся. Зимой у меня было воспаление легких, а с дровами вышла задержка, и старуха отказывалась топить избу. Я чуть не умер, но сам об этом ничего не помню. Как москвичам нам выдавали довольно много хлеба по карточкам, и мама ходила на рынок менять его на другие продукты. Зимой на рынке молоко продавали в виде белых кругов – его выставляли на улицу, и там оно замерзало. Мама кормила меня черным хлебом с топленым маслом и репчатым луком – очень вкусно и полезно от цынги. В Благовещенске формировалась новая дивизия, и мама устроилась работать в штаб секретаршей. Солдаты маршировали в лаптях, ботинки с обмотками выдавались только перед отправкой на фронт. Однажды вечером в нашу избу постучался какой-то командир. Его переводили в другое место, и он хотел продать запас своего продовольствия – масло и мед, по казенной цене. Это было все равно, что даром. Но и таких денег у мамы не было: она получала маленькую зарплату и лейтенантский аттестат за папу. Мама кинулась занять денег у Герцензонов. Те сказали, что это явно какой-то аферист и денег не дали. Вернувшись домой, мама увидела, что этот военный почти все продовольствие уже продал. Мама опять побежала к Герцензонам, и убедила их все-таки одолжить денег. В результате ей досталась двухлитровая банка меда. Этот мед я категорически отказался есть, как еду необычную и непривычную. Так что почти весь мед мама отдала Герцензонам. Немного я его распробовал лишь тогда, когда банка была почти пуста. В 1943 году дедушка прислал нам вызов в Москву от своего наркомата. Мы поехали в Уфу зимой в кузове грузовика. В Уфе сели на поезд. В дороге я чуть не потерялся: мама ушла за чем-то, а поезд тронулся. Я сохранял полное спокойствие, т. к. мама никуда деться не может.
Когда мы с мамой вернулись в 1943 году из эвакуации в Башкирии, выяснилось, что у меня полно вшей, и Анюта долгое время их выводила, вычесывала мне голову частым гребешком на газету и мазала керосином. Именно Анюта мне объяснила, что мы – евреи. Произошло это так: как-то она увидала в окно, что я во дворе гонюсь за каким-то малым и кричу ему: «Жидовская морда». Мне это представлялось абстрактным оскорблением средней тяжести, вполне соответствующим уровню конфликта. Анюта тут же спустилась во двор, взяла меня за руку, отвела меня в свою комнату и произвела промывку мозгов. Моему удивлению не было предела. Я тогда ходил в детский сад Наркомата угольной промышленности на Красной Пресне, и, в дополнение к Анютиным объяснениям, мама мне рассказала по дороге, что раньше наш народ жил в Палестине, среди пальм и бананов, у нас было свое государство, огромный храм, свои генералы и полководцы, и когда-нибудь мы туда уедем. Так оно и произошло лет пятьдесят спустя, но в тот момент я был переполнен новыми сведениями, и тут же ими поделился в детском саду. Все открыли рот. К счастью, в детском саду и воспитательница, и врач, и директор – все были евреи и дальше дело не пошло. Дедушка сказал маме: «Наташа, ты вообще думаешь иногда?»
Мы порой гуляли с мамой по Никитскому бульвару и как-то встретили полк солдат, который шел с оркестром от Арбатской площади, и я побежал следом и убежал от мамы. Пришел в себя я лишь на Никитской площади, но сообразил развернуться и самостоятельно пришел домой, где конечно уже была паника. В другой раз на том же бульваре я уехал от мамы на трехколесном велосипеде и крикнул ей: «Несись за мной огромными скачками!» Так делал волк в какой-то детской книжке.
Во время войны в 1914 году в санатории устроили госпиталь, а дедушка уехал на фронт военным врачом в чине поручика. На фотографии видно, что у него была шашка и, наверно, револьвер, а также офицерский кортик, который он хранил всю жизнь, хоть это было небезопасно. Он работал в полевых госпиталях и ездил с санитарными поездами, которые эвакуировали раненых. В 1918 году, когда армия развалилась, он на какое-то время вернулся домой, но вскоре его мобилизовали в Красную Армию, и он там служил врачом, пока в 1920 году не заболел сыпным тифом, и его привезли в Москву. После тифа и м.б. в результате военных впечатлений гражданской войны у него было нервное расстройство, он не узнал свою жену, которая к нему пришла в госпиталь. Он стал ей говорить, что у него пропал складной ножик, очень нужная вещь. Со временем он пришел в себя и стал работать врачом на Рогожской заставе. Зарплату выдавали продуктами и овощами, и он их вез домой на тележке пешком.
