Опубликовано в журнале Волга, номер 4, 2008
Родилась в 1945 году, ее стихи ценили Анна Ахматова, Корней Чуковский, Вера Маркова, Мария Юдина, Иван Елагин, Валерий Перелешин. Ее стихи не могли быть опубликованы в СССР, хотя печатались за границей, и только с конца 80-х годов стали входить в крупные поэтические антологии.
и бежит от себя в лабиринт ненадежных зеркал,
не последний троллейбус, не адский, в дыму самосвал –
голубое в тумане подкатит такси.
Открывается дверца из тонкого-тонкого льда,
“На Кулички!..” – и прочь от сивиллиных звезд
и немытой Расеи, где только и видишь окрест,
как во облацех темная ходит вода.
Молча крутит баранку водитель немой,
отраженье двоится, линяет, и вот
проступает сквозь зыбкий подтаявший лед
промежуток, не ставший ни светом, ни тьмой.
Я была там, и колышки вбила в песок,
но безвидные тени не помнят имен,
и не в такт одиноким шагам до скончанья времен
залихватски гремит эмигрантский вальсок.
Кто заказывал музыку, тот господин в голубом?
Передайте ему, что сегодня рояль в отпуску,
что сгорел таксопарк, что опять повезет дураку,
что, покинув тюрьму, соляным застываешь столбом!..
Звезды мчатся в пролом. Поздно ветхие сети чинить.
За углом только ночь. Разминулись с губами слова.
Минотавр излечился от ран. Ариадна мертва.
Но по-прежнему к сердцу привязана алая нить.
1994
Жизнь в розовом свете
Меня тошнит. Уже на грани сюра –
без них немыслим ни официоз,
ни гроб, ни свадьба, ни литература.
Их славословил каждый третий бард,
китайцы, персы, греки и арабы,
что розу петь, что русские ухабы
в сердцах облаять – мировой стандарт.
И в банный день, и в соловьиный день
на розы спрос, меж тем растут и цены,
и ежели от красных вдруг мигрень,
извольте хоть зеленых, джентльмены!
Пусть соловей, пришпиленный к шипу,
всенепременный атрибут поэмы,
на страсть к зеленым вдохновит толпу
и образцом послужит для богемы.
Эх, раз, еще раз!..
Растрясло от кочек.
Эх, два!.. – и погас
аленький цветочек.
Как хороши, как свежи были – что же
случилось с ними, временем, со мной?
Гляжу на мир из театральной ложи,
давясь в антрактах розовой слюной,
пока хоронят, бутафорским прахом
едва присыпав темя напоказ,
без лишней помпы, но зато с размахом
мою эпоху в адмиральский час.
Рождались врозь, уйдем поодиночке,
а в промежутке голосом волхва,
как заклинанье, из радиоточки
и днем, и ночью: “Говорит Москва”,
и розы, розы, розы, как в раю –
к столу, к обоям, к нижнему белью,
на потолках, на кафеле и тюле,
в алмазных лентах, в сомкнутом строю,
застывшие в почетном карауле.
Эх, раз, еще раз,
в розовом Манеже
на бис, в унитаз:
“Хороши и свежи!..”
Пока искали средство от наркоза,
арыки рыли, крыли рефери,
в глазах у Рильке задыхалась роза
и гибла в сердце у Экзюпери,
в метели Блока и в метели Шварца
под льстивый смех и пожеланье благ,
под Машин поцелуй у самоварца,
под пьяный рев оваций, под аншлаг.
Увы, читатель, нас лишили сада.
Могила розы, где она? Везде.
То ветер всхлипнет, то звенит цикада
о лепестках, кружащих на воде…
Упал забор, ушел в пролом садовник,
среди цветов пасется пришлый скот,
но сладко пахнет дикий мой шиповник
и в сумерках соловушку зовет.
1994-1995
Сидя на рояле
Нам сулили чудеса –
невесомые шинели,
золотые примуса,
птицу-тройку с карусели,
и катилась колбаса
к неприступной цитадели
сдобрить кашу из овса,
суп из серой вермишели
и турусы без колес.
Мы же, сидя на рояле,
воротя от жизни нос,
слали всех куда подале
и скучали на износ.
Ну, еще один калач,
за прогрессом побегушки,
ну, приветик из психушки,
школяры из ВПШа,
анекдоты про ерша,
рупь до вторника, стукач,
обнаглевший у кормушки –
все тошнехонько, и ша!..
Но на вдохи день кроша,
в четырех стенах, в отказе
белым парусом душа
по земной скользила грязи.
Торопясь вослед за ним,
не мечтая о расколе,
мы глотали отчий дым
в анаше и алкоголе,
обращая горечь в звук,
схожий с тягой в поддувале…
И тогда являлся вдруг
ангел света и печали,
чтобы запросто воссесть
с человечьими сынами
и пустую кашу есть,
пересоленную нами.
1991-1992
Заклятие паутины
пряли поздно вечерком.
