Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2008
Оганес Мартиросян родился в 1983 году в Саратове. В 2006 году окончил, факультет философии и психологии СГУ, сейчас аспирант СГТУ кафедры «философия». Лауреат фестиваля «Поэтех 2008» в Воронеже (апрель 2008), публиковался в сетевом литературном журнале “TextOnly” и в журнале “Нева”.
Рассказы
Ночь в Грузии
Итак, я вернулся на Кавказ. Так, войско, видящее поражение, отступает, чтобы, набравшись сил, ринуться снова.
Два года, окончив университет, я писал, или запихивал деньги по углам, чтобы, когда сдохну, чья-то дрожащая рука извлекла бумажки, истратила их.
Скоро я не смогу говорить. Давление так велико, что слова выходят покалеченными, скоро будут выходить одни трупы.
…Сейчас за стенами дождь, набирающий обороты. Я в деревне Клде Ахалцихского района. До обеда я был в Ахалцихе, у дяди Альберта. Но поднялась температура, тридцать восемь и шесть. Я валялся на кровати, на втором этаже, когда приехала тетя. Она и забрала меня к себе, позвав скорую. Две грузинки, лет сорока, сказали, что у меня невралгия, сделали укол, прописали таблетки.
– А обратно как? – спросила у меня одна. – Через братскую республику или останетесь?
– Посмотрим, – отвечал я.
Поговорив еще, обе уехали. Укутавшись, чтоб пропотеть, я заснул. …Мне снилась Грушенька (ее волосы, смех, прическа). Мы вернулись в школу и сидели рядом. Учителя продолжали урок, и мы, десять лет спустя, снова учились вместе. После я звонил Морозову (он уже брал трубку), спрашивал про Петербург. Он мне отвечал, что неделю пробыл, что всегда недолюбливал этот город. Потом замолкал, говорил снова. Я сказал, что я теперь в Грузии, но связь прервалась.
Проснувшись, я долго не понимал, где лежу. Весь мокрый, я привстал на кровати. На столе – недопитый компот из желтой черешни, на стене – календарь. Первое сентября. Ни чувств, ни мыслей. Просто телесная оболочка. Когда-то, слушай, когда-то я шел в этот день в школу. Держал за руку маму. Теперь мама далеко, за тысячу километров. Теперь это другая мама, потому что, увидь она на земле того мальчика, ни за что б теперь не узнала. Не подошла, не взяла бы за руку. Просто прошла бы мимо, зная, что у нее теперь взрослый сын. Достав записную книжку, я начал писать. “…Кто осудит человека, в доме у которого появились трещины, и он замазывает их глиной? Не то же самое делается, когда убирается графа о национальности и человек становится безличным гражданином единого государства, где существуют взаимоисключающие понятия, одни из которых дееспособны, другие нет, как инвалид и здоровый, прописанные в одной квартире. Грузия, которая предложила упразднить понятия автономных Абхазии и Осетии, попыталась замазать трещины, иначе бы в них вставили фомку, отколов стенку, что, в конечном счете, и произошло. Кусок стены может быть независимым, но от этого стеной он не станет…”
Пришла Лиана. Как ты изменился, смотрит она. Я ее не помню, совсем. Я лежу на кровати, мне уже лучше. “А глаза все те же”, – наклоняется она.
Когда меня еще не было, и потом, когда я был в детстве, какое-то время она жила у нас. Я знал ее только по фотографиям и разговорам о ней. Она приходилась мне двоюродной сестрой, наполовину армянкой, наполовину грузинкой. Муж моей тети – грузин.
– …Когда началась война, – говорила она, – армяне на грузовиках выехали в леса. Грузия многим прощает. Почему армяне, когда началась война, на грузовиках выехали? Тут, говорят, дубинками разогнали митинг. А вы его видели? Вышли армяне с плакатами “Добро пожаловать, Путин”…
Спустя час зашел мой племянник, высокий грузин. Всю неделю он был в лесах, валил деревья, чтобы жить, и теперь пришел. Чтобы помыться, поесть. Мы сидели в комнате, разговаривали. Звияди говорил на грузинском, я на армянском, переводчиком служила тетя. Спустившись вниз, перебрасывались словечками на фоне ролика “союз нерушимый республик свободных”, под который ехали русские танки, а потом показывали Тбилиси. Тысячи мирных жителей с улыбками и флагами выходили на улицы. Смеялись дети, проезжали машины.
