Рассказы
Опубликовано в журнале Волга, номер 4, 2008
Леонид Немцев
Родился в 1975 году в Самаре. Автор книги
стихотворений «Неф певчих, неф бродяжий» (2001) и книги стихотворений и прозы «Наставники
кусающих страниц» (2003). С 1997 по 2004 годы издавал вместе с писателем
Андреем Темниковым и художником Сергеем Рутиновым (автором всего проекта)
литературно-художественный журнал «Белый человек».
В 2000 году защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Набокова, ныне преподаватель
литературы в Самарской академии культуры.
Рассказы
Дунайская магнолия
I
В соседние апартаменты – благо, только две квартиры на этаже – въехала русская, имевшая обыкновение спускаться за почтой в черных колготках (равнодушно поднимаем наши старческие бесстрастные глаза ), в короткой изумрудной блузке, под которой скользят бледные груди (возмущенный зигзаг вниз) и на высоких каблуках. Софья Андреевна всегда гадала, какие же вмятины остаются в полу от этих ужасающих шпилек, ведь полы в той неведомой соседней квартире такие же деревянные, как у нее. Соседка, несомненно, была русской – громко разговаривала по телефону при открытой двери, визгливо хохотала на лестнице, когда шла с гостями. Было страшно, что она начнет некрасиво смеяться над Софьей Андреевной, а та не успеет внутри своей квартиры прикрыть дверь в гулкую прихожую, и придется что-то неловкое про себя услышать. Но вульгарность соседки ее почти никогда не касалась. Софья Андреевна не нашла случая открыть свое происхождение, да и слишком походила на венгерскую пожилую даму, когда неторопливо закрывала за собой дверь в светло-сером пальто колокольчиком и тонких, тоже серых, но более светлых перчатках. Сама Софья Андреевна очень удивлялась, в какую европейскую старушку она превратилась, особенно неожиданны эти восковые ровные щеки, птичья горделивость и сложный рисунок морщин на шее. А как ей шли очаровательные шляпки с вуалями на уровне глаз, то, что специально предлагалось для семидесятилетних особ в ближайшем магазине «Жемчужина Будды».
Софье Андреевне очень нравилось любоваться своими безупречными отражениями в чистых стеклах витрин цветочных магазинов, боковых окнах автомобилей, в отсвечивающем зеркале реклам на остановках, отмеченных красными высокими столбиками. До того хороша была эта светлая старушка с ее чопорной дрожащей походкой, безупречной одеждой и синеватой тенью от короткой вуали (которая собиралась сбоку шляпки в воздушную черную розу), что она сама себе радовалась. Но и соседи по будайским улочкам с каким-то особым почтением и нескрываемым удовольствием поджидали ее неторопливый шаг, чтобы с избыточной радостью и многословно приветствовать ее. Она старалась отвечать по-венгерски, неизменно путая «регельт» и «напот»[1], сияя сдержанной благодарностью. Среди соседей было много таких же, как она, старушек, таких же правильных и благообразных, в 12 часов дня многие из них стекалась в ресторанчик у Арпи, а потом, после обеда, либо возвращались домой, после чего их не было видно до следующего обеда, либо перед тем, как пойти домой, некоторые старушки заходили в кафе, где пили кофе и ели мороженое. Молодые люди неизменно уступали дорогу, начиная делать это шагов за шесть, и даже незнакомые здоровались и улыбались.
Поэтому не было ничего удивительного в том, что молодая русская соседка, давно заметившая здешние безоблачные церемонии, почему-то старалась соблюсти их, и как бы не было скучно без русской речи, и как не было стыдно подслушивать проявления ее развязного гостеприимства, но Софья Андреевна понимала, что лучше не выдавать себя.
Двадцать лет назад Софью Андреевну в необъяснимой суете оставил муж, русский военный, и тогда один крупный венгерский чиновник мечтательно и немного издалека влюбленный в нее с шестидесятых годов, помог ей превратить бессмысленную советскую визу в венгерское гражданство. Софья Андреевна так и не научилась с ним разговаривать, сначала они, сталкиваясь на улице, обменивались вежливыми вопросами по-русски, потом чиновник начал русский язык забывать, и у постаревшей в одиночестве женщины не появилось желания связать свою жизнь с посторонним человеком, к тому же никогда не настаивающем на малейшем внимании к себе.
Муж Софьи Андреевны был серьезным офицером из кадровой службы, он всегда жил втайне от нее, когда это касалось работы, дымчатые подозрения в изменах никогда не прояснялись, они вели слишком уютную жизнь, которая становилась все обеспеченнее и комфортнее, пока не вылилась в бледное счастье переезда из-за колючей проволоки русского казарменного городка в одну из больших квартир маленького коттеджа среди настоящих будайских усадеб. Местные жители называли этот кусочек Будапешта деревней. Коттедж был окружен лужайками и цветниками, причем за Софьей Андреевной числился один из просторных углов внутри цветущего дворика с собственной скамейкой, вписанной в виноградную арочку.
Только однажды за мужем приезжали с работы, и он чудовищно кричал во дворе, пока водитель разбирался с мотором, и был еще случай одного единственного телефонного звонка, когда ответная речь мужа казалась катастрофой, мукой, жестокостью, следовали какие-то приказы, разносы, но Софья Андреевна настолько легко забывала всю служебную сторону их жизни, что и эти два недоразумения вскоре стерлись из памяти.
Муж уехал в Австрию, где поселился у кого-то, и вскоре сослуживцы мужа попытались объяснить Софье Андреевне, что он был пойман на непонятных экономических операциях, дезертировал и, зацепившись за иностранное подданство, не может перевести себе все свои сбережения. Два раза он тайно приезжал к брошенной Софье Андреевне и наставлял ее, как надо обращаться с их совместным имуществом, которое у нее скоро придется отобрать. Но потом он перестал напоминать о себе, говорили, что тамошний быт сложился еще лучше, а Софья Андреевна начала подозревать, что владеет чем-то чужим, но и квартира, и привычный достаток, и клумбы во дворе никуда не исчезали.
В Советской Армии, как выяснилось, за ней все венгерские годы оставалась фантомная должность учительницы географии. Она только год поработала учительницей в России, немного помнила ежедневную усталость и непрерывную головную боль (вертлявые стриженые затылки в грохочущей молочной мути), от которых ее избавило мгновенное замужество, как это бывает с юными учительницами и молодыми офицерами, и перевод мужа на службу в Будапешт. В Будапеште планировали открыть какую-то русскую школу, то ли для детей военных, то ли для венгерских детей; подобных школ было в избытке, но в этой начали искать служащих еще до начала строительства, и так получилось, что Софья Андреевна вспомнила о своей профессии, когда десять лет назад ей сообщили через переводчика, что по сохранившимся без ее участия документам ей положена неплохая пенсия. Она не смогла объяснить, что даже никогда не получала зарплаты.
В тех сбережениях, которые были переведены на нее мужем, она не смогла разобраться, ее путали и пугали суммы больше тех, что требовались на праздничную скромность месячного существования. И было что-то похожее на бережное устройство самого раннего детства и в ее незнании языка, и в счастливом спокойствии медленных дней, и в отсутствии малейших угроз ее блаженной хрупкости и ясному одиночеству.
Впрочем, если мы добрались до этого слова, то нет ли в его случайном появлении какой-то угнетающей обязательности? Ведь бывают же такие слова, которые сами включаются в уютном мраке, как автоматические светильники, имеющиеся в Буде на каждой стене. Можно было бы проскользнуть к подъезду в бледном свете луны, но электрический свет строго и яростно вспыхивает над тобой, и застаешь себя таким заброшенным, потерянным.
