Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2009
Родился в 1976 году в Перми. Учился на филологическом факультете Пермского государственного университета, окончил в 2001 году. Печатался в факультетском сборнике “Острова одиночества мысли” (2006), журналах “Университет” (2008), “Компаньон” (2008). Участвовал в заседаниях студии прозы “Подиум”.
Углы обзора
Подспудно я всегда хотел сбежать. Вероятно, с самого детства. Размытые стекла, пыль в солнечном воздухе. Наверное, все же не с самого детства. Там какое-то подобие быта: еженедельная уборка в квартире, относительно молодая и бодрая мама, то злая, то добрая – волны наследственности постепенно подкатывали. Минимум мебели и вещей, среди которых порядок держался не последним раненым бойцом на передовой, а образцовым, бравым выкормышем царской суворовской школы. Были блины. Ребенок с повышенной кислотностью и болезнью печени, мамой, правда, всегда преувеличиваемой, мог съесть не больше трех-четырех, но радость от присутствия при процессе приготовления помню ярко. Блинный замес, жижица плавно течет на сковороду, обильно смазанную маслом, даже политую – именно так, иначе пригорит. Были воскресные гулянья. Был самокат. Были шашки и шахматы. Были «видики» по рублю, с высоко прыгающими мастерами единоборств. Была школа с парой друзей и парой-тройкой любимых учительниц. Было всегдашнее ощущение, что чего-то недостает. Идеальный быт я вижу в домашних запахах, теплом фартуке готовящего, гостевых традициях, улыбках и общей пригожести дома. У нас был грустный быт. Но немного был. Очень скоро его не стало. Мама помалу улеглась на диван и с невероятной ленцой вставала с него, чтобы сделать необходимейшие дела, без которых жизнь вовсе бы замерла. Грустный быт это не копящаяся пыль или недостаток еды, хотя это тоже было. Грустный быт это общее затемнение жизни. Это скрип половиц, в момент, когда ты и так уже загрустил. Это физически наблюдаемое замедление жизненных процессов. Потом время полетело, убыстряясь, и особенно ужасало то, что темный фон не сменяется хотя бы мельканьем.
Подспудно я всегда хотел сбежать. И сбегал – локально, местно. Моим набегам подвергались семьи друзей, где, слава богу, ко мне были милостивы, и я вволю засиживался в их мире, мире благоденствия, как мне тогда казалось. И вправду. Дома я ругался с мамой, в основном, по внешне незначительным поводам, которые, однако, мне были очень важны – я отчаянно не хотел, чтобы утлая ладья нашей квартиры сползала в пропасть отчаяния. В гостях были друзья, их улыбчивые и хлебосольные родители и их гости, там был необходимый отрочеству шум, какого дома я не имел. Позже сам приносил домой, к неудовольствию домашних, этот необходимый мне шум в виде странной, резкой и сложноорганизованной музыки. Домашние – это мама.
Еще я хотел сбежать к отцу. В моем сознании того времени Челябинск, отец, его окружение и местоположение представлялись неким объемным полусказочным королевством, внутри которого можно все, в котором тебе легко и свободно живется, и можно не думать о голодающих примерно в это же время африканских неграх. Внутри королевства было множество областей с сияющими навстречу тебе улыбкой родственниками. Было много загородных дач. Сейчас мне хочется их вспоминать, как, наверное, вспоминали свои дачи буниноподобные эмигранты первой волны – с беседками, верандами, купальными кабинами и барышнями, бродившими среди акаций, закрываясь от солнца зонтиком. Были интереснейшие книжки, взрослые и детские, взрослые – больше. Был букулёр, который делал папа – очень насыщенный бульон с огромным количеством вкусного мяса. Были почти ежедневные весело проводящие время компании дома. На даче обычно чаевничали допоздна, выпивая по шесть-восемь кружек вкуснейшего чая. Особенный вкус его достигался благодаря добавлению к заварке листочков с кустов смородины, за которыми я тихонько ходил на охоту в соседние заросли второй половины нашего дома, занимаемой председателем облисполкома, будущим губернатором Петром Суминым. Был маленький кинотеатр, сопряженный со столовой на втором и третьем этажах, развевающиеся портьеры у открытых балконов, дружелюбные буфетчицы, вкусные лимонады и мороженое, была наружная каменная лесенка, ведшая прямо на крышу, где можно было играть и загорать. Но туда никто не ходил, кроме меня, и еще долго казалось, что нагретый солнцем гудрон, которым была залита крыша, и в котором я оставлял маленькие свои следы – это только мое достояние, подчеркнутое моим единоличным присутствием на уровне четвертого этажа.
