Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2008
*Журнальный вариант
Евгений Новицкий родился в 1984 году в городе Ангарске Иркутской области. В журнале “Волга – XXI век” (2007, №7-8) был опубликован роман “Лучшая книга о любви”, вошедший затем в лонг-лист премии Букера.
От автора:
Как я и предполагал, роман “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” еще до публикации начал восприниматься неоднозначно. Нижеследующее небольшое предисловие призвано несколько исправить это положение. Редакции показались убедительными те доводы, коими я воспользовался в переписке с последней. Хочется надеяться, убедят они и читателей, и те отнесутся к автору более снисходительно, чем он, может быть, того заслуживает.
Роман “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” строится на намеренном смешении стилей, высокого и низкого, он состоит из контрастов и противоречий. Слог его довольно напыщен, сюжет достаточно безумен, что укладывается в такие придуманные автором определения, как “современное барокко” и “параноидальный поп-авангард”. Я ведь осмеливаюсь считать себя не рядовым прозаиком, а авангардистом, т. е. заведомо дерзаю примкнуть к тем людям и явлениям, которые влияют на развитие литературы. Мой роман – это такой перформанс; я отчетливо рассчитывал на то, что его порой неприятно будет читать. У Юрия Вяземского есть “роман-искушение”, у меня же – “роман-извращение” (почему бы не быть и такому роману?) Он состоит из рывков, избыточности, безвкусицы, вульгарности и глупости. Но в целом, смею надеяться, – текст продуман, монолитен и со смыслом.
Я, конечно, всегда не уверен в своих текстах, прежде всего в том смысле, смогу ли я вовлечь читателя в свою игру, или это никому неинтересно. Однако в одном я нисколько не сомневаюсь: “Лучшая книга о любви” – ученический опыт, “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” – зрелое произведение (по крайней мере, в сравнении). Хотя оба этих сочинения построены на изрядной доли пародийности, в остальном они противостоят друг другу, как мне кажется, решительно во всем.
“Лучшая книга о любви” – тонко-издевательский слащавый лубок, пародия на женскую, детскую и молодежную прозу. Поэтому и такое название – сусальней не придумаешь (эту фразу я специально адресую Андрею Немзеру). “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” же – пародия на творчество как таковое, на творцов и псевдотворцов, на художников от слова “художественный” и художников от слова “худо”.
“Лучшая книга о любви” – роман мелодраматичный и женский; “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” – роман готический и мужской. “Лучшая книга о любви” трогательна и наивна; в “МЕFИСТОFЕЛЕ FOREVER” трогательности даже не ищите, а наивность переходит в нарочитую тупость.
“Лучшая книга о любви” – это все-таки лучшая книга о любви. “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” – лучшая книга о ненависти (или худшая, если уж развивать антонимичность до конца).
Засим умолкаю и предоставляю данную трибуну своему герою – гораздо более словоохотливому, нежели я сам.
– Nun gut, wer bist du denn?
– Ein Teil von jener Kraft,
Die stets das Gute will und stets das Bоse schafft
A syllogism: other men die; but I
Am not another; therefore I’ll not die
– Я – Мефистофель!
– Здравствуй, Мефистофель
не из Гете
Мар-га-ри-та!
Ты же помнишь, как все это было!
тем более не из Гете
La volonte du diable
прикольная французская фразочка
– Я – нигромант.
– Негров любишь?
– Эта штука сильнее, чем “Девушка и Смерть” Горького. Смерть побеждает любовь!
из разговора автора с читателем
– Первую часть “Фауста” пацаны одобряют, – чмокал губами Боря. – Вторую не осиливают
из одного дурацкого современного романа
Фильмы крутили без титров, а переводил с ходу министр кинематографии СССР Иван Григорьевич Большаков. Он нам со всех языков переводил. Мы, особенно Берия, часто подшучивали над его переводами. Он ведь совершенно не знал иностранных языков. Его сотрудники рассказывали ему содержание фильмов, он старался получше запомнить и потом “переводил”. В отдельных эпизодах он говорил иной раз вообще невпопад либо просто произносил: “Вон он идет” и т. п. А Берия тут же начинал помогать: “Вот, смотри, побежал, побежал”, и т. д.
Никита Хрущев. “Время. Люди. Власть”
Я – мизантроп.
Собственно, именно так должна была называться эта книга. “Я – мизантроп”.
В начале века (не говоря уже о сегодняшнем дне) чрезвычайно распространены были натужно-вымученные бестселлеры с заглавиями по этой модели: “Я – та-та-та” (“Я – порнозвезда”, “Я – педофилка со стажем”, “Я – элитный голубой шлюх”).
Мое изысканное “Я – мизантроп”, отдающее ощутимым привкусом Лукиана и Мольера, и тогда, и сегодня выстрелило бы обаятельнейшим эстетским контрастом.
Однако эта книга не обо мне. Мою биографию прекрасно знает каждый школьник (и даже каждый пенсионер), и снисходить до звездно-болезненного любования собственной жизнью мне совершенно не хочется.
Этот аппетитный труд (он еще дымится, чревоугодничающий читатель) служит старой, как Новейшее время, цели – самозащите уважаемого автора от злобных завистников (не от зоилов, мой якобы сообразительный читатель, – критики, как я решил для себя, созданы лишь для того, чтобы забавлять мой и без того насмешливый ум; нет, мой псевдодруг, самозащите от стариздатовско-бульварных писак, чье глумление особенно отвратительно, ибо рассчитано на так называемую оппозиционную элиту).
Пасквиль, о коем идет речь, я разберу чуть позже (чуть ниже), а сейчас мне пришло в голову осветить некоторые стороны моей ранней жизни, когда светозарный лик мой еще не озарял проспекты и площади городов планеты (куда до меня таким выдуманным персонажам Старой Культуры, как Большой Брат или Иосиф Сталин!)
Тебе, охочий до интимных подробностей из жизни гениев обыватель-читатель, несомненно, интересно будет узнать, как родилась самая популярная в мире музыкальная группа, заставившая весь этот голубой шарик экстатически внимать песням на русском нашем языке (остальные языки убоги и внимания не заслуживают; доказательством чему, tup’оватый читатель, служит то, что я (гений, гений, гениальный гений) ни одного языка, кроме русского, не знаю (не знал и узнавать не собираюсь)).
Итак, еще в благословенные времена Старой Культуры я закончил филфак (но, вопреки судьбам сокурсников, после Уничтожения Старой Культуры с голоду не подох; помни, бездарный читатель, что ты читаешь записки гения).
Филфак (feel fuck) – факультет словоблудия и просто блуда; традиционный в Старокультурное время факультет невест (но в основном, шлюх); факультет, делающий из тебя неприспособленного к этой glup’ой жизни умника (исключения – удел гения).
Учился я с бонвиванской ленцой, незатейливо, второпях, кое-как, индифферентно, зевая, скучая, с тоски умирая и блестяще. Походя поражался потным усилиям (потные девицы в очках – брр!) однокашниц и безмерному kretin’ству бараномозглых однокашников. К экзаменам относились серьезней, чем к похоронам и свадьбам, попугайски зубрили, собезьянничивали манеры изложения у светил литературоведения, роботизированно повторяли тошнотворные клише а-ля галчонок Хватайка.
Для меня же, начинающего светила литературоведения, всякий экзамен был прохладной утренней прогулкой в надоевшем родном лесу, развлечением усталого денди, снисходительно посматривающего на копошащихся в словесной трухе муравьишек.
С редким профессором я говорил на равных; чаще всего профессор краснел и откашливался, видя, что перед ним редкостный юный талант; причем ни у одного не хватило ума намекнуть мне, как бездумный виршеплет Жуковский Пушкину (дескать, превзошел, чего уж там), или благословить молодое дарование, знаючи, что скоро – в гроб и будет поздно (как благословил того же уныло способного негритенка Пушкина жирный бездарь Державин).
Экзамен сродни половому акту, и поначалу я, как всякий доминант, ощущал некоторые возбуждающие токи, когда обессиленная жертва-преподаватель стушевывалась перед лицом дарования и нечутким почерком выписывала округлую отметку “отлично”. Мне нравилось оттягивать крайнюю плоть зачетной книжки и упиваться оргазмом пятерочки.
Но молниеносное пресыщение – болезнь всякого пупа Земли. Трахнув с десяток самых непротивных софакультетниц и уничтожив блеском своего филологического сияния пару десятков профессоров, я уже ко второму курсу томился своим всемогуществом и не слишком терпеливо ждал более или менее достойного поприща, где я смогу реализовать хотя бы одну сотую одного процента своих талантов.
По окончании грустного прозябания на ничтожном факультете я, к собственному удивлению, не отряхнулся от языковой шелухи, а совсем уж нырнул в поганое болото словесности – стал безмерно почитаемым сотрудником НИИ БАЦЦА (Научно-Исследовательский Институт Большого Автономного изучения Центонного Цитирования у Авторитетных Авторов).
С собой я благоразумно прихватил трех прелестниц-однокурсниц, по недоразумению получивших точно такой же пунцовый диплом, как у меня (где же ты, та недосягаемая для простых смертных планка специально для гениев?)
Впрочем, прелестниц я отобрал прежде всего в соответствии с тремя критериями: а) фигуристость, б) чистоплотность, в) обожание меня.
На сравнительно милых девицах сих желаю остановиться поподробнее.
Оленька
Оленька, Оленька, нежный прыгучий олененок. Томная до того, что в горячей ванне она, казалось, тает как снеговик.
И – действительно прыгучая. Ох, она могла скакать на мне часами, являя этим достойную конгениальность моей гениальной мужской силе.
Хотя она уверяла, что не фанатка секса. А иногда и вовсе – капризно, резко: “Трахаться не люблю / не хочу / надоело. Пошли в кино”.
Особенно вот это вот насквозь развратно-лживое “не люблю”.
– Вообще не любишь?
– Да. Категорически. Это грязно.
Но я тут же увесисто обвивался вокруг нее сексуальнейшим плющом, массируя массивным языком тоненькую плоть ее тепличной выйки, и она обхватывала меня руками, повисала на мне, с неслыханной прелестью визгливо ахала и, будто в забытьи, толкала меня на предусмотрительно незастеленную постель, являющуюся для нее якобы пропастью порока и скважиной, ведущей в ад.
От ее невообразимо обильного слюновыделения было противно после оргазма, но по-настоящему сладко – до. Когда я ее целовал, липкими были не только наши губы и подбородки, но и носы, уши, шеи, а иногда капало и на плечи. Скользя своим лопатным языком, этой непросыхающей губкой, по моему мускулистому туловищу, она превращала меня в инопланетное чудовище из старокультурных фильмов, покрытое прозрачной слизью и наделенное бешеной энергией. Но до паха я ее не допускал, хотя она к нему неистово стремилась. Мне приходилось буквально притягивать ее за уши кверху, чтобы она не осквернила мой жезл своей бурлящей ротовой полостью (которую, между прочим, я еще ведь и целу́ю).
Оральный секс мне противен. В нем есть что-то излишне противоестественное, по-импотентски суррогатное, бесталанно сюрреалистическое. Тем не менее Оленька так и норовила ущипнуть меня губками за мошонку или слизнуть первую каплю страсти с набалдашника. Она, видно, хотела застать меня врасплох, а мне бы потом пришлось производить ответную устную операцию над ее изумительной (но не для того предназначенной; и небритой, ко всему) сладострастной щелью.
Неуемное и неуместное желание куннилингуса преследовало Оленьку постоянно и приобретало порой размеры несусветной мании. Она буквально умоляла на коленях, чтобы мы поиграли с ней в так называемый “водопад”. Я, дескать, должен был поставить ее на голову к стене, а затем приподнять за ноги и ощутить наконец всю соль лесбиянской позы 69. Почему Оленька называла эту дурость “водопадом”, я так и не постиг: либо не слишком внимательно штудировала “Камасутру” либо просто совершенно по-дзенски мыслила.
Однако я разумел, что все это вряд ли исключительно с фантазийного потолка взято, и приходил в неистовство и злобно рычал, представляя себе, какой ублюдочный извращенец приохотил в свое время мою милашку к подобным изуверским изыскам. Невольно утоляя жажду с помощью ее любвеобильного и слюноизобильного ротика, я всякий раз с негодованием думал о том, что мой утонченный язык (поистине самая по-всамделишному интимная часть человеческого тела) пребывает сейчас в тех областях, где некогда находился грязный нижний хобот какого-то urod’а, и бесстыдная Оленька всасывала его (подозреваю) со смаком гурманки от перверсий.
Это послужило первым решительным шагом к нашему разрыву.
Да, и она еще осмеливалась не скрывать своего ханжества, когда на нее находили антипохотливые настроения. Эти монашеские, стародевические проповеди о грязности и циничности порочного незачатия смотрелись особенно неслыханно в устах, готовых каждую минуту состряпать минет.
Се – второй пункт. Не люблю лицемерия.
Ну и для полноты картины – дурная связь Оленьки с внешним миром (таковая связь порочнее всякой интимной, публичнее, glup’ее и ненужнее). Воплощение этой связи – папочка. Грязный, пропедерастичный старикан с надраенной лысиной и пивной гипертрофией пуза.
Помню, как он премерзко морщился, меня завидев, как похотливо ощупывал мои увесистые бицепсы-трицепсы, с язвительно-огорчительной миной бормоча при этом: “Жалко, что ты не служил, сынок, крайне жалко”, а затем бурчал себе под нос что-то совсем уж унижающее вроде: “Хотя какой солдат из филолога!..” (а Роберт Джордан, безынтеллектный папашка?)
Старый спившийся вояка, urod’ливый алкаш, кичащийся своими армейскими подвигами (пособничество дедовщине, вымуштровывание мальчиков с гомосексуальным BDSM-сластолюбием де Сада). Глаза б мои его не видели, но Оленька души в нем не чаяла (комплекс Электры? ласка педофильски настроенного блудника, неверно понятая в детстве как знак безмерной любви?)
Лично я считаю, что любовь к родителям – чувство настолько же лживое, насколько неестественное. Увольте меня от этих геронтофильски-некрофильских настроений! Двое милых (не отрицаю; допускаю) людей в достославные допотопные времена допустили оплошность и совершили печальный факт оплодотворения. Но при чем здесь любовь? Тем более взаимная? Сегодня это истлевающие старички-неудачники, даже не понимающие, что единственным значимым поступком в их жизни был бы банальный (но величественный в этой банальности) суицид на склоне лет в духе храброго luzer’а Хемингуэя и других поучительных примеров из истории (впрочем, в Постновейшее время ничего любопытного в этом роде не происходит, а Уничтожение Старой Культуры сделало свое дело, и обыватели превращаются в подобия подобий, симулякры симулякров и полчища одинаковых зубцов в гребенке, совсем как в неинтересных антиутопиях XX века).
Оленька всего этого не понимала, и я без конца слышал от нее бесчисленные вариации невозможных реплик, строящихся по модели “А вот мой папочка всегда (никогда) делает (не делает) так (сяк)”.
– А вот мой папочка всегда говорит, что надо рубить правду с плеча.
(А Крылов говорил, что истина сноснее вполоткрыта; а Чехов говорил, что самые скучные люди – это честные; и я не сомневаюсь, что рубить с плеча свойственно именно таким садистам-милитаристам, как ты, недостойный своей аппетитной дочурки папашка.)
– А вот мой папочка никогда не позволит, чтобы женщина решала что-то сама.
(Так в чем же здесь правота, Оленька? Именно такие трусливые животные, играющие в тотальное главенство самцов, сделали из женщины безмозглый тренажер для физических упражнений, половую боксерскую грушу; не милей ли трахать личность, а не куклу?)
– А вот мой папочка говорит, что верить надо только себе.
(Оленька, ты себя слышишь? Твой папочка в роли индивидуалиста – это такая же потеха, как ты в роли монахини. Этот механический государственный иждивенец верит только in vino veritas; шел бы ты к зеленому змию, полудохлый пропойца.)
К сожалению, ничего этого я к Оленькиным инфантильным изречениям не добавлял, зная, как она разноется и как примется твердить, что “секс – это грязное дело” (небось импотентствующий папочка и об этом не преминет “всегда говорить”).
Я так и не употребил давно заготовленную фразу (даже в день нашего разрыва с Оленькой я о ней не вспомнил) – “А как твой папочка в постели?”: паскудная догадка того, что корни этого культа неличности растут именно из инцеста, не давала мне покоя.
Внешние причины (и особенно лишние люди) неизменно все портят. Так было и с Машенькой.
Машенька
Машенька, Машенька, дивная красоточка, племенная кобылка, ты всегда так импозантно покачивала бедрами, что на тебя хотелось набрасываться жеребцом даже в самой неподходящей обстановке.
Однако Машенька была еще и крайне скромна. Совокупление любила, но заливалась прелестным румянцем, если мы заговаривали об этом одетыми (а уж ее раскрасневшееся смущающееся личико с обрамляющими его куртизански разметанными волосами – это воистину зрелище для королей). Об Оленькином морализаторстве, равно как и об ее фривольности, здесь, конечно, не могло идти и речи.