В Союз Софье Андреевне почему-то никак не хотелось. Если бы ей довелось когда-нибудь достичь психологической зрелости, то это произошло бы уже здесь, в Буде. Да и само ощущение зрелости приходило вместе с брезгливостью, как страх совершить воровство или ожиреть, что для Софьи Андреевны, всю свою жизнь невинной и тоненькой, было только дымным подозрением, только посторонней нехорошей сказкой.
Когда у Софьи Андреевны были знакомства среди жен советских военных, то многие из них отличались настоящим истеричным патриотизмом. Они носили русские вещи (тщательно выбирая их в магазинах одежды по изощренным представлениям о подлинном советском стиле), посещали только русские концерты и безупречно русские фильмы (вроде «Кубанских казаков»), и готовили у себя дома борщи, винегреты и яблочные пироги. Очень смущало то, что опытные кулинарши из числа венгерских служащих радостно сообщали им, что тоже обожают эти блюда, но только свекольник, квашеную капусту и штрудель – преступление готовить так небрежно, да и за одежду не стоило отдавать такие деньги, хотя, возможно, обман продавца заключается в том, что он сбыл залежавшиеся и совершенно не сочетаемые вещи.
Еще в молодые годы, когда судьба казалась временной привилегией, Софья Андреевна вращалась среди милых деятельных дам. Конечно, по своему происхождению все это были недавние крестьянки, медсестры из рабочих поселков, визгливые комсомолки (младших офицеров часто выуживали из глуши), но все они старались преобразиться, старались как-то открыто и солнечно жить, уравновешивая секретность своего оккупационного гетто праздной бурливой радостью. Это были большие стайки подруг, время от времени провожающие кого-нибудь в Союз, кого-нибудь встречающие из Союза, они издавали рукописные журналы, хором пели, делились книжными редкостями, щедро планировали совместные праздники, с неизменным валом новых стихов и песенных пародий на каждый день рождения.
Сейчас Софья Андреевна, когда случалось услышать местные хоровые репертуары среди русских собраний, не узнавала песен своей молодости и никак не могла признать новых, хотя и появились они впервые лет тридцать назад. Русские бабушки говорили о русских политиках, о русских актерах, о русских традициях, и все это было страшно не знакомо Софье Андреевне, так же как и венгерские политики, актеры, традиции.
Удачным тоном ее жизни стало то выжидательное удивление, которое появилось не оттого, что мир непредсказуемо изменчив, а оттого, что, вопреки опасениям, он слишком постоянен.
И было две особенно безграничных радости, которые Софья Андреевна пыталась незаметно для себя свести на уровень обыденного удовольствия. Когда никто не видит, часов в шесть утра, если позволяет погода, по большей части мягкая, Софья Андреевна выходила ухаживать за своей частью лужайки, копалась в своем цветнике, незаметно вдохновляясь и поправляя все проблемные цветы и травинки внутри доступного ей дворика, за что соседи подолгу разговаривали с ней и дарили маленькие подарки, вроде марципановых конфет или бутылочек вина. Софья Андреевна заметила, что новая соседка – русская – не знает о своем кусочке хозяйства вне дома, и не без преступного наслаждения обсаживала ее клумбу огромными лазурными фиалками.
Второе удовольствие – редкие миниатюрные картинки маслом – бесхитростные и скромные, выполненные без всякой строгости, радость выцветшей старости. Их Софья Андреевна писала у себя дома по памяти о местных достопримечательностях: например, ряды цветущих слив, елки в Рыбацком бастионе, платаны на острове Маргит, магнолия на берегу Дуная. Ни милых человеческих фигур, ни домов с причудливой лепниной и фигурками Богородицы в нишах, ни горделивых мостов, ни дворянских башен, ни удивительных бронзовых всадников Софья Андреевна не умела рисовать и даже не очень замечала их.
И вот, может быть, по причинам своей бесхитростной ненаблюдательности, жизненной невинности Софья Андреевна иногда подозревала, что чего-то о жизни не знает, чего-то не смогла сделать, что ее одиночество в каком-то смысле незаконно и что она проживает чью-то чужую, невольно присвоенную судьбу. Ведь доходили же до нее боль и недовольство тех людей, кто будто бы лишился своей подлинной судьбы?
II
Нет, не доходили…
Она знала, что пережила свои собственные потери, смерть состарившихся без нее родителей, не слишком щедрую привязанность мужа и утрату хорошей подруги, которая, как все ее знакомые, была возвращена в Россию, работала учительницей в Ленинграде и присылала длинные, сложные и очень печальные письма. Самое грустное было то, что Софья Андреевна лишилась лучшего, наиболее трогательного объекта ухаживания. Она в течение нескольких десятилетий собирала посылки, стараясь все подобрать правильно. Подруга слезно просила только одного, чтобы Софья Андреевна не присылала ничего такого, что пришлось бы кому-нибудь постороннему разворачивать, ломать, вскрывать. Платки, ночные сорочки, кофейники, мелкую хозяйственную утварь Софья Андреевна тщательно выбирала, и это было одно из лучших ежемесячных занятий. Ее подруга с восторгом принимала в подарок красочные альбомы живописи и путеводители по европейским городам, а счастливые внуки получали картонные блюдца с растекшимися по ним конфетами с орехами и марципаном, бутылочки с сиропами из фруктов с экзотическими названиями, а иногда бесцветных или раскрашенных солдатиков, немыслимо красивые конструкторы и миниатюрные поезда.
И если все-таки подумать, чему радоваться? Тому, что давным-давно она казалась более юной, чем ее многочисленные подруги? «Ты у нас молодая!» – всегда говорили они, и так кажется, что до сих пор должна продолжаться эта шутка. Но нет больше никаких подруг!
Кому понадобилось нарушать этот мирный порядок, – думала иногда Софья Андреевна. Советские люди приезжали служить в Будапешт и никогда никому не мешали. А что было бы, если бы со всеми я вернулась домой?
Сейчас, чтобы ехать куда-нибудь, чтобы, положим, отдохнуть в санатории, нужна только добрая компаньонка. Не деньги, не болезнь…
Софья Андреевна пришла в ресторанчик Арпи. Столики стояли в тесном дворике за глухим забором. Тут же принесли хлеб и тарелочку с огурцами, щедро залитыми уксусом. Потом появился гигантский бокал с лимонадом. Все это было настолько привычно, что странными казались те года, когда она никак не могла почувствовать вкус к этим странным изыскам: свежие овощи в едком уксусе и непомерные порции. Теперь она научилась особому будайскому режиму питания, когда завтрак и ужин были невероятно легкими, условными, а у нее чаще всего и отсутствовали.
День был особым, март потеплел, хозяин наконец-то вынес столики на улицу. Сегодня в меню непредсказуемого Арпи – после супа с горошком – был мелкий картофель с четырьмя кольцами копченой свинины и острой колбаской в центре каждого круга. Потом воздушный пирог с изюмом между листами слоеного теста: сверху в пудре, снизу в сиропе.
На секунду показалось, что за оградой прошли русские – в основном бабушки. И кто-то, похожий на Анну Федоровну из Ленинграда, внимательно посмотрел через калитку.
– Нет, здесь нам ничего не подскажут! – медленно с очень отчетливыми русскими ударениями сказала пожилая женщина своим товаркам, и несколько грузных теней вразвалку побрели по щелям забора и веткам сухого еще винограда.