А.С.Пушкин
Где духи рек и гротов? Рощ священных
не сыщешь больше; на венце горы,
где боги жили, плющ ютится в стенах,
карабкаясь от скудости земли,
куда ведут или куда вели,
и хрипло дразнит эхо на аренах
моих сирен, умолкших до поры.
Молчи, молчи! как нить на мотовиле,
снует во тьме бессмертная душа
меж двух догадок жутких: “я в могиле”
и “я в тюрьме” – ни пакли для щелей,
ни хвороста, лишь кучка векселей,
оплаченных враньем гонимой пыли
и жалобой безумца-камыша.
Не ты ль, Лахезис, выкинула жребий -
ропща и мысля, бездны на краю
явиться в мир гнуснейшим из отребий
и с блудным сыном, чистым пред отцом,
носиться, словно курица с яйцом?
Где исцеленье? Рай, что твой Асклепий,
всегда имеет под рукой змею.
Его врата у трещины разлома
пусты и в полдень смотрят на закат,
в свободных яслях свежая солома,
лепешки неостывшие в печи…
Так обернись и порази в ночи,
сирен, зовущих из садов Содома
отдать дыханье за последний взгляд!
Но только пряжи ворожебный шорох
в сетях небесных, ясная звезда
едва сверкнув, теряется в узорах –
плодам не вызреть в столь короткий срок.
Один и тот же прерванный урок –
открыли полюс, выдумали порох,
убили Бога, в страхе ждем суда.
Что ты сучишь мне, Клото? драпировку,
узду, гамак? тенета, саван, плеть?
фату, на небо лестницу, веревку?
В глазах рябит. Жужжа, веретено
еще и жалит, как заведено,
и я держу ладонь наизготовку,
а с паутины сыплется ошметь.
Когда б вы знали, из какого сора
плетется жизнь и чем разят сердца
под причитанья греческого хора,
твердящего “иди и не греши”,
пока сквозь шаткий лабиринт души
спешит на звук шагами командора
проклятый монстр, изнанка без лица.
Клубится мрак. Темна и беспощадна
любовь в аду. Уснула на песке
с улыбкою блаженной Ариадна,
не ведая, что брошена она.
Песчинки снов, волна, еще волна.
И Дионис неплох – не в лад, да ладно.
Обрывок нити в любящей руке –
вот Смерти жало! вот триумф твой лютый,
зеркальный враг! Прочь, однодневка, прочь!
Дрожи и сердце бедное не кутай!
Атропос время ножницами рвет.
Так обернись хоть вполуоборот,
и вечность нам покажется минутой!
Но лишь сиренам отвечает ночь.
1998
Гуманитарный концерт с соловьиными язычками от леди Макбет
Астрид Линдгрен
мол, мороз на носу, а король, как и водится, гол,
мелкой пташечкой летай, с поэтом под Брамса вдовей,
или все по местам, и хлебаем один пустосол?..
Живо водки наследнику! – лучше, свалившись под стол,
папу-маму не помнить, чем Гамлету сбиться с пахвей.
Молчаливо спускается старый кудесник с холма,
где на тризне бойцы круговые сдвигают ковши,
не метать перед свиньями бисер – не надо ума,
а любить их, как должно, увы, не хватает души.
В королевстве чума. Не кори же себя, не круши,
сохрани, что получится. Лютая будет зима.
Плещет в городе море квасное и винное без берегов,
язычков соловьиных, стерлядки, заморской халвы,
сыра, дичи, колбас, пирогов на столах, пирогов!..
А старик даже чарки не выпил. Жидеют волхвы,
ни потешных огней, ни кунштюков, играют в богов
да грозятся – идет саранча, струфионы и львы.
Так и я бы сумел. Испохабил погоду, юрод.
Приуныла дружина, и струны бренчат невпопад.
Где там Йорик, смолу отскребает с ворот?
Спой-ка нам “Соловьи, что слетаются в мой вертоград”!..
И младая, с перстами пурпурными, в мире вот-вот
встанет леди Макбет и потащит кудесника в ад.
1998
Белая чаша
(контральто в сопровождении эвфона)
знак конца, клеймо изъяна,
лапой сфинкса на куски
жизнь разбита бесталанно.
Головешка от звезды,
лепесток убитой розы,
заметенные следы,
неосушенные слезы…
Не собрать их по годам,
по уже чужому дому.
Я любому их отдам,
не нужны они любому.
Так зачем же я кружу
с ловчей сетью, и осколки
под тряпицею держу
на отдельной, верхней полке?
Чаша белая моя,
память, матрица, вращенье
чистой крови бытия –
Аз воздам и мне отомщенье!
Где же дивное вино,
что в тебе искрилось светом,
то зарей упав на дно,
то крещая осень с летом?
Звездный высыпет горох
над растоптанной дубровой,
расцветет чертополох
дикой розою махровой.
Похоронит век меня
рядом с ней, среди крапивы,
но автографы огня
на скрижалях неба живы.
Низойдет он в мой потир,
что хранится за иконой,
и воскреснет Божий мир
под тряпицей пропыленной.
1992