Ложилась Машенька только снизу (все – в русле традиций) и только при выключенном свете (это ж стыд-pozor, вы что! но, однако же, какой приятный стыд-pozor…) Закатывала зрачки, прикрывала глаза длинными шелестящими ресницами, начинала неистово подмахивать (такой вот инстинктивный парадокс) и кончала, кончала, кончала, безумно кончала с фотографической моментальностью и периодичностью рок-н-ролльных музыкальных интервалов, всякий раз при этом закусывая нижнюю губу (несколько раз – до крови; я обожал после этого целовать ее кровоточащий рот) и издавая ангельский свистящий стон. Сигнализационного визга Ирочки дождаться от Машеньки было невозможно, но, мой слабосильный читатель, когда женщина успевает кончить под тобой шесть раз до твоего первого извержения – это захватит кого угодно.
Я не уставал вкушать эстетическую изощренность этого обворожительного контраста в духе чистого искусства, когда перед тобой сидит стыдливая очаровашка с фигуркой школьницы средних классов, сидит коленка к коленке, нервно поправляет любовно подобранную тобой для нее короткую юбочку, а стоит выключить свет – щелк! – и она начнет разражаться таким количеством соков, какого не найдется и у самой распохотливой жирной шлюхи.
Наказывал я эту отдающую нимфеточностью барышню своеобразно. Ссоры случаются всегда и со всеми, но если с Оленькой или Ирочкой не обходилось без полетов ножей и стай упреков, то на Машеньку безотказно действовало это страшное оружие сильных духом – молчание.
Стоило мне притвориться, что Машенька стала невидимой для моего сознания, и я уже внутренне улыбался, зная, что очень скоро услышу эту приятную для любого мужского слуха женскую фразу: “Ну прости меня. Я была неправа”.
Она что-нибудь спрашивала – я не отвечал, угрюмо глядя в книгу или в окно. Она спрашивала еще раз, чуть более нервно (на истерику она была абсолютно не способна: в этом ее особое, редкое очарование), – я без труда изображал ее отсутствие. Иногда я мог рассеянно посмотреть ей в глаза, как бы забывшись, но с видом таким, что гляжу в стену. Она с притворно-равнодушным непониманием передергивала плечиком, выходила из комнаты, но минута-другая – и вот она уже льнет ко мне своей горячей хрупкостью, моя стеснительная обаяшка, и, эротично обжигая ухо, шепчет: “Ну прости меня. Я была неправа”.
Молчание – шикарная вещь и превосходная замена самоубийству. Если хочешь исчезнуть, исчезни, но не полностью, а так, чтобы продолжать наблюдать; иначе зачем исчезать?
Во времена наших дедов существовала популярная никчемная группа “Король и Шут”, исполнявшая, в частности, такую песенку (CD “Акустический альбом”, 1999, трек 04):
Разбежавшись, прыгну со скалы,
Вот я был, и вот меня не стало.
И когда об этом вдруг узнаешь ты,
Тогда поймешь, кого ты потеряла.
Бредятина, разумеется, но таковая философия находила отклик в сердцах многих поколений безумных подростков, пополняющих собой ряды седьмого круга ада (иной раз подумаешь: а может, правильно ее Уничтожили, эту Старую Культуру?)
Правда, иногда случается, как говорили наши предки, такое dermo, когда ни молчание, ни суицид ничего не изменят.
Каждому нормальному человеку это знакомо: есть Человек (шесть восклицательных знаков), и вдруг – бац! – и нет человека (тем более Человека с шестью восклицательными знаками). Чаще всего – потому что появляется другой якобы Человек.
Такое случилось и с Машенькой. К сожалению (для нее), ненадолго.
Я не хочу пачкать сию рукопись гения упоминанием имени этого ничтожества (к чему прославлять посредственность и пополнять ей когорту геростратов?)
Он тоже работал в НИИ БАЦЦА. Я его, таким образом, знал. Это Машеньку и погубило. Брезгливая моя натура капризного художника просто не смогла бы возобновить обладание Машенькой, после того как ее ломким тельцем воспользовался этот презренный таракан.
Разочарование, по логике вещей, наступило быстро, как очередной Новый год (попробуй-ка, моя прелюбодейная читательница, покувыркайся сначала с гением, а потом – с посредственностью).
На работе Машенька однажды так сверкнула в мою сторону своими обычно матовыми глазками, что я все понял. И мое молчание приняло окончательный и бесповоротный характер. Я ее избегал. Не как мерзавец, а как джентльмен.
Чтобы покончить с этим, я согласился на лучшее из зол – ответил на ее телефонный звонок.
– Привет!
– Мм…
– Прости меня.
– За что?
– За то, что я имела глупость увлечься на пару дней имяреком.
– Отлично! Прости меня за то, что я шлюха.
– Зачем же ты так?..
– А как мне реагировать? Сказать: пустяки, надеюсь, ты приятно провела время, да?
– У нас ничего не было.
– Не сомневаюсь. Разве имярек способен хоть на что-то…
– Перестань. У тебя у самого было что-то с этой… ужасной Ольгой.
– У меня? Ничего подобного. Прощай, ты отвлекаешь гения от более важных дел, чем треп с проституткой.
В трубке неуверенно-фальшивое хныканье. Я кладу трубку, зная, что кладу ее навсегда.
Чтоб добрым быть, я должен быть жесток.
Ирочка
Ирочка, Ирочка, “сладенькая дырочка”, как ты сама себя называла, моя вульгарная негодница.
Вульгарна она была до невероятия. Материлась напропалую, как будто не понимая, что люди сейчас реально попадают за это в лапы Милицанеров.
Рассказывала мне все интимные детали о себе, патологически любимой (свойство ребенка и эгоиста – не отделять себя от тех, кому ты дорог; считать, что тебя понимают и любят с головы до пят, и посвящать окружающих во все мелочи того, насколько ты несовершенен).
Так, во время одного нашего телефонного разговора она принялась мастурбировать и описала мне этот процесс с подробнейшими комментариями. Впрочем, это было забавно, и она добилась того, чего, видимо, хотела, – я тут же прилетел к ней и опытнейшим доктором поставил ей несколько палок кряду (ее кипятковая температура не замедлила упасть).
Но ее рассказы о прежних любовниках, об эротических переживаниях детства и рано утраченного девства, – все это неприятно царапало мое отзывчивое, влюбчивое сердце художника.
Однако в постели я, ничтоже сумняшеся, смирялся со всей ее вульгарностью, ибо вульгарность в постели со стороны дамы – это редкий шик в неискусственной любви. Нам, гениям (да и обычным людям тоже), импонирует предельная раскованность возлюбленной (“Свет выключать не обязательно”; “Хочешь, попробуем анально?”; “Ты не мог бы истерзать мои груди?”).
А как она кричала! – это отдельный писк. Ложно смущаясь, пыталась съесть подушку (я говорил ей, что на соседей, в сущности, плевать, – пусть порадуются, что где-то протекает настоящая жизнь; но она упорно пыталась замьютить свой порнографический саунд).
Извивалась и барахталась. Неминуемо сталкивала меня с койки во время каждого свидания. Нередко падала сама, опять-таки увлекая меня за собой.
Обхватывала меня ногами и стягивала в узел, как бывалый йог, как женщина-змея. Расцарапывала мне спину до мяса (после я обожал облизывать ее пальчики с длинными когтями и спекшимися кусочками моей крови). Оставляла на моей шее такие засосы, что я стеснялся выходить из дому без шарфа даже летом.
И – голос, голос. Все оттенки сильнейшего женского вокала – от оперных завываний до сумбурных рычаний буйной пациентки психиатрической клиники.
Казалось, ничто не в силах повредить нашей идиллии (не без недостатков, но где ж без них?).
Но однажды мы отправились в ресторан, и Ирочка выдумала притащить с собой свою подругу Леночку. Я сразу расстроился, поскольку при подруге мне зазорно было бы играть в нашу любимую с Ирочкой игру – похабными разговорами и легким подстольным петтингом предвосхищать страстный послеужинный вечер.
Эта Леночка все испортила (gad’кая megera; я еще не знал ее, и не знал ей цену).
Первое время мы glup’о беседовали обо всем и ни о чем. Внезапно Ирочка мрачно извинилась и вышла из-за стола. Сейчас, вспоминая это, я готов подумать, что злостная Леночка изловчилась накормить Ирочку слабительным. С нее станется (девушки, гоните прочь подруг; дружба – вздор, если вы не лесбиянки).
Леночка посмотрела недоуменно убегающей Ирочке вслед.
– Дурашка, – мягко сказала она.
– Простите? – хмыкнул я. (Ирочка – дурашка? Или – я?)
– Дурочка Ирка, – откинулась на спинку стула Леночка, расправив свои тонкие обнаженные руки на уровне плеч, как хищная птица расправляет крылья перед нападением.
– Это почему же? – с притворным возражением спросил я. На самом деле мне, художнику, постыдному охотнику до всяческих проявлений аморальности, ситуация показалась любопытной.
– Она вам нравится? – усмехнулась Леночка.
– Я люблю ее, – прищурив глаза, сказал я (мысленно ударил себя кулаком в грудь).
– Ха! – хохотнула Леночка. – Скажите мне, пожалуйста, ту фразу.
Девочка явно игровая. Интересная. Но Ирочка-то лучше. Ирочка – моя.
– Какую фразу? – сказал я, чувствуя, что мои реплики гораздо неудачнее Леночкиных раскованностей.
– Ну, ту фразу, – наморщила лоб Леночка, – которую Роберт Локамп сказал Патриции Хольман за ужином у Альфонса…
– И которую потом использовал большой ценитель западной литературы Довлатов, – эрудированно закончил я.
– Именно, – наклонилась ко мне Леночка. И шепотом: – Ну. Скажите же. Хотите…
Эта игра меня захватила. Сам не понимая, что делаю, я выпалил:
– Хотите, незаметно исчезнем?
И тут же понял, что я сам обрубил все концы. Прощай, Ирочка.
Мы с Леночкой поспешно выбежали и плюхнулись в такси. Стерва уже расстегивала мне рубашку. Почему-то снизу.
Что было дальше? Ничем не примечательный секс. Взаимное нежелание продолжения.
А Ирочка улетела, как нелепо выскользнувший из усталой ладони воздушный шарик. Надо было обмотать ниточку, связывающую нас с Ирочкой, вокруг пальца. Я не догадался.
Кровожадный читатель, знай, мне стыдно. Совестно. Но это дело прошлого. Вернемся к теме разговора, составляющего суть данного шедевра.
Итак, я – мизантроп.
Я ненавижу людей.
Незачем говорить, что мое любимое литературное произведение – это “Мизантроп” (“Le Misanthrope”, 1666) Мольера. Я знаю его наизусть с детства, и никакое Уничтожение Старой Культуры мне здесь не помеха.
Остальные литературные произведения я тоже, в основном, ненавижу.
И музыкальные.
Хотя я увлекался одно время ретромузыкой. Но быстро понял всю ее ничтожность. И ретромузыки, и тем паче современной.
Как? – ахнешь ты, glup’ый читатель. Первый музыкальный продюсер планеты ненавидит музыку?
Да, это так. Может, именно поэтому и ненавижу.
В последний год перед Уничтожением Старой Культуры я это самое ретро еще слушал. Как будто предвидя грядущее положение вещей (еще одно ярмо гениев – провидение), я увлекался тогда известными сквернословами – маргинальными группами “Ленинград” и “Кровосток”.
Осознаю ныне, сколь эти группы убоги, но две песни (от каждой – по одной) еще почитаю.
У “Ленинграда” (CD “Точка”, 2002, трек 02):
Я их не люблю,
Хотя им тоже являюсь…
<…>
Я не хочу с ними жить,
Надеяться, верить, дружить…
И у “Кровостока” (CD “Сквозное”, 2006, трек 04):
Я просто ненавижу большинство людей,
Я не вижу в них ничего примечательного:
Люди – это реально tup’ое govno…
И то и се – это типа про меня. Жизненная философия. Надеюсь, мой недогадливый читатель, ты хотя бы отчасти понял мою мысль. И не будешь больше просить, чтобы я непрестанно предъявлял тебе доказательства собственной мизантропии.
И не обессудь, но я буду на протяжении всего этого великого труда обзывать тебя разными разностями (грубостями то бишь). Ты, дуралей мой читатель, постоянно будешь у меня “tup’ым”, “kretin’ом”, “филистером”. Я ж – мизантроп. И согласись, презренный, было бы излишним ханжеством называть тебя “любезным”, “драгоценным” и “самым моим дражайшим”.
Теперь о том самом пасквиле. Наткнулся я на него у своего приятеля, которого обозначу здесь как Библиофила. Он и вправду так себя называл. Бывало, я говорил ему: “Вас действительно влечет к книгам? Или это – в переносном смысле?” (согласись, упрямый читатель, что такой вид извращения до сих пор не пришел в голову нынешним сексуальным революционерам). Библиофил грузно хохотал и тряс брылами. Воодушевленный успехом, я продолжал: “В переносном смысле – это я имею в виду вот что. Как часто вы бегаете подрочить при чтении, скажем, маркиза де Сада? Через каждые сорок страниц?.. А при чтении Жана де Берга? Через каждые двадцать?” Библиофил хлопал себя по колену и держался за обваливающийся живот, грузный pedik. Тут я прекращал хохмить, боясь, как бы у моего друга не возник приступ астмы.
Библиофил ценил мой юмор и был самоироничен. Поэтому мне нравилось с ним общаться.
У нас случались прелестные беседы о литературе. Например, о советской (которая, если кто помнит, до Уничтожения Старой Культуры слыла верхом совершенства в отечественной словесности):
– …Если учесть, что первым советским романом считаются “Два мира” жалкого литератора Зазубрина, то неудивительно…
– Однако же, Зазубрина можно счесть и первым российским де Садом, а это уже кое-что…
– Э, бросьте. Барков, кажись, творил еще до невеликолепного маркиза, и его стихи, на мой вкус, куда эротичнее просвещенского (или антипросвещенского, что ничуть не краше) философствования с однообразным описанием однообразных перверсий.
– Ладно, оставим в покое Зазубрина. А также, подозреваю, Бабеля, Пильняка, Веселого?..
– Ну отчего же. Пильняк – модернист западного уровня, его романы, право же, завлекательней булгаковских.
– Вы хотите поддеть моего любимого Михаила, эту глыбу? Создателя гениальнейшего “Собачьего сердца”?
– Насчет “Сердца” согласен – лаконичный шедевр. Но сахарная Маргарита с елейным Мастером – увольте!
– А пьесы? Был ли драматург, равный автору “Бега” и “Дней Турбиных”?..
– Тогда уж “Зойкиной квартиры” и “Блаженства”. Нет, пьесы – это второстепенная литература. Основа для киносценариев. Я никогда не понимал культа Вампилова. Вот Володин – считался чуть ли не бульварненьким автором, однако “Пять вечеров” и “Осенний марафон” – шедевры, а кто сегодня помнит кинопостановку “Старшего сына”?
– Вы, батенька, перескочили в финал этой советской пьески. Мы говорили о двадцатых. Если уж был у нас литературный расцвет, то именно тогда.
– Ну да. “Жизнь Клима Самгина”, “Тихий Дон” и “Хождение по мукам”.
– Разумеется, я имел в виду “Чевенгур”, “Белую гвардию” и “Мы”.
– Такого ярого антисоветчика, как вы, мне ничего не стоит расщелкнуть одним махом. “Чевенгур” – первое и худшее произведение истинного (здесь не спорю) таланта. “Мы” – проэмигрантская злоба дня. А про Булгакова я уже сказал: “Гвардия” еще хуже “Мастера” в смысле скучной документалистики и политического заигрывания. Из больших вещей того времени я выделил бы только два романа Ильфа и Петрова.
– Вот здесь я вас никогда не понимал. Фельетонисты-борзописцы, поверхностные эрудиты, пишущие бойко, но…
– …Которыми восхищался Набоков…
– …Который для меня тоже – абсолютный неавторитет. Про Зощенко я при вас вообще не осмелюсь рассуждать.
– Смею заверить, к Михал Михалычу я довольно критичен. Несколько изумительных шедевриков-алмазов, но в основном – сплошные самоповторы.
– Все-таки я продолжаю удивляться вашему… какому-то несерьезному подходу. Почему вы неизменно выделяете именно юмористов? Жанр низкий, если вдуматься.
– Но в истории-то остались юмористы-стилисты, новаторы. Хотел бы я посмотреть, что было бы с непререкаемым Платоновым без его тончайшего юморка на уровне фразы и ритма.
– Не буду спорить, и поедем дальше. Драму опустим, я вижу, как вы ее презираете. Но я тогда свергну щелчком вашего идола Хармса. Полагаю, он будет гораздо интереснее психиатру, нежели литературоведу.
– Вы – или обыватель, или социалистический реалист.
– Если соцреализм – для вас грубое слово, то вы неправы. Да будет вам известно, что и Солженицын…
– Прекрасно мне это известно. “Архипелаг” – книга, которую нельзя не прочитать (ибо – вся соль эпохи), но которую никто не перечитывает (ибо – соцреализм, помноженный на протопопа Аввакума).
– Ну, тогда уж и не знаю, чем вам здесь угодить до восьмидесятнического постмодернизма. Трифонов?
– Плюшевый советский Набоков.
– Я предвидел эту фразу. А Айтматов – игрушечный советский Маркес?
– Магический реализм несносен во всех своих ипостасях. Давайте проедем и “деревенскую прозу”, от которой (исключая роман Успенского “Дядя Федор, пес и кот”) у меня сенокосная дрожь по всей аристократической коже.
– Ладно-с. Но мы тогда подъехали к перестройке. Советской литературе – каюк.