В начале двадцатых дедушка самоуплотнился и поселил в квартире свою племянницу Женечку Левинсон, дочь своей сестры Эсфири. У Женечки был муж Зиновий Ефимович Гуревич, его прозвище было Зиновей, с ударением на последнем слоге. Он был юрист и работал консультантом в каком-то наркомате. Только во времена перестройки мама мне рассказала, что Левинсоны в 1920 году уехали в Константинополь, но им там не понравилось, и они успели вернуться обратно в Одессу. На школьном выпускном экзамене по литературе я написал сочинение по Пушкину. По этому поводу Зиновей меня пытался убедить, что Пушкин в Царском селе прочел Державину стихи: «Старик Державин нас заметил, и, в гроб сходя, благословил». Тщетно я ему пытался доказать, что это бы было, по меньшей мере, неприлично и неуместно – говорить человеку в лицо, что он «в гроб сходя».
В конце существования санатория погиб дедушкин друг доктор Александр Вяхирев. Он поехал в деревню по вызову, и там у него случился сильный приступ аппендицита. Дедушке дали знать, и он вместе с Микой Майзелем туда приехал и прямо в избе сделал операцию, но было уже поздно.
Жена Вяхирева была из семьи Сеппи, это были дети швейцарского дирижера Иосифа Сеппи, который приезал в Россию и умер от тифа или холеры примерно в то же время, что и Чайковский. Его детей разобрали интеллигетные семьи – Васнецовы, Алексеевы. Зинаида (Зиша) Сеппи, воспитанница театрального режиссера Зинаиды Сергеевны Соколовой, сестры Станиславского, после революции пошла работать секретаршей в Рабоче-Крестьянскую Инспекцию (РКИ) и там вышла замуж за известного большевика Николая Баранского, ответственного работника РКИ, впоследствии академика и профессора МГУ, героя социалистического труда. В его честь был назван какой-то пароход-сухогруз. У них родился сын Костя. Впоследствии они развелись, и, после смерти моей бабушки в 1930 году, дедушка женился на Зише, и Зиша с Костей жили у нас на Молчановке.
Николай Николаевич Баранский был человек огромного роста, с моржовыми усами, общительный и очаровательный, его любили семьи всех его шести жен. Его отец был статский советник и директор гимназии в Томске. Николай Баранский окончил коммерческий институт в Цюрихе. Я часто с ним беседовал на разные темы. Он был раньше членом Сибирского Бюро РСДРП большевиков, и считал, что причиной поражения декабрьского восстания 1905 года в Москве была их в Томске нерасторопность: они не отправили, как собирались, в Москву эшелон вооруженных рабочих из Томска, а вместо того в Москву прибыл из Петербурга эшелон с гвардейским Семеновским полком во главе с генералом Мином. Вообще в Томске, по его словам, меньшевики были более боевые ребята, их возглавляла какая-то женщина, и она водила компанию с экспроприаторами, эксами, т. е. просто с бандитами. Большевики же были довольно респектабельные, и председатель Совета рабочих депутатов первым делом заказал себе визитные карточки с надписью: революционный мэр города Томска. Не знаю, как это повлияло на Баранского, но в 1917 году он уже был меньшевик-интернационалист, т. е. стоял за Мартова. После переворота перешел к большевикам. Еще до революции он был знаком со Сталиным и помог ему бежать из ссылки. Зиша рассказывала, что где-то в 1921 году Сталин встретил Баранского в РКИ, где Сталин был наркомом, и сказал: «Что Баранский так плохо выглядишь, я скажу, чтобы тебе приготовили корзиночку». На это Баранский отвечал: «Ешьте сами свои корзиночки». Тем не менее, во время репрессий Сталин, видимо, велел Баранского не трогать, и он уцелел. Еще в начале двадцатых годов Баранский понял, что за режим они создали, и перешел на научную работу, занялся экономической географией. В том числе он был автором учебника географии, по которому я учился. Ленин лично дал согласие на его уход с руководящей работы. После войны он жил в здании МГУ на Ленинских горах, в профессорской квартире в зоне М. Иногда по праздникам в МГУ его сажали в президиум, и он выступал с воспоминаниями, но всегда обращал свои проклятия царизму и грозил кулаком прямо в президиум, где сидели университетские марксисты, которых он очень не любил. У него была дача в поселке старых большевиков на станции Отдых. Ходил анекдот, что там в кооперативном магазине висело объявление: «Цареубийцам повидло вне очереди». После Зиши он женился на своей аспирантке Татьяне Александровне Лукашовой, она родила ему сына Леню. Леня потом окончил геологический факультет и стал геофизиком, ездил одно время в антарктические экспедиции. Через какое то время Лукашова разошлась с Баранским и вышла замуж за художника Авалиани, у них родился сын Митя, который окончил географический факультет МГУ, где его мать уже работала доцентом. Художник Евгений Авалиани погиб в 1941 году в Московском ополчении, а Татьяна Александровна в конце 60-х в Коктебеле упала, ободрала ногу и умерла от столбняка. Митя Авалиани работал в научном институте, сидел обычно в Ленинской библиотеке и писал обзоры международной экономики. Он писал прекрасные стихи и картины, мы с ним дружили. Одно время он ходил в литературное объединение «Магистраль» и несколько раз водил меня с собой. Я там видел выступления Окуджавы и Аронова. У Мити в особенности пользовались известностью палиндромы и перевертыши, хотя я предпочитал его замечательные традиционные стихи. Митя был очень общительный и любил, чтобы вокруг было большое общество. Он дружил с Петрушевской и Улицкой, художником Пашей Тюриным, поэтом и журналистом Аркашей Гавриловым, химиком Юрой Ямпольским. В начале 70-х он познакомился с Леной Гроссфельд, активной православной, и обвенчался с ней в церкви. Я помню, как там очень молодые люди в хоре страшными голосами пели: «Жена да убоится мужа своего…» На свадьбе я сидел среди художниц, и они злобно говорили: «Православные всю водку выпили…» Во время перестройки Митю сократили, и он стал работать сторожем в разных местах. Одно время он работал сторожем в музее Лермонтова на Малой Молчановке. Там вечерами у него собиралось избранное общество, располагаясь на музейной мебели красного дерева. Когда я уехал, Митя с оказиями посылал мне стихотворные послания. В одном из них были строки: «…Сказать хочу, как я тебя любил. Нет, не тебя, но воздух, где ты был…» В 2003 году Митя попал под машину и погиб. Одна из его картин висит у меня на стене.