Софье Андреевне настолько редко приходилось появляться где-нибудь, кроме ресторанчика и кофейни, что она продолжала заботиться только о верхней одежде. Наденет пальто и лучится. Но весь ее внутренний быт и платья неизбежно засаливались и старели. Чудесный лазурный платок был по-прежнему легким, газовым и закалывался на шее бронзовой брошью с лазуритом. Он был расшит редкими пятиконечными снежинками, и ни одна ниточка до сих пор не вылезла. Но вот изнутри он давно уже лоснился из-за многолетнего обволакивания плюшевой морщинистой шеи. Длинные сережки из тусклого серебра оставались все теми же, так как должны были оправдывать вытянутые мочки ушей. Под пальто находилась особая угловатая кофта. И у сухих фигур бывают свои изъяны.
Сами собой прошли те времена, когда Софья Андреевна придирчиво исследовала все свои одеяния, немедленно уничтожая все, что потускнело и одомашнилось. Она могла не копить, не перешивать, не чинить вещи. Ей так никогда и не пригодилось все то, чему ее с детства учила мать – вязание и цветная вышивка. Швейцарская швейная машинка, купленная сразу в первый год венгерской жизни (особая гордость семейной дамы), никогда не заработала и сейчас стояла в углу, как печальный памятник в честь матери.
Ведь это должно быть такой бедой – отсутствие общения, участия, понимания. Размеренная речь, уверенность, ясное, немного презрительное лицо – все это культурное достояние Софьи Андреевны никогда нигде не работало. В магазине, в турецкой бане ее приветствовали по имени, но дальше она оставалась в одиночестве. А ведь слишком часто местные ровесницы беседовали с ней, и не было никакой возможности подружиться с ними, ответить на приглашения. Звук ее полного имени и отчества казался самой Софье Андреевне забытым и неправдоподобным, и сама себя в мыслях она почему-то называла «матушка» или «лапочка».
Опять появились те же русские бабушки и уже две-три головы заглядывали в ресторанный дворик. Вышел сын Арпи в фартуке, и его о чем-то спросили по-венгерски. Он тут же начал широко улыбаться, обводил пальцем какие-то дальние углы поверх забора, потом развел руками. Его не понимали.
Потом Софью Андреевну отвлек очень бурный разговор за соседним столиком – говорил один только черный невысокий человек с инфернальными ресницами, он с гортанными всплесками обращался к добродушному лысоватому господину, который всегда здесь обедал, был удивительно улыбчив, ни разу ничего не уронил, и за глаза назывался графом. Казалось, что всякая фраза смуглого шамана – стихотворная реплика. Слова, невероятно похожие на русские, и целые фразы мелькали в его речи, но Софья Андреевна давно привыкла относить подобные случаи к обману своего монолингвидного слуха.
Софья Андреевна даже не пыталась что-либо понять, но потом со стыдом вспомнила, что при появлении соотечественниц можно было бы испытать укол родственного чувства. Но давно уже было поздно. Она условно простилась со всеми, кто сидел в ресторане, и вышла на улицу. Можно было зайти в магазин, обойти район и посмотреть, не зацвело ли что-нибудь новенькое. Магнолии на днях зацветут.
III
Но главное дело на сегодня было сделано, обед завершен. Надо было идти домой и порисовать, пока в памяти держатся голые каштаны с не слетевшими и не раскрывшимися за зиму звездами.
И вдруг Анна Федоровна замахала ей с той стороны улицы, где находилась остановка автобуса с одной деревянной скамейкой, усыпанной мелкими желтыми цветами.
– Как я рада, – бодро говорила Анна Федоровна издалека, – ну ты посмотри! надо же!
– Ах! – ответила Софья Андреевна, перейдя дорогу и позволив тронуться машинам. – Здравствуйте! Вот и увиделись!
Конечно, это была не Анна Федоровна – не ленинградская подруга, – но эта бабушка точно когда-то была знакомой.
– Вы ведь Сонечка, правда? – спросила старушка, вглядываясь в Софью Андреевну с русской задушевной ясностью в глазах.
– Ах, да!
– Ну, надо же, какая красавица! Ты, Соня, всегда была молодой среди нас. И мы так тебя часто вспоминаем. А мне на прошлой неделе стукнуло шестьдесят восемь.
Возраст этот был более легким, чем у Софьи Андреевны, но та уже вспомнила свою особую роль инженю, которую постоянно поучали русские подруги.
– Мы с бабками решили сходить в настоящую будайскую «сукразду», чтобы поесть мороженого. Что-то ее нигде нет. Подруги нашли здесь хороший магазин, а я еду домой… Вот и встречаю тебя, такую дорогую куколку!
– Мороженое здесь, на Пашарети, – сказала радостная Софья Андреевна, гадая, сколько еще времени придется потом молчать по-русски, когда подруга покинет ее.
– Веди! – громко приказала подруга. – Я хотела мороженого. Когда еще сюда выберусь!? А с тобой нам надо о многом поговорить. Ты мне еще не сказала, что тут делаешь… Веди-веди!.. что-то от тебя никаких не было весточек, я переписываюсь со всей Россией… Идем-идем…
– Нам в другую сторону, – заметила Софья Андреевна, не ухитряясь поспеть за знакомой.
– Слушай, Сонечка, ты не знаешь, что это за желтенькие цветочки. Я который год радуюсь. Смотри сколько их, усыпаны буквально все улицы.
– Это фордиция, – с гордостью ответила Софья Андреевна, сверх всякой меры наслаждаясь русской речью и тем, что идет со знакомой.
– Вот ты-то мне все и сказала. А я буквально ни у кого не могу узнать. Лопочут по-венгерски – «феня», «феня», а я и не понимаю.
Старушки рассмеялись.
– По-венгерски я тоже все время забываю, – начала Софья Андреевна, – но эти цветы называют золотым дождем. Их с одного кустарника хватает, чтобы засыпать метров десять вокруг.
– Так они на кустах растут, – ответила подруга, очевидно отвлекаясь. – Смотри-ка, какое-то тут у них посольство с ангелками. Домики очень красивые.
Они добрались до кафе-мороженого «Alex» с большим павильоном над входной зеленой дорожкой. Через стекло павильона была видна стоящая на лужайке статуя – неуклюжая арфистка. Выполнена она была из неаккуратных шлепков невыглаженной бронзы, и, по замыслу автора, была какой-то нарезанной, расползающейся.
– Какая тут у них статуэтка, – продолжала подмечать спутница, сморщивая губы в сладкую кокетливую складочку. – Ну, сейчас мы намороженимся.
Внутри были пустые столики. На одном стояла вазочка с артистично отбитым краем и сухой нарцисс в ней. На другом столике у вазочки край был целым, но в ней находилось два нарцисса. Похожая на Анну Федоровну знакомая выбрала первый столик.
У Софьи Андреевны раньше – пока не стало тоскливо одной предаваться некоторым радостям – была страсть к тому водянистому мороженому, которым здесь угощали. Маленький шарик наполняли хрустящие льдинки, мороженое различалось на дюжину сортов и всегда удивительно свежо пахло.
– У меня накопилось кое-что от сына, я возьму сразу четыре шарика.
– Я угощу вас, – деловито предупредила Софья Андреевна.
– Да брось ты, – роясь в сумочке со злобой заговорщика, бросила спутница, – будем еще, как старые девы.
Софья Андреевна, не выходя из благостного душевного равновесия, хотела настоять, но та уже извлекла из каких-то платочков тряпичный кошелек и зажала его в кулаке.
– Ты как приехала?