– Мы совсем не затронули поэзию, и чудно. Мне было бы совестно показать здесь свое дилетантство.
– Не скромничайте. К тому же, зная вас, могу предположить, что с концептуализмом вы знакомы не понаслышке.
– Вы… Обойдемся, однако, без комплиментов, которые на прощание звучат особенно фальшиво… Знаете только, чем мне не понравился наш сегодняшний диалог?
– Я отвечу: чем?
– Если бы я его придумал, как Годунов-Чердынцев, он звучал бы куда изящнее. А так – черт-те что…
Как ты можешь подозревать, подозрительный читатель, Библиофил был крайне огорчен Уничтожением Старой Культуры. И он вовлекся в опасное дело Стариздата сразу же по его появлении.
Излишне рассуждать здесь о том, как легко оказалось забыть Старую Культуру. Потешные случаи окружают нас повсюду; когда кто-нибудь пытается, например, вспомнить строчку из Есенина, то выдает что-то типа: “Старый пес мой давно ссучился…”
А юные псевдоинтеллектуалы способны до драки спорить – верно ли, что стихотворение Пастернака “Гул затих. Я вышел на подмостки…” повествует о великом вожде Константине Черненко, прочитавшем во времена “оттепели” знаменитый доклад о гласности.
О Стариздате вообще не хочется говорить. Я ни разу не слышал о том, что хоть где-то остались копии произведений Старой Культуры. Процесс этот, как ты, вездесущий читатель, помнишь, проводился прескрупулезно и освещался во всех подробностях: никакой разумной лазейки для сохранения книг не существовало.
Ну что, кто-то (устарелый профессор умершей филологии, взявший на себя полномочия последнего русского интеллигента?) способен был закопать на приусадебном участке сундук с шедеврами классики? Брось, хитроумный читатель! Кого в нашем веке интересует литература? Уж не тебя ли?
Допускаю, что остались уникумы, знающие наизусть “Евгения Онегина” (я просматривал стариздатовское издание – почти без ошибок). Но как изловчились стариздать “Анну Каренину” и “Братьев Карамазовых”? Натолкали в более-менее знакомый скелет горы отсебятины? Наверное, так.
Весь этот Стариздат напоминает мне тисканье ро́манов, коим увлекались советские блатные зэки в лагерях.
Да и не трогал бы я этот детсадовский Стариздат, кабы не отправил мне сюда Библиофил с порцией очередных безбожно исковерканных книжек Старой Культуры (здешние надзиратели, кажется, вообще не знают о существовании Стариздата и уголовной за него наказуемости) один престранный (а также премерзкий, преотвратительный) экземпляр.
Я уже писал ему: “Откуда?” “Черный рынок, – отвечает. – Как всегда. А что, дескать?”
Да так, ничего.
Ты мне в этом никак не поможешь, недогадливый читатель, но я и без тебя знаю, что никакой книги о докторе Фаусте в XVII веке написано не было. Была так называемая Народная книга о докторе Фаусте, но в XVI веке, и она не была сочинена от лица Вагнера. Пошлейшая трагедия Гете “Фауст” написана в XVIII-XIX веках, но и она не имеет с попавшим в мои руки бредом ничего общего.
Заголовок этой стариздатовской чепухи гласит:
История нигроманта доктора Фаустуса, рассказанная его фамулусом Вагнером
(1666 г.)
Перевод с немецкаго
Кажется, пришло время открыться тебе, жаждущий скандалов читатель. Чем меня так возмутила жалкая книжонка?
А тем, что это, мой неуважаемый, – пасквиль (а никакой не “перевод” ни с какого не с “немецкаго”). Пасквиль на меня, мой немилый, на гения, на твоего кумира.
В эпоху, когда официально выпускаемые книги представляют собой однотипное варево из невкусного мутновато-грязноватого секса (мои книги, как это водится у нас, гениев, – естественно, исключение; они тоже густо замешаны на сексе, но на сексе красиво-изысканном и исключительно гетеросексуальном), образованная (как будто бы) публика увлекается позорным Стариздатом – из всегдашней тяги к запретному, будь это запретное хоть dermo’м сквернейшего пошиба.
Дать по рукам анонимному графоманчику, пытавшемуся (безуспешно, конечно; но все равно – осмелившемуся!) сварганить дрянной коктейль из Стариздата и “злобы дня”, – вот задача этой драгоценной рукописи. Тем более, что “злоба дня” касается не кого-то там, а меня (это меня-то, меня!!).
Я уничтожу паскудного анонима тремя переплетающимися в этой ювелирной работе способами:
1) помещу здесь его “труд” целиком и полностью, тем самым прибавив объем этой книге, которая вся выйдет за моей подписью (хотя мне-то нет нужды гнать строку; мои книги расходятся как горячие пирожки, будь в них хоть двадцать страниц; но все же);
2) докажу, что это фальшивка, подделка и бездарная поделка неуча, невежды и недоросля (учитывая, насколько жалок автор пасквиля, проделать сию операцию не составило бы никакого труда не только мне, но и любому моему однокурснику, хоть бы и спившемуся да опустившемуся);
3) опубликую здесь выдержки из своего Живого Журнала, на которые, видимо, и опирался нелепый “автор” при “работе” над своим “опусом” (и покажу заодно, с какой никчемной легкостью можно опорочить нетленные страницы).
Стало быть, вперед, вечно торопящийся мой читатель! Небольшое руководство по чтению этой нетленки: презренными арабскими цифрами я обозначу главы, взятые мною из пасквиля (взятые без правки, во всей их безграмотности); величественными римскими цифрами я обозначу бесценные выдержки из моего очаровательного Живого Журнальчика; жестко-убийственное, увесистое слово “комментарии” я буду предпосылать тем поистине сокрушительным местам, где с научной и человеческой (как бы я не ненавидел людишек) точки зрения от моего “противника” (слишком жалкий, чтоб без кавычек) не останется пустого места.
Походя я буду снабжать тебя, бедный мой, несчастный, лишенный доброкачественного ликбеза читатель, разнообразными увлекательными сведениями из Старой Культуры.
Советую набрать побольше воздуха в легкие, мой сухопутный читатель. Ты ныряешь в океан самого глубокого философского подтекста, и если посчастливится проникнуть на самое дно, ты, жадюга, найдешь там горы жемчуга и тонны слитков золота, неразумно оставленные пиратами Старой Культуры.
1
Вигилия первая
Осознание всего несовершенства этого мира. – Стук некта. – Готичная циничность. – Ненужность нужды в еще более вящем прославлении. – Такие-сякие развлечения. – Пасть огромного кровожадного льва. – История ревнивого мавра. – Прелестные колени благочестивой девушки. – Воротничок циклопа с пятнами крови. – Упоминание имени Божьего всуе.
В вольном городе W. было так много типографий и инквизиторов, что казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы вырасти, осознать все несовершенство этого мира, напечатать в типографии еретическую листовку и сразу же умереть.
Одна из первых в городе W. типографий принадлежала доктору Иоганну Фаусту или, как он сам предпочитал себя называть, следуя моде, – доктору Фаустусу, на латинский манер. В сей типографии доктор Фаустус печатал свою газету – “Газету города W.” Весь нелегкий труд по добыче различных сведений и тщательном наборе их в удобоваримой письменной форме доктор осуществлял сам.
Ну и я помогал немного.
Как-то раз в дверь славной типографии доктора Фаустуса некто постучал.
Этим нектом оказался человек в одежде странствующего студента.
“Вы полюбуйтесь, какая тесная готическая комната со сводчатым потолком!” воскликнул он, когда входил.
“Готично”, насмешливо подтвердил доктор Фаустус.
Насмешливость вообще была свойственна доктору Фаустусу, в чем Вы убедитесь несколько позднее, драгоценный читатель.
Ну и мне насмешливость тоже была отчасти свойственна, хотя и не в таких размерах, как у доктора Фаустуса, и не с таким сознанием своего права на наличие этой самой насмешливости.
“Доктор Фаустус пишет здесь сочинения для печатания их в собственного изготовления газете – “Газете города W.””, не без гордости за доктора Фаустуса промолвил я.
“Отлично! Отлично!” воскликнул незнакомец.
“Готично”, насмешливо повторил доктор Фаустус знакомую уже Вам, дражайший читатель, шутку.
“Доктор Фаустус!” сказал незнакомец. “Позвольте представиться. Я – книгоиздатель…”
“Меня не интересует ваше имя”, отмахнулся доктор Фаустус. “Книги я могу издавать и сам, но я не работаю с подельниками”.
“Ах, вы не поняли!” сказал незнакомец. “Я собираюсь прославить ваше имя. Вы ведь тот самый доктор Фаустус, который…”
На сей раз перебил незнакомца я, воскликнув: “Но ежели доктора Фаустуса вы называете “тем самым”, что, конечно же, благоразумно, то, вестимо, он и так весьма прославлен и не нуждается в еще более вящем прославлении, что, мнится, уже и невозможно!”
Незнакомец будто и не заметил меня и моего велеречивого возгласа. Он продолжал обращаться к достославному доктору Фаустусу: “Я собирал сведения о вас, достославный доктор Фаустус, по всем вольным и безвольным городам достославной Германии. Я был изумлен таковыми сведениями. Не желаете ли услышать, что се за сведения?”
Доктор Фаустус, как всякий доктор, не был лишен чувства тщеславия, не необоснованного, впрочем, у таких достославных докторов, каковым был достославный доктор Фаустус.
Он, доктор Фаустус, промолвил: “Что ж, любопытно было бы взглянуть”.
А сам подмигнул мне, славный доктор Фаустус, любивший развлечения и приохотивший меня, ничтожного фамулуса, к своим докторским развлечениям.
Что это за развлечения такие-сякие? – спросите небось Вы, достославный читатель. А развлечения это такие-сякие – доктор Фаустус при моем прескромном участии выпускал на потеху и потехи ради презабавные листовки, сочиняя их на досуге при моем прескромном соучастии.
Незнакомец тем временем откашлялся и прочитал вслух эдакое сведение, доставши его пред сим из дорожной своей котомки на листе бумаги:
“Один человек купил стадо откормленных, жирных свиней, и когда он по пути домой погнал их через реку, он увидел, что свиньи исчезли, а в воде поплыли пучки соломы. Затем последовало еще более необычайное происшествие. Человек этот отправился на постоялый двор, чтобы разыскать доктора Фауста, продавшего ему свиней. Тот, сговорившись с хозяином, храпел за печкой, притворившись спящим. Когда разъяренный покупатель вошел в комнату и со словами “Ах ты, негодяй!” потянул его за ногу, нога отделилась от тела и осталась в руках остолбеневшего от ужаса покупателя, а одноногий стал вопить, что его изувечили. В конце концов удалось закончить дело миром, голень снова приросла к своему месту и т. д.”
В продолжение этого bolvan’ского зачитывания (не имеющего, конечно же преконечно же, никакого отношения к благороднейшему из докторов – доктору Фаустусу) мы с благороднейшим из докторов – доктором Фаустусом (то бишь я и он, каждый по отдельности) вовсю макали перья в чернильницы и сочиняли презабавные “переиначивания”, как величал сии занятия благороднейший из докторов – доктор Фаустус.
“А теперь, сударь”, хитро улыбнувшись, обратился к незнакомцу доктор Фаустус, потирая фаусты, “позвольте мы вам прочитаем наши “переиначивания” (здесь он мне еще раз подмигнул, милый добрый доктор Фаустус), наши, расскажем так, версии ваших версий”.
Незнакомец крайне недоуменно моргнул ресницами в крайнем недоумении.
Тогда доктор Фаустус толкнул меня в бок, и я начал:
“Некто купил стадо жирных, откормленных поросят. Погнал их домой через реку.
Однако в реке свиньи исчезли. Всплыли только пучки соломы.
Незадачливый покупатель отправился, естественно, к хозяину.
Тот храпел за печкой. Покупатель разозлился. Схватил продавца за ногу. И тут…
У меня просто не хватает слов… Вы не поверите…
Короче, нога приказчика отделилась. Повисла в руке обиженного. Одноногий завопил.
Голень, конечно, приросла затем обратно. Однако своих денег покупатель лишился”.
“Вот”, пояснил изумленному незнакомцу доктор Фаустус. “Это способ изложения, каковой исповедует мой славный фамулус. А теперича зацените, каковой способ изложения исповедует ваш покорный фамулус – славнейший доктор Фаустус”.
И славный, славнейший доктор Фаустус прочел сие:
“Когда же этот охочий до сельского хозяйства господин, этот потенциальный труженик мясной лавки, приобрел-таки упитанно-сальных свиней, погнал из через реку, пребывая в восторге удачливого дельца (овчинка выделки еще как стоила), gnus’но-хищная река нелепо-фантасмагорически поглотила беспечно-нереальных свинок, поглотила как бы как пасть кровожадного огромного льва, способного разорвать в клочья горообразного кабана, не говоря уже о стаде скользких как блины (легко заглотить) поросят. Упавший духом и воспрянувший гневом, горе-неудача-покупатель бросился к ненавистному авантюристу, как ревнивый мавр бросается на недостойных его мелкотравчатых обывателей, одной мозолисто-цепко-чумазой рукой хватая за горло неверную любовницу, а другой вылущивая из гадкой рожи преотвратные узкие глазенки подлеца, хотя и являющегося, как бы то ни было, злым стержневым духом-гением трагедии. Храп успешно смошенничавшего дельца привел обманутого ожиданиями плодов природы-повара покупателя в буквальное неистовство, как бы назревшее не только в продолжение этой незадачи, но и пропитанное запахом всех предыдущих неурядиц. Схватив же шельмеца за ногу, покупатель исступленно задохнулся, как бы в гневе подбирающейся нервной лихорадки, готовой послужить услужливым катализатором срывающегося захлебывающегося дыхания и судорожной мускульной агонии, – нога, что заслуженного удивления достойно (заслуженного, как бывают заслуженно получающие большую пенсию бывшие усердными работники королевского двора), – презренная нога квазижовиального, плоскошуточного, плоскостопного жулика почти с балаганно-ярмарочной комичностью отвалилась, как отваливаются застарелые, стирающиеся кости у неухоженного университетского скелета. Магически омагнитивший сознание несчастного скупщика отнюдь не краденых, но излишне мифических свиней, мерзавец завопил надрывным голосом фарисея. Покупатель наш был вовсе не в любезных отношениях с анатомией, поэтому решил скрыться, испариться, исчезнуть, пропасть, как будто он – одурачивающий проказник, а не его одурачил достойный проказы бедокур, или будто он сам является одной из тех почти что легендарно исчезнувших свиней, исчезнувших в тумане мутной реки, как исчезают, бывает, ночные звезды, окунаясь в пелену рассветной тины”.
Надо сказать, что я в очередной чертовский раз страшно убедился в том, насколько ничтожен мой способ изложения супротив способа изложения, выдуманного мастеровитым башковитым доктором Фаустусом.
“А вот это мой способ”, скромно, но гордо улыбнулся доктор Фаустус.
“Изволите зачитать еще что-нибудь?” осведомился у незнакомца доктор Фаустус.
“Право же, прочитайте”, снисходительно улыбнулся доктор Фаустус, снисходительно улыбаясь незнакомцу.
Смущенный незнакомец торопливо достал из сумы своей еще один первый попавшийся лист и забормотал (а мы уже с доктором Фаустусом моим (хозяином) водили перьями по бумаге):
“Призывал доктора Фауста покаяться один благочестивый старец. В благодарность за это он послал к нему черта, чтобы тот напугал его ночью. Когда старец собрался лечь спать, черт забегал по спальне и стал хрюкать, как свинья; старец, твердый в своей вере, стал насмехаться над ним: “Ах, сколь сладкоголосен, сколь сладкоречив ангел, не сумевший ужиться в раю! Приходится ему теперь в свинском обличии разгуливать среди людей!” С тем нечистый и вернулся к Фаусту и пожаловался ему на то, как его там приняли и как выпроводили; не захотел он оставаться там, где ему припомнили его падение, да еще насмеялись над ним”.
Не успел незнакомец промычать последний звук “м” в последнем слове “ним”, как я уже по хитрому приказу хитрого подмигивания доктора Фаустуса заорал, выкрикивая то, что успел накарябать:
“Один благочестивый старец решил устремить Фауста на истинный путь. Фауст отблагодарил его за это своеобразно. А именно – послал к нему своего знаменитого черта.
И вот старичок ложится почивать. Укладывается и вдруг слышит хрюканье. Хрюкал, естественно, черт.
Однако дед не струхнул. Даже наоборот – смело гаркнул:
– Комплексы есть у всех. Ты, чертик, не исключение. У тебя комплекс ангела, опустившегося до положения свиньи.
Черт был жутко обижен. И разрыдался, как типичный немец”.