У Зиши была большая коллекция пластинок Вертинского, которые хранились как большая драгоценность. Иногда все собирались и слушали эти пластинки с видимым наслаждением. Мне это казалось смешным и претензионным. Как-то в 1954 году родители повели меня на концерт Вертинского. Я пошел с большим сомнением. Это было в каком-то клубе на Красной Пресне. Зал был набит под завязку. В первом отделении аккомпаниатор Вертинского, пианист Михаил Брохес играл Рахманинова. Потом вышел сам Вертинский, и у меня вдруг захватило дух от его фантастического искусства. Это было как гипноз, он делал с публикой, что хотел. Высокий немолодой мужчина во фраке то превращался в юную балерину, то изображал далекий пейзаж южного моря… «Над розовым морем вставала ЛУ-НА…» Зал завороженно следил за его длинными пальцами. Это было блестящее представление, и я был совершенно покорен и заворожен. С тех пор, если проходил слух о московском концерте Вертинского, я все бросал и мчался доставать билет. Говорили, что первый его концерт после возвращения из Харбина был в Кремле. Хотел бы я посмотреть, как вожди слушают Вертинского, что шевелится в их душах под толстым слоем черных дел…
Когда я женился и пришел к дедушке с обручальным кольцом на пальце, Зиша мне тут же сказала, что даже образованные купцы никаких колец не носили. Через Зишу я познакомился с Алексеевыми и хорошо их знал – Лелю, Бубу, Килялю, Милушу, Люлю, Аню. Еще упоминался какой-то Яя, которого я не встречал. Много времени я провел у Бубы, правнука Владимира Сергеевича, в Комаровке, где с одной стороны через забор жили академики Колмогоров и Александров, а с другой – поэт Борис Заходер. Бубина дача была перестроена из бывшего каретного сарая. Комаровские жители тепло вспоминали дядю Гоню, как он утром «разрезал», т. е. играл на фортепьяно. Это был сын Анны Сергеевны, Георгий. Еще был младший брат Станиславского, Георгий Сергеевич, которого большевики расстреляли в Крыму в 1921 году. В Англии растет какой-то талантливый мальчик, вроде бы пишет музыку, потомок Станиславского. Это сын той девочки, которую родила горничная в доме Алексеевых от юного Кости Алексеева. Ему было тогда лет 16.
Леля Алексеева была талантливая актриса, она прекрасно сыграла проститутку в кинофильме «Встреча на Эльбе», а также множество других эпизодическмх ролей, например, в фильме Наумова «Бег». Заодно она учила киногруппу французскому языку и светским манерам, Наумов обещал взять ее на съемки в Париж, но надул. Она была внучкой Владимира Сергеевича Алексеева, но он ее удочерил. Её мать, Вера Владимировна, дочь Владимира Сергеевича, задолго до революции вышла замуж за какого-то инженера, и тот увез ее в Гватемалу. Отношения не заладились, но выехать из Гватемалы оказалось юридически невозможно. Алексеевы, хоть и были художественными натурами, обладали потомственной практической хваткой и быстро сообразили обстоятельства. Они не стали умолять ее мужа, напротив – ему сделали очень выгодное предложение: занять руководящую должность на Алексеевской фабрике в Москве. Инженер приехал, и у него тут же отняли жену и указали на дверь: Москва это не Гватемала. Вера Владимировна сошлась со скульптором и художником Н.А. Андреевым и прожила с ним много лет. Перед самой своей смертью он ее покинул и ушел к другой женщине. В семье хранились какие-то Андреевские работы. Когда-то в 20-х он написал портреты деятелей 3-го Интернационала, и они были изданы в виде альбома открыток. Часть этих деятелей потом перешла к фашистам, как например Никола Бомбаччи, который стал министром у Муссолини. Вместе с ним его расстреляли партизаны и повесили вверх ногами на площади в Милане в 1945 году. Многих расстреляли во время чисток в Москве. В общем, альбом был изъят, но у Лели сохранился экземпляр. Я был поражен этим альбомом: он выглядел как полицейское досье с фотографиями преступников и бандитов. Андреев был, как говорится, крепким реалистом.