***
Текущий год начался как-то по-дурацки, впрочем, эта характеристика вполне в духе того, как промелькнул ушедший. Высвечено было немало деталей, до того намеренно мною задвинутых в угол для забытья. Свет на них упал, можно сказать, внезапно, – думалось, арлекины-представители этих прозрачных предметов уже смирились со своей участью остаться в прошлом. Но нет, сейчас они возвратились в настоящее, и стоят, нависая надо мной, от этих теней трудно дышать. И не только от них. Несмотря на всю, почти неподъемную силу эмоций весны прошлого года, я, тем не менее, знал – дышать не перестану, знал это на некоем неосязаемом информационном уровне, уровне из тех, какие называю “внечеловеческими”. Сейчас я полон другим знанием – свобода выпрастывается из-под моих пальцев напряженным потоком, но я сдерживаю ее, загребаю обратно, обнимаю, прижимаю к себе, создаю вокруг себя поле, не дающее уйти. Всегда нуждаясь в свободе, принося на ее алтарь немало даров и заслуженно пользуясь результатами – я в последние пару лет ощутил вовсе не насыщенность, но все возрастающую потребность в ней. Сейчас она мыслится мною как свобода пилигрима – летящего куда хочет. Ключевое слово моего состояния – «неподвластность».
***
Так вот, к слову, после листочков смородины. Дача была не особо большая, но места в ней хватало даже многочисленным компаниям. Заросли каких-то колючих кустов, узкая тропка меж ними, усыпанная камушками, по ним больно ходить босиком – острые. Небольшое крыльцо с лесенкой, у двери хорошо стоять под навесом и смотреть в дождь. За дверью – что-то вроде прихожей, с диваном, креслом и телевизором. Окна во всю стену. Еще две комнаты, большая и малая. Где-то под полом есть сверчок, не дает спать, и дядя Толя греет воду и льет кипяток в щели у стенки. Сверчок живучий. Кухня маленькая, но туда набивается много народа, пьют кто чай, кто вино, курят в открытое в ночь окно. Папа не курит. Папа очень сильно курил в армии, потом бросил. Сейчас разгар перестройки. 1988. В моде значки с надписями про гласность и ускорение. Мне 11 лет, через год где-то на Земле родится Ася, но я пока ничего не знаю об этом, на мне шорты и цветастая широкая рубаха, я очень люблю отца, вижу его по моим меркам мало – только на летних и зимних каникулах. Поздний вечер, кухня, отцовские друзья, хмельной и счастливый папа обнимает меня своей огромной лапищей, и значок “перестройка”, приколотый к рубахе, больно вонзается иглой в кожу. Но мне все равно. Я улыбаюсь и прижимаюсь к отцу. Фиксированный момент счастья, пришпиленный навсегда к памяти. Еще одна бабочка в энтомологическую коллекцию Мнемозины.
Вместе с этим значком в паре почему-то вспоминается еще такое. Когда я впервые приехал к отцу после его миграции из Перми в Челябинск, предстояло познакомиться с Галиной Лазаревной – его тамошней спутницей жизни, а затем и женой. То была противоречивая, любящая веселиться женщина, любительница попеть народные песни в кругу товарищей. У нее была какая-то природная неприязнь к “непростым” людям и подчеркнутое противопоставление их сложности – своей, якобы глубинной, деревенской простоте, которая сводилась к пересказам “а вот у меня мама…” и прочим народным мудростям. Если некая вещь была хотя бы чуть иррациональна, у Г.Л. сразу срабатывал эффект непонимания и неприятия. Еще она была невероятно, патологически экономна и запаслива, что на деле местами превращалось в скаредство, приводившее к порче многих “запасенных” продуктов. При всем том она была работяща, к старости несла бремя ухода за моим немощным отцом и принимала деятельное участие в судьбе подруг детства, ломанных-переломанных жизнью. При первой встрече она подарила мне, ребенку, довольно забавный сувенир. Насколько помню, основу его составлял мультяшный тандем “волк-заяц”, то ли это было нарисовано на дощечке, то ли звери были кукольными, не помню. К руке одного из них была приделана открывалка с круглой резиновой заглушкой, которой надо было закрывать открытое, чтобы не выдыхалось. Подарок заинтересовал, но оставил в недоумении, и я спросил, что же мне с этим делать, тетя Галя ответила – “ну, будешь минералку открывать, лимонад”. Как ни странно, вещь эта не потерялась и по сей день, вот уже много лет я открываю ею пиво, если изредка пью его дома.