Не успел я просвистать последний звук “ц” в последнем слове “немец”, как доктор Фаустус уже благородно завысокоблагородил:
“Расправляя скукоженные плечи, благочестивый (как бывает благочестивой девушка из хорошей семьи, способная всерьез огорчиться, споткнувшись по досадному недоразумению на том или ином божественном слове, читая на прелестных коленях предсонную молитву) старец, бурно кряхтя и приглушенно откашливаясь, улегся, гремя заиндевевшими костьми, в полотняно-старческую черствую постель, и услышал вдруг, что в его комнате – внезапный друг (точнее, дух, а стало быть, недруг). Нежданный недруг протяжно захрюкал с бесовской внезапностью, захрюкал, как хрюкают те или иные тонущие поросята, в спешке шелестящие копытцами и свирепо вырывающие из лап бесчувственной воды серебряно-розовые пятаки. Старик не осмелился уместно испугаться, как не осмеливаемся мы испугаться, завидев ощетинившуюся собаку с явно знойно-горячим, излишне бешенственным нравом. Поэтому старец скукоженно произнес, промолвил оторопело-прочувствованным хрипом: “Убирайся, свин!” И все завертелось, закружилось, как будто в припадке, неуемно симбиозирующем изматывающий полупьяный подутренний бальный танец и психиатрическое чрезвычайное обстоятельство в одной из тех лечебниц, куда, возможно, неминуемо угодил бы почти всякий, окажись он на месте описываемого здесь непредубежденно-шуршащего дикообразного экс-святошного старца”.
“Вот такие у нас способы”, сказал доктор Фаустус.
“Желаете продолжить?” сказал доктор Фаустус.
“Продолжайте, раз начали”, посоветовал доктор Фаустус.
Незнакомец лихорадочно выудил еще один листок из-за пазухи и залихорадил:
“Поселившись в большой коллегии, доктор Фауст своим хвастовством добился позволения читать публичные лекции в университете. Объясняя Гомера, он так подробно описывал, как выглядели его герои, что студенты возымели желание увидеть их воочию и обратились к нему с просьбой вызвать их силою своих чар. Когда студенты собрались в назначенный Фаустом день, в аудиторию один за другим стали входить герои, упомянутые в лекции, и под конец явился одноглазый великан Полифем с длинной огненно-рыжей бородой, пожирая на ходу человека, ноги которого еще торчали из его пасти. Он навел ужас на всех, кто там был, и, не желая уходить обратно, с такой силой ударял своим железным копьем об пол, что стены аудитории сотрясались, причем он даже пытался вцепиться зубами то в одного, то в другого студента”.
Я затараторил:
“Студенты в аудитории притихли. Явился одноглазый великан Полифем. Его рыжая борода щипала глаза, как солнце.
Циклоп, кстати, возникнул не с пустым ртом. Из его пасти торчали ноги. Он доедал человека. Слышался хруст косточек. Циклоп усеял свой воротничок обильными пятнами крови.
Однако сытого великана лицезреть им не пришлось. Еще не дожевав жертву, циклоп уже плотоядно осматривал студентов. Кое-кого пытался укусить.
Студенты озадачились и перепугались”.
Молчание. Покосился на доктора Фаустуса. Доктор Фаустус гневно смял свой лист, бросил прочь, встал из-за стола и говорит мне строго:
“Хватит заниматься этим вздором!”
Я виновато побледнел.
А доктор Фаустус строго посмотрел на незнакомца и говорит:
“А вам что еще нужно?”
Незнакомец, кажись, уже и вовсе разочаровался в своих вздорных намерениях, но говорит:
“Позвольте, я хотя бы у вас в типографии здесь где-нибудь под письменным столиком переночую”.
“Бога ради”, сказал доктор Фаустус и вышел вон, упомянув имя Божье всуе и вроде бы даже не заметив сего.
Комментарии к “1”
Нет! Я не выношу презренной той методы,
Которой держатся рабы толпы и моды.
И ненавижу я кривлянья болтунов,
Шутов напыщенных, что не жалеют слов,
Объятий суетных, и пошлостей любезных,
И всяких громких фраз, приятно-бесполезных
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
М е ф и с т о ф е л ь
Что мне природа? Чем она ни будь,
Но черт ее соавтор, вот в чем суть
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Стеснять себя в речах я, право, не привык,
И мне немало бед готовит мой язык
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
М е ф и с т о ф е л ь
О мандрагорах вздор твердите
И glup’ости о черном псе
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Итак, недоверчивый читатель, ты мог убедиться, насколько безжизненно-жалок сей urod’ливо-безумный пасквиль. Бесчисленные анахронизмы, на кои я даже не буду тратить банальных слов опровержения; выстраданная явно нездоровым idiot’ом корявость слога; ублюдочные повторы; тошнотворные сусальные обращения к читателю (“у-тю-тю-тю-тю, драгоценненький ты мой”); длинноты, долготы и занудно-абсурдный театр одного завшивевшего бродячего Эда Вуда… Все это интересно (якобы) только недостойными экивоками в мой гениальный адрес.
Во второй половине этого daun’ского эпизода даются вполне шизофренически-ненужные и горемычные “стилизации” под (как хотелось верить автору) некоторых любимых им (более талантливых (вроде меня) полюбить ему не дано – уровень не тот) писателишек XX в.
Обыгрываемые здесь байки, вне всякого сомнения, взяты из книги “Легенда о докторе Фаусте”. Она была у меня в детстве, эта педантская экскурсия в никому не нужную тусклую возрожденческую Германию. Вышла в 1966 г. в издательстве “Наука” (самое старинное издание в напыщенном книжном шкафу моих родителей; рассыпа́лось при каждом прикосновении). Включала в себя прежде всего так называемую Народную книгу о докторе Фаусте – безвкуснейшее плебейское творение книгоиздателя Шписа, лютеровского приспешника (постоянные прогрессивные прореформаторские экивоки) и бессовестного дельца (Народная книга являла собой компиляцию из glup’ых общеизвестных шванков и выдержек из книг, ранее изданных Шписом).
Допускаю, что такая незначительная макулатурная чушь вполне могла сохраниться у нашего пасквильмэна в старом чемодане в старом чулане и после УСК.
Фрагменты этого фуфлового фолианта наш автор и вводит в свое заемное фуфло. И, так сказать, “переиначивает” (по glup’ости, из glup’ости, за-ради неведомо чего; просто kretin).
Вагнер (сделаю вид, что я угадал старания автора и снисходительно ему аплодирую) вроде как опирается на поверхностные традиции журналиста Довлатова (с его деревенщинским набором телеграмм, из которых составлялись рыхлые рассказы неумехи). Фауст – вообще не пойми на что ориентируется: то ли Гоголь, то ли Пруст, то ли Набоков… В абсолютно некместных – выкинуть бы их отсюда, из моей – моей! – Книги, кабы не моя священная задача, – сочинениях имбецила можно нащупать плевелы влияния и того, и другого, и третьего: метафоричность ради метафоричности (как следствие, сплошной вздор и бред в виде, например, idiot’ских сравнений, досадных, словно ни к селу ни к городу упавшая на стол люстра во время семейного ужина); неоправданное ничем, кроме оголтелого гона строки, многословие; претензии на жеманный вкус и употребление слов, значение которых употребляющему неведомо и нелицеприятно; демонстрирующие шапочное знакомство с языком неологизмы, достойные пьяного обкуренного маразматика-миазматика… – все се абсолютно неабрисуемо в непсихиатрических терминах, а на эту дурдомовую стезю мне вступать совершенно не улыбается и не жовиально.
Довлатов (“трубадур отточенной банальности”) и Набоков (“менестрель выпестованной занудности”) – нечего сказать, та еще парочка. Как это часто водится у литераторов, ориентирующихся на нечаянно прославившихся посредственностей прошлого, наш литератор-плагиатор обнаруживает свое полное ничтожество даже и перед этими подмастерьями настоящих писателей.
Приступим же к небрежному разбору этих курицыных полетов.
1. В вольном городе W. …
ВВВ (WWW, то бишь World Wide Web: давно отмершее Сетевое понятие) – скверная анафорная аллитерация, намекающая на то, что автор постыдно и непрерывно обращался к Интернету (к лучшей странице Интернета – выспреннему моему Живенькому Журнальчику, Живчику моему). Обнаруживается здесь и восторженно-щенячье знание того, что некогда я увлекался таким унылым ретром, как группа “Ленинград”: одна из ее самых популярных песен так и называлась – “WWW” (CD “Пираты XXI века”, 2002, трек 01).
Вообще же эта фраза представляет собой незанятный парафраз первого предложения тоскливой книжонки “Двенадцать стульев”. Илья Ильф и Евгений Петров, два журналиста 1920-х гг., состряпали эту кашу из вульгарно начищенного серпа и топорно сатирического молота (который в их руках бил по несуществующим реалиям). Состряпали где-то за две недели и, поспевая за другим скороспелым строчкогоном Зощенко, дали возможность полчищам совковых мещан вдоволь похихикать (похихикать и забыть) над неправдоподобными приключениями картонных жуликов, описанных бойко безвкусным слогом красноперых кукушат красной журналистики.
Упоминание инквизиторов pozor’но бездумно. В Германии инквизиция была упразднена сразу после Реформации, а речь, как сказано на обложке и в конце пасквиля идет о 1666 годе. А если эти высосанные из крючковатого пальца невежды события еще и преподносятся нам, как происходившие “в вольном городе”, то это совершенно уж никудышеньки не годится. Самое glup’о-смешное, что в остальном тексте об инквизиции ни звука (прямо-таки – ни гугу). Нет здесь ни слова и о Тридцатилетней войне, которая по внушаемым нам временным меркам должна еще вовсю аукаться в описываемых событиях… Впрочем, я обещал не останавливаться на выпирающих в каждом предложении этого низвержения гения (как будто бы; на самом деле – не смешите гения) анахронизмах, так что прекращаю. Тем более, что ты, glup’ышка-читатель, комфортно со своими куриными мозгами устроившийся в постуэскэшном обществе, не лучше этого самого “автора” поймешь мои интеллектуальные к нему претензии.
2. …некто постучал…
4. Этим нектом…
Грубый прозрачный намек на мою уникальную монографию “Буратино как главный блатарь детской советской литературы” с ее знаменитым примером о “некте”, вошедшем во все учебники мира. Приведу здесь эту свою монографию, тем паче, что после УСК она не переиздавалась:
Буратино как главный блатарь детской советской литературы
Если вас интересует всесторонний разбор понятия “блатные”, сразу отсылаю вас к трудам Александра Солженицына и Варлама Шаламова. У них же вы найдете и сведения об аспектах освещения блатных в советском искусстве.
Блатные подробно рассматриваются как в мировой практике художественной литературы (“Разбойники” (Die Ruber, 1781) Иоганна Кристофа Фридриха Шиллера, “Отверженные” (Les Misеrables, 1862) Виктора Гюго), так и в отечественной, и прежде всего – в советской (рассказы Максима Горького, пьесы Николая Погодина и Всеволода Вишневского, “Педагогическая поэма” (1925-1935) Антона Макаренко). Стоит отметить, что блатные герои присутствуют в нашей литературе не только в опусах конъюнктурщиков и подельщиков, но и в произведениях истинных художников. Лишь в некоторых значительных литературных творениях блатные благоразумно критикуются (Шариков в “Собачьем сердце” (1925) Михаила Булгакова, являющийся, как и Буратино, гомункулом), но такие произведения, как правило, запрещаются приблатненной советской властью. Нередко же большие писатели (кроме “лагерников”) описывают блатных со странной симпатией (налетчик Беня Крик в “Одесских рассказах” (1931) Исаака Бабеля; фармазон Бендер в романах Ильи Ильфа и Евгения Петрова; старшина Чумак в повести “В окопах Сталинграда” (1946) Виктора Некрасова).
Есть свои блатные и в детской советской литературе. Это прежде всего Незнайка из романов Николая Носова, двоечник Дима из романа Эдуарда Успенского “Крокодил Гена и его друзья” (1966).
Начало этой культивации образа жизни и мыслей “социально-близких” среди октябрят и пионеров положил известный и весьма талантливый литературный ремесленник Алексей Толстой. Его роман “Золотой ключик, или Приключения Буратино” (1936) явил советским детям уникально безмозглого и наглого urod’ца, с которого при всем при том следовало брать пример как с всецело положительного и “правильного” советского дерева.
Именно с этой точки зрения мы и рассмотрим данное произведение.
Уже в первой сцене, когда Буратино предстает перед нами еще в виде полена, мы видим, что это полено обладает типичными характеристиками блатного. Когда Джузеппе разговаривает с Карло и предлагает ему смастерить куклу для заработка, полено выкрикивает:
“– Браво, прекрасно придумано, Сизый Нос!”
Обратите внимание, что в этой реплике сразу же проступают целых три омерзительных блатных черты: idiot’ская привычка выскакивать с glup’ыми громкими замечаниями; неуважение к старшим (полено дерзко вмешалось в чужой взрослый разговор); прямое оскорбление старшего (“Сизый Нос!”).
Затем полено провоцирует Джузеппе и Карло на драку (gnus’ное подзадоривание, свойственное блатным), а когда старики начали наскакивать друг на друга, “пронзительный голосок на верстаке в это время пищал и подначивал:
– Вали, вали хорошенько!” (любовь к дешевым развлечениям).
Мерзкий Буратино с самого рождения начинает вести себя самым паскудным образом (мы помним, что блатным он стал еще, так сказать, в утробе дерева). Едва Карло “окончил выстругивать последний пальчик, Буратино начал колотить кулачками Карло по лысине, щипаться и щекотаться” (необоснованная агрессия; показная удаль – насилие над стариком с приятным для блатного ощущением безнаказанности).
Прекрасную характеристику всякого блатного дает Алексей Толстой в следующей фразе:
“Мысли у него были маленькие-маленькие, коротенькие-коротенькие, пустяковые-пустяковые”.
Характерные черты блатной речи проступают, например, в диалоге Буратино с Говорящим Сверчком. Такие реплики, как “Здесь я хозяин, убирайся отсюда”, замечательно показывают всю ублюдочную претенциозность, ту имманентно-перманентную наглость блатных, которая так поражала и Солженицына, и Шаламова.
Бездумное бахвальство проступает и в следующей тираде Буратино:
“– …Больше всего на свете я люблю страшные приключения. Завтра чуть свет убегу из дома – лазить по заборам, разорять птичьи гнезда, дразнить мальчишек, таскать за хвосты собак и кошек… Я еще не то придумаю!..”
Заметьте, что Буратино сконцентрирован исключительно на садистических побуждениях, на жажде насилия и острых ощущений. Однако блатные – вовсе не герои, а жалкие эгоцентричные трусы, чья ущербность только подчеркивается непрестанной жаждой перверсий. Обратите внимание: таскать за хвосты Буратино намерен лишь собак и кошек, т. е. заведомо более слабых, чем он, созданий. Мальчишек же, как тех, кто может дать ему ощутимый отпор, Буратино намерен только дразнить. Дайте такому Буратино “крышу” (в виде папы Карло или, не приведи Господь, Карабаса Барабаса) – и вы увидите, что подобный крысеныш не остановится ни перед чем в своих развлечениях.
Дальше эта тема все более и более варьируется: Буратино не упустит случая запустить в голову сверчку молоток или схватить за хвост серое животное (крысу Шушеру) с типичной мотивацией имбецила: “Ну, как его было не схватить за хвост!”
Причем Буратино с легкостью готов вести себя противоположным образом, если это намекает на какую-либо выгоду (дадут пожрать, например). Его самодовольство и самолюбие – вещи такие же напускные, как и все остальное в поведении блатного: так, Буратино запросто умеет менять интонацию крутого на самоуничижительную интонацию подлизы и попрошайки:
“– Я буду умненький-благоразумненький, папа Карло…”
В порыве фальшивых чувств Буратино выказывает готовность помочь близкому человеку, но ценность такой готовности моментально уничтожается бредовой гиперболизацией:
“Буратино уткнулся носом в добрые руки папы Карло.
– Выучусь, вырасту, куплю тебе тысячу новых курток…”
С грязными просьбами начинающего афериста Буратино пристает к прохожим:
“– Понимаете, мальчик, я забыл дома мой кошелек… Вы не можете мне дать взаймы четыре сольдо?..”
Честно говоря, от блатных мерзостей, вываливающихся на читателя с первых же страниц этого романа, становится дурно, и книгу вообще сложно было бы дочитать до конца, если бы не второстепенные герои и темы, кои иногда, по счастью, не имеют отношения к пропаганде блата.
Так, с появлением милейшего Карабаса Барабаса и его – обрати внимание, сладострастный мазохист-читатель! – “семихвостой плетки” (“Будь ты хоть красотка – / У меня есть плетка, / Плетка в семь хвостов, / Плетка в семь хвостов”) в романе водворяется чудесная BDSM-тема, которая затем продолжится зоофильско-педофильской парочкой кота Базилио и лисы Алисы. Не лишен остроумия эпизод, когда эти два извращенца расправляются с ублюдком Буратино типичным бондаж-приемом: вешают его на дерево вниз головой.
Алексей Толстой не чурается и самых откровенных видов порнографии. Так, нижеприведенная фраза отчетливо отдает урофилией:
“Спросонок дежурный бульдог так рявкнул, что под лисой со страха оказалась лужа”.
Но продолжим рассматривать роман в ракурсе его главного, блатного героя.
Замечательный пример отвратительной манеры блатных держать себя описан в эпизоде, когда Мальвина пытается обучать Буратино арифметике.
За столом больной недоносок ведет себя просто отвратно, несмотря на присутствие девушки (а скорее – именно из-за ее присутствия; высший шик для блатного – являть себя даме в обличии последней свиньи):
“Буратино сел за стол, подвернул под себя ногу. Миндальные пирожные он запихивал в рот целиком и глотал не жуя.
В вазу с вареньем залез прямо пальцами и с удовольствием их обсасывал”.
Обратите внимание на нарочито придурковатую реакцию выродка, когда Мальвина начинает читать ему условие задачи:
“– У вас в кармане два яблока…
Буратино хитро подмигнул.