Владимир Сергеевич Алексеев, в отличие от других членов семьи, выиграл от Октябрьской революции – он уже не должен был заниматься фабрикой, которая стала заводом «Серп и Молот», а стал главным режиссером оперной судии МХАТ. Еще до революции он перевел либретто оперы «Чио-Чио-Сан», и авторские отчисления были для семьи большим подспорьем. Даже его правнук Буба еще долго существовал на эти авторские права. Когда Леля вышла замуж за красавца-художника Алисаттара Атакшиева из Института Народов Востока, Константин Сергеевич сказал: «Я уже думал, это будет негр». Валя Вяхирева приходила к Леле давать ей частные уроки системы, но Леля висела на муже и говорила: «Смотрите, какой красавец – он перс». У них родился сын Халил и получил прозвище Буба. Впоследствии Алисаттар должен был по обстоятельствам жизни вернуться в Баку. Леле остался его автопортрет, где он очень похож на Амадео Модильяни. В какой-то момент он написал большое полотно: «Берия посещает нефтепромыслы». Музей был согласен купить полотно, но не давал ожидаемую цену. Сталин умер, музей все тянул время. Тем временем Берию арестовали. Алисаттар замазал его голову и написал вместо нее голову Микояна. Музей все равно не купил. Алисаттар стал кинооператором, а затем – кинорежиссером. В 1943 году он снял в Баку с режиссером Григорием Александровым, как оператор-постановщик и художник, фильм «Моя семья» с Любовью Орловой в главной роли. Фильм на экраны не вышел. Зато следующий фильм, в 1945 году, «Аршин-Мал Алан», вышел, и я его смотрел вместе со всем советским народом. Он познакомился со сценаристом Семеном Днепровым, т. е. генералом КГБ Цвигуном, главой азербайджанского КГБ, и снял по его сценариям несколько шпионских боевиков. Как-то вечером я встретил в доме Натальи Константиновны Треневой, вдовы писателя Павленко, кинорежиссера Льва Арнштама, он мне сказал: «Я весь вечер смотрел с Фурцевой азербайджанское кино про заграницу, это совершенно невыносимое мучение». Я спросил: «А кто режиссер, не Атакшиев?» – «А откуда вы его знаете, он же совсем не вашего возраста?»
Леля сошлась с Владимиром Карловичем Фромгольдом, актером студии МХАТ, с внешностью и ростом кавалергарда. Он был братом известного московского хирурга и имел репутацию лучшего исполнителя роли Соленого в пьесе Чехова «Три Сестры». Леля забрала над ним полную власть, и когда ее вежливо спрашивали: «А как Владимир Карлович?», не задумываясь отвечала: «Совершенно не моется». Владимир Карлович однажды поспорил в театре с режиссером, и в приступе творческого гнева взял его за шиворот и выбросил из бэль-этажа вниз, в партер. На этом его карьера в театре прекратилась – никто не хотел с ним спорить. Однажды поздней осенью Бубин приятель и одноклассник, некий М., поехал на Бубину дачу, имея при себе члена бюро ВЛКСМ, с целью более близкого знакомства. Народная песня об этом событии повествует так: «Но вот отворилися двери, и входит к нему член бюро, он верит и снова не верит, и вот они едут в метро. В метро, а потом в электричке, и не о чем им говорить, везет он фемину и спички, чтоб ей в перерывах курить…» Кто не знает, фемина на латыни значит женщина, так же называлась марка сигарет. Приехав на дачу, они неожиданно застали там Владимира Карловича, который был крайне недоволен тем, что они мешают ему работать. «Чем мы могли ему мешать?» – возмущался М. Он не знал, что работать – это означало ночью в голос читать трагические монологи. Этот М., человек способный и образованный, с хорошим чувством юмора, очень симпатичный и привлекательный, но с довольно гибкими понятиями, решил вскоре «улучшить и убыстрить», как сказал бы Горбачев, свои материальные перспективы. Он выступил со статьей, где утверждал, что роман Пастернака «Доктор Живаго» – художественно слабое произведение. Бедный язык, персонажи слабо очерчены, надуманный и претензионный сюжет… По-моему, он даже не касался идейных просчетов. Это был сильный ход, на такие аргументы не решались Симонов, Сурков и Федин. Они как раз напирали на идейные ошибки. М. сильно продвинулся, и его взяли на заметку на Старой площади. В конце концов, он стал главным редактором одного из журналов, обладателем вертушки, черной волги и пропусков в кремлевскую столовую и поликлинику. Чего еще желать, чтобы встретить старость? Позднее, в начале 90-х, когда стали раздаваться призывы «вылезти из окопа» и встать грудью за дело социализма, он уехал в Америку и стал там мирно преподавать в колледже.