Поговорив еще, я поднялся наверх, включил радио.
– Победитель будет прав, побежденный – просто жить, – пел сквозь динамик Меладзе.
“В лучшем случае жить”, – думал я, поминутно глядя в окно.
“Миротворцы Гитлера захватили Польшу. Русские террористы ночью сожгли дом, в котором находились немецкие миротворцы, которые пришли освободить землю… – доносились вести по радио. – Национально-освободительное движение стало бичом двадцать первого века. …Террорист Байрон умер, как говорят, от лихорадки, на самом деле его смерть – дело рук турецких спецслужб, самых рьяных сторонников борьбы с терроризмом. Благодаря османской империи с терроризмом было покончено почти во всей восточной Европе, Закавказье и странах Ближнего Востока…”
Вечером, сидя в верхнем домике, резал арбуз, словно чувствуя преступление. Хороший сон и аппетит, что еще. Арбуз, не дожидаясь генеральной линии ножа, разбегался молниями тропинок. Сотни грузин полегли, чтобы ты так сидел и смотрел, как наверху станут загораться звезды.
– Кото, кото, пуч, пуч, – доносилось с вечерних холмов, по которым, будто белые облака, проплывали бараны. Орали, как по выходным пацаны в наших микрорайонах.
– Не знаю, что сказать, – подошел дядя Алеш после просмотра телевизора. – А знал бы – все равно не сказал бы.
– О’пай, – говорю я, – как будет по-грузински самоубийство?
– Тутлхлэбола. А зачем тебе?
Я вышел под звезды. Незнакомый мне пес, завидев меня, побежал прочь, оборачиваясь и лая. Ужасная слабость в ногах. С трудом я побрел наверх, чтобы подставить лицо под лучи уходящего солнца.
Грузия, самое непродолжительное время года. Будто лето в Сибири. Большинство российской литературы – баловство детишек в песочнице. Можно лепить что угодно и как угодно, лишь бы не выходить за пределы песочницы, на оградах-скамейках которой сидят взрослые и следят за ними.
А здесь передо мной проплывают картинки – разрозненные части той жизни, которой хотелось бы. И ум мой в смятении. Эта жизнь так же несовершенна, как здешняя, но в ней есть то, чем я никогда не жил и, наверно, не буду.
С грузинского креста руки Христа соскользнут сами собой. Потому что в Грузии быть распятым – грех. Я чувствую сознание, этот тающий с каждым с каждым ударом сердца кусок. Так почему же печалиться. Разве плохо. Значит, скоро весна. И красивые девки на улицах, пацаны, пьющие пиво, и я… Я хотел бы умереть на холмах, чтобы светило солнце, а прохладный ветер дул из Сванетии. Чтобы ветер овевал мои волосы. И допитое “Натахтари” покатилось вниз. Почему я не умер в Грузии. …На холмах, где будут брести не овцы с коровами, а буду лежать я.
Перед богом, или не все равны
Сон отошел в реальность. Улицы пасмурные. Мы, то ли на грузовике, то ли на тракторе, едем по Солнечному. Не вниз, а выше, к трамвайным рельсам. И Солнечный не кончается. Стоят пустыри с гаражами, постройками. И даты: «1637» и другие годы на разных стенках. В последнем штрихе сна была высь. Кусок колбасы, съеденный с кетчупом, оставил следы, переросшие в восход, который я вытирал салфеткой облаков.
Говорить, что грехи – это убийство, разбой и прочее, то же самое, что искусство есть Пушкин, Репин, Чуковский. Это для большинства. Грехов у неубийцы может быть вдвое больше. От этого тяжесть убийства не уменьшается, как не уменьшается величие Пушкина. Но у них нет преимущества перед другой «классикой».