– Врете, ни одного…”
Заметьте себе и тот недостойный истинного писателя тон, с каким Алексей Толстой живописует нам презренного блатного: автор старается показать нам, что черты Буратино, в общем, приятны и симпатичны, – он-де милый шалопай, экстравертивный весельчак:
“– Я говорю, – терпеливо повторила девочка, – предположим, что у вас в кармане два яблока. Некто взял у вас одно яблоко. Сколько у вас осталось яблок?
Буратино сморщился, – так здо́рово подумал.
– Два…
– Почему?
– Я же не отдам же некту яблоко, хоть он дерись!”
Обратите внимание на ласковое авторское похлопывание по мерзким струганым щечкам ублюдка: “сморщился, – так здо́рово подумал” – смотрите, мол, как занятно, дерево, мол, а думает!..
Но мы готовы простить автору его извращенную любовь к малолетним блатным за тонко подмеченную им сущность описываемого типа в поистине гениальной фразе, которую я не премину повторить и во второй раз, спустя всего абзац: “– Я же не отдам же некту яблоко, хоть он дерись!” Здесь, в этой фразе, – все! И мерзкий эгоизм (не отдам-де яблока!), и априорное желание подраться (которое на деле обернется либо постыдным уклонизмом, либо использованием запрещенных приемов: вообразите-ка себе деревянного frik’а с заточкой в руках!), и идиотское коверкание слов (тошнотворно нарочитое двойное “же”; безмозглый, невозможный дательный падеж “некту”), и глумление над женским полом (парадоксально сочетаемое в сознании блатного с желанием произвести на женский пол неотразимое впечатление и через это устроить неправдоподобно скорое соитие).
Кстати, о соитии… Мне чрезвычайно надоело разбирать эту блатную погань, поэтому предлагаю, читатель, хорошенько поразвлечься со мною путем чтения нижеследующей моей несколько фривольной стилизации (которая со временем, быть может, вырастет в давно задуманную монографию “Эротические коннотации в “Приключениях Буратино”” (вариант: “Нос как фаллический символ (повесть Николая Гоголя “Нос” и роман Алексея Толстого “Золотой ключик”)”):
…Мальвина сказала: “Пишите”, – и Буратино сейчас же сунул в чернильницу свой нос и страшно испугался, когда с носа на бумагу упала чернильная клякса.
— Ах вы!.. шалун, — неожиданно спокойно сказала Мальвина и мягко улыбнулась.
Буратино опешил.
Мальвина достала из сумочки платок и нежно вытерла нос Буратино. Затем она приблизила свои спелые губы к обтертому носу деревянного человечка и осторожно втянула ими самый его кончик.
Буратино задрожал и почувствовал, как нос его увеличивается в размере. Мальвина прикрыла веки, и наклонялась к Буратино ближе и ближе, шевеля губами, так что его нос оказывался все больше и больше погруженным в ее рот, и не переставал расти!
“Странное дело! – подумалось Буратино. – Я же не говорю сейчас ничего, а значит, не вру: чего же он растет?.. Да и вообще – я ведь не Пиноккио!”
Мальвина тем временем высунула язык и проводила им по носу Буратино: снизу, сверху, – и облизывала уже его основание по окружности.
Буратино дрожал. Внезапно Мальвина громко простонала и упала на спину, увлекая за собой Буратино. Буратино прикрывал нос руками, боясь поранить им Мальвину. Мальвина же одной рукой прижимала его к себе, а другой – расстегивала лифчик.
— Буратино, Буратиночко, умоляю, — шептала она.
Буратино внезапно понял, что от него требуется. Он приподнялся на руках над обнажающейся Мальвиной и нежно стал тереться кончиком носа об ее соски.
Мальвина запрокинула голову назад, тяжело дышала, слегка вскрикивая и непроизвольно вытягивая изо рта сокращающийся и разжимающийся язык.
Буратино деликатно проделал носовое путешествие от груди до трусиков Мальвины, – в пупке остроумно задержался, – ловко поддел натянувшимся уже до предела носом трусики и откинул их прочь.
— А-а-ах! А-а-ах! – с потрясающей градацией повышала голос Мальвина, глядя на то, как голова Буратино склоняется и поднимается над ее лоном.
— Вы ga-ad’кий! Вы ga-ad’ки! Вы га-а! Вы-ы! В-в… — в недоумении слушал за окном Артемон эти непривычные, странно-радостные возгласы хозяйки…
Согласись, читатель, что такая непретенциозно-изящная литературная безделица закончит данную монографию куда лучшим образом, чем ежели бы я с тобой прошелся до самого конца кошмарного произведения, скрупулезно отмечая все gnus’ные блатные черточки gnus’ного нашего блатного героя…
5. “Доктор Фаустус!” сказал незнакомец. “Позвольте представиться. Я – книгоиздатель…”
Мы, знатоки Тома Манна (хотя Манн, разумеется, – крохотный писатель, создававший гигантские романы), могли бы назвать этого “незнакомца” Саулом Фительбергом (пожалуй, единственный колоритный персонаж в незаслуженно прославленном “Докторе Фаустусе”), если бы не полнейшая аморфность и амебность “Фительберга” нашего автора.
6. “Готично”…
Вероятно, автор пасквиля вспомнил свое мещанское доуэскэшное “падонковское” прошлое. Безмозглый (как все остальные термины безмозглой интернетовской секты “падонков”) термин “готично” означал в свое время… Впрочем, что он означал – не суть важно, да это и наверняка была тотальнейшая, как водится, бессмыслица. Словцо это вместе с десятками других подобных появилось еще в начале века, и просуществовал сей топорный сленг аж до самого УСК. Что помешало презренному автору написать это слово в соответствии с т. н. “албанской” (bolvan’ской) орфографией (“гатичьна” то бишь), остается никого не тревожащей загадкой.
8. “Отлично! Отлично!” воскликнул незнакомец.
Точно так же кричал во всеуслышание Жорж Дюруа, читая в кафе первую свою статью, опубликованную в газете “Французская жизнь”. Жорж Дюруа – герой детского романчика французского журналистишки Ги де Мопассана (Монпанссанчика, Марципанчика) “Милый друг”. Не удивляюсь нисколь, что пасквилянт эту dub’овую вещицу читал, – по его скудному, но претенциозному цитированию вообще вырисовывается довольно-таки бесколоритный портрет деревенского дурачка, возомнившего себя способным книгочеем. Пасквилявтор наш читал, в основном, всяких журналистов, что сказалось и на его слоге, и на неудивительной бессодержательности его urod’ца-творения. Изучение же книжонок о различных придурковато вымышленных авантюристах не могло, очевидно, не сказаться на моральном облике автора – человек он явно морально не обласканный.
I
Одна девочка сказала: “гвя”.
Другая девочка сказала: “хфы”.
Третья девочка сказала: “мбрю”
Даниил Хармс
Я – гений.
Нет, правда. Сегодня я в этом в очередной раз убедился.
Оленька, Машенька и Ирочка любезно согласились сотрудничать в моем новом продюсерском центре. Сам знаешь, всезнайка-читатель, после УСК милый наш (а впрочем, и надоевший до дурной одури) НИИ БАЦЦА расколошматили вместе со всеми прочими старокультурными учреждениями и многоэтажным нашим ненорматом (здесь есть какое-то досадное, не дающее такому любителю, знатоку и ценителю словесности, как я, покоя обстоятельство – получается, единственный случай официального признания ненормата (и причисления его к культурной традиции) произошел именно при УСК, когда его выстругали вместе со всей СК).
Некоторые “знатоки” (которых блатной герой бульварных романов навсегда утраченного прошлого Остап Бендер рекомендовал убивать) утверждают, что безмозглые роботы-цензоры негативно реагируют даже на сравнительно схожие с ненорматом словечки, такие, например, как “буй”. Но это выдумки, я уверен; я ведь уже написал это слово и напишу еще раз – буй – и убежден, что все в порядке. Смотри, трусливый читатель: буй, буй (а ты рискнешь?), буй, буй. Буй. Буй! БУЙ!
Ты это читаешь, трусишка? Так, значит, все тик-так, чего ты испужался? Роботы – роботы и есть, но, суки, знают, что делают (может, еще и про самку собаки нельзя говорить, а?).
А вообще – шли бы эти роботы в буй. Вот ей-бую! Ах, вспоминаю те славные доуэскэшные времена, когда я мог расписывать свои бестселлерные полотна каким угодно количеством акварельного, масляного и гуашевого ненормата. И этот мой небрежный, но запоминающийся поцелуй гения (поцелуй-буй) выглядел не как удел озлобленного маргинала, но как вызывающее возгласы неподдельного восхищения баловство усталого философа, признанного мастера, не устающего щекотливо трепать сердца миллионной армады поклонников (и их сердца трепетали; особенно радостно было, когда трепетали нежные сердечки поклонниц, именно поклонниц (я – неисправимый натурал, король натуралов, и хватит об этом), когда я позволял себе щегольнуть ненорматом, раскованной постельной сценой, безжалостно циничным кровавым преступлением (все происходило в моем мозгу, невежественный читатель, самом незаурядном из всех мозгов) – о, на моих бестселлерах мир учился истинному мастерству словесности, познавал все ее могущество, преклонялся пред ее гением (предо мной то есть))…
А какие прелестно живые, ненатужно остроумные, неподдельно легкие интервью давал я по разным окололитературным, околоненормативным поводам (редкая журналистка по окончании беседы не молила меня глазами назначить ей свидание; совсем уж редкая могла уйти, не назначив-таки мне свидание самостоятельно; а ежели какая излишне робела, то это могло кончиться и печальным добровольным уходом из жизни, как это случилось с… но не будем о грустном).
– Почему вы используете в своих текстах (гениальных текстах, дорогая, гениальных; я вижу, как ты хочешь это произнести; кого же стесняешься? меня? я с тобой соглашусь, детка, не бойся. – M.) ненормативную лексику?
– Ах, милочка, ненормат так смешон, что, кажется, только я смог открыть миру его, мировые, подслеповатые глазки на всю смехотворность этого аппендикса словесности, аппендикса, однако, который невозможно удалить. Люди, употребляющие ненормат, смешны до безумия. Не смешон в случае употребления ненормата только лишь я, ибо сам смеюсь, ненормативничая, и ненормативничаю, смеясь.
– В ваших произведениях (брось, крошка! что за сухой слог? шедевральных произведениях – ведь хочешь сказать; так и говори, никто не воспротивится. – M.) встречаются довольно разнузданные порнографические сцены…
– Ах, милочка, разнузданность – не порок, коли дело идет о свадьбе, а не о похоронах; о дефлорации, а не о дефекации; о койке, а не о попойке… Иными словами, кого возмущает разнузданность? Только тех, кому она не грозит, – luzer’ов и frik’ов. А вот, например, тебя, baby, она бы не смутила, я уверен. Ну чего же ты попунцовела, брось! Если хочешь, я могу тебя разнуздать и обуздать… Вижу, ты зарделась, ладно, об этом позже… О чем я бишь?.. Ах, порнография. Порнография в литературе – такой же вздор, как в кинематографе, chйrie, и если бы я занимался ею, мир бы вовсе не нашел, что я – величайший писатель всех времен и народов. Видишь ли, лапочка, я пишу эстетические картины, точными словесными мазками заставляю тайно-распутных цыпочек вроде тебя неожиданно оргазмировать над моими сочинениями; с похотливыми парнями сложнее – я не пишу для обезьянов мужского пола, но и они возбуждаются: им приходится лишь слегка помочь себе разрядиться, выплеснуть свои мелкие страстишки, разбуженные моими могучими биотоками, кои вложены в мои шедевры моими же талантами.
– Вы довольно садистически описываете (садистически, но гениально; что же ты не договариваешь, трогательная работница пера и клавиатуры? – M.) совершение кровавых преступлений…
– Ах, милочка, кровь – безусловная грязь; достаточно вспомнить, что именно она течет по жилам всех этих ублюдков-людей; но, согласись, что именно я поднял ценность этой невнятной жидкости на поистине эстетическую высоту. Кровь в моих драгоценных опусах брызжет как гейзер божественности, как фонтан ошарашивающей зрелищности (воплощаемой в жалких тридцати трех символах, не будем забывать об этом), неистово бурлит как водопад умиротворяющей благодати. Кровь – это жизнь, и только я смог создать у людишек такую иллюзию…
Я несколько отвлекся, но гению дозволено все. Продолжим.
Оленька, Машенька и Ирочка, короче говоря, разлюбезно согласились сотрудничать в моем новом продюсерском центре. Приятно иметь под боком эдаких красоточек, согласись, недотепа-читатель (согласись и подтяни слюну).
Стоило мне только гавкнуть в Интернете, что я соизволил решить спродюсировать музыкальный проект (я уже тогда был признанным гением; не верь, лопоухий читатель, тому, кто скажет, что меня прославила группа “Фауст и пацаны”, – се ложь), как ко мне хлынули миллиарды компакт-дисков со всевозможными записями со всех возможных концов света. Моя армия ассистентов (сколько я накормил обездоленных безработных с помощью таких вот мелких нужд! – воистину я новый Иисус) должна была почистить горы этого хлама и оставить более-менее разумную горсточку. Прежде всего ассторожным ассистентам следовало избавить меня от “удовольствия” высматривать талантливых ребят в заграничной шелухе. Основные миллиарды посему с безжалостностью полетели в помойку. Из российских записей я приказал оставить только те, где был самый безупречнейший визуальный ряд (иные дураки посылали токмо музычку – гений не мыслит одной акустикой, а всеобъемлющими образами, недоумки).
А потом уж мы с девчатами (О. М. И., девчатОМИ) принялись просматривать сотню примерно отборнейшего молодо-музыкального зерна.
– Что за группа-то будет? – все спрашивала Оленька.
– Туфельку концепции будем шить по размеру ножки нашей предполагаемой сказочной Золушки, – загадочно отвечал я.
И мы смотрели в монитор (мой сказочный мониторище, шесть метров на шесть метров).
Прелестные обнаженные девушки прыгали на зеленой лужайке, поочередно играли на стоящем в углу лужайки фортепиано и пели волшебные серенады голосами сирен.
– Фи, – дернула плечиком Машенька.
– Дальше, – переключил я на следующую запись. – Я собираюсь творить высокое искусство, а не очередную потеху для онанистов с непременным выключением отвлекающего звука.
И мы смотрели дальше.
Из воды выходили тридцать мускулистых самцов (одетых, слава Богу, – в опостылевшие фраки), брали в руки инструменты – джентльменский набор для симфонического оркестра, – а затем выскакивал старикашка с палочкой и начинал дирижировать. Остроумие, видимо, в том, что смычковых и духовых на всех не хватило, поэтому некоторые обезьяны вынуждены были довольствоваться бас-гитарами и диджейскими пультами.
– Парниши, – мечтательно выдохнула Ирочка. Людоедка Ирочка с прелестной вагинальной дырочкой (да и анусная тоже ничего).
– Эклектика, – поморщился я. – Следующий.
И мы продолжали смотреть дальше.
Неотличимый от живого серый волк играл на трубе. Бабушка наяривала на барабанах. Охотники пытали какие ни попадя приспособления для звукоизвлечения. Грудастая Красная Шапочка визгливо пела о первостепенном.
– Что за группа-то в конце концов у нас будет? – устало зевнула Оленька.
Я переключил эту сказочку матушки Гусыни и раздраженно дернул плечами. Я сам уже устал от всех этих бездарей.
На экране тем временем – gnus’ная сцена в доисторическом каком-то сейшн-клубе. На gnus’ной сцене четверо простых и молодых ребят. Динозавровый рокапопс. В центре – ублюдочно смазливый, худощавый zadrot с черными кудряшками. Натужно басит и недужно рычит. Подельники скачут мартышками с гитарками под мышками.
– А вот и то, что надо, – удовлетворенно хмыкнул я.
– А теперь оцените, – повернулся я к девчатам. ОМИ с притворным рвением захлопали ресницами (и взлетели).
– Послушайте, пожалуйста, мои маленькие подружки, – поиграл раменами я, – сначала, наверное, текст?.. Да, текст, – я ж прежде всего литературный гений. Стало быть, текст первого хита новой великой группы (с названием – позже), текст под названием… – я замер в домашней заготовки паузе. – Никогда. Не разговаривайте. С неизвестными.
ОМИ затаили дыхания.
– Читаю, – выдохнул я шепотный ветерок блаженного предвкушения:
Никогда не разговаривайте с неизвестными
В час жаркого весеннего заката
(Давно же это было, давным-давно когда-то)
На Патриарших на неведомых прудах
Вдруг появились, появились, появились – ах! –
Два гражданина,
Два господина,
Два человека в широких штанинах.
Первый был не кто иной
(Кто же первый был такой?)
Первый был – скажу не в нос –
Михал Саныч Берлиоз!
А второй
(Да, второй),
А второй – его спутник нескромный –
Был, ребятушки, Ваня Бездомный!
И тут,
И тут
Какой-то фрукт!
(Какой-то фрукт!)
Какой-то фрукт из воздуха соткался
(Соткался, да, убейте хоть, соткался!)
Потом исчез
(Как скрылся в лес),
Но Берлиоза напугал-таки довольно,
А впрочем, я сейчас скажу: ребят, довольно!
Ведь мы же не об этом, который соткался,
А о том, который чуть позже к нашим друзьям прикопался
(Как клещ присосался!)
Да, на них он реально нарвался.
