Опубликовано в журнале Волга, номер 11, 2009
Айдар Хусаинов. Башкирский девственник: романы. – Уфа: Вагант, 2009. – 162 с.
У Айдара Хусаинова удивительное отчество – Гайдарович, и недавно только в кулуарах автор этих строк присутствовал при разговоре, почему оно настолько редкое, что не встречается в башкиро-татарской среде. (Сейчас проверил через поисковики: иногда все же встречается.) Если сказать, что писатель Хусаинов популярен в Уфе, это будет не вполне точным, поскольку в провинциальных литературах такой критерий работает вообще очень редко. Хусаинов авторитетен. Он вот уже несколько лет возглавляет и секцию перевода в союзе писателей Башкирии, и наиболее заметное в городе ЛИТО, и обладает статусом не то чтобы местного “классика” – до этого еще не дошло, но, скажем так, он встроен в эту преемственность. Когда недавно умер старенький корифей еще советской башкирской литературы Газим Шафиков, Айдар Хусаинов напечатал в газете “Республика Башкортостан” (от 6 марта 2009 года) стихотворение “На смерть…”, созданное в лучших традициях жанра: “Зазвени, мой курай, На горе той Урал, Гнев обрушь на высокую зиму…” – и далее в том же духе; местами напоминало газету “Правда” (от 6 марта 1953 года). Тем неожиданней был финальный поворот “сюжета”, напомнивший о прежней, куда более неформальной творческой манере Айдара Хусаинова: “Так прощай же, Газим, Я зайду в магазин И возьму, как любил ты, сухого”.
В издательстве “Вагант” вышел сборник ранней прозы Хусаинова: роман “Башкирский девственник” он писал, еще будучи студентом сельскохозяйственного института, юношей, приехавшим из глухого района в шумную Уфу восьмидесятых годов. Роман “Аджаха” создан чуть позже, уже в середине девяностых, в годы учебы в Литинституте. На самом деле, прочитав сборник, после – в памяти – трудно провести четкую границу меж двумя вещами, так как оба романа, не обладая четким сюжетом в классическом понимании этого слова, представляют собой грозди довольно импрессионистических по духу новелл, микросюжеты и смыслы смешиваются и перетекают друг в друга.
Итак, перед нами молодой человек, открывший для себя что-то помимо большого города: “я помню, как отмечал 84-й новый год совершенно один в 530-й комнате общаги на Айской, 92, читал Арсения Тарковского, пил холодный чай и чувствовал себя расширившимся до крайних пределов”. Очень значимое слово. В этом контексте важно название романа: не прочитав еще, заранее настраиваешься, что вещь названа так эпатажа ради. Потом уже убеждаешься, что это не так (во всяком случае, не вполне так). Груз невинности давит на героя тем сильнее, чем больше он ощущает себя белой вороной в обществе городского андеграунда конца советской эпохи, всех этих непризнанных гениев, подпольных поэтов, доморощенных философов. (Долго не мог вспомнить, что же мне напоминает сама эта атмосфера в романе, сейчас сообразил. Был такой беззлобный анекдотец. Приехал чукча в столицу. Ему говорят: сходи на “квартирник” группы “Аквариум”. Он сходил. “Понял что-нибудь?” – “Нет”. – “Еще раз сходи”. Чукча сходил еще, и еще, ничего не понял и основал группу “Кино”.) Эротические сны, вкупе с внушенным патриархальным ужасом перед “детским грехом онанизма”, неумение заговорить, начать, уложить в постель совершенно невыносимы рядом с разбитными богемными девицами, в пропахших сигаретным дымом и портвейном общежитских комнатах. “У нее были любовники, много, я писал ей стихи, я любил ее, я пришел к ней, она жила около Центрального рынка, и признался ей в любви, но она меня не понимала. Она была честна и сказала, что не любит меня, вот и вся правда. Я не порвал с ней, я все приходил, я говорил с ней, я даже поцеловал ее, но все было напрасно. Она уважала меня, но не любила. Видит Бог, я не люблю, когда меня не любят. Скоро я выпущу книгу, я пошлю ей с трогательной надписью, но что она будет обозначать?..” “И я впервые увидел так близко обнаженную женщину – она лежала как долина, в которую спускаются с небес”.