Как можно жить, вот федеральный вопрос всей моей жизни. Сколько себя помню сознательного, я всегда жил навзрыд, где-то с десятого класса. Скоро будет десятилетие жизни навзрыд, жизни взахлеб. И сейчас я сижу, а выпить ужасно хочется, сорваться, слететь. Единственное, что мне ясно сейчас, выстрелы Ван Гога, Маяковского. Они понятней всего.
Я не уверен, но главное отличие мира от войны – в медленной съемке. У нас мир, то есть возможность увидеть в подробностях то, что стремительно на войне. Так, и похороны затянуты. Немного, что говорит о близости войны, но все-таки.
Будто бы для того учился писать, чтобы враз разучиться это делать. Я не пишу в строгом смысле, скорее кричу, задыхаюсь, жонглирую.
Сваренная сарделька плавает в воде, словно старческий член. Солнце, оно как Сталин в Великой отечественной. Все благодарны ему за победу. Но какова цена победы, какова сама победа и действительно ли она над тьмой – эти вопросы начнут задавать позже… Когда не станет солнца. “Но тогда не станет и нас”. Так говорили при Сталине. И при смерти думали так же. Я держу в голове волка.
Мясо недовольно заурчало. “Скоро тридцать лет, я работаю. Отдыхаю. Выезжаю к морю. Нужен жених. Положительный, крепкий. Чтобы была уверенность. В завтрашнем дне. А то не будет завтрашнего дня, не будет и смерти. А умереть – страх как хочется. А то, что же, другие умирают, а мы, значит, хуже? Нет уж, спасибо. Счастья оно хочется. Всем. Мы не хуже остальных. Надо поспевать за всеми. Муж он должен любить, муж он должен…”
Тело есть мост, разводимый вечером. Днем контакт между берегами возобновляется.
Из видимых вещей со временем я бы сравнил «позднего» Мопассана. Оно стоит на коленях, ползает. Как мне жаль.
Все перегородки сломлены. Все вещи в шкафу – в кучу. Моя душа, словно шарик, при малейшем движении перекатывается из одного конца в другой, не встречая препятствий. Я уже не могу знакомиться с девушкой. Ничего среднего мне не надо. Только крайность: бог и дьявол. Там, где есть один, не обойтись без другого. Этого Достоевский не понял, хотя жил именно так. Он был маятником, который раскачивали от безделья оба. Выбора не дано. Выбор есть между ними обоими и миром. Война между духом, чья правда, – и телом. Мир живет по животным законам, дрессированный или нет, в нем нет еще дьявола, он не дорос до него, как до бога. Тогда бы и животные попадали в ад.
Программа телепередач, схема внутренности мира. У меня не должно быть компьютера. Я открываю мир другим путем. Деревья, насекомые, животные – как этапы внутренней биографии. Этапы пути, объективированные в действительность.
Человек стар. Даже старый жук по сравнению с ребенком молод. Я смотрю на растения, как на угасшую молодость, плача. Тысячи лет, свернутые во мне, просыпаются. Я разбудил их неосторожным движением. Они съедят настоящее в момент. Горсть настоящего. Строчки должны идти как ступени. Сначала идет озарение, молния, а затем по ее пути, повторяя изгибы, поспевает строчка. Ее цель – настичь молнию, возникающую при столкновениях.
Меня только нет, такого не будет. Чем больше я отсутствую при нынешнем, тем больше останусь как следствие. Выстраданное право называться человеком – бог.
День идет, а ощущение, будто я взбираюсь на гору. Будто дышать уже нечем. Будто я, того и гляди, упаду.
Гобсек и Плюшкин удивительные автобиографии. Людей, которые не могут жить как обычные люди, а откладывают на потом. Что и есть накопительство. Людей, находящихся в грандиозной ссоре с настоящим. Се трагические образы собственных душ. Мережковский сказал, что то состояние, в котором оказался Пушкин на смертном одре, преследовало уже Лермонтова всю жизнь.