Он к ним подошел,
Шелестящий как шелк,
Он возле них остановился
(Типа как по какой-то традиции)
И говорит,
Им говорит:
“Здрасьте, мол, друзья!
А вот он и я!
Я тут услышал такую, blin, фразочку,
Я ее принял, простите, за помарочку.
Но вы тут сказали
(А вы, Иван, икали),
А вы, Михал Саныч, сказали,
Что Исуса типа никогда на свет не рожали!
Скажите пожалуйста, что вы себе навоображали!
Как же ж без Бога-то, а?
А?
Как же без родимого-то Боженька-а?
Ведь человек не может управлять,
Твою мать,
Он смертен, к чему лгать?
Он смертен, но это еще полбеды,
А он внезапно смертен, будь он из Рима иль из Караганды.
Я вам даже могу, Михал Саныч, сказать,
Какой сегодня смертью вам придется умирать.
Знаете, какой?
А вот такой-сякой –
Вам отрежут голову, милый-дорогой!
Знаете, кто?
Никакой не конь в пальто,
А советская девушка, а комсомолка,
Классная чувиха, оторва и метелка.
Аннушка купила уж подсолнечного масла –
Такая смерть выходит из пророческого пазла!
А Исус, имейте в виду, существовал,
Я вам об этом еще не рассказал?
Ну так слушайте: в белом плаще с кровавым подбоем…”
Ладно, в другой раз; это другая история.
ОМИ в смущении зарукоплескали. Они, бесспорно, были сконфужены очередным доказательством того, что с ними соседствует (а иногда – сожительствует) гений.
Я включил для них и звуковую дорожку. Классная музыка. Описывать словами бессмысленно (даже словами гения; вообще любопытная дилемма: может ли гений музыки и литературы описать средствами литературы собственную гениальную музыку?)
ОМИ поаплодировали снова. Grand merci, милые мои! – галантно раскланялся я.
– Теперь очередь за вами, – воскликнул я, желая расшевелить девчат, которые привыкли шевелиться, в основном, в кровати. – Помогите усталому гению придумать название для группы, – куртуазно слукавил я. На самом деле, конечно, передо мной в креативных делах все люди мира – просто букашки (даже, как это ни печально, мои ненаглядные ОМИ).
Они, ОМИ, вздохнули. Оленька зевнула. Машенька чихнула. Ирочка потянулась. Да, девочки явно не были расположены к креативной работе, не связанной с половым удовлетворением.
Девочки мешкали. Я недоумевал.
Ситуацию прояснила Оленька, самая из них незатейливая:
– В чем смысл песни-то?
Увы, забывчивый читатель, мои нежные кобылки столь же забывчивы, сколь и ты. Они, как и ты, забыли после треклятого УСК все на свете. Даже любимый роман нежных кобылок на протяжении сотни почти лет.
Напоминаю, никогда не бывший искушенным в литературе читатель, что произведение “Мастер и Маргарита” Михаила Булгакова, журналиста и врача, жившего в 1920-30-х гг. в Москве, являлось одним из самых в мировой литературе доступным для широкого круга унылых филистеров. Оно даже обладало (как казалось когда-то тем унылым филистерам, которые по недоразумению занимались литературоведением) относительной художественной ценностью. Хотя история tup’а, скучна, минорна и невкусна.
Но оцени, неважный, конечно, оценщик-читатель, оцени мой ловкий ход демиурга – беспроигрышный ход – сыграть на том, что уже однозначно пользовалось бесподобным успехом. Сыграть и априори выиграть (как никто до этого не додумался при Старой Культуре, не понимаю).
Я объяснил ситуацию ОМИям. ОМИ покивываниями изобразили понимание.
– Название? – зловеще вопросил я.
– “Мастер и Маргарита”, – выпалила прямолинейная Оленька.
– “Неизвестные”, – скромно выдала утонченная Машенька (может, “Эрнсты Неизвестные”? тоже забавно).
– “Укус Исуса”, – просвистела раздваивающимся язычком Ирочка (“Искус Иисуса”? “Торс Христоса”?)
Не желая мучить моих юных дарований, я выдал свой непререкаемый вариант:
– “Фауст и пацаны”, милейшие мои, не хотите ли?
Разумеется, мне тут же пришлось рассказывать и про гетевские mrakobes’ные стишата, и про топорный булгаковский эпиграф.
– Мне не нравится, – зловредно протянула Оленька.
– Как сказал Альцест, – блеснул я мольерознанием, – “ах, девушки, прелестные красавицы, вам бы перечить только да язвить”.
– “Неизвестные” лучше, – заартачилась самолюбивая (иногда) Машенька.
– Как говаривал Альцест, – продолжил я экскурс в “Мизантропа”, – “вы трогательно очень рассуждаете, но не упрямьтесь – здесь вам не постель”.
– “Фауст” напоминает слово “фак ю”, – поразила знанием английского Ирочка. Только ей могла прийти в голову такая аналогия.
– Как рассуждал, бывало, Альцест, – парировал я, – “ах, девочка, прелестная, желанная, такая грубость красоте не впрок”.
– Ты, мягко говоря, надоел со своим Альцестом, – сказала злюка Ирочка. Злючка-сучка. Злюка-сексюка.
– Не обижайтесь, милые мо…
Но они обиделись. Дескать, ну и делай все сам. Да, таков уж видно удел всемогущего созидателя – ведь он никому не может доверить свою работу; не из жадности, а потому что просто некому.
Рыбки мои обиженно уплыли из золотого моего аквариума.
Все равно я гений.
Current mood: apathetic (патетичненько так на душе)
Current music: Фауст и пацаны – “Никогда не разговаривайте с неизвестными”
2
Вигилия вторая
Зовите меня Вагнер. – Начнем внове. – Обращение к почтенным и достохвальным. – Распутная жизнь и ужасающая смерть архиколдуна доктора Фауста. – Любезная помощь черного пуделя. – Се не “что”, а “кто”. – Усмешка в густых пшеничных усах. – Обыкновенный лошад. – Не ссы! – А hren’а ли?
Зовите меня Вагнер.
Меня, в общем говоря, так-таки и зовут – Вагнер.
Покорнейше простите, алмазный читатель, но я только сейчас вспомнил, что не представился. Что ж, это повод начать сию нижепоследующую поучительную историю именно со второй главы, бо первая глава все равно вышла излишней, поверхностной, ненужной и неудачной. А посему начнем как бы вроде как заново, внове…
Высокородные, высокоблагородные, высокоученые, благомудрые и высокомудрые, высокочтимые и глубокоуважаемые государи. Вы не найдете здесь сведений о распутной жизни и ужасающей смерти архиколдуна доктора Фауста, бо в распутную свою жизнь он меня не посвящал и не вовлекал, гордец и единоличник, да еще покамест и не умер. Обращаюсь поэтому к Вашим высокородиям с нижайшей просьбой не судить излишне сию бесполезную повесть бедного несчастного фамулуса. Не сомневаюсь в том, что Ваши высокородия, являясь добрыми христианами, благосклонно отнесутся к моему ходатайству и удовлетворят мою скромную просьбу. Остаюсь, призывая благословение Божие на Ваши головы, с подобающим почтением покорнейшим слугой и фамулусом Ваших высокородий. Почтенные, достохвальные и благородные мои читатели, особливо ко мне расположенные, любезные государи мои и друзья. Милость Божья с Вами, затем мой привет! Рад служить Вам, почтенные, достохвальные, благорасположенные, любезные государи мои и друзья. Посвящаю Вам, ненаглядным читателем моим, сию историю. Однако же, почтенные, достохвальные, благорасположенные, любезные государи мои и друзья, эту историю я посвятил Вам не потому, что Вы нуждаетесь в таком предостережении более других, ибо я, слава Богу, истинно верую, как в Бога, так и в особое усердие Ваше и преданность Господу, истинной вере и христианскому исповеданию. Я чувствую себя обязанным во всем решительно Вам угождать и служить всем, что только в моих силах, но так как на этот раз я ничего лучшего не имею и знаю, что Вы, почтенные и достохвальные, по милости Божьей и хлебом насущным и земными благами одарены и наделены в той мере, что не нуждаетесь для этого во мне, решился одарить Вас, почтенные и достохвальные, этой скромной книжицей, в особенности же потому, что, кажется мне, Вы, почтенные и достохвальные, об этой истории весьма любопытствуете. По этой причине примите благосклонно это скромное мое ярмарочное издание. Поручаю Вас, почтенные и достохвальные, вместе с Вашими чадами и домочадцами, милосердной защите и покровительству промысла Божьего.
А теперь – карусель.
На следующее утро задарма выспавшийся незнакомец зашел в нашу типографию, где мы с доктором Фаустусом работали. Черный пудель – благородная собака доктора Фаустуса по прозвищу Артемон – любезно помогал нам в сложном, почти алхимическом процессе выпуска газеты.
Незнакомец вытаращил глаз.
“Се что?” наивно вымолвил он.
“Се не “что”, а “кто””, поправил доктор Фаустус. “Се наша благородная собака – черный пудель по прозванию Артемон”.
“Ах, ну да, я слыхал”, притворно успокоился незнакомец, “у вас есть собака и конь, которые, кажется, – бесы, ибо могут выполнять все, что угодно. Собачка сия иной раз оборачивается слугой (не правда ли?) и доставляет вам еду. А на коне вы способны перенестись за несколько мгновений в отдаленнейшее место”.
“Вагнер”, усмехнулся в густые пшеничные усы доктор Фаустус. “Проводи сего господина в конюшню и удостоверь его, что наш конь Впальтон – никакой не бес, а обыкновенный лошад”.
Я с превеликим удовольствием проделал се.
Незнакомец вошел в конюшню. Конь Впальтон смирно стоял в стойле и задумчиво жевал сено.
“Ну что?” улыбнулся я, осознавая свое превосходство над этим хлыщом-деревенщиной. “Може, изволите оседлать сего благородного коня и совершить на нем за несколько мгновений увлекательное путешествие в отдаленнейшее место?”
Незнакомец покраснел и покачал головой.
На беду в конюшню вдруг вбежал благородная собака Артемон.
“А-а-а, кобелек наш!” воскликнул конь Впальтон. “Ты мне, сучара бацильная, когда шесть флоринов моих вернешь?”
“Ну ты это…” смущенно отозвался благородная собака Артемон. “Коняра поганая. Хватит ржать. Отдам, не ссы”.
“Hren’а ли ты там протявкал?” приложил копыто к уху конь Впальтон. “Гони монету, сявка”.
Я схватился за голову.
Но нас как всегда спасла прекрасная Гретхен. Она подошла сзади к мотающему на ус все происходящее незнакомцу, улыбнулась ему в спину, и ему пришлось повернуться.
“У нас гость”, сказала умница Гретхен. “Что же вы стоите в конюшне, гость? (прямо как конь Впальтон. – В.) Пойдемте со мною. Я покажу вам наш прелестный мартовский сад и нашу садовницу прелестницу Марту”.
Незнакомец естественнейшим образом забыл обо всем на свете (клюнул!) и пошел за Гретхен, как последняя неблагородная шавка (сявка. – Вп.)
Комментарии к “2”
Этот эпизод включает в себя аккуратно списанное предисловие Шписа к его Народной книге (списанное из совковой книги “Легенда о докторе Фаусте”, как ты вряд ли помнишь, склерозный читатель) плюс дурную стилизацию под грубый немецкий шванк. К чему было дотошно копировать тяжеловесные словеса Шписа? Полагаю, ради контраста со второй половиной эпизода и псевдоэффектной фразой “А теперь – карусель”. Отвращение мое к этому пасквилю не устает расти, но истина дороже – я обязан разобрать этот продукт распада по костям, дабы невидимый-ненавидимый аноним-стариздатовец сложил все свои претенциозные косточки (к моим священным ногам).
9. Зовите меня Вагнер.
Первая фраза этого эпизода восходит к первой фразе паршиво-небрежного, безвкусно-несмешного (но с претензиями на легкую увеселительную потешку) романца американского журналиста и солдафона XX в. Курта Воннегута “Колыбель для кошки”. Произведения Воннегута представляли собой мутные потоки нескончаемой неистовой отсебятины; впечатление было такое, что каждый его роман написан за несколько дней (выплеснут на бумагу в состоянии лихорадочного бреда). Обращение к самым скверным источникам, которые наш плагиавтор успел бегло просмотреть перед УСК, поистине не поражает. Не поражает даже и та простая тенденция, что наш авторик не в силах сохранить и те жалкие крохи смысла, которые под лупой иногда можно было разглядеть у его кумиров. “Можете звать меня Ионой” – так начинается “Колыбель для кошки”. Следующая фраза (как бы; как будто; она очень хочет создать хотя бы иллюзию этого) служит неловким оправданием первой – “Меня всегда куда-то заносит”. У нашего же квазивагнера нет и капли того трогательного старания, с которым писатели доуэскэшной культуры тщились очертить вокруг своих сочинений ореол разумности. Его glup’ые заимствования, а уж тем более вымученные предложения собственного изготовления, не оправдываются никак. Точно так же, как и выморочное воннегутство, нелепо подражание Серенусу Цейтблому (который тоже, кокетливый бюргер, представился не с самого начала своей повести).
10. Черный пудель – благородная собака доктора Фаустуса по прозвищу Артемон…
Очередной дерзкий намек на великую монографию “Буратино как главный блатарь детской советской литературы”.
11. У вас есть собака и конь, которые, кажется, – бесы, ибо могут выполнять все, что угодно.
Эпизод с собакой и конем с невыносимо низкой язвительностью затрагивает еще одну мою нетленную монографию – “”Дядя Федор, пес и кот“ Эдуарда Успенского как пародия на “деревенскую прозу” и ортодоксальную советскую литературу”. Пес и конь – довольно прозрачная аналогия к псу и коту. Сомневаюсь, что провокатор до моего величественного труда был знаком с этим памятником литературы прошлого века, написанным сценаристом елейных мультяшек Успенским (памятником дурным, пустым, скверным, нелепым; но все же памятным). Я скорее готов поверить в знание нашим авторчиком елейной многосерийной мультяшки “Shrek” (вышло серий, кажется, 60) – чисто американского tup’оумия, становящегося от выпуска к выпуску все tup’ей и похабней. В этом мутном эклектичном сериале фигурировали, в частности, кот и осел (грязно украденные у Успенского с переделкой пса в ишака ради маскировки). Осел в некоторых выпусках превращался в коня, что, как видно, и послужило пасквилянту для его вычурной маскировки (хотя всем и так понятно, зачем это делается, и в чью сторону пасквилянтская насмешка раздается). Пребезвкуснейшее окончание этого эпизода (“…как последняя неблагородная шавка (сявка. – Вп.)”) отсылает к знаменитой главе из Успенского, когда к письму дяди Федора прикладывают лапу и кот, и пес. Скобочной вставкой за подписью “Вп.” автор хотел создать неостроумный эффект того, что и его idiot’ский конь Впальтон накарябал копытом примечание.
Чтобы не быть голословным, приведу здесь и эту мою образцовую монографию, так как и она тоже после УСК не переиздавалась:
“Дядя Федор, пес и кот” Эдуарда Успенского как пародия на “деревенскую прозу” и ортодоксальную советскую литературу
Роман Эдуарда Успенского “Дядя Федор, пес и кот” появился в 1974 г., примерно в одно время с такими важными произведениями “деревенской прозы”, как “Пастух и пастушка” (1971) Виктора Астафьева, “Прошлым летом в Чулимске” (1972) Александра Вампилова, “Пути-перепутья” (1973) Федора Абрамова, “Над светлой водой” (1973) Василия Белова, “Шопен, соната номер два” (1973) Евгения Носова, “Сандро из Чегема” (1973) Фазиля Искандера, “До третьих петухов” (1974) Василия Шукшина, “Живи и помни” (1974) Валентина Распутина… и с такими известными романами, повестями и пьесами другого типа, как “Пикник на обочине” (1972) Аркадия и Бориса Стругацких, “Поиски жанра” (1972) Василия Аксенова, “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона” (1972) Валентина Катаева, “Перед зеркалом” (1972) Вениамина Каверина, “Другая жизнь” и “Нетерпение” (оба – 1973) Юрия Трифонова, “Момент истины” (1973) Владимира Богомолова, “Южноамериканский вариант” (1973) Сергея Залыгина, “Дождь в чужом городе” (1973) Даниила Гранина, “Дурь” (1973) Павла Нилина, “Старый Новый год” (1973) Михаила Рощина, “Не стреляйте в белых лебедей” (1973) и “В списках не значился” (1974) Бориса Васильева, “Дожить до рассвета” (1974) Василя Быкова, “Покровские ворота” (1974) Леонида Зорина…
Хотя роман Успенского, безусловно, относится к “деревенской прозе” (т. к. включает в себя все присущие этому направлению черты: противостояние города и деревни с явным авторским предпочтением последней; чисто народные типы (обладатель кулацкой психологии Матроскин; прошукшинский чудик Шарик; язвительно-любопытный Печкин, отсылающий к образу Глеба Капустина); единение с природой (знаменитая сцена с Шариком и бобром); счастье трудовых сельскохозяйственных будней), он, этот роман, одновременно является пародией на “деревенскую прозу”; пародией, затрагивающей и другие ортодоксальные школы советской литературы.
Сам главный (и заглавный) герой – дядя Федор – является травестированным образом Федора Абрамова, этого своего рода “патриарха” “деревенской прозы”.