***
Амплитуда движения маятника, на который, так случилось, намотаны мои нервы, в последние два года была особенно широка. В местах потолще – натягивалось, расшатывалось, отдельные нити лопались, но иллюзорная целостность оставалась – для большинства окружающих я оставался тот же, что был. Натяг касался основ самого существования, присутствия на земле, и, хоть я и пробовал на прочность свое бытие в минуты особенно острого предощущения пустотности последующей жизни, изнуренные моим постоянным нахождением “в садах других возможностей” ангелы-хранители все же делали еще одно героическое усилие – и я оставался побыть немного еще. Остальные раздерганные места нервных узлов были более тонки, они рвались – и вслед им отказывали внешние приметы жизни. Рвалась социализация, логические связи между мыслями и поступками, связи внутри поступков и внутри мыслей, с прогрессией росли недоумения и неумения, не хотелось ни спать, ни есть, ни пить. Однажды весной мы были с Асей в гостях у общего друга, атмосфера была приглушенная, мы не бесились, не шумели и не орали песни, как это бывало в другие дни, когда наш круг был шире, тихонько сидели и смотрели фильм, пили вино. Фильм назывался “Русалка”, нет особого смысла пересказывать его содержание, упоминаю для того, чтобы передать одну вещь из сюжета. Молодой человек, в которого, как водится, влюблена героиня, был очень состоятелен, шикарная квартира, деньги практически не считает, но абсолютно на них не зациклен, работает в некой медиа-группе, шоу-бизнес, совещания, модные костюмы, галстуки, вечерние тусовки в дорогих клубах. Днем все в порядке, он решает вопросы, встречается с людьми, вечером – проводит время в клубах, где обязательно почти каждый день немало выпивает. Так вот, когда градус достигает критической для него степени, начинается экзистенция – ему необходимо что-то решить с собой. На поверхность поднимается то, что в течение дня замалчивалось, утрамбовывалось внутрь, вся неспокойная душевная начинка, тотальное разочарование жизнью, все швы наружу. И он идет по ночному городу в поисках смерти – ступает в потоки машин, прыгает с моста, его пока хранит небо, машины разъезжаются, из воды его чудом спасает та девушка. На следующий день все начинается снова – утро, душ, сигареты, кофе, работа, блеск шикарных офисов, совещания, деловые обеды и вновь близится вечер. Я подробно рассказал эту ситуацию потому, что узнал себя в той самой, почти нескончаемой экзистенции.
***
Светлоголовый мальчик в светлом костюме, десятый класс. Серьезные глаза, очень озорной, худенький, симпатичный, чистый, начитанный. Обычный ход на выпускном письменном по литературе – выбор свободной темы, сочинение по любимой книге. Любимая книга – “Путешествие дилетантов”. Длинное, от души, со всеми запятыми, сочинение, в котором со всех углов обзора рассмотрены все главные герои, оценка “отлично”. Книгу прочитал в 15 лет, у отца, когда гостил у него на летних каникулах, проникся, потрясло, и выпросил, чтобы забрать с собой в Пермь. Книжка вся испещрена галочками на полях, огромное количество подчеркнутых строк и целых абзацев, многие мальчик помнит наизусть. Две детали. В конце книги, карандашом, его рукой написано: “вот это любовь!” В конце сочинения он написал – “я хочу, чтобы меня в жизни постигло такое же чувство”. Ну и ясно ведь, господа, что это рассвет жизни, и ангелы с чертями не могли остаться равнодушными к желанию, которое, к тому же, было не вполне определенным – раздолье для вариантов трактовки. И мальчику на всю жизнь выпал странный жребий – жребий и Мятлева и Ладимировского сразу.