– Я здесь живу, – с улыбкой ответила Софья Андреевна, будто предупреждая курьез и будто шутливо говоря – «ты у меня в гостях».
– Живешь? А муж-то где? Вы же возвращались.
– Нет, я сразу здесь осталась.
– Смогли, значит! Мы ведь с подругами потеряли твой адрес, как только вы съехали из военного городка. Все очень удивились, как это удалось твоему мужу выбраться. Да он у тебя мастак был воротить дела! Да вы ведь куда-то сюда и переехали. В гости мы, помниться, приходили, а сейчас забыли уже все. Как давно мы были молодыми куколками! О муже я твоем много чего слышала, ну его к чертям собачьим. Я ведь из России приехала уже лет восемь назад. У меня сын занят коммерцией, он посылает в Россию телевизоры и всякое видео, тут уже что-то наладил. Я ему говорю – перевози меня сюда, хочу назад в Венгрию. Теперь мне не дает воспитывать внука, здесь, видишь ли, родных бабушек не принято нагружать. Соседи странно посмотрят. Я с ним воюю, а он нанимает нянек. Но ничего, сейчас у него дела пошли хуже, мы живем в роскошных трех комнатах в Келенфельде, и на няньку скоро не хватит денег.
– А где это? – и после удивленного знака глазами Софья Андреевна добавила, – где вы живете?
– На этой стороне Дуная. Раньше жили в Пеште, тоже было неплохое место, но уже не в Пеште даже, а в часе езды до Дуная. А Келенфельд это слева от горы и до Дуная минут пятнадцать.
– Ах, – поняла Софья Андреевна, – прямо за Гелертом.
Все эти названия вечно не позволяли Софье Андреевне почувствовать себя коренной жительницей Будапешта. Еще она не знала очаровательного Сент-Эндре, смутно помнила бульвар Андреши и площадь Героев, и не могла похвастать тем, что пила золото токайского прямо из медовых бочек.
– Как хорошо, что я тебя нашла. Ведь у тебя хорошенький голосок. Мы поем, собираемся, выезжаем в разные города или на природу. Этим летом… Что ж мы летом с тобой не встретились?! Ведь мы ездили на Балатон… Я там купила вот этот камешек. Думаю подарить невестке.
На столике появился сердолик – оранжево-розовый и сочный, как нежный персик, если с надкушенного бока не собирать сок.
Софье Андреевне хотелось плакать, потому что она так любила петь и так боялась одиночества; ее мороженое уже растаяло, и тонкая линза воды проступила на нежно-зеленом и нежно-сиреневом шарике. Столько жизни все это время проходило мимо, что она взяла ложечку и попыталась охладить подступающие слезы. Она помнила, что все ее подруги так легко плакали.
– Ты что? Ты что? – говорила ее собеседница, невероятно осведомленная в выборах представителя Венгрии в Евросовет, – если он придет к власти, мадьяры могут пересмотреть наши паспорта и, чего доброго, вытурят нас из страны. Вот дошутишься… Как они нас не любят! Понимаешь, это по старой памяти. Ты знаешь, ведь постоянно подличают. Обязательно считай сдачу! А что в России творят?! Что творят! Анна Федоровна прислала мне вчера…
И дальше ровным озабоченным тоном звучал длинный рассказ о крошечных пенсиях, о плате за квартиру, о какой-то своей Анне Федоровне, о грубости ее родного внука, но как ни старалась Софья Андреевна проникнуться сопереживанием русской жизни, она никак не могла представить себе эту русскую жизнь, и более страшные вещи, которые рассказывала знакомая, начали пугать Софью Андреевну не тем, что она представляла их, а тем, что никак не могла понять, о чем идет речь.
Она смотрела на постаревшую знакомую, у которой, однако, глаза казались теперь яснее и пронзительнее, чем были когда-то. Одета она была в клетчатую непраздничную рубашку, и ее расстегнутая кофта так шла к недовольным политическим речам. На кофте между пуговиц были устроены клепки, из-за того видимо, что пуговицы всегда выползали из вязаных растянутых петель. Было особенно грустно оттого, что Софья Андреевна, зная эту женщину, никогда еще не видела ее морщин, ее сухих желтых рук, ее условной прически – седых пластов, кое-как размазанных вдоль лба, а эта подвижность, эта жизнь так настраивали на долгую русскую мечтательность.
– Значит так, ты дашь мне свой адрес. Зайти я сейчас не успею, мне вести внука гулять. А завтра уже приду обязательно. К тебе, конечно, далеко ездить, надо будет купить трехнедельный билет. Тут как? не очень проверяют? Готовься, поедем завтра в наш хор. Да ты же кое-кого там знаешь. Правда, Анна Федоровна у нас умерла…
Софья Андреевна расплылась в улыбке и мечтательно покачала головой, не успевая перебить и успокоить. Речь шла не об ее подруге с родины, а, скорее всего, о той Анне Федоровне, которая была женой полковника Ячменева, и которую Софья Андреевна только что на днях видела на эскалаторе в магазине. Но ей трудно было говорить, язык стеснялся своей русской гибкости, и как человек, отвыкший от оживленного общения, Софья Андреевна постоянно отвлекалась и переставала слушать. То ее взгляд уводили сетчатые розовые колготки официантки, то синеватая пыль на цветных абстрактных барельефах вдоль арочек, то бесплотная мякоть в сердцевине выдохшегося нарцисса.
С ее места за столиком открывался вид на серую стену с проступающими на ней жгутами плюща. Это надо было рисовать. А выше над стеной поднимался двойной покров крыши – черепица и плющ поверх нее, залепленный серым пергаментом из многолетних листьев.
– Куда ни посмотришь, тут все огромное – анютины глазки и ротвейлеры, – засмеялась соседка, указывая на свой вид в окно. – А еще имеют манеру высмеивать Россию за бессмысленный гигантизм.
Софья Андреевна обернулась и увидела огромную чистую лужайку, отороченную великолепными радужными цветами с торчащими тычинками, которые никак не могла бы спутать с анютиными глазками. Тяжелый лохматый пес растянулся на стриженой травке.
Мимо них прошел молодой человек и тут же вежливо поздоровался со старушками.
– Твой знакомый? – тут же зашипела вновь обретенная знакомая. – А что же ты, какая доверчивая? Они тебе предложат помогать тебе, чтобы скрасить старость, а потом пристукнут и заберут все имущество. У них, знаешь, какая хитрая молодежь?
Пришло время выйти и искать остановку. Софья Андреевна двигалась прерывистой перестановкой тоненьких ног, а ее знакомая переваливалась, занимая много места локтями и боками.
На улице Софья Андреевна сладко вздохнула, потому что пахло новой жизнью, и потому что зима была короткой и не дала отвыкнуть от радостных оттенков и смутного шуршания мира. Ее спутница оглядывалась с хитрым прищуром:
– Это посольство я запомню. Мы все-таки выберемся сюда с бабками. Ну, ты, матушка, и забралась в дачный массив. А мы ведь поем каждую субботу. Ходим в гости. У моей знакомой огромная русская библиотека, ей подарил сосед, у которого отец всю свою жизнь собирал наши журналы. Мы слушаем пластинки. А, знаешь ли ты, какие бывают концерты в русском посольстве?
Все казалось новым для новых русских глаз. Софья Андреевна вспомнила, как официантка уронила вазочку с нарциссом и молитвенно сложила ладони вместе, как будто готовясь нырнуть щучкой. И этот обычный жест извинения теперь уже был странен.
– Хотя мороженое мне у них не нравится. Разве в мороженом должна быть вода?