С этим все ясно, но не важнее ли духовная “девственность”, с которой молодой человек пришел в новый для него мир? Здесь-то как раз его сознание, мышление, мировоззрение начинает расширяться “до предела”, и стремительный процесс этот можно сравнить, пожалуй, с “большим взрывом”, в результате которого родилась Вселенная. Отсюда и хаотичность романа, которая ставит в тупик едва ли не большинство читателей, привыкших к более цельным и четким конструкциям в прозе. Автор сознательно валит в одну кучу микроновеллы, плохо спаянные порой даже по стилю и форме (открываем наугад: подряд следуют “Неотвратимое действие духов”, “Воображаемая речь к Ирине Петровне”, “Взаимность как феномен существа…”), запутана в них и биография героя (который то пребывает в состоянии невинного закомплексованного первокурсника, то обзаводится молодой женой с новорожденным ребенком, отосланными куда-то в отдаленные районы, вероятно, к родне, – к ним он добирается на бесконечно долгом, полном грез “Икарусе”). Наконец, этот герой может и вовсе скрываться где-то за кулисами, исчезать бесследно из новелл, когда на сцену выходит другой персонаж, которого, кстати, нельзя воспринимать всерьез (“История с Багровым”). Наконец, сознательно перемешана и “внешняя” хронология романа: он писался с 1989 по 1991 год, под каждой новеллой – дата, и даты эти не последовательны, из 91-го автор (за ним и читатель) кидается в 89-й, и назад…
Эту летопись “расширения до предела” читать интересно, хотя и не всегда получаешь от этого одинаковое удовольствие (где-то писатель “дает петуха”, ему изменяет чувство стиля и должного вообще, где-то читатель просто вынужден “буксовать”). Довольно часто отправной точкой для путешествия в мыслимые вселенные служит прием, который проще всего выразить твеновской цитатой “Том остановился поболтать с Гекльберри Финном”: “Мы с Пашей Госсеном сидели у него на кухне и болтали о всяком разном”, “Мы с Себастьяном не так часто, как хотелось бы, разговариваем о всяких вещах, так, в августе этого года он мне рассказал о том, что история всего – это, говоря приближенно, есть история мысли”. Куда “расширяется” сознание, отправляясь, в частности, от этих точек? Извольте. С Пашей Госсеном обсуждается старый провинциальный писатель Лупанков, кондовый коммунист, разрабатывающий историко-революционную тему. Он написал книгу о расстрелянном в 1907 году рабочем-большевике Акулове. Поднял документы, выяснил, что рабочего “сдал” некто, агент, которому полковник жандармов позвонил по телефону. Книжку, в которой строятся версии – кто бы это мог быть, Лупанков так и назвал: “Звонок полковника”. И вот наши герои держат эту скучную партийную книгу в руках и делают вывод, что звонил полковник – самому писателю Лупанкову. Конечно, тот еще не родился. Ну и что же. “С чего ты взял, что времена не общаются? Ну, в пределах госбезопасности… Звонить кому-то другому – дорого и ненадежно, а материалы все у него, и он, как солдат, оттарабанил, и готово”. С Себастьяном речь уже о “магическом сознании”: “У нас сознание технологическое. Мы любим искать причину и следствие, любим выстраивать законы, слово “методика” – это вообще что-то сущностное, конечно, есть и недостаток в виде “метода тыка”, которым все достигается, когда гробится время и материал, но сие никого не волнует. А вот древние люди, скажем, египетские жрецы, имели сознание магическое, они “прозревали”, а не “искали”, воплощались, и им удавались поразительные вещи… Есть люди, которые обладают каким-то частично магическим сознанием. Они видят мысль, но изменить ее не могут или не хотят, тут сам черт ногу сломит. Я их называю “даллерами”, от слова “даль””.
Неудивительно, что читателя стремительно проносит мимо формальной границы “Башкирского девственника” и “Аджахи”, как, бывало, задремав в кабине после бессонной автостопной ночи, пропустишь мимо сознания стелу между Башкирией и Татарией, и очнешься уже в другом временном пространстве – в другом часовом поясе, хотя все, вроде, почти то же.
Роман “Аджаха”, также состоящий из многих разобщенных, на первый взгляд, новелл – только теперь они сшиты в несколько крупных глав, – безусловно, более зрелая проза. В частности, если “Девственник” казался местами слишком “худосочным” из-за оголенной привязки проговоренных высоких материй к бытовым сценкам, то за “Аджахой” чувствуется большой накопленный капитал: культурных связей и отсылок, мифологии, опыта. Не в последнюю очередь это связано с родственными друг другу национальными культурами – татарской и башкирской. Первый роман мог с одинаковым успехом именоваться “Алтайским девственником”, “Американским”, а то и “Марсианским”. Второй же начинается с весьма добротной, неплохо сделанной стилизации под эпос кочевого племени: в кибитке рождается младенец, которого старцы объявляют Муйтаном – повелителем народа, и ради спасения его жизни отдают порожденью тумана талисман света (“мы не можем сохранить и Муйтана, и талисман”). И в принципе многие реалии того времени, когда создавался роман (середина девяностых), узнаваемы сквозь призму мифов, иносказаний или откровенно фантастических построений.