Первое впечатление от жизни, если отойти от нее на полшага, будто она ворованная. Люди украли. И цель и задача теперь – спрятать. Ее прячут в дома, в машины, в слова. Живут так, будто ее нету. “Мы порядочные граждане, мы не воровали. Нас нет”.
Фраза “молодым у нас дорога” сбылась. Колеса захватили центральные улицы. Несутся, по глупости своей, попадая в пробки. По бокам тащатся старики их, ноги. Железная молодежь. Правда.
Теперь я молчу. Накопилось так много, ни за что теперь не вылиться. Никакая девчонка, никакая пьянка. Только слова, азиаты, посаженные на бумаге.
Ногой в лицо
Зима, чудо какое, благодатное, юное. Холод, снег, мамы с детьми, снежки, горки, гибель бомжей в подвалах, цветы. (Вообще, что мы называем “смертью”? Это до опыта. Если у вас есть такой опыт, значит, вас нет. Или вы, или опыт. Но я не об этом.) Весна, незафиксированный вес штанги, весна, плач матери по умершему ребенку, весна – удар сапогом в лицо. Боже, зачем ты дал меня так много, так сразу. Подкинул кукушонка в чужое гнездо. Я выскакиваю из дома, бегу, на мне нет шапки, куртка – на голое тело, сланцы. За дом, за гаражи, там прошло мое детство, там прошел я. Я выключаю небо, прислушиваюсь к земле: она беспорядочно шумит, не настраиваясь на нужную волну. У посадок я падаю, спотыкаясь о покрышку, врытую в землю. Когда-то при ней кто-то ездил. Но об этом не приходится жалеть. Людей на прилавках полно. Времена дефицита прошли.
Ты подходишь ко мне, прикасаясь ладонями, кожей, прячешь глаза: угадай, кто это! Слегка прижимаясь, беззвучно смеешься, потом – громче, подаваясь телом. На тебе –юбка, колготки. Смех рассыпается беззвучно, будто падают бусинки, разбегаясь к стенам. Нам семнадцать лет, и, весна для самой весны, ты бежишь, легонько прикасаясь к полу. И наше солнце – не за горами. Мы встаем и тянемся, прикасаясь к небу.
Имя тебе – любовь – подступает к горлу. Весна – дед Мороз – и его не будет. Боже, еще вчера я верил в тебя, а сейчас – уверен. Мы стоим, курим: я как всегда – выпив. Проплывают девушки. У одной нет ноги. Каждый раз она тонет, делая невероятные усилия, чтобы выплыть обратно. Пишут от насморка. У кого-то просто течет вода, кто-то – чихает смертью. Кто-то в движении, кто-то застыл. И то, и другое не соотносимо с жизнью. Люди игнорируют жизнь, иначе бы она всех убила. Она набрасывается на тех, кто ей смотрит в глаза. Жизнь – творчество, потому не должна повторяться. А вы ругаете смерть.
Так, незаметно для себя, я состарился. Я и раньше-то был не в тему, а теперь тем более. Некоторые говорят: здравствуйте. Я иду со своей студенткой. Говорит:
– Все-таки решила кровь сдать, поехать по детским домам, посмотреть, каково другим.
Стоим возле голубятни. Любуется, я же предельно мрачен. Внезапно она исчезает, я остаюсь один. Старухи, сбербанк, “Гроздь”. Несколько сотен, очки, телефон. Голуби взлетают, тут же садясь. Я чувствую себя стариком, гуляющим с ребенком. Другими словами, дед с внуком, или я.
Люди необычайны, все. Обычное состояние – безумие.
– Не возникает желание вырваться, Катерина Островского, крест…
– А зачем? Нет, не возникает. У меня семья: муж, дети, – а еще работа, учеба. Ни секунды времени.
Я выхожу на улицу, словно выбрасываюсь в окно. Иду, перебитый, задранный. Кровь течет, сторонятся прохожие. Сажусь в “восемнадцатый”, на заднее сиденье. Опершись о колени, молчу. Все, все – позади. Ничего и не было. Пятнадцать тысяч строк, одиночество, сон.