***
Включить из маленьких колоночек – Рита отдала, спасибо, а то не на чем слушать на работе, – включить длинную эмбиентную композицию Моби, и вернуться на пять лет назад. Когда так же сидел на работе один, напротив Башни на Комсомольской площади, в музыкальном киоске “Гравицапа”, тогда еще не поставили дверь, не сделали салон, и все внутреннее пространство было полностью моим. Было лето. К вечеру я покупал себе пару пива, садился у окошка, включал ту вещь Моби, очень объемно, расслабленно звучащую в улицу – это очень подходило к вечернему летнему городу, начинался легкий дождь. Блики, лужицы, ролики, улыбки, леденцы, парочки – над всем этим растекался удивительный и прекрасный атмосферный саунд – все это фиксировалось на камеру моего зрения, на кинокамеру в виде окошка, старомодный раструб, а иногда мне нравилось думать о себе как о режиссере и, одновременно, киномеханике, будто я транслирую эти картинки в мировой зал, и так было даже верней, поскольку творился не только монтаж аттракционов, но и наложение музыки, и, главное, лирического восприятия – как зрителей, то есть людей, шедших и смотрящих фильм, так и демиурга, то есть меня.
В то время длился период, когда я никого не любил, был в этом смысле спокоен и блаженен, меня мало что тревожило, только изредка призраки прошлого накатывали, но ненадолго. Я беззаботно жил, немного писал, ходил в кинотеатры, кафетерии, гости, проводил время на челябинских дачах, гулял на паре свадеб близких друзей и время от времени трахал ночами у себя в киоске молоденьких, летних и голоногих девиц под крутящуюся на пониженной громкости в телеке порнушку.
***
Лето. Летним утром на Нагорном, особенно когда идешь вдоль дома, который местные называют “китайская стена”, возникает ощущение сонного курортного городка. Мне нужно идти до Ипподрома и сесть на дурацкий автобус №2 – иначе до Паркового не доехать, если хочешь сэкономить на пересадке. Сейчас он потащится до Стаханова, потом вернется на Гознак и только потом доберется до моей остановки “Пожарского”. Но это ничего – у меня есть наушники и Lykke Li в плеере. Я улыбаюсь под Let it Fall, а во время Little Bit я позволяю себе вспомнить обстоятельства прошлого лета. Миловидная, строгая женщина-кондуктор светлеет лицом, когда в автобус входит девчушка-дочь. Усаживает на свое сиденье и о чем-то расспрашивает. Во взгляде – сложнейший концентрат чувств: забота и беспокойство, внимание, радость. Рядом со мной присела старушка в платочке. Она сидит так, будто ее вовсе нет, на краешке, очень собранно – вот это вот стариковское желание занимать как можно меньше пространства, “дорогу – молодым”, готовность отступить. Спустя пару остановок она отсаживается подальше – видимо, испытав дискомфорт от музыки, громко играющей в моих наушниках. А я минутой раньше поймал ощущение, что мне хочется положить руки на поручень, уткнуться в них лицом, и думать о том, как это невыносимо – то, что люди стареют. Но ощущение проходит, в плеере продолжается жизнь, и Lykke Li своим очень нежным красивым голосом поет Dance. Dance. Dance. И я опять думаю про начало прошлого лета. Как сейчас помню. Если спошлить, то можно сказать избитую фразу “словно в замедленной съемке”. Мне всегда было дело до романтики, ха. Ладно. Автобус №10. Лето. В моей жизни что-то многовато автобусов. Автобусов, лета, поездов и артефактов, относящихся к датам, как тема к реме. Остановка “Локомотивная”. Я вхожу и встаю в центре, у окна. Это сейчас память намеренно замедляет действие, наделяет его значительностью; память знает все, что происходило и не происходило потом. А тогда – просто повернул голову и увидел летнюю ее. 7 июня. Асе очень идет быть летней, зимой она смешная, знает это и изо всех сил до самых холодов носит легкую одежду. Помню, на излете осени, шмыгая носом, отчаянно убеждала меня, что совершенно не холодно и даже жарко, распахивала курточку и шейный платок, лицо при этом разгоралось румянцем простуды – она заболевала…
Она сняла наушники, встала с сиденья, подошла ко мне. Несколько слов, и ей выходить на “ДКЖ”. Я смотрю вослед, улыбаюсь, и чувствую, что внутри, исподволь, робко и несмело, почти незаметно для общего состояния, начинают работать области, ответственные за сильное чувство, области, о существовании которых я забыл несколько лет назад. И я отчетливо знаю – мы совпали в пространстве не случайно, небу было нужно, чтобы было все, что происходило и не происходило потом.