Маленький Буба сильно возражал против появления Владимира Карловича в их квартире на улице Немировича-Данченко. По-французски «фам де шамбр» значит горничная, Леля и Буба звали Владимира Карловича «хам де шамбр». Владимир Карлович стоически терпел выходки маленького негодяя. Я мог часами слушать истории Лели о Художественнои театре. Вот, к примеру, история про Грибова. На гастролях в Париже Грибова поселили в приличный номер, в туалете имелось бидэ. Грибов подумал и решил, что это еще один унитаз, и сделал туда по-большому. Последовал скандал, и Грибова в театре стали называть «бедовый старик». Народная актриса Алла Константиновна Тарасова получила орден. С цветами и толпой поклонников она явилась на квартиру своей матери, упала на колени, простерла руки и провозгласила: «Спасибо, мама, что Вы родили великую актрису!» Старушка отвечала: «Боже, какая дура!» Другая история касалась Завадского. Он начинал как актер в 3-й студии МХАТ, впоследствии был главным режиссером театра им. Моссовета. В своем театре он, как это иногда бывало, завел любовницу. Как-то муж этой женщины ворвался в кабинет Завадского и обругал его последними матерными словами. Завадский вышел из себя и, глядя на обидчика с высоты своего огромного роста, задыхаясь от ярости закричал: «А вы, вы … какашка!» Однажды я рассказал Леле, что в журнале «Новый Мир» появились воспоминания Дмитрия Шверубовича, заслуженного деятеля исскусства, заведующего постановочной частью МХАТ и сына Качалова. Она тут же спросила: «А он не пишет, как в Харбине держал антрепризу женского бокса?» Как-то я застал в гостях у Лели Машу Шверубович – внучку Качалова. Маша горько жаловалась, что основоположники МХАТ имеют обыкновение говорить о своих отпрысках и потомках: «Это полная дура…» Имелось в виду, что это такой род снобизма, каждый понимает, что член ТАКОЙ семьи не может быть дурой. Однако, народ все понимал буквально, и определение прилипало к человеку намертво. Уж Леля хорошо знала, как это несправедливо. Однажды, в середине 60-х, к Леле в гости пришел нищий алкоголик, сын режиссера Сахновского. После его ухода выяснилось, что пропала серебряная вазочка. Леля была безутешна. Уже во время перестройки я прочел, что как раз в это время, в 1962 году, в Париже умерла художница Наталья Гончарова, и оставила Сахновскому в наследство картин примерно на 400 миллионов франков. Я читал, что после долгих приключений Советское государство через подозрительных нотариусов и адвокатов вывезло картины со скандалом и не уплатив полностью налоги. Сахновский тем временем умер в нищете.
Квартира Алексеевых в переулке им. Немировича-Данченко тоже была коммунальная, т.к. в свое время Владимир Сергеевич самоуплотнился и отдал комнату дальней родственнице. Когда Буба подрос, он обил дверь своей комнаты ватой и дермантином для звукоизоляции. Если приходила девушка, то Леле строго запрещалось даже появляться на горизонте. Однажды, впрочем, Леля взяла свое. В 1963 году в ноябре убили Кеннеди, и Леля с диким стуком в дверь и криком: «Кеннеди убили!» ворвалась к Бубе в самый неподходящий момент. Буба был в ярости и отвергал все извинения и ссылки на мировую трагедию. Буба был потрясающе красив и талантлив, ему часто предлагали роли в кино, но он хорошо знал изнанку этого волшебного мира и всякий раз наотрез отказывался. Как-то он мне сказал: «Ты не представляешь, что это за унизительное, зависимое, жалкое, нищенское существование». Он окончил мехмат МГУ, работал в почтовом ящике, устроил туда меня. Потом я его устроил в Экономический институт Госплана. Вскоре после этого мы с ним поехали на конференцию по экономической кибернетике в Батуми. Конференция была довольно интересная, гостиница «Интурист» очень приличная, аджарские хачапури с яйцом – выше всяких похвал. Ничто не предвещало неприятностей. Скандал произошел в самолете на обратной дороге.