Ресницы вспархивают, как стрекозы над озером. Не работой ума, а давлением свыше, отчаянием плоти достигаются строки.
– У тебя слишком болезненная амплитуда колебаний, я бы сказала даже –несовместимая с жизнью, моей уж точно. И тотальное бездумное неуважение ко всему живому. В общем, иди ко всем чертям и не пиши мне больше.
Белый шоколад, поделенный на квадратики, – потолок, компьютерный стол, телевизор, входная дверь, мусорное ведро, лифт; площадка, мамы с детьми, библиотека, почта, ларьки, бабки, торговки семечками, люди, еще раз люди, боль.
– Братишечка, выручи, срочно надо… – Еще не рассвело. Я всматриваюсь в лицо. Дима. Он не помнит. Сеструха Маша, двор. Мы, дети, и он, по словам, разбойник. – Да тут темно, видишь, не разберешь, – худой, несчастный, он бежит к круглосуточному ларьку.
Я давно не ездил на трамвае. Я даже отвык от его людей, разнообразных, цветных, как экран современного телефона. Встав возле поручня, на средней площадке, провожаю взглядом пейзажи, отпускающие трамвай.
…И было лето, и мальчик – да, мальчик! – шестнадцати лет проезжал здесь же, и все, все казалось другим, и все казалось “впереди, Оганес! В твоем возрасте непризнанность? Это смешно!” Это смешно: все твои сверстники на машинах, при деньгах. Ты наплевал на это. “И я был богом и боксером”, а теперь последнее чмо на машине, а ты специально не захотел этого. И сейчас еще можно исправить все, но ты не уступишь. “Раз меняется, значит сдается”, но так больше нельзя. Слышишь, нельзя! И все твои друзья несчастны, один несчастней другого. И девушки вокруг, которым нужна душа, понимание, но которые хотят одного: мяса. Чтобы было мясо, а душа придет, никуда не денется. Этот путь обещал все, в пятнадцать лет, было ясно, все, иначе не может быть, будущее внутри, в кармане. Что же случилось, Оганес!!! Что звезду с высоты свело?.. А теперь только и остается – харкать строчками. Тебя ценят, в литературе ты чужой. Сейчас, когда за окнами ночь, а в комнате – светло, только электричество разделяет вас, чтобы темнота не стала полной.
Ичкерия
Изнасиловать себя, чтобы жить. Я забросил бег, тренировки. Я хватаюсь за голову, голова выстреливает пробкой от шампанского. Я бегу по лесу, пересилив себя. Кое-где, как обрывки ваты, лежит снег. Ветер, набирающий обороты, прогоняет снег. И, почернев лицом, тот уходит. Может, последний снег.
Не хочу, тупо не хочу, понимаешь. Почему люди не летают, думаешь, не умеют? Нет, на земле надежней. Любой может взлететь, если захочет. Но его место займут.
Земля греет солнце. Земля породила солнце. Крестьяне земли воспитали солнце. – Я не могу с вами жить! – заявляет солнце, уезжая в город.
Тяжелые бои на подступах к сердцу. Оборона прорвана. Монотонная стрельба из ручных орудий. Мощный залп. Город вздрагивает. Разрывы гранат возле самого сердца.
Тело не двигается, молчит, боясь спугнуть жизнь. Вдруг поплавок вздрагивает, уходит. Рывок! Слишком резко. Сорвалась.
Грозный дух 94-ого, бои за Грозный. Убийство Листьева. Радуев. Буйнакск.
Дыхание осени. Рев турбин. Усталость, поле, листва.
Осень. Сердитый парикмахер проезжает по полю. Ветер обирает деревья. Голые, они склоняются, чтобы как-то прикрыть наготу.