***
Каждый раз, когда мне случается поставить, в наушниках или колонках, Aalien Pat Holman, альбом First Psychodelic Alims Action – те самые две композиции, которые крутились прошлым летом безостановочно, на repeat, пока я неделями лежал на кровати и смотрел в потолок, – сразу вновь возникает особенное ощущение в горле, что-то вроде чуть сдавленной сухости пополам с легкой анестезией. Такое ощущение – это привкус прошлого лета, когда я пил антидепрессанты, чего ранее не было никогда. Но даже тогда я еще не знал: будущий год порвет меня на куски, и те таблетки покажутся такой милой и невинной радостью.
***
Мы добрели до дома, было время прощаться. Последние полчаса я шел, не видя ничего и никого вокруг, максимально сконцентрировавшись на впитывании Асиной торопливой речи, ее забавных apartez, жестов, да и просто желая усвоить как можно больше из любимой огромной вселенной, плывущей рядом. Обняв ее, я несколько мгновений внимал запаху Асиных волос, потом мы улыбнулись друг другу, и она исчезла. Очнувшись, минут через пять я почему-то зашел в подъезд, поднялся наверх, посмотрел на дверь, за которой она жила, немного постоял и вновь спустился вниз. Следующее, что я увидел после выхода из подъезда – снег. Некоторые окна были освещены, и свет, как-то искоса, лениво падая оземь, высвечивал недвижимые квадраты снежной пыли. Еще он сочился из темноты над моей головой, сочился, ложился в квадраты, наполнял следы новым веществом. Следы мерцали под пучками света, и немногим позже исчезали, отмененные метелью. Я продумывал множество вариантов поведения и, памятуя о том, что всегда оступался, перебирал все ходы с особой тщательностью. У дома был вид разбомбленного сарая, он казался нежилым, снег вокруг в картину жизни не добавлял, и только мужик, неподалеку выгуливавший собаку, как-то очеловечивал все вокруг. Доставая непривычные для складок моей одежды сигареты и неумело закуривая, я думал об удивительном сочетании в Асе продуманной легкомысленности, что внутри семантики уже создавало внутренний диссонанс этого словосочетания, и той самой порывистости, импульсивности, которая, по логике, должна бы продуманность исключать. Еще мне вспомнился убийственно пронзительный рассказ Газданова “Вечер у Клэр”, очень текучий, напоминающий одновременно уплывающую из рук серебряную нить и переливающийся лунный свет на мелких волнах у каменного берега набережной Камы. Та мучительная и прекрасная игра, более мучительная конечно, нежели прекрасная, каковой представлялись отношения героев, очень напоминала наш с Асей сюжет, не без поправки, правда, на время и неконтакт возраста. Итак, снег. Снег мне не нравился своей неубедительной обстоятельностью. Параллельно размышляя еще и об этом, я медленно шел в сторону проспекта Ленина, потом свернул вправо и, задумавшись, не заметил, как оказался уже на остановке Хохрякова, рядом с университетскими общагами и зашел в аптеку.