Напротив нас в креслах устроилась пара подполковников и громко обсуждали свои дела. При этом один из них произнес слово «армяшка». Я взорвался и, указывая на Бубу, громко сказал: «А вы не думаете, что такие слова не всем приятны?» Нет дела, что Буба по паспорту был русским, по национальности в крайнем случае наполовину азербайджанцем, никак не армянином. Буба тоже смотрел на них укоризненно. Офицеры набрали в рот воды и всю остальную дорогу молчали. Впоследствии Буба защитил кандидатскую диссертацию и работал в институте систем управления комитета по науке. По его рассказам, это был тот еще гадючник. Теперь он занимается недвижимостью в Монреале. В студенческие времена я познакомился с художником Ильей Глазуновым, который тогда считался преследуемым гением. Буба тоже с ним заочно познакомился и довольно неприятым образом: Глазунов увел у него юную Ларису Алисову, будущую кинозвезду Ильченко. Буба ею сильно увлекался. По этому поводу была сочинена песня: «Взяв ножик у сапожника, пойду по Поварской, известного художника зарежу в мастерской». Будучи во всех отношениях славным малым и хорошим товарищем, Буба имел одну резко отрицательную черту: от актеров МХАТ он усвоил привычку к жестким, а иногда и жестоким розыгрышам. В среде этих актеров такое умение очень ценилось, эти умельцы назывались «номерные», и им все прощалось. Один человек во время похорон занозил себе палец о гроб и имел неосторожность об этом сказать. Его тут же стали уверять, что он заразился трупным ядом, и занимались этими уверениями до тех пор, пока он не попал с нервным расстройством в психиатрическую лечебницу. Все были в восторге. Когда мы вместе работали в почтовом ящике, Буба сыграл со мной такую штуку: записал меня на безвозмездную сдачу крови. В другой раз убедил меня, что я должен подать объяснительную записку, почему я сошел с дистанции лыжного кросса. В качестве ответной меры я завел в лаборатории разговор о Глазунове. Эта тема всем была интересна, разговор стал общим и продолжительным, как вдруг, без какой-либо видимой причины, Буба бросил в меня тяжелые ножницы. Никто не понимал, в чем дело. Как-то раз я встретил на улице Горького Кирилла Богословского, сына Никиты. Считалось, что Кирилл плохо влияет на Бубу и явлеется нежелательным знакомством. У Богословских про Бубу думали симметрично. Взаимные претензии время от времени передавались через общую знакомую Рину Зеленую. В тот раз Кирилл имел при себе бутылку водки и двух девиц, довольно сильно размалеванных. Я сказал Кириллу, что иду к Бубе, и он рад будет всех видеть у себя. Кирилл сомневался, будет ли это удобно. «Очень удобно, – сказал я, – а, впрочем, я иду, а вы подходите». Придя к Бубе я сказал: «Вот сейчас ты увидишь, как приятно быть объектом розыгрыша». Раздался звонок, Буба пошел открывать, и я услышал: «Ты что, нельзя, мама дома…»
Работая в почтовом ящике, Буба порой устраивал целые представления, в одиночку исполняя оперетты со всеми вокальными номерами и танцами: «Я ему отвечу не робея, дамам нельзя без чичисбея, ходят по улицам фашисты, к дамам они пристают, пристаю-ют…» Во время перестройки Буба организовал на дому фабрику по производству вязаных вещей. Были куплены японские вязальные машины. Эта деятельность задействовала все Бубины разнообразные творческие и технические таланты: рисунок, дизайн, изучение инструкций на английском, программирование на перфокартах… Для технической поддержки использовались балерины Большого театра, которые привозили с гастролей запасные части к машинам. Какой-то важный блок прислал из Штатов дирижер-невозвращенец Максим Шостакович, который в прошлом тоже часто посещал Бубину дачу. Для розничной торговли на рынках Буба сочинил слоган: «Ей ты, рэкетир-хулиган, отложи свой наган и купи кардиган…»
Килялю на самом деле звали Кирилла, она была, так сказать, плод внебрачной связи между дочерью Станиславского Кирой и художником Робертом Фальком. Киляля занималась переводами на французский, в том числе перевела роман «Евгений Онегин», и наверно лучше, чем потом это делал Жак Ширак. Меня как-то моя подруга Алена Вассерберг привела в квартиру Фалька на экскурсию, которую организовала Наташа Гутман. Квартира была в несколько рядов заставлена полотнами. Вдова Фалька, Ангелина Васильевна, показывала нам эти замечательные полотна со своими комментариями. По поводу своего портрета в лиловой шали она сказала: «Роберт Рафаилович в это время расставался со своей прежней женой и сходился со мной, он был совершенно не создан для таких сцен, он говорил, что чувствует себя так, как будто с него живого сдирают кожу. Отсюда такой интенсивный лиловый цвет». Пик всенародной известности Фалька пришелся на 1962 год, когда во время выставки в Манеже Хрущев пришел в бешенство и нецензурно выразился по поводу его классической картины «Обнаженная». Критика, как водится, была подхвачена радио и прессой. В народе еще долго поминали «Обнаженную Вальку». Об этом событии повествует известная песня Вадима Черняка. Я познакомился с Вадимом в Коктебеле в 1972 году, где он замечательно исполнял эту песню на гитаре в доме антисоветского инвалида, безногого художника Киселева. Киселев, кстати говоря, был известен тем, что был полностью, так сказать, с идентичностью, внешне похож на В.И. Ленина. Вот начало этой песни:
Гремят колеса катафалка,
В Манеж открыт парадный вход,
Сегодня хулигана Фалька
К ответу требует народ…
Народ идет слегка поддавши,
В лице вождей и их родных,
И тихо прячутся подальше
Творцы шедевров мировых. *
*Автор стихотворения, положенного на музыку Вадимом Черняком, – Юрий Смирнов. Оно опубликовано в кн. Смирнов Ю.В. «Слова на бумаге» (М., 2004). Составитель этой книги, Герман Лукомников, поясняет происхождение такого рода разночтений: «Дело в том, что В. Черняк был одним из ближайших друзей Ю. Смирнова, … многие стихи Ю.С. он исполнял под гитару как песни, положив их на собственные мелодии… Вадим Григорьевич был фактически моим главным консультантом при подготовке книги…» (http://cmuxu.livejournal.com/11552.html)
Там же у Киселева я познакомился с Алешей Хвостенко. Он каждый день приходил по вечерам и пел свои замечательные баллады. Он производил впечатление очень приятного и образованного человека. Например, он мог читать Достоевского страницами наизусть. Он был яркий пацифист и анархист. Кстати, ему очень понравились мои стихи. Потом мы некоторое время общались в Москве. Как-то он приехал ко мне со своей женой Алисой на Артековскую улицу и устроил там, как мы говорили, «поэзоконцерт».