И Софья Андреевна радостно кивала – зачем в мороженом вода.
– Нас постоянно просят петь цыганские романсы, и еще они здесь жутко любят Высоцкого. Ну, ты что? Не думаешь, что уже двадцать первый век и современные песни тоже надо знать. Ему, конечно, далеко до Петра Лещенко, но не бойся, тебе понравится. Зато для себя мы все время поем наши любимые.
Софья Андреевна думала по дороге: «Вот этот платан – одинокий, один на всю улицу. Я рисовала его уже четырежды, но надо попробовать еще. Очень уж он большой».
– Мы так хорошо поем, что нас часто приглашают выступать. Мы уже два раза приезжали на одну виллу за городом. У них каждую неделю концерты. Там держат павлинов в курятнике, а потом дают много вина и пирожных. А возвращаемся мы в темноте по длинной дорожке со свечками в банках по краям. А еще здесь есть русская церковь. Знаешь где?..
Они обошли фонарный столб с разных сторон, и спутница схватила Софью Андреевну за рукав и вернула ее назад, чтобы заставить обойти столб справа.
На остановке возникла заминка, старая знакомая задумалась о чем-то своем, и у Софьи Андреевны из вежливости появилось странное желание поохать, потереть поясницу, найти повод пожаловаться на что-нибудь. Но подъехал 5-й автобус. Бабушки поцеловались.
– Доеду до Москва-тер, а там уже знаю, как. Значит, не теряемся!
Софья Андреевна блаженно покачала головой и поправила вуальку, чтобы лучше видеть отъезд подруги. Ей на бегу посылали улыбки и наставительные взмахи рукой. Водитель автобуса совершенно равнодушно дождался конца церемоний и не спеша с бодрым шипением закрыл двери. Автобус тронулся и сразу сделал небольшой поворот, так что начал удаляться от Софьи Андреевны не вскользь, а полностью повернув к ней огромный экран заднего окна, в котором стояла старая подруга Софьи Андреевны и шуточно грозила ей слабым старческим кулачком.
Вдруг она бросилась к водителю – и автобус мягко остановился, и, казалось, боковая фара, как глаз покорного животного, покосился на Софью Андреевну. Добродушных венгров иногда можно уговорить остановиться не на остановке, хотя они и пугаются делать существенные нарушения.
Бабушка выскочила из автобуса и закричала из порядочного отдаления:
– Я дала вам свой адрес?
Софья Андреевна не расслышала. Знакомая тут же повторила свой вопрос на венгерском, очевидно понимая, что ее русская речь и неловкая задержка смутит пассажиров. Пассажиры весело смотрели в окно, радуясь тому, что что-то привлекло их внимание.
Справа от Софьи Андреевны за мелкой решеткой изгороди, за кустами золотого дождя сразу несколько маленьких детей кувыркались через надувные манежи среди двух осторожных такс и больших надувных мячей. Когда одна такса вскочила в поставленный набок манеж, гигантская игрушка всей цветной легкостью обрушилась на какого-то малыша. Он долго обиженно выползал из-под нее и на воле тотчас заревел.
– Я оставила адрес, скажите? – кричала издалека подруга, и поскольку этот вопрос по-прежнему задавался по-венгерски, Софья Андреевна ласково кивнула. Прощально задрожали их правые руки в растопыренных перчатках.
Автобус наконец-то тронулся, в нем снова назидательно грозили пальцем и улыбались, а Софья Андреевна неожиданно замерла, повернувшись к ограде, и заворожено улыбнулась. Ей не было интересно то, как смуглая миниатюрная венгерка утешает ребенка среди акаций, потому что прямо над ними среди широких темноватых листьев тоненького деревца медленно раскручивался белый стручок из непомерно огромных плотных лепестков.
12 января
Сознание переселяется
Такая середина октября все равно подарок, даже если нет дождей. С утра мне показалось, что день будет полноценным, я даже забыл прихватить с собой зонтик, которым люблю дразнить полное солнце. Летняя одежда веселила фигуры людей. Особенно желтыми были прореженные листья осин, и вокруг них вились совсем июльские мошки. Мне захотелось пройти через сквер, чтобы сквозь непринужденную надежду проверить, не упало ли что-нибудь с каштана. Среди усохших чернеющих скорлупок с вялыми желтыми шипами лежали тоненькие ножки школьного стула, которыми мальчишки сбивают каштаны по пути в школу и обратно. Зачем им эти несъедобные декоративные камушки, я могу представить – у меня такая же детская тяга ко всему спелому, но требующему завершения со стороны воображения, – хотя уже в ста метрах от дерева каштаны можно увидеть разбросанными по лужам или надкусанными.
В ту самую секунду, когда я остановился под деревом, с досадой осматривая вытоптанную землю, мне под ноги вместе с обрывками зеленых листьев упали два свежих каштана. Они могли попасть в голову, но только кусочек скорлупы с ватным нутром задел рукав куртки, подняв с меня маленьких серых и оранжевых мушек, которые грелись на бежевом плече.
Два плода каштана были похожи на завитые шишечки из шоколадного крема, по-разному неровные, но одинаково аккуратные и аппетитные. Я бы тоже надкусил их, но у меня слишком развита репрезентация вкуса. На их выпуклой поверхности топографическими разводами с редкими сиреневыми оттенками был зарисован овраг или подводная впадина.
Я беспокойно поздравил себя с удачным днем, полная доступность и увертливость всего вокруг будили невероятный аппетит, самые невинные вещи начали вызывать счастливую паузу в легких. Можно было выбраться в город, чтобы на сносных улицах зацепить немного впечатлений, нежа в них и воспитывая любимые мысли.
На автобусной остановке я встал у самого края, подняв носки ботинок на бордюр. Загнутые вверх носы с поддельной клоунской тоской глядели на голый манеж, топчась по желтым листьям, и я начал покачиваться, легко взлетая в вихре от проносящихся машин. Безоблачное состояние лишало меня равновесия, так что если бы крохотная старушка, стоящая позади меня с запеленатым ведерком, или десятилетний ребенок с компьютерным диском в руке догадались толкнуть меня в момент медленного взлета, я долетел бы до чистого бампера какой-нибудь сияющей машины во втором ряду.
Уже из автобуса открылась длинная панорама людей и деревьев, расставленных с неуловимой логикой среди киосков и пустых машин. Я люблю такие состояния и знаю, что эта невнятная до сих пор логика сейчас начнет открываться. Танцующее сознание работает про себя втихую, с ленивой щедростью выдавая уже готовые выводы и осмысленные наблюдения. Но в такой день собственный разум еще можно упрекнуть в ненаблюдательности и указать ему что-нибудь просмотренное и подарить этой вещи значение чуда.
И вдруг с высокой девочки в джинсовой куртке, которая пляшущими шагами бежала за извивающимся курчавым псом, логика последовательно передающегося движения выдала себя. Торговка семечками сунула под мышку томик, из которого добывала бумагу для кульков и нагнулась, чтобы наполнить готовый кулек, в то время как пожилая женщина грузно поставила тяжесть на скамейку внутри автобусного павильона и плавным вращением кисти расслабила запястье. Под моим взглядом кто-то взметнул руку с часами, кто-то – по цепочке – поправил берет и оглянулся. Меня сразу заворожила эта кавалькада жестов, вся она казалась тонкой пластичной постановкой – ребенок выбросил из коляски погремушку, и мать с изящным спокойствием, не останавливая коляски, подобрала ее. Взгляд, как опытная цепкая обезьянка, неспешно перелетал с одного жеста на другой, и во все время своего перемещения ни разу не ошибся, не замер перед чем-то неподвижным.