***
В моей жизни часто и во многих случаях происходило так, что я платил наивысшую цену за то, что другим доставалось даром. Сейчас думаю – это одна из особенностей моей натуры – я хотел дорого платить за дорогое для меня. Я лил кровь, рассыпал мешки с рубинами, силой мысли изменял окружающие ландшафты, мне нужно было все здесь и сейчас и навсегда. Поэтому гармонии не было, сквозь пальцы утекал песок взаимоотношений. Мне искренне желалось как-то нивелировать это обостренное чутье жизни, искренне хотелось научиться обыгрывать мир изнутри него самого, но попытки выхода отчего-то были не менее болезненны, получалось как в одном из старых текстов – “давай-ка исподволь все разорвем, разнесем, да так, чтобы не осталось ничего, кроме слов любви”. Мне была нужна предельная, искренняя честность, очищенная от плевел поверхностного. Действительность отвечала – “так не живут”. Я делами доказывал, что простые радости мне тоже не чужды, и за сложностью достаточно хорошей, наивно-улыбчивой простоты и легкости, но при этом не желал расстаться с глубиной, в то время как любимые люди, однажды заглянувшие в мою бездну, не решались идти рядом, боясь не соответствовать. Мои любимые не могли понять главного – стоило им ответить – и бездна мгновенно схлопнулась бы до точки на горизонте, до той точки, которая была необходима для творчества, не больше, а сложность и глубина обернулись бы своими умиротворенными сторонами.
***
Не помню, быстро ли приехала “Скорая”, вроде бы недолго была в пути. Я лежал в забытьи, временами чуть выныривая сознанием на поверхность. Поначалу были какие-то уколы, несколько, три или четыре. Несмотря, что доктор был опытный, после капельницы и уколов на сгибе правой руки у меня осталось темное месиво вместо кожи – синяк, скоро, впрочем, дней через десять, прошедший. Видимо, врач торопился и потому не попадал сразу в вену. Мучительная процедура промывания желудка. Забавно, что они связали мне руки за спиной, так принято, чтобы исключить невольное сопротивление, но это было лишним, двигаться я почти не мог, и только остервенело отплевывался от трубки, к явному неудовольствию молодого доктора, сидевшего рядом напротив, литрами лившего в меня воду. Интересное ощущение – страшнейшая слабость, тело будто не твое, безвольное, несильное, и голос не свой. “Лееша, у тебя голос стал как у девочки” – сказала Рита, когда они с Денисом приезжали ко мне в больницу. Не знаю, отчего – от трубок ли, или съеденных таблеток, или еще от чего. В приемном покое за полночи прокапали еще девять или двенадцать бутылок-капельниц, я пытался считать, но как-то то путался, то немножко спал. Поначалу, видимо, по какому-то недоразумению, меня положили в одноместную, чистую палату, до утра я пролежал там, в необходимом одиночестве, смежив веки и думая об Асе. Я пытался представить себе ее спокойный сон, правильную геометрию комнаты, распахнутую, может быть, форточку, небольшой беспорядок, заколку в виде тряпичного цветка. Она как-то говорила мне, что все еще летает во сне, я пытался представить и это, мне удалось, и несколько минут я был счастлив.
***
Моя жизнь – на ладони передо мной. Я беру ее, смотрю на свет, сыплю песком обратно в горсть. Я спокоен тем спокойствием, которому пока не могу дать имя. Мне нравятся отчаянно зеленые деревья за окном. Все чаще наблюдаю рождение дня из хмурых утр, когда сдержанное удивление – как из не предвещающих радости сумерек рассвета получается солнечный день и ясное утро? – перерастает природу вопроса и превращается в удивление самой жизнью. Моей жизнью. Которую я жил как умел. Нет, далекий незнакомый друг, не сэкономили мне несколько лет, не слышался четвертый туз в прикупе. Цветочки, фильмы. В синематеке шел дождь, «идите в зал с зелеными плафонами», час с небольшим идут короткометражки, «будет какая-то интересная тематика?», желудок урчит под музыку, увлажненные глаза на фильме «Толя». Небо моей жизни смотрит на меня, словно размышляя – падать сверху или притянуть к себе. Я открываю дверь и выхожу в июньский снег. Но мне хорошо под ним, он успокаивает, ведь внутри меня есть отчетливое знание того, что летом должно быть тепло – следовательно, он пройдет. Складки земли разгладятся, сухое горло марта я буду вспоминать с улыбкой, мое вечное неистовое доверие к жизни, мои вечные семнадцать. Я оставлю только самое важное, оно навсегда теперь со мной, вся моя история имен – это и есть те константы, которые я, останавливаясь в поисках, оттого что нашел, не забуду никогда. Выигрывать можно не только в финале. Я знаю силу слов и их набат.