Мы играем во дворе, дети. Ленина бабушка, сама мама, Лена, Сергей, Таня… Солнце восемьдесят девять над крышей. Я катаюсь на “Школьнике”. Таня говорит: чтобы перед школой не заболеть…
Я соскакиваю с кровати, выбегаю на улицу. Те же: бордюр, лестница, двор. Вот и дорога, по которой весной таял снег, здесь мы пускали кораблики… Белые, бумажные, а чаще – просто спички. Уезжают, уезжают потому, что нельзя вынести пытку. Жить там, где похоронен человек – самое главное, где так дорого все, что почти не было. “Здесь меня брали на руки…” Как легко соскользнуть в прошлое и как тяжело из него выбраться. Мы словно меняемся местами с тем мальчиком, бывшим я…
Я должен выжить в этой мясорубке. Доказать жизнь. Вывести из “дано”.
Говорить всегда преждевременно. Для чего эти просторы? Будто чего-то ждут.
Царствовать или умереть, говорит Екатерина. У нас мир, значит, мы побежденные. Кто носит крестики, а кто – кресты, говорю я. Произведение, мобилизация слова, краски, звука. Все – на защиту своего существования. Звезды, элементы сознания, прорезают мозг.
Я слушаю ночь. Чьи-то звезды в ночи. Вой собак, свет от фар – в поле. В ней мы с Лехой одни. Пьяные, поджигая стоги, мы летим навзрыд. Что-то с нами будет. Полутени, машина в кустах, сверчки. Когда мы умрем, наши тени вернутся, чтобы сжечь оставшиеся снопы. Начало сентября. Мы лежим в центре поля, одни. Проезжает “копейка”. Молчим. Месяц только начат, открыт. Прямо перед лицом звезды. Грозные, прожигая мысль. Бутылки с вином кончены. Мы лежим, потеряв нить. Градусники безумия. Нет, чтобы спать, с утра зарабатывать деньги, жить – как нормальные люди… нет, надо заниматься херней, просаживать молодость. Молодость, которая не в тему. Молодость, красную тряпку.
Эти звезды и пустые карманы, просто чудо. Мы вернемся сюда, чтобы умереть – снова и снова. Чтобы упасть – как ни один самолет до этого. Фонари вдали, словно желтые зубы, выстроились в ряд. Ночь, это гигантский фон для действия, именуемого жизнь.
Сегодня день пустой, как тетрадь двоечника. Не выполнив задание, он пришел на урок. Занимается чем угодно, только не делом. Я беру его тетрадь и расписываюсь: два.
– Завтра с родителями.
Он приходит с мамой, мрачной, почерневшей, злой.
– Что вам сделал мой ребенок? Почему вы его не любите? – кричит она, зажигая глаза гневом. – Я растила его одна, работала чтобы жить, он рос один, по себе. А вы вместо понимания ставите свои глупые двойки, отрывая меня от дела!..
Летом 99-ого чеченские боевики пересекают границу пограничного Дагестана, объявив о включении его в единое исламское государство… В интервью Басаев говорит: террорист – человек, мнение которого не услышали. Началась война.
Аблаева убили в Чечне. Ходил по двору, мнил крутым, зажигал с девочками. Перспектив нет. Армия, служба, Чечня. Привезли труп. Говорят, снял снайпер. “Поверженный, как идол, вернулся из Чечни, но Их уже не видел, а видели Они”. Пришло в голову. А вспомнить нечего. Только в далеком детстве:
– Ну че, кто идет в футбол?.. Че, зассали все, а ты, цветной?
Лица: старика, бегущего к булочной, девушки, поправляющей джинсы, пацана, спросившего закурить… Зачем тебе меня читать? Что ты во мне забыл? Может, я всю жизнь любил только одну девочку, кроме нее, ничего не знал. Друг, иди своим путем, по-хорошему говорю. Не приставай, ты же знаешь, получишь. Я же тебя не трогал. Думаешь, здоровый, так тебе все можно? Я тоже был таким. А что нерусский, так ты не смотри. Я от бога. Знаешь такого, нет? Узнаешь, когда поздно будет. Так что проходи, не задерживайся. Не я первый, не я последний.