Было так весело, я откровенно восхищался всем, что видел, и сидящая напротив школьница косилась на меня, отворачивалась и, не сдержавшись, нежно прыскала в стороны бесстрашными солнечными лучами. В проехавшем о бок трамвае все было глухо, не было даже глаз, люди смотрели друг на друга, только на передних местах вагона трогательная, будто заискивающая женщина сняла что-то с усов гневного растрепанного попутчика так быстро и легко, что он даже не успел дернуть головой. Мы обогнали этот трамвай, и сначала сквозь него в окне первого этажа появилась девушка, а потом прямо под душкой дворника, выгнувшись и встав на цыпочки, она задернула штору.
Нет, эта невыносимая сила приносила такое простое и деятельное счастье, что мне необходимо было ее немедленно испытать. Я скользнул взглядом по соседям, по школьнице, прячущейся от меня в насмешливый кулачок, по грузной старухе с каменными змеиными глазами и вдруг с циничной торопливостью озорника я наугад отшатнулся назад и шагнул под галстук одного аккуратного мужчины.
Это так завораживающе просто! нужно только выскользнуть из собственной тяжести, – я даже услышал, как уже не на мне, а вдалеке, в глухом кармане щелкнули каштаны, – и остается нырнуть в случайного господина. Этого, например.
Я с радужным ознобом открытия вытерпел вихрь тех возможностей, которые заголосили о себе, и около минуты качался внутри незнакомца, не веря себе и захлебываясь восторгом. Забавно было смутно начать узнавать самого себя изнутри чужого сознания, – когда я так отчетливо сидел перед самим собой, как посторонний, – и сразу с непривычной дотошной брезгливостью я оглядел свою неряшливую голову, переросшую бороду, несколько насекомых на бежевой куртке и отвратительно разношенные летние туфли с торчащими нитками на облезлых носах. Мне почему-то приятно было узнавать во всем этом облике признаки наивной бесполезности, которые подчеркивались трогательным округлым взглядом. С высокомерным равнодушием я почему-то сразу окрестил сидящего перед собой себя «интеллигентом», хотя давно уже забыл самый звук этого слова.
Похоже было, что тот человек, в которого я проник, только что обратил внимание на мой заброшенный облик. Значит, я сам направлял его взгляд, и он начинал следовать моему любопытству. Приличная строгая женщина, юная дурнушка и интеллигент сидели передо мной, и мне только не хватало занять свободное место в этом унылом квартете.
Еще я наслаждался чистым и резким чувством своей новой правильности. Ничто не жало в нагрудном кармане, хотя кошелек хранил довольно большие деньги. Это было удобно (немного закружилась голова от непонятной мне суммы, но тут же меня что-то одернуло, и идеи давно необходимых трат рухнули в бесчувственную бездну). Удобными были маленькие ключи в кармане брюк, они пристегивались к ремню незаметной неощутимой цепочкой. Светлый кожаный ремень не ерзал на животе, как это бывает с дешевой одеждой – когда верхняя пуговица штанов неизменно выползает из-под пряжки. Хорошие фирмы оставляют на брюках темную атласную петельку, в которую продевается язычок пряжки. Когда интеллигент встал и неуверенно, с избыточной осторожностью прошел по моей ноге к выходу, я снова порадовался тому, что нисколько не похож на него. Такая разношенная подошва, что она даже не способна поцарапать лак моих ботинок. Была позволена тайная неуловимая улыбка. Мир полон красивых комфортабельных вещей, но несколько неандертальцев никогда не узнают этого. Я уже знал.
Кстати, этот ушедший был моим бывшим одноклассником (сам-то он пробовал сопротивляться, так как хорошо запоминал лица, но того, кто счел его своим одноклассником, в данный момент – изнутри – он не видел, архивы школьных воспоминаний были доступны, но, дергая подозрительно знакомые ярлычки, не вытягивалось ни лица, ни истории). Есть жгучее удовольствие в том, чтобы проходить неузнанным перед подобными людьми. Ведь, шутки шутками, а невольные знакомства прошлого пачкают зрелого человека.
Подошла моя остановка и, чтобы навсегда отделаться от неприятной встречи, мой подопытный вытер платком оба ботинка – сухой след на одном и несколько пылинок на другом. Урны по близости не было, и платок полетел к пивной банке в тень остановочной скамейки, которой мы и воспользовались, чтобы привести в порядок обувь. Городской автобус – это специальное место, где ходят по ногам. Настроение было отличным, и аппетит хищника распугивал голубей вокруг нас.
Около пятнадцати минут я провел довольно скучно, потому что он щелкал кнопочками мобильного телефона, и я не мог понять, чем он занят. Мне казалось, что его сознание мне все вот-вот объяснит, но все то время, пока он был занят, я переживал зловещее погружение в гулкую пустоту.
Мне удалось загулять в какие-то мнемонические закоулки, где со скоростью, удобной для восприятия, мелькнули туманная река, дачные качели, бойцовая брызгалка, наполняемая из испачканного в земле шланга, дуб из фильма «Война и мир» да гладенький Хрюша из снотворной передачи для малышей, который растворялся в углу пуховой подушки, а кровать подо мной складывалась в угловатую карету. Машина, которую мы выходим осматривать с кем-то из родственников (слишком бегло представленных); летний рынок в Туапсе; палец крабовой клешни, из которого за прозрачную пластинку я вытягиваю нежную полоску мяса; заднее сиденье мотоцикла – нога задевает грязное колесо и с туфли напрочь срывает подошву; хождение строем и глажение пионерского галстука с досадливо торчащими нитками по краю да несколькими чернильными точками в остром уголке. Я сразу заметил, что непонятные для меня вещи дотошно разъясняются, если у меня возникает желание, но я предпочел прогулку по образам, почти приближенным к моим собственным воспоминаниям. Это было собрание увлекательных шедевров, подаваемых, однако, с какой-то неизменной неловкостью – то ли с неудобного ракурса, то ли с неуместным комментарием («карету придумала сестра» или «этих крабов я объелся»).
Вдруг все снова заработало, и я узнал из телефонного разговора, что меня в ничуть не обременительном темпе несут в русский ресторан, где среди бревенчатых лесенок, лакированных плетней и кукольных самоваров нас будет ждать одна юная дама.
* * *
Казалось, что мозг, в котором я расположился, раздражен моим присутствием. Я явно был замечен. На секунду меня испугало предположение, что сейчас я буду вытряхнут на улицу и не смогу найти своего прежнего тела. Меня отвлек неожиданный поток рассуждений, направленный против меня, хотя странно бы было, если бы такие идеи могли сбивать меня с ног или оставляли бы на мне матовые синяки и звездные шрамы.
Мне – тому прежнему мне, который склеился в холодных складках этого на удивление монологичного черепа, – казалось, что до сих пор идут мои кровные мысли, я даже чувствовал, как работают сосудики в головном мозге, как сладко и легко мне дышится. Я все еще восторгался своим сегодняшним открытием, как стал замечать, что меня грубо перебивают. Это поначалу было похоже на собственный мой внутренний голос (подумать только – внутренний голос, когда я внутри другого) – у многих людей есть ироничный спутник, гуляющий по внутренним паркам и влезающий в самые сокровенные парники с озорной проверкой. Но потом я понял, что это голос для меня совершенно посторонний.
«Всякая экзальтация, все высокопарные слова – это только словесный мусор. Кажется, об этом говорят современные философы, канты-мастурбанты».