***
Как много ее во мне, правы друзья. Я этим, в общем, почти счастлив. Мне всегда без труда удавалось вызывать желанный облик на обратной стороне век закрытых глаз, но с открытыми глазами у воображения часто возникали проблемы. Сейчас затруднения как-то отпали сами собой – по первому требованию сердца, в нужной точке пространства появляется силуэт Аси и, спустя пару секунд, я отчетливо вижу ее улыбающееся или задумчивое лицо. Она входит в мою комнату, поправляет занавески или проводит рукой по спинке стула, присаживается рядом. Мы можем говорить или молчать, неважно, главное, что она здесь, возле меня – и я почти физически чувствую ее уютное тепло. Был период, когда, не слыша рядом ее легкие шаги, не видя ее лица – я забывал, как дышать, не помню, как проживал без воздуха те дни и недели. Еще мельком иногда вскидывается такая неясность – вот остаются какие-то тактильные ощущения, вкус и запах от человека – прикосновение ладони к волосам, этот прохладный шелк, подушечки пальцев к коже руки, ну вы поняли, так вот, насколько это остается с нами, когда человек этот исчезает из нашего племени и переходит в те местности, о которых мы ничего не знаем наверняка? В трамваях разъезжают второстепенные олимпийские боги, на Разгуляе после оптической подмены кажется, что слышен звонок конки, на окраинах крошится асфальт под поступью времени и молдавских гастарбайтеров, похмельные работники групп быстрого реагирования робко покупают карты памяти в салонах связи, стержни свежего воздуха вонзаются в носоглотки весело смеющихся людей, гуляющих по проспекту Ленина, раздавленный моей детской ступней на Смолино жук-пожарник давно пророс в траву, трава переродилась несколько раз и растет вновь, солнце над городом стоит безжалостное, ночами в сторожке, глядя на Луну, тот самый помощник демиурга из “Головы-ластик” запускает рычаг, от которого крутится колесо жизни. Происходит много чего, это даже не муравейник, возведите каждое движение каждого муравья в неограниченную геометрическую прогрессию и наложите все это слоями друг на друга много раз – вот что происходит, пока недвижимые оболочки лежат под землей, или летят пылью над Гангом, что же осталось? Остались ли те осязания, те ощущения, останется ли во мне, ушедшем, память хотя бы о нежности кожи на ее лице, и запахе ее волос, и – главное – останется ли в ней что-то такое обо мне, хотя бы ощущение руки в руке, пусть уже тактильно неуловимое, от меня, когда меня не будет, когда я окончательно засну возле мертвых героев Хэмингуэя? Ася напомнила мне как-то фразу Лимонова, что “жизнь – сама по себе – бессмысленный процесс”, и я горячо согласился с этим, всегда так считал, и наполнял свою жизнь тем, что, по моему мнению, придавало ей смысл. Мне кажется бесконечно важным жить в памяти тех людей, кого я любил, это представляется мне единственным для человека способом достичь бессмертия.
***
Комсомольский проспект – огромная коса с длинным древком срединных аллей и лезвием Башни. Сколько наших следов утоплено в нем, не перечесть. Капли дождя, жесты, летящие улыбки, круглые теплые слова, говоримые нами в пространство, заполненное дыханием города. Контуры наших силуэтов вложены друг в друга, я чувствую легкую зыбь воздуха, когда прохожу сквозь очертания твоей фигуры. По этой почти неуловимой дрожи узнается – ты была здесь прежде, именно в этом секторе, и сейчас я заполняю его своим телом, вхожу в тебя. Неизвестно, созвучны ли эти мысли еще кому-нибудь, мне наплевать, я знаю главное – в этом городе есть ты. И где-то сейчас звучат твои легкие шаги, звонкие каблуки или тишайшие тапочки-балетки, адресаты твоих улыбок сияют в ответ, ты открываешь чьи-то двери, ты вбираешь в себя тепло этого города, чтобы отдать его по первому слову нравящихся тебе людей. Внутри твоих снов мы летаем вместе с друзьями на деревянных самолетах, и встречный поток воздуха треплет волосы и обдувает наши смеющиеся лица. И так будет всегда.