Я говорю вам – жизнь красна
В стране больших бутылок,
Где этикетки для вина
Как выстрелы в затылок,
Там водка льется из обойм
Похмельной пулей в небо,
Готов поспорить я с тобой,
Что ты здесь прежде не был…
Как хотите, я знаю, что некоторые не согласны, но я всегда считал, что это большая поэзия. Алеша уехал во Францию, после перестройки вернулся, давал концерты, жил у Алисы. Потом он умер. А в тот день, осенью 1972-го года, ко мне набилось огромное количество знакомых и друзей, все были в восторге, кроме Мити Авалиани, которому не нравилось, что не он центр внимания. Алиса была очень красивой женщиной и прекрасным юристом, она потом несколько раз меня квалифицированно консультировала.
Нападения властей на художников достигли пика во время «бульдозерной» выставки в 1974 году, когда на опушке Зюзинского леса на художников был пущен бульдозер, а британскому поверенному в делах сломали руку. О Зюзинской выставке и ожидаемом разгоне накануне предупреждала Би-Би-Си. Тем утром меня друзья везли мимо этой опушки к Бубе в Комаровку на своем старом москвиче, и я, проездом, оказался свидетелем этого исторического события. После этого приняли мудрое решение открыть клапан, и была устроена разрешенная выставка в павильоне пчеловодства на ВДНХ. В конце 90-х я был в Ганновере и пошел в музей современного искусства. Там висели прекрасные картины немецких экспрессионистов, в том числе Пауля Клее, от которых захватывало дух, но народу не было никого. Я подумал, что бульдозер здесь бы сильно оживил пейзаж.
Милуша была дочерью другой сестры Станиславского, Анны Сергеевны. Она сама, ее дочь Люля и внучка Аня были довольно крупными женщинами. Милуша работала в МХАТ помощником режиссера. Я иногда ее распрашивал о прежних временах. Любопытно, что она примерно одинаково оценивала постановки Немировича-Данченко и жуткие режиссерские работы Бориса Ливанова, которые я сам видел на сцене. Она мне рассказывала про распорядок дня Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой, когда той уже было сильно за 50, лет через 30 после смерти Чехова. «Утром в 11 у нее репетиция, вечером спектакль, потом банкет. После банкета в 3-м часу ночи она меня будит и говорит: «Поедем, Милуша, кататься на санках с красными командирами». А в 11 у нее опять репетиция». Если почитать письма Чехова, то видно, что именно Книппер считалась в семье больной, причем очень больной. Как-то я спросил Милушу: «Как это было, когда в 1938 году пьесу Булгакова “Мольер” сняли после 4-х представлений?» «А пьеса слабая, что же вы хотите, батюшка», – отвечала Милуша. У Лели всегда толклось много разных людей. Приходила Люда Минц (Минцыха), дочь Клементия Минца, который придумал популярную радиопередачу «Клуб знаменитых капитанов». Она была в то время женой поэта Тимура Зульфикарова, моего знакомого. Приходили известные математики Кира Ситников и Боря Мойшезон, художник Гриша Брускин.
Как-то я встретил у Лели Дмитрия Сеземана с его прелестной дочерью Катей. Сеземан работал на радио во французской редакции. Он один уцелел из семьи евразийцев Клепининых, которые во Франции вместе с Сергеем Эфроном работали на НКВД и с ним вместе были вывезены в Союз после убийства Райса. Они все вместе тогда жили в Болшеве на бывшей даче Томского. Там же старших Клепининых и Эфрона арестовали. После самоубийства Цветаевой ее сын Мур (Георгий Эфрон) изо всех сил старался приехать в Москву и повидаться с Сеземаном, единственным другом. В начале 70-х Сеземану удалось уехать во Францию, где он стал работать на радио «Свобода». Во время перестройки я услышал его передачу, где он говорил: «Что вы все вспоминаете Столыпина, теперь совсем другая ситуация. Во времена Столыпина было самостоятельное крестьянство, независимая интеллигенция. Всего этого больше нет. Кого вы должны вспоминать теперь – это Робинзон Крузо». Близкое будущее наглядно показало, как он был прав.