Самостоятельность дяди Федора всячески подчеркивается на протяжении всего романа, и можно прийти к такому заключению, что этот персонаж воплощает в себе как черты писателя Федора Абрамова (имя; серьезность; самостоятельность – см. анекдот о Федоре Абрамове на дне рождения Веры Пановой в “Соло на ундервуде” (1980) Сергея Довлатова), так и черты главного героя абрамовской тетралогии “Пряслины” – Мишки Пряслина, который с юных лет стал главной опорой своей семьи и избы.
Рассмотрим роман именно в этом контексте, детально и поглавно.
Первая глава называется “Дядя Федор”. Эта глава – некий зарисовочно-очерковый портрет главного героя. В ней же появляется второй главный герой – Матроскин, чей облик сознательно украшается Успенским всеми чертами героя-трикстера (или “читательского любимчика”).
Тут стоит сказать особо о героях-трикстерах (я предпочитаю называть их “живчиками” или “любимчиками”): самыми главными они не бывают почти никогда, но читатель с наибольшим интересом воспринимает именно те страницы, где таковой трикстер появляется. Профессиональные писатели превосходно понимают, что сделай они подобного “любимчика” главным героем, такого повышенного интереса к нему не будет, ибо гораздо легче выписать несколько сочных эпизодов и пару десятков отточенных острот, любовно вложенных в уста именно “любимчику”, чем пытаться размножить таковые ударные штучки до размера романа, что, конечно же, практически невозможно.
Матроскин восходит к таким трикстерам русской литературы, как Фердыщенко, Стива Облонский, кот Бегемот, Остап Бендер (один из немногих протагонистов-“любимчиков”; первоначально, кстати, задумывался Ильей Ильфом и Евгением Петровым как второстепенный персонаж); в современной Успенскому литературе – к таким, как Цезарь из “Одного дня Ивана Денисовича” (1959) Александра Солженицына; Гога Герцев из “Царь-рыбы” (1972-1975) Виктора Астафьева, Сильва из “Старшего сына” (1967) Александра Вампилова (в киноверсии Сильву играл Михаил Боярский, прославившийся, подчеркну, ролью кота Матвея в “Новогодних приключениях Маши и Вити”)…
Но вернемся к началу нашего романа. Первая же глава сочетает в себе все элементы советской добротной беллетристики (с уклоном, как в развлечение, так и в идеологию): полезный практический совет: бутерброд “надо колбасой на язык класть. Тогда вкуснее получится”; дидактически-обывательское сетование на “наш век”, актуальное в любом времени и месте, – “O tempora, o mores!”: “Сейчас без языка нельзя. Пропадешь сразу, или из тебя шапку сделают, или воротник, или просто коврик для ног”; мещанско-плоская утилитарная хохмочка в духе Зощенко (о постоянном ориентировании Успенского на Зощенко чуть позже): “– От этой картины на стене, – говорит мама, – очень большая польза. Она дырку на обоях загораживает”.
Обязателен пародийно-идеологический экивок (“фига в кармане”):
“Кот поел и весь день под диваном спал, как барин”.
Презренный элемент прошлого – барина – Успенский хоть и загоняет под диван, но сопоставляет этот “чуждый нам” образ с милейшим Матроскиным, пуская скрытую умильную слезу по гедонистическим царско-барским временам.
В этой же главе вступает тема противостояния “художника” и “посредственности” (как в “Житейских воззрениях кота Мурра” (“Lebensansichten des Katers Murr”, 1820-1822) Эрнста Теодора Амадея Гофмана, где “легкая” “кошачья” линия смешивалась с “серьезной” антифилистерско-музыкантской линией). Олицетворением “художника” выступает папа, неистово фантазирующий по поводу выучки Матроскина на “сторожевого кота”, а воплощение “посредственности” – это мама, не переносящая таких эстетически-грациозных животных, как кошки, и ценящая произведение искусства (картину на стене), только если оно имеет практическую ценность (ложный, типично советский подход, очень тонко высмеивающийся здесь Успенским).
Правда, папа – это травестированный художник, что-то вроде Леопольда Блума. Мы можем заподозрить, что папа – зоофил, ибо на минуту он замешкался, раздумывая, не предпочесть ли действительно маме кота? Но сила привычки берет свое – и папа остается приверженцем традиционных сексуальных отношений, указывая конформистским пальцем на маму.
Вторая глава называется “Деревня”. Эпическое, всеохватывающее заглавие, не правда ли? Просто как “Война и мир” (1863-1869) Льва Толстого или “Жизнь” (Une Vie, 1883) Ги де Мопассана. Или – “Деревня” (1910) Ивана Бунина.
Но эта глава и вправду воплощает в себе все представления о деревне, какой она толкуется в “деревенской прозе”.
Современный исследователь творчества Успенского Булочкин сравнивает главу “Деревня” с “Одиссеей” (“Odysseia”, ок. 750 до н. э.) Гомера. На наш взгляд, в таком уподоблении есть некоторое преувеличение, но “Деревня”, как бы то ни было, дает для подобного сравнения повод.
Мы видим здесь и путешествие на автобусе из презренного города в премилую деревню; и описание чудной сельской природы (“…Ветер дует такой теплый, и комаров нет…”); и старичка (типичного представителя деревни и неотъемлемого эпизодического персонажа всякого “деревенского” произведения – этакого столетнего сморчка, который при ближайшем рассмотрении оказывается бойким и очень современным); и появление Шарика – разгильдяя-неудачника, ищущего работенку (“– Возьмите меня к себе жить! – говорит. – Я буду вам дом охранять”); и поиски дома с перечислением всех идиллических удобств загородной жизни (“печка там теплая! На полкухни!”; “будка собачья – загляденье!”; “окна большие”; “крыша красная”; “сад с огородом”; “занавесочки на окнах”; “котелки разные на кухне”; “в сарае удочка”)…
Заканчивается “Одиссея”… простите, “Деревня” буколическим отдыхом в найденном доме:
“Потом они поели, радио послушали и спать легли. Очень им в этом доме понравилось”.
Аркадия! Истинная Аркадия!
В третьей главе (“Новые заботы”) возникает ярчайшая реминисценция из Михаила Зощенко.
Вообще детские советские писатели часто пользовались зощенковским стилем, прекрасно осознавая его предельную доступность и перманентную комичность. Но, пожалуй, только Успенский достиг в подобной стилизации “зазощенковских высот” (по выражению Булочкина).
Прочтите, для примеру, следующий фрагмент из обозреваемой главы:
“– Уж больно ты у нас запущенный, – говорит дядя Федор. – Придется тебе отмыться как следует.
– Я бы рад, – отвечает пес, – только мне помощь нужна. Я один не могу. У меня мыло из зубов выскакивает. А без мыла что за мытье! Так, намокание!”
А теперь сравните этот отрывок с куском из рассказа “Баня” (1924) Михаила Зощенко:
“Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое ж мытье? Грех один”.
Изящная цитата просто очевидна.
Забегая вперед, отметим еще одну очевидную параллель между романом Успенского и произведениями Зощенко.
В главе девятой (“Ваш сын – дядя Фарик”) дядя Федор начинает письмо к родителям следующими словами:
“Мои папа и мама!
Я живу хорошо. Просто замечательно”.
Неподготовленный читатель, вероятно, не увидит в этих словах ничего, кроме стандартных тривиальностей, долженствующих реалистически воспроизвести стилистику бытовых писем.
Однако глубокомысленный, внимательный реципиент, несомненно, тотчас узнает в приведенных строках аллюзию на третий рассказ цикла “Рассказы о Ленине” (1940) Михаила Зощенко (“Рассказ о том, как Ленин учился”), который начинается, между прочим, таким предложением:
“Ленин учился очень хорошо, даже замечательно”.
Ну как, эффектно? Читайте Успенского внимательно, он не так прост, как глумливо хочет казаться.
Пародийная успенсковская цитатность, к тому же, Михаилом Зощенко не ограничивается. В тринадцатой главе (которая, между прочим, называется “Шарик меняет профессию” и игриво отсылает, таким образом, к известному фильму Леонида Гайдая) Успенский осмеливается покуситься на одну из самых святых и неприкосновенных фраз-лозунгов, вышитых на знаменах социалистического реализма. Имеется в виду следующая сентенция Антона Чехова из пьесы “Дядя Ваня” (1896):
“В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли”.
И неважно, что сентенция эта давным-давно вырвана из контекста и что произносит ее сомнительный персонаж (докторишка Астров, который чуть раньше, кстати, изрекает и куда более умную мысль: “Женщина может быть другом мужчины лишь в такой последовательности: сначала приятель, потом любовница, а затем уж друг”). В конце концов все культовые для социалистического реализма цитаты грешат лицемернейшей переиначенностью. Важно то, что комедийное искажение таких цитат выглядело ужасным кощунством, и только редкий писатель “из деревни Антисоветчино” (Булочкин) мог позволить себе (итак, оцените!) такой вот насмешливый кульбит:
“У такой собаки все должно быть прекрасно: и душа, и прическа, и кисточка!”
Именно так! Советский гражданин (коему с детства вдалбливают в голову чеховский афоризм) приравнивается к собаке. Аплодисменты ироничнейшему маэстро, с ловкостью фокусника дурачащему советскую цензуру!
Процесс же превращения мужлана Шарика в “гомосексуального щенка” (Булочкин), описанный в этой главе, видимо, используется Успенским с еще одной тайно-диссидентской целью: ввести наконец в советскую литературу полнокровных извращенцев, которыми Запад к тому времени уже объелся, а жители нашей страны до сих пор озадачивались, например, натыкаясь в “Двенадцати стульях” (1928) Ильи Ильфа и Евгения Петрова на такой эпизод:
“Мадемуазель Со́бак слыла культурной девушкой: в ее словаре было около ста восьмидесяти слов. При этом ей было известно одно такое слово, которое Эллочке даже не могло присниться. Это было богатое слово: гомосексуализм. Фима Со́бак, несомненно, была культурной девушкой”.
Разыгравшись, Успенский вводит в этой же главе и такой нарциссически-онанистический пассаж:
“Пудель из Шарика получился – хоть сейчас на выставку! Он даже сам себя в зеркале не узнал.
– Что это за штучка такая кудрявенькая? Не собака, а барышня. Так бы и укусил! – говорит Шарик”.
В пятой главе (“Первая покупка”) начинается еще одна тема перверсии. Матроскин покупает корову и называет ее Муркой. Уже одно это служит яростной пародией на всех коров и их хозяев из “деревенской прозы”.
И в “деревенской прозе”, и в прозе деревенской жизни коровам не дают человеческих имен. Коровам дают коровьи имена: Буренка, Зорька, etc. Нетрудно вообразить себе, какой глум скрывается в том, что успенсковский кот называет свою корову кошачьим именем.
Представьте себе, что некий герой некой “деревенской прозы” (скажем, повести “Овес”, или рассказа “Буерак, река и раки”, или романа “Несолоно хлебавши”, или эпопеи “Жизнь на сене”…) заводит себе корову. Зовут героя, предположим, Васильич, а корову он называет, к примеру, Галиной. А если автор к тому же добавит, что Васильич – извечный бобыль, мы сразу заподозрим неладное.
Понятно, что в те годы нечего было и мечтать о написании не только skot’оложской деревенской повестушки, но и повестушки с такими простыми слагаемыми, как корова с человеческим именем плюс холостой хозяин.
Но детскому писателю позволено все! – прекрасно знает Успенский. И, право же, чтобы мы прониклись его предерзкой насмешливостью, вовсе не обязательно было дополнять зоофильскую тему Мурки такими добавочными аккордами, как, например, в 14-й главе (“Приезд профессора Виталия Семина”):
“Приходит дядя Федор однажды в дом и видит: стоит Матроскин перед зеркалом и усы красит. Дядя Федор спрашивает:
– Что это с тобой, кот? Влюбился ты, что ли?
Кот как засмеется:
– Вот еще! Стану я глупостями заниматься! (выделено мною. – M.)”
И действительно: зачем серьезному коту (читай: колхознику) такие глупости, как традиционный секс и связанные с ним непрактичные расходы? Для банальной физической потребности и корова завсегда сгодится…
На этой отвратительно тошнотворной ноте (и зачем я высасываю из пальца, будто из собственного члена, все эти gad’ости?) мне, прямо как Даниилу Хармсу в финале “Старухи” (1939), совершенно расхотелось заканчивать эту волшебную монографию. Очень жаль только, что не придется попотчевать вас больше перлами изумительного Булочкина.
12. Незнакомец естественнейшим образом забыл обо всем на свете (клюнул!)
Мерзкий экивок и на еще одну мою нетленно-велико-образцовую монографию – “Фильмы Леонида Гайдая как латентно-диссидентская официальная советская культура”.
Фраза, безусловно, отсылает к бульварной совковой кинокомедии “Бриллиантовая рука”, которую я подробно разбираю в своей монографии. Сначала персонаж этой кинокомедии Лелик произносит следующую реплику, обращаясь к персонажу Геше: “Клевать будет так, что клиент позабудет обо всем на свете”. А потом и Геша, обращаясь к Сене, говорит: “Если я не ошибаюсь, то здесь будет такой клев, что ты забудешь все на свете”. Как видишь, подслеповатый читатель, неуклюжее цитирование налицо. Но мне, королю текстологии, это все – проще, чем всем (недаром я работал в НИИ БАЦЦА).
Опять-таки не хочется быть голословным, так что и эту монографию я целиком и полностью приведу прямо здесь и прямо сейчас (ведь и она тоже, как это ни парадоксально, после УСК не переиздавалась):
Фильмы Леонида Гайдая как латентно-диссидентская официальная советская культура
Леонид Гайдай – настоящий феномен. Этот советский режиссер в течение десятилетия снял ряд великолепных, непревзойденных никем в мире кинокомедий. В период с 1965 по 1973 год из-под его камеры вышло пять абсолютных шедевров мирового кинематографа: “Операция “Ы” и другие приключения Шурика”; “Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика”; “Бриллиантовая рука”; “12 стульев” и “Иван Васильевич меняет профессию”.
Не все, однако, зрители внимательны к картинам Гайдая настолько, чтобы видеть в них второй, третий, четвертый и десятый смысловой план. Но следует помнить, что без многоплановости истинно выдающихся произведений искусства не бывает.
Мы остановимся лишь на одной из таких подтекстовых (подкадровых) областей гайдаевского творчества. Речь идет о латентно-диссидентском наполнении каждой картины режиссера. Гайдай как образованнейший и прогрессивный человек своего времени не мог не сочувствовать антитоталитарным, антисоветским настроениям. Свою миссию он, видимо, видел в том, чтобы со всем талантом комедиографа украсить официальную культуру диссидентскими намеками и скрытыми насмешками над советской властью.
Разберем же наиболее известные работы Леонида Гайдая именно с этой точки зрения.
1. “Операция “Ы” и другие приключения Шурика” (“Напарник”) (1965)
Киноновелла “Напарник” – это художественный результат “оттепельных” надежд интеллигенции. Нельзя не заметить бросающуюся в глаза аллегорию, на которой построена эта короткометражка: борьба Шурика-Хрущева и Верзилы-Сталина.
Роль Верзилы не случайно досталась добродушному Алексею Смирнову (хотя вначале ее планировали доверить угрюмому Михаилу Пуговкину). Внешнее обаяние Смирнова напоминает того симпатичного усача Сталина, который глядел на свой народ с портретов и киноэкранов.
Александр Демьяненко же воплощает собой этакого облагороженного интеллектом Никиту Сергеевича, который путем первоначальных уступок и закулисных манипуляций приходит-таки к развенчанию культа личности, олицетворением чего служит в фильме сцена с BDSM-поркой Верзилы.
Плоский и грубый юмор Верзилы отчетливо напоминает о несносном неостроумии г-на Сталина. В книге Бориса Бажанова “Воспоминания бывшего секретаря Сталина” (1930) читаем:
“Ничего остроумного Сталин никогда не говорит. За все годы работы с ним я только один раз слышал, как он пытался сострить. Это было так. Товстуха и я, мы стоим и разговариваем в кабинете Мехлиса – Каннера. Выходит из своего кабинета Сталин. Вид у него чрезвычайно важный и торжественный; к тому же он подымает палец правой руки. Мы умолкаем в ожидании чего-то очень важного. “Товстуха, – говорит Сталин, – у моей матери козел был – точь-в-точь как ты; только без пенсне ходил”. После чего он поворачивается и уходит к себе в кабинет. Товстуха подобострастно хихикает”.
Как тут не вспомнить dub’овые Верзилины хохмы из серии “Кто не работает, тот ест” или его безвкусные пинки, достающиеся Шурику, когда тот в поте лица трудится на благо стройки (читай: Родины)!
Восстановим же эту замечательную киноновеллу в памяти с самого начала и во всех подробностях.
“Если я встану, ты у меня ляжешь”; “У вас несчастные случаи на стройке были? Будут!”; “Скоро на тебя наденут деревянный макинтош, и в твоем доме будет играть музыка. Но ты ее не услышишь” – все эти фразы отдают самомнением, самодурством и маниакальностью Сталина, следствием которых явились губительные репрессии. Такой значительный художник, как Гайдай, разумеется, не мог не откликнуться на постыдное прошлое дерзким памфлетом.
“А она что – дети или инвалиды?” – в этой гнусно-софистической реплике так и слышится грузинский акцент усатого mrakobes’а.