Пренебрежительная ссылка на условный авторитет никогда не была в моих правилах. Тут я начал испытывать мозг моего подопытного: любимые цитаты, чувствительные рецепторы, потайные надежды. Не то чтобы у нас вышел спор, он никак не хотел делать свои возражения внятными, поскольку думал, что произносит для себя. Видимо, только поэтому они сохраняли монотонную экспрессию.
«Да уж, родители травили меня музыкой: куда ни сунься – хрустят пластинки или орет в ухо бас из старинного граммофона. Единственное, за что я им благодарен, – это за любовь к Высоцкому и Розенбауму, но никогда не прощу этих гладеньких клавиш, из-за которых у меня такие некрасивые распухшие пальцы».
Вот в моем прошлом не было никаких музыкальных уроков. Я снова застал себя за чудесным шпионством и рассмеялся внятности и простоте своего неслыханного подслушивания.
И как странно, что настолько неуловимо ты способен отвыкнуть от своих привычных мыслей и манер, а чужой характер проедает тебя, как простой воздух.
Впрочем, у меня давно было чувство, что это неизвестное тело остается в полном моем распоряжении, и мне легко узнать все его хитрости. Я видел, что приказ поправить прическу немедленно исполнен (причем рука развеселила меня тем, что преследовала чужой для себя жест, ища боковой пробор в откинутых назад волосах).
Я провел и другой шутливый опыт, попробовал поискать каштаны – и вялая непонятливая рука забралась в карман плаща. Мне пришлось скользнуть по позвоночнику беглой пробежкой, разыграться, с трудом отыскивая клавиши. Гамма ощущений здесь была такой крохотной и короткой, и так фальшивила, что с огромным трудом мне удалось поместить в скользкую глубину кармана два холодных фантома. Мой подопечный немного смутился. «Каштаны! Это каштаны!» – кричал я ему в восторге. «Чего еще?» – думал он, разрушая мою радость. Как я ни старался в обнаруженных призраках сохранить признаки каштанов, один оказался комочком иностранной ириски, а другой – карандашной точилкой в виде футбольного мяча.
Вдруг, с брезгливым любопытством, я почувствовал в паху какую-то шелковую сухую шероховатость. И тут уж память оказалась в моем полном распоряжении и скромно продиктовала мне, что я посещаю мастера, который бреет мои подмышки и промежность (возникала иллюзия, что профессионал педантично и безболезненно сбривает все лишнее, оставляя идеальную кукольную гладкость, а потом осыпает гигиеническую пустыню душистой дезинфицирующей манной). Таких фантазий я никогда не ведал! В этих подробностях для меня загадочной была не новая информация, не дикая чистоплотность, а то с какой скованностью, как отстраненно я думаю о своих интимных местах. Было непривычно ощущать гениталии настолько далеко. Впору было посылать им дружеские телеграммы с уверениями в искренних симпатиях, но почтовые отправления в места ссылки здесь немедленно пресекались. Цензура вмешивалась в самый момент сочинения, сбривая с бумаги еле проращенные курчавые буквы.
Зато я владел безупречно отремонтированными зубами, и, признаться, когда язык не режется об обломки и не проваливается в огромные дупла, находя неприятные старые кусочки, ему так легко пляшется во рту и такая мятная свежесть вокруг. Было чувство, что я полноправный участник здешнего миропорядка, хотя большинство душевных движений и жестов только заранее информировали меня о том, что они будут произведены, и мне все равно нравилось мое участливое бездействие.
«Скоро солнце распухнет и накроет нашу жалкую Землюшку. Ученым все уже известно. У нашей планеты нет будущего. Нужен мне будет Пушкин тогда? Сейчас надо разобраться с тем, что мы возьмем с собой, когда выберем подходящую планету. Нет, свои юношеские стихи я постесняюсь подсовывать, у меня есть гордость. Неужели этим умникам не стыдно продолжать их тусклую клоунаду? Стыдно должно быть в наше время так и не переступить порог дома Зрелости. (Сегодня у меня просто философский удар!)
Мелкие неудачники! почему так тошно от них? И это их взрослые рассудительные люди собираются спасать, пока они предаются своему бреду. Для них развивают экономику, занимаются сложнейшей политикой… Куда там! Нет, как-нибудь по-хорошему можно объяснить, чей хлеб они едят. Сегодня я сорвал такой процент, что дорого вспомнить, но я спокоен и невозмутим, и даже проехался на автобусе, потому что отправил водителя за девушкой. Вот это правильная жизнь, и все потому, что она окончательна».
Он думал, что продиктовал книгу… Все-таки, пройти свой путь до конца – это значит так никогда и не заняться искусством!
Я успокоился и отдышался. Мне по-прежнему было весело, и я надеялся вмешаться в ход его мыслей, как ребенок старается вставить новую полоску шпал из другого игрового набора перед самым приближением черного грациозного паровоза. Прицеп с углем катится сзади и угольная горка – живая деталь красного бортика, но этой машинке неведомо, что она – только современная электрическая игрушка.
* * *
Девушка сразу же бросилась к стилизованной телеге, загруженной ветками можжевельника и глубокими голубыми тазами с закусками. Она была такой говорливой, что меня закружило в чужой голове. Посмотрим, что тут у них за лакомства. Это были очень соблазнительные салаты (не сразу разберешь, что там – зеленые трубочки и фиолетовые медузы), корнишоны кольцами и прямые, маринованные кусочки мяса с бердслеевскими точками красного перца вдоль побелевших волокон, вареные шишечки спаржи, толстые спирали окорока с оранжевым краем, глазастая колбаса. С первой же пробы я отчаянно разозлился. То, что я гнездился в чужом мозгу, что мне не принадлежало чужое тело – притом, что я мог вызвать ощущение щекотки где угодно, на шее или пояснице – не давало мне права сочувствовать обычным людским ощущениям. И если осязание было еще как-то доступно, то вкус передавался в таком приблизительном пересказе, сквозь толщу чужого восприятия, что для меня не было разницы, жевали ли мы с моим испытуемым оливку или резиновый шарик. Когда подавали отбивную, занимавшую половину огромной тарелки, я даже не рассмотрел этот муляж, будто его величина только подчеркивала подделку.
Еще мне никак не удавалось разглядеть девушку, ведь, подумать только, через несколько часов я могу вступить… За соседним столиком сидела женщина с безупречной осанкой, перед книгой и стаканом с минеральной водой. У окна над масляным тортом резвились довольно пьяные юные бухгалтерши. Но на нашей избраннице взгляд не останавливался, будто стерлись ручки настройки, разъехались оптические линзы. В неуправляемом вихлянии взгляда, пронесенного мимо ее лица, я выхватывал бесформенную челку, комочки туши на ресницах – черную вербу, красную косточку ключицы, полную нижнюю губу. С чувством невнятной потери – что же такое я потерял? – я пытался нащупать какие-либо определенные эмоции, которые подчеркнули бы индивидуальность нашей дамы. Ничего не удавалось вспомнить, перед дамой висел уютный экран, по сию сторону от которого непрерывно крутилось условное представление из абстрактных эротических скульптур.