У дедушкиного друга Вяхирева осталось двое детей – Игорь и Валя. Валя работала в студии МХАТ преподавателем системы, а потом была режиссером в театре Транспорта. Это она нам рассказала в 1952 году, как Григорий Новак, чемпион, встретил в ресторане ВТО драматурга Сурина, и в ответ на его антисемитскую реплику, взял его за ноги и ударил мордой о мраморный столик. Сурин лишился зубов и в таком виде пришел в театр Транспорта, где репетировалась его пьеса «Зеленая улица» о проблемах железнодорожного транспорта, борьбе лучшего с хорошим.
Игорь в юности попал в ссылку, так его друг по институту оказался агентом ГПУ и специально сфотографировал его на фоне книжки Троцкого «Уроки Октября». В ссылке он освоил специальность гидротехника, из ссылки же пошел на фронт. Потом, после войны, Игорь работал ведущим инженером в институте Гидропроэкт. Он писал стихи, их печатали в журнале «Новый Мир», впоследствии он издал книжку. Я помню его эпиграмму по поводу пьесы С. Михалкова “Раки”: «Скажите, Михалков, что ваша пьеса Раки, есть просто Ревизор, иль это враки».
Сын Зиши, Костя Баранский женился на жизнерадостной и красивой студентке Горного института Светлане, и они стали жить в Зишиной комнате. Светлана называла дедушку «Дядя Папа». Ее отец в 30-х годах был послом в Монголии. Много позже я прочел воспоминания Агнессы Мироновой-Король, где она пишет, как он страшно кричал в вагоне Фриновского в 1938 году, когда его пытали и убивали. Его жену звали Екатерина Федоровна, она отсидела 17 лет, вышла на свободу в 1956 году и поселилась в той же Зишиной комнате, а Костя со Светланой переехали к Баранскому в МГУ. В 1956 году вернулся из ссылки и муж Любови Абрамовны, дедушкиной приятельницы, которая работала врачом в моем детском саду. Он очень подружился с дедушкой и часто бывал у нас в гостях. Он был большой меломан и все время рассказывал о концертах в консерватории. История его такая: он эмигрировал в Америку еще до революции, работал инженером и прекрасно там жил, держал даже скаковую лошадь. Когда началась индустриализация, он в 1928 году приехал помогать строить социализм. Мне он рассказывал, что только переехал границу, как уже понял, какого свалял дурака. Естественно, в 1937 году его арестовали и отправили в Магадан, и ему еще повезло, что остался жив.
По праздникам на Молчановке в столовой раздвигался большой стол, и мы собирались вместе. Оля и Зиша вносили пироги, в салатнице высилась гора винегрета. Я считал, что это и есть описанный в былинах пир на весь мир, сокращенно – «Пирмир». Так все это и называли с моей легкой руки.
По мере того, как я рос и стал демонстрировать разные успехи, получил медаль, поступил в университет и начал писать и печатать научные работы, дедушка мне иногда дарил десять рублей с неизменной присказкой из Козьмы Пруткова: «Поощрение так же необходимо гению, как канифоль смычку виртуоза». Когда он стал болеть, я навещал его в больницах. В Боткинской больнице он читал Мопассана по-французски и очень смеялся похождениям милого друга, говорил: «Вот ведь сукин сын». На соседней кровати лежал усатый поэт Наровчатов, у него случился инфаркт от несправедливости после того, как Евтушенко послали в привлекательную заграничную поездку. В феврале 1966 года я последний раз свез дедушку в больницу 64, откуда он уже не вернулся. Все работали, а я был в аспирантуре, и у меня было свободное расписание. К этому времени он уже, как оказалось, оставил нам письмо, где просил жить дружно и вспоминал слова доктора Гааза: «Спешите делать добро». Он хотел, чтобы ему сделали радикальную операцию, а то, что мог быть неблагоприятный исход, его тоже устраивало. Однако врачи на это не решились. Когда дела пошли совсем плохо, он написал последнюю записку: «Строфантин запрещаю и навсегда». Ему было 83 года.
***
Лили Марлен (1942)
Возле Ставрополья
Снарядов слышен свист,
Это наступает
Тут фельдмаршал Лист,
Ах, у Ставрополья
Нету стен,
И там не ждут
Тебя совсем,
Совсем, Лили Марлен.
Фронт развалился,
Танкам есть простор,
Суслов уже смылся,
Но еще есть кое-кто,
Едут душегубки,
И зондер-персонал
Взял гармошку в губы
И заиграл
Тебя, Лили Марлен.
Жил здесь Иослович,
Вайншток, Рожанский, Прут,
Здесь они все жили,
А теперь пускай умрут,
Пускай, Лили Марлен.
Пусть Кавказ не взяли,
И далеко Баку,
В Ставрополье и Кизляре
Уже евреи ни гу-гу,
Совсем, Лили Марлен.
Осень наступает,
Близится зима,
Танков не хватает
И вообще уже хана,
Беглый Авторханов
Просится в Берлин,
Клейст отступает,
И не один,
Увы, Лили Марлен.
Там, где ты стояла,
Возле фонаря,
Кого-то уже вздернули,
Проще говоря,
Увы, Лили Марлен.