Много внимания, например, уделяется теме отравления города химическим производством, какой-то подспудной опасности, когда нужно с предельной осторожностью пить воду, дышать воздухом и т.д.: одна из глав романа так и называется, “День. Душа. Диоксин”. Едва ли это так близко жителям других городов, но Уфа в 1990 году была отравлена фенолом, и даже у нас, у тех, кто был детьми, отложилась в памяти общая паника, ужасы, безумные слухи и, главное, очереди во всех дворах за питьевой водой – ее везли в город автоцистернами, водопроводной пользоваться запрещалось. От беременных тогда врачи требовали сделать аборт, а сейчас в ходу термин “фенольные дети” применительно к поколению нынешних студентов средних курсов: утробным отравлением объясняют определенные интеллектуальные дефекты некоторых из них. Все это можно рассказывать долго, мне же всегда было интересно, почему в уфимской литературе эпопея с ядовитой водой никак не отражена. Что-то подобное по духу я встретил недавно в старой “Дружбе народов” (1989, № 6): дневник Сергея Скляра “Чернобыль глазами киевлянина”, где просто описывается паника и разрастающиеся донельзя химеры слухов (можно ли в Киеве открывать окна и пускать детей погулять? – будут ли детей эвакуировать? – возможно ли достать билеты на хоть какой-нибудь рейс из города? – что продают на рынке?..). Теперь приятно узнать, что и в нашей местной литературе – в книге Хусаинова – это ощущение немного отражено.
Но если ядами отразили только Уфу (хотя и в этом, наверное, есть элемент типичности: индустриальный город рубежа восьмидесятых-девяностых, производства разогнаны до предела, но все уже начинает сыпаться и “лететь”, даже чисто ментально), то есть в “Аджахе” и более общие узнаваемые моменты. Ведь национальных окраин, провозгласивших себя суверенными, было не одна, не две. Погружая читателя в самые разнообразные фантастические построения и повороты сюжетов, круто замешанные на местном фольклоре, автор рисует то будущее государство Башкортостан, то Великий Татарстан, куда Башкирия вошла на правах провинции (и кстати, это не такая уж смелая фантазия: в уфимской печати первой половины 90-х годов идея объединения Башкирии и Татарии в одну независимую страну, получающую выход к Казахстану, всерьез обсуждалась). Смутное ощущение, что в “Аджахе” нет чего-то важного, при прочтении нарастает, и можно догадаться, что это важное – это ощущение писателем России, принадлежности к России, к русскому миру. Это, разумеется, не упрек Айдару Хусаинову. Писатель только поймал и передал в романе это общее чувство национальных элит девяностых годов. И в этом смысле книгу можно осторожно назвать документом эпохи.
У читателя настоящей рецензии может возникнуть вопрос (вполне справедливый): зачем сейчас копаться в этих древностях. Но, по-моему, книга Айдара Хусаинова важна именно сегодня. Вообще, строго говоря, эти старые романы только сейчас обрели настоящую – а если угодно, и “официальную” – жизнь. Пятнадцать лет назад они выходили фактически в самиздате, сколько-нибудь широкой читательской аудитории не имели, а сейчас издательством “Вагант” выпущена полноценная книга, которая, кстати, была выдвинута на новую литературную премию “Нос” (попала в лонг-лист). Эта книга могла бы сегодня оказать сильное положительное влияние на местную литературу, прежде всего – башкирскую (ведь, даже будучи написанными на русском языке, романы Хусаинова тесно связаны именно с этой культурой). Беда национальных литератур сегодня – стагнация, откат на позиции соцреализма, неразвитость авангардных, альтернативных течений и методов. В Уфе есть люди, работающие над этими проблемами, но их можно сосчитать на пальцах одной руки. Прозаик Зухра Буракаева пытается прививать башкирской литературе модернистские “веточки”. Переводчик Светлана Чураева говорит о том, что при правильной обработке башкирский фольклор может “заиграть” на русском почти так же, как в свое время “заиграл” для западного читателя незнакомый прежде мир латиноамериканской литературы. Новаторские романы Айдара Хусаинова, тесно связанные с национальной традицией, тоже могут сыграть в этом процессе немалую роль.
Я бы даже сказал, что для самого Айдара Хусаинова издание этой книги – шанс “вернуться к истокам”, к тем поискам абсолютно нового писательского голоса, которые потом, к сожалению, в его творчестве оказались почти свернуты.