Опубликовано в журнале Волга, номер 4, 2008
Родился в 1948 году в Ленинграде, получил высшее техническое образование. Работал сторожем, истопником, грузчиком, гидом. По рабочей визе уехал в США (1990), где работает преподавателем русского языка по сей день. Печатается с конца 80-х. Автор более 10 сборников стихов (большая часть в изд-ве “Пушкинский фонд”, СПб) и литературного дневника “Чередования”. Переводил стихи Льюиса Кэрролла, Уоллеса Стивенса, Джеймса Меррилла, Томаса Венцловы (переводы вышли отдельной книгой) и др. Живет в Нью-Йорке и Санкт-Петербурге.
Статуэтки
Девка в двух частях
Ах, елозилось, мать, вкривь и вкось.
Муж за двери –
я к любовнику, там – ноги врозь.
Люди – звери.
Рвут друг друга на мясо, пасть в пасть,
чтобы слиться.
Да ведь лучше раскваситься в страсть,
чем озлиться.
Здесь ссыхайся, а там разминай,
как кобыла,
круп и лядвия и отстенай,
что копила.
Бросить мужа? Сама посуди,
что с ним будет?
Там скачи, мать, а здесь посиди, –
не убудет.
У того есть супруга и сын, –
тоже, к счастью,
не разбёгся. Глядишь – керосин
вытек страсти.
Мясо мясом, а смотришь – скелет.
Что с ним сталось?
Так и вышло за тридцать-то лет –
рассосалось.
Ну а главное нас пронесло,
зла семье-то
мы не сделали, – где оно, зло?
Славно это.
Как устроилась, как сопряглась,
приварилась
к жизни подлая жизнь, ты не сглазь,
всё забылось!
Улеглось, утряслось, улеглось,
оклемалось.
Ах, как славно, мать, всё солгалось,
как соткалось!
2. Предсмертная песня
Загребают справа-слева грабли скорые,
ветры воют, как взбесившиеся “скорые”…
А не то бывала ночь – вся предвкушение,
смерть как где-нибудь в танзании крушение:
вся нестрашная, забавная, забытая,
жизнь как блядство, жажды карта недобитая,
и никто не завывает, кроме любчего,
кроме нежно-изомлевшего подъюбчего,
да и с мужем хорошо пилось-затягивалось
сигареткой, да в постельке-то потягивалось…
Кто ты есть? Не узнаю, – на узнавание
сил не стало – что ещё за изваяние?..
Говорю во тьму залегшую, кромешную:
Господи, прости блядь-душу грешную!..
Всё! молчу, берёт паскуда на измор, вия
из меня, живой, верёвки. На хер! Морфия!..
Ночь подходит, приливает ночь вплотную.
– Что, лютуешь? – Отвечает ночь: лютую.
На веранде
Если, глядя на закат, признаться,
надо бы давно разняться,
жизнь прошла бок о бок
с тобой чужим, долгий обморок,
что запомнила – сказать боюсь:
вонь похмельного рта,
хрипы надо мной, человек гол и бос,
тело живо, душа мертва,
я хотела, чтобы ты пропал
без вести и наверняка,
вот колода, бери, когда не устал,
доиграем в пьяницу-дурака,
если есть надежда – на смерть она,
там с тобой прощусь
так светло, что уйду прощена,
на краю бессмыслицы преображусь.
Живые и мёртвые
Я остро чувствую отсутствие
людей, которые ушли.
Сойти с ума и жить безумствуя,
ноль умножая на нули?
Нельзя. “Уж лучше посох…” В опыте
утрат, как белка в колесе,
вертись всей памятью. Но, Господи,
куда они девались все?
Я в гроб смотрел со всею утлою
своей способностью смотреть,
и труп мне показался куклою,
и мерзкою игрушкой смерть.
Потом из пустоты бесчисленной
свет, чёрно-белый на просвет,
возник как смысл, но обессмысленный,
как если б “да” сказало “нет”.
И это всё. Молчи. А то ещё
беду притянешь, как магнит.
Но если что-то мнит чудовище
живых людей, то пусть не мнит.