Первое время меня волновало то, что я стану незаметным участником чужой близости. Мне казалось, что я дрожу во внутренних улыбках своего увлекательного эксперимента. Несколько раз меня перевернуло отчаянной волной предвкушения, и целую минуту я с человеколюбивым облегчением наблюдал под собой внушительную эрекцию, разумно сглаженную одеждой. (Подлинного хозяина эрекции она сделала бледным и напрочь лишила аппетита.) Здесь снова была заметна скучная восковая невнятность чужого тела, тупеющего перед моим воображением. Вот так игрушечная армия не способна перенять решительность и благородство играющего ребенка, жалкий пластмассовый штык гнется о застывшего противника, чье паденье на спину и негибкие кувырки никак не выводят его из свирепой целеустремленности. Меня давно утомили тактильные переживания, посылаемые сквозь вату, как фантомы. Я понял уже, что сбегу до начала сношения, но лучше всего мне открывалась бесплодная пустота моего возвращения. Я хорошо видел, что наблюдаю своего героя сквозь отрешенную тупость, и ничто уже не прояснит надо мной напуганного неба. А я все еще продолжал следовать ходами своего нового я. Мы не мешали друг другу, поскольку были одинаково опустошенными. Я наталкивался на его рыхлую душу, и она равнодушно убиралась в угол; в плече или подбородке ей действительно было уютнее.
«Я хочу ее! Это реально!» Тоска, которой пропитал меня чужой невнятный мир, была необъяснима, но безостановочно шла сквозь меня, выдувая целые залежи моих собственных воспоминаний и ощущений. Как погорелец, я замер во временном пристанище, с холодной отрешенностью наблюдая за тем, как просеивается мой дом, как рассыпаются книги и тайники, как из моего тела вымываются кальций и кровь, – то, что со стороны кажется обретением трагичного просветления. «Я уверен, я сделаю это! Что-то надо спросить у нее?! Хотя и так все ясно. К кофе надо взять по штруделю». Но как же быть с тем, чем я жил все это время? «Дурацкие выдумки! В мире слишком много клоунов». Я много выдумывал и верил только своему воображению, но где находится тот центр, в который мне следует вернуться? Путешествие затянулось, и родина мне уже неизвестна. «От клубничного ликера я начинаю думать каким-то тупым языком. Вон тот мужик ведет себя как настоящий урка: расстегнутый ворот рубашки, золотая цепочка, никакой грубости – утонченное хамство! Но главное – голос, надо говорить в нос, – этому как раз нельзя научиться! Это тебе не новый русский, который подделывается под культуру воров. Красиво!» При той ясности, в которой находится мой разум, нельзя поверить, будто это состояние временное, и мне удастся вспомнить все, что я накопил до сегодняшнего дня. Этот опыт – и есть новое, ведь то, чем я жил недавно, тоже пришло на смену чему-то. «Я уверен в себе! Я хочу ее! Улыбается…» Может оказаться, что этот человек и есть я сам. А может статься, что это подарок, возможность прожить свою жизнь так, как я мог бы ее прожить. В конце концов, у человека не может быть никакой идентичности, и большинство вещей в этом мире – результат выбора. «А я ее возьму! Кстати, пить – все, пора заводить водителя и взять еще штруделя. Какой сегодня день недели?» Я все еще уверен в себе, я наделен интеллектом и, скорее всего, могу понять, что странное устройство существования – ложный залог для того, чтобы избегать жизни. Какое далекое, бездонное и пустое слово было для меня путеводным. Сегодня среда…
* * *
В ванной по давно заведенной привычке мое тело приготовилось почистить зубы перед поцелуями и обновить дезодорант, и потому начало с быстрой педантичной мастурбации. Никогда не следует удивлять девушку преждевременными эмоциями. Подлинный акт – второй, свежий и продолжительный, насколько потребуется. Правда, с легкой досадой мы почувствовали, выдавливая пасту, что уже вполне довольны сегодняшним вечером, и придется безрадостно тянуть время до возвращения в чресла томных переливов ложного уже желания.
С ошеломительной усталостью я сам невольно задержался за острый краешек пасты, лежащей на ворсе зубной щетки, и с брезгливым ужасом рассмотрел его лицо в зеркале, пока он защелкивал крышечку тюбика и чистил зубы. Мелкие черты грызуна с красноватыми веками и ноздрями, с самодовольством каждой морщинки – тонкой и заостренной, будто лицо исцарапано тщеславием. Не было никаких следов мира, пригодного для жизни. Мне казалось, что я обречен.
Я бросился вон из ванной, попадая в случайные предметы, везде натыкаясь на приторный душный запах – и в шкафу с доброй сотней галстуков, и в холодильнике с остатками торта и кремом от потливости ног, и в беспечной девице.
Я застал самого себя бредущим по светлому осеннему проспекту, и сразу нашел в кармане каштановые камешки, холодные без моего тепла. Мы стали взаимно греться, но куда им до моей грузной мутной тоски. Я даже не мог глубоко вздохнуть, так тяжело висела голова – больная и онемевшая до отчаяния. С трудом подняв ее на секунду, я только успел заметить далеко в начале улицы две светлых фигурки.
Не нужно было людей, не нужно было этого дня – какой кислой болотной болью он закончился. Я презирал себя, и казался себе ненужным, потому что вернулся в пустынный разграбленный мир, неуязвимые ценности которого больше не могли радовать. Я прекрасно видел слабость и ветхость всего того, в чем мы и не подозревали тления.
Нет, кроме этой тоскливой правды мне ничего не открылось, и я по-прежнему мог считать любую другую жизнь бессмысленной. Ни за что больше, ни в одного истукана, ни в одного счастливца! Но что мне-то теперь делать?
* * *
У первого дома на проспекте дымчато-лилового пуделя выгуливали девочка и ее маленький брат. Она была восхитительна, но, кроме воздействия на унылую писательскую или автоматическую мужскую наблюдательность, она удивляла еще каким-то неведомым образом. Не столько высокая, сколько точеная и тоненькая, в джинсовом костюме, она еще издалека шла как-то изломанно, неестественно, то ли мысленно танцуя под аккомпанирующую жестикуляцию, то ли что-то изображая для брата. Это была детская неслыханная грация – покачивание всем телом при неподвижной голове, и ломаные линии рук, и торжество на неопределенном лице. Вот так величие и превосходство незрелости выносит на зримый уровень те всполохи и те тайны, о которых мечтает посвященный. Это была красота без прошлого, красота победительной надежды, красота самых ясных воплощений и вымыслов (ценных тем, что именно сейчас они все абсолютно осуществлены).
Может быть, у меня не хватило бы воли и не достало бы памяти на неприятный опыт путешествий, – да и много ли я мог вспомнить в тот депрессивный момент, не успев еще войти в свои очертания, – возможно, я все-таки совершил бы безвольный нырок под чужую плоть, если бы волна красоты просто не вернула бы меня назад, засадив в себя навсегда среди медленно оседающих кристаллов взметнувшегося ила.
Безупречная красота, которая на самом деле отводит на второй план половые инстинкты: данная жажда безнадежна. Волна счастья путано уносит вас от того места, где среди обросшего пузырьками мха сияли вскрытые раковины, пока вам кажется, что взгляд прихватил дюжину жемчужин, и этого достаточно для обладания ими.
В одном каштане открылась трещина, я так сильно сжимал его в кулаке, что предупредительная пластинка тонкой скорлупы отворилась мне в ладонь. Знать нечто чужое, когда ты не способен уйти из себя и шевельнуться в себе, – это было настоящим состоянием, так что, придя домой, я лучезарно поздравил себя с открытием.
Два каштана я положил на стол, как безумец радуясь своей однообразной коллекции, – ведь по столу раскатились еще несколько каштанов, некоторые почернели, какие-то осунулись. Два в ножке монитора, один – закладка итальянского словаря. Когда-нибудь я собирался придумать, что делать с ними.
13 октября 2003 – 8 января 2004