Бес
Копнёшь – и расшевелится,
расшебуршится прах,
как шушвальная швейница
в лохматых лоскутах,
проклянчится, проклюнется
да и пойдёт в разлёт:
то в небеса расплюнется,
то землю облюёт,
то в смраженье прокрадется
на людные стези,
чтоб вширь и вшмяк разгадиться
и расцвести в грязи.
Учтивость
Такси с коврами, впихнутыми в пасть
багажника, – иранцы! – мчится мимо,
чтобы, вписавшись в поворот, пропасть.
Совсем пропасть? Совсем. Невозвратимо.
Японец на почтамт несёт письмо.
Над ним, в тяжелой грации движений,
два облака, как два борца сумо,
плывут на юг, толстея от сравнений.
Щепотка мексиканских женщин ждёт
автобуса, который на подлёте
и скоро подчистую их склюёт.
Совсем склюёт? Совсем. Прощайте, тёти.
Прощайте, люди. Временная жизнь
почти прошла, – сужаясь, как воронка,
она меня сверлила: ужаснись!
Но я безмолствовал и улыбался тонко.
Путём ума
Был скуден ум, бредя своим путём,
потёмками… Но думая, что зряч он.
И зря. Несовершенен и невзрачен,
он стал умом сравнительно потом.
Он протирался изнутри до дыр,
он тыкался во все углы и двери,
покуда не прозрел: резвились звери
и рвали пёструю игрушку – мир.
Тогда он сиганул к зверям в окно, –
роскошный сад cоцветий и соитий
кипел и засыпал к утру в пресыте.
Как празднично со всеми заодно!
Он просыпался с пеньем пьяных птиц,
опившихся росой, там не трезвели, –
отбросив букву трезвости, резвели, –
и ликовал цветущий сад убийц.
Узорами решётки окружён,
ум жил под стать желанию-погодку,
пока не оценил вполне решётку
и не утёк по междупрутью вон.
Уразумев, что он трухляв и вял,
а бодростью, что жалкий гроб, поваплен,
он, семеня и дрыгаясь, как Чаплин,
за полы сюртука себя хватал, –
одёргивал, чтоб истиннее шлось.
И впрямь, по ходу времени прямилось
всё более, и вдруг, как Божья милость,
в нём медленное веденье зажглось.
Он загляделся на попутный куст
(так чудно в потаённости расцветший!)
и в дальней дали, никуда не ведшей,
освобождающе лишился чувств.
Потом и вовсе жить забыл, потом
не стало мыслей и воспоминаний,
а с ними – ярких наименований
вещей, и блудный ум вернулся в дом.
Смотрю в окно
Только белки пушные рывки
вдоль по древу –
точно в сердце подтянут колки –
опора напеву.
Ведь давно нет мертвей на земле
инструмента,
что на жизнь отзывался во мне.
Важность момента.
Природа и мы
В светловальне дня прояснены
все детали. Тих прозрачный скит.
Дерево подробной желтизны
в полноправном трепете стоит.
Или вдруг бестрепетно замрёт,
и не то что вскользь по сторонам, –
ни назад не смотрит, ни вперёд.
Горе, моя радость, горе нам.
Cобытие жизни
Жарким полднем в Феодосии,
по пути на море или с моря –
в ослепительном оно разбросе
и в замедленном теперь повторе, –
в магазине “Канцелярские товары” –
глобусы, карандаши, тетради, –
иоселиани волн пасёт отары,
обессмыслив на секунду, ради
вспышки световой, повествованье, –
тишина, какая-нибудь муха,
всё оцепененье мира на свиданье
с детством зрения и слуха, –
тёмные очки, открытки, ласты,
перочинные ножи, игральные
карты, зонтики, зубные пасты, –
блики моресновиденья дальние,
из боспорского родясь и царского
полдня, чуть прикроешь веки, –
там вонзился запах канцелярского
ужаса вещей в меня навеки.
Cебя б
Не видя ни смысла, ни прока,
я по теневой стороне
брёл в мыслях: зачем нас глубоко
зароют? Зачем это мне?
Никто ничего не ответил.
И если бы я не упал,
споткнувшись, себя б не заметил
и тут же себе б не сказал:
.
бесcмыслица – жизни прореха
и смерти тупое клеймо,
когда б не дрожало от смеха
“бессмыслица”, слово само.