Вспомним сцену в автобусе. “А я готовлюсь стать отцом”, – произносит Верзила. “…Отцом народов”, – заканчивает про себя понимающий зритель. Мы помним, что стройка в этой киноновелле суть сжатый в басню СССР. Коварные планы Сталина, как известно, зародились в его низколобой голове задолго до того, как он пришел к власти. Историческая продуманность “Напарника” восхитительна.
Изумительная гайдаевская стилизация под фильмы о Великой Отечественной войне в одной из сцен погони тоже здесь не случайна. Известно, что Сталин в ВОВ либо отлеживался в Кремле, либо продолжал заниматься политическими устранениями. Хрущев, как и Шурик в “Напарнике”, чудом выжил в обеих войнах – и в народной, и во “внутрицеховой”. Здесь не место останавливаться на всем многообразии гайдаевского мира (глубина смыслов и кадров, ювелирная обработка каждой реплики, удивительный монтаж и “клиповые” съемки под виртуозную зацепинскую музыку), но отметим, что режиссер строит большую часть сцен как минимум в двояком плане: в сатирически-историческом и в пародирующем клишированные жанры соцреализма.
Эпизод с одной туфлей, которую Шурик оставил Верзиле, когда украл у него одежду, дает понять, что Гайдай как истый диссидент хорошо был знаком с запрещенной в СССР литературой. Ибо в точно такой же ситуации оказался Годунов-Чердынцев в пятой главе романа Владимира Набокова “Дар” (1937):
“Облако забрало солнце, лес поплыл и постепенно потух. Федор Константинович направился в чащу, где оставил одежду. В ямке под кустом, всегда так услужливо укрывавшей ее, он теперь нашел только одну туфлю: все остальное – плед, рубашка, штаны, – исчезло. Есть рассказ о том, как пассажир, нечаянно выронивший из вагонного окна перчатку, немедленно выбросил вторую, чтобы по крайней мере у нашедшего оказалась пара. В данном случае похититель поступил наоборот: туфли, вероятно, ему не годились, да и резина на подошвах была в дырках, но, чтоб пошутить над своей жертвой, он пару разобщил. В туфле, кроме того, был оставлен клочок газеты с карандашной надписью: “Vielen Dank””.
Тема одной туфли продолжится и в “Кавказской пленнице” (см. ниже).
Финал “Напарника” – это, как уже сказано, едва завуалированный XX съезд КПСС. В романе Владимира Сорокина “Голубое сало” (1999) этот мотив преломляется в сцене полового акта Хрущева и Сталина, где активную роль доминанта играет Хрущев. Вне всякого сомнения, на создание этого эпизода писателя вдохновил гайдаевский фильм.
2. “Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика” (1967)
Фильм посвящен антисталинизму, поэтому действие разворачивается на Кавказе, родине Джугашвили. Помимо ехидного глумления над Сталиным (пародийный образ которого – Саахов), в кинокартине есть и масса других малополиткорректных замечаний (например, “Между прочим, в соседнем районе жених украл члена Партии”).
“Так выпьем же за кибернетику!” – провозглашается в одном из тостов, вошедших в фильм. Гайдай не упускает возможности подчеркнуть преимущества своего времени – 1960-х – перед сталинским, когда исследователи столь важных областей науки, как кибернетика и генетика, преследовались и уничтожались.
Демагогическая, скудно-банальная афористичность Саахова (“Об этом думать никому не рано и никогда не поздно”, “Мы здесь работаем, чтобы сказку сделать былью”, “Плохо мы еще воспитываем нашу молодежь”) напоминает о неустанном клонировании общих мест и прописных истин, которым занимались Ленин, Сталин и вся остальная революционная гоп-компания. Отвратительная похотливость Саахова напоминает, кроме того, и о Берия.
“Иди, придурок”, – обращается Балбес к Трусу в сцене с потерянной денежной купюрой. Казалось бы, стандартная народная грубость. Но мы с Гайдаем уже знаем из самиздата весь лагерный быт и помним, что придурками на зоне называют зэков, обслуживающих место лишения свободы и не попадающих на общие работы. Трус – несомненный придурок в миниатюрно-уголовном мирке знаменитой троицы. Так, даже любимцам публики и бесхитростным будто бы клоунам Гайдай доверяет совсем не веселые реплики.
Психиатрическая больница, куда помещают Шурика, – явная аллюзия на ГУЛАГ и предвосхищение семидесятнической расправы с диссидентами.
Возмездие Саахову (которого Сталин в оригинале так и не дождался) снято по всем законам хичкоковского триллера. Тщательная продуманность подобных сцен вызывает благоговение и заставляет искренне недоумевать при просмотре поверхностных картин позднего Гайдая, таких как “За спичками” (1980) или “Опасно для жизни!” (1985). Режиссер не устает подтрунивать над “высокими” киножанрами, как бы мстя за то, что в 1960 году ему пришлось снять заказной революционный лубок “Трижды воскресший”. “Ошибки надо не признавать, — патетически возвещает в этой сцене Нина. – Их надо смывать. Кровью”. Такую фразу мог бы сказать и Ленин в первые годы революции, и Сталин в годы своего глобально-домашнего террора, и бесчисленные высосанные из пальца герои прокоммунистических киноэпопей. Глум над банальщиной не столь скрыт в гайдаевских фильмах, как антитоталитарные настроения, но, к сожалению, и его иной зритель часто не распознает, видя в “Кавказской пленнице” и прочих шедеврах Леонида Иовича всего лишь эксцентрические безделушки без претензий.
3. “Бриллиантовая рука” (1969)
Самый эклектичный фильм Гайдая, в котором так или иначе спародирована вся популярная культура 1960-х и ортодоксальное наследие советского прошлого. Мы же остановимся именно на диссидентских интенциях режиссера, которые и здесь с успехом не были замечены цензурой. Парадокс в том, что цензоры ловили Гайдая не на очевидных политических шутках, а на абсурдных (как аукнулись у Гайдая обэриуты, театр абсурда и зарождающийся именно тогда постмодернизм – эта тема, как говорится, еще ждет своего исследователя). Так, дичайшую в своей нелепости хохму, которую должна была произнести героиня Нонны Мордюковой: “Я не удивлюсь, если завтра выяснится, что ваш муж тайно посещает синагогу”, – забраковали, заподозрив в ней какой-то негожий пассаж в сторону еврейского вопроса. “Синагогу” посему заменили на тривиальную “любовницу”. При этом совершенно антисоветские выпады сразу замечены не были. Табу на исполнение “Песни про зайцев” запоздало наложили только через несколько лет после успеха картины. Запрещать “Остров невезения” было бы, конечно, несусветной уж глупостью, ибо эта песенка стала визитной карточкой легендарного гиперкумира советского народа Андрея Миронова. Тем не менее, стоит лишь едва вслушаться в дербеневские строки этого шлягера – и ты поражаешься: как советская власть допускала наличие такой глумливейшей пародии на всю недолгую историю СССР? К сожалению, из изумительной реплики Лелика: “Как говорит наш дорогой шеф: “В нашем деле главное – этот самый социалистический реализм”” вырезали-таки слово “социалистический”, превратив очередную тонкую шутку в предельно простенькую. Но не поддавшиеся цензуре экивоки в фильме все-таки остались, что мы сейчас и докажем.
В самом же начале картины возникает упоительный пример антибрежневской травестии – троекратный прощальный поцелуй Лелика и Геши. Намек на эту отвратительную, негигиеничную, полугомосексуальную привычку тогдашней номенклатуры просто бросается в глаза.
Все сцены с Милицанерами исполнены насмешливо-фальшивого подобострастия. Милицанеры – те низовые представители власти, издевка над которыми еще возможна в СССР (пусть и в такой приподнятой форме). Милицанеры в “Бриллиантовой руке” читают мысли (причем, чем старше Милицанер по званию, тем больше у него развит этот талант); произносят напыщенные нравоучения (“Я думаю, Семен Семеныч, каждый человек способен на многое. Но к сожалению, не каждый знает, на что он способен”); с легкостью создают собственного клона, если “так надо”; определяют марку духов, едва понюхав записку от Анны Сергеевны; обладают просто джеймсбондовскими гаджетами (рация в виде пачки сигарет); умеют готовить яичницу с той же деловитостью, как при ловле бандитов (не забыв облачиться в кухонный фартук, аки в форму), etc.
Стоит упомянуть и достижения Гайдая в области пародийной стилизации. Поистине жуткая сцена с летающей рукой апеллирует к единственному на то время советскому фильму ужасов – “Вий” (1967) Константина Ершова и Георгия Кропачева, где героя точно так же преследовал летающий гроб. Экшн-сцены (рыбалка, финальная погоня) фильма являлись чуть ли не беспрецедентным отечественным ответом на заезжее кино, такое как бешено популярный французский “Фантомас” (“Fantomas”, 1964) Андре Юнебеля. Сцена с идущим по воде мальчиком относится к излюбленному Гайдаем антицерковному юмору и решена совершенно в стилистике “Андрея Рублева” (1966) Андрея Тарковского. Со вкусом снят единственный, пожалуй, прецедент стриптиза в доперестроечном отечественном кино, особенно учитывая, что в качестве советской Софи Лорен нам преподносится страшноватая Светлана Светличная (максимум “эротического” шика, доступного жителю СССР).
С пространным эпизодом в ресторане “Плакучая ива” в картину вступает лагерная тематика. “Архипелаг ГУЛАГ” Александра Солженицына в 1969 году был уже закончен, и Гайдай явно читал его к моменту съемок фильма (так же, несомненно, как и “Колымские рассказы” (1954-1973) Варлама Шаламова).
“Шеф дает нам возможность реабилитироваться”, – произносит Лелик в преамбуле к этому эпизоду, подтверждая, таким образом, догадки вдумчивых зрителей, что прототипом Шефа является Хрущев. На это указывают почти все сцены с участием Шефа: в самом начале фильма мы видим, как Шеф занимается сельским хозяйством; по ходу действия обнаруживается и то, насколько Шеф не похож на привычных бандитов (читай: советских вождей) – он прост, скромен, ездит всего-навсего на “Москвиче” и с легкостью предоставляет своим подопечным (читай: своему народу; между строк читай и между кадров видь: узникам сталинских лагерей) возможность реабилитации (читай: вкупе с амнистией).
В этой же преамбуле с начертанием гротескного плана гротескной операции “Дичь” мы обнаруживаем блестящую противокоммунистическую суггестию (своего рода акустический “25-й кадр”) в следующем диалоге:
Л е л и к. “Теперь твоя задача. Ты приводишь клиента в ресторан, доводишь его до нужной кондиции и быстренько выводишь освежиться. Убедившись, что клиент следует в заданном направлении, со словами: “Сеня я жду тебя за столиком!” быстренько возвращаешься на исходную позицию. Твое алиби обеспечено. Клиент, проходя мимо пихты, попадает в мои руки, а дальше вопрос техники”.
Г е ш а. “Лелик, я вот только боюсь, как его довести до коммундиции (выделено мною. – M.), – он малопьющий!”
Бессмысленный, по сути, но какой-то имманентно язвительный каламбур “коммундиция”, разумеется, не был бы пропущен цензорами, если бы они смотрели фильм внимательно и расслышали бы это якобы невольное искажение. В этом окказионализме (“коммунизм” + “кондиция”) есть что-то ужасно оскорбительное для коммунизма; возникает даже ассоциация со словом “муде” или “мудаки” (которыми Гайдай, безусловно, считал всех партийцев), двойное “м” только усиливает латентную грубоватость сочетания (“мму-(н)-ди… ция”).
Антисталинские настроения всплывут с появлением Евгения Николаевича Лодыжинского и его будто бы абсурдного вопроса: “Ты зачем усы сбрил, дурик?” Это явная отсылка к известному анекдоту о Сталине (“Сбрить усы, а потом – расстрелять!”). Нет нужды говорить, что Юрий Никулин совсем не похож на Сталина и что усатый Никулин немыслим сам по себе. От вдумчивого зрителя не укроется эта очевидная параллель: “усы” и “Сталин” неразлучны так же, как “брови” и “Брежнев” (обратите внимание даже на аллитерацию: “с-с” в первой паре и “бр-бр” во второй).
Прекрасно наивное замечание Лодыжинского: “Будете у нас на Колыме – милости просим!” в комментариях не нуждается.
К сожалению, после сцены в ресторане в фильме почти не остается диалогов, Гайдай увлекается экшном, и антикоммунистическое наполнение несколько распыляется в пространстве, чтобы в последующие годы вновь собраться в мощные диссидентские облака (в картинах “12 стульев” (1971) и “Иван Васильевич меняет профессию”).
4. “Иван Васильевич меняет профессию” (1973)
“Иван Васильевич меняет профессию” – несомненно, лучший фильм Гайдая, а также лучший фильм советского (а возможно, и мирового) кинематографа.
И это при том, что особых предпосылок для такого грандиозного успеха, казалось бы, не было. Фильм снят по добротной, но не слишком выдающейся пьесе Михаила Булгакова “Иван Васильевич” (1935). В картине не занят ни один актер высочайшего класса. Юрий Яковлев – прекрасный артист, но в первый ряд гениальнейших советских актеров (Ролан Быков, Олег Даль, Иннокентий Смоктуновский) он все же не входит. Леонид Куравлев, казалось бы, – далеко не Андрей Миронов. Исполнители остальных ролей милы, но они явно второстепенные актеры (Михаил Пуговкин, Владимир Этуш, Сергей Филиппов, Александр Демьяненко, Наталья Селезнева). Исключение, пожалуй, составляет лишь Савелий Крамаров – всегда органичный, действительно выдающийся мастер. Однако в нашем кино он, к сожалению, занял место вечного исполнителя колоритных, но эпизодических ролей (данная картина – не исключение; никто так и не снял Крамарова в главной роли, а ведь одно это уже сделало бы из любого проекта шедевр).
Мы имеем дело, таким образом, с неслыханнейшим парадоксом: лучший фильм всех времен и народов снят по скромному и практически никому не известному произведению; в нем не задействовано ни одного титанического актера; он снят талантливым, но неровным (см. его позднейшие работы) режиссером. Тема эта увлекательна сама по себе, однако сегодня мы лишь разбираем те непременные для Гайдая диссидентские интенции, в обилии вкрапленные и в эту кинокартину.
Начнем с того, что режиссер вставляет в картину упоминания о таких советских реалиях, о которых не принято говорить официально. Но такие реалии имеются, и у цензуры нет повода придираться к их воплощению на экране. В фильме звучат запрещенные песни Владимира Высоцкого и Юрия Никулина (записи которых, при всей запрещенности, имелись у каждого владельца магнитофона); открыто говорится, что купить стоящую вещь возможно только у спекулянта (при этом всецело положительному Шурику невольно приходится дурачить idiot’ского Милицанера). Милицанеры, ко всему, настолько подлы, что поступают как последние грабители: стучат, а сами прячутся за дверью. Короче говоря, Гайдай чуть ли не открытым текстом говорит: в этой стране жить нельзя.
Заканчивая тему Милицанеров, следует вспомнить классическую для Гайдая поддевку презренной милиции. Апофеозом милицанерского унижения в этой картине стала чисто гайдаевская (у Булгакова ее не было) реплика Шпака: “Собака с милицией обещала прийти”.
Под Иваном Грозным, несомненно, подразумевается Сталин (известный месседж 1930-х: говорим “Иван IV” и “Петр I” – подразумеваем Грозного и Великого Иосифа Первого). Это имел в виду еще Булгаков. В образ Бунши же Гайдай вложил современный смысл: маразматичный управдом – это, естественно, Брежнев.
Конечно, гайдаевские диалоги от булгаковских почти не отличаются. Но 1970-е годы волей-неволей вносят свои коррективы в диалоги 1930-х. Такие имбецильные реплики Бунши, как “Это приятель Антона Семеновича Шпака” или “Какая это собака? Не позволю про царя такие песни петь!” у Булгакова свидетельствуют лишь об управдомском tup’оумии. У Гайдая же они свидетельствуют прежде всего о брежневском tup’оумии с его несносными оговорками (он мог начать выступление словом “Господа!” вместо “Товарищи!” и много еще чего мог). Подробнее на эту тему смотрите рассказ Хорхе Луиса Борхеса “Пьер Менар, автор “Дон Кихота”” (“Pierre Menard, autor del Quijote”, 1939), который Гайдай, безусловно, читал.
Обратите внимание на серьезнейшую режиссерскую правку некоторых моментов булгаковской пьесы. Так, в пьесе отдать шведам Кемскую волость запросто соглашался именно Милославский. Гайдаю же важно показать, что в СССР даже вор заботится о государственных интересах больше, нежели вожди. В чудовищной легкомысленности Бунши (“Да пусть забирают на здоровье!”) нетрудно увидеть намек на еще одного верховодящего деятеля – деревенского дурачка Хрущева, подарившего Украине Крым.
Как всегда, Гайдай потешается над самым святым (не обязательно религиозным). В частности, пошлейший кинорежиссер Якин одной из своих пассий говорит на прощание следующее:
“Жди меня, и я вернусь”.
Этой фразой Гайдай убивает сразу двух совковых зайцев: ловко травестирует навязшую в зубах пропаганду ВОВ и поддевает известного литературного карьериста Константина Симонова. Вместо фронтового пафоса и выспреннего любовного томления журналиста Кости (точнее, Кирюши) – похотливая циничность напыщенного и трусливого филистера Якина. Кажется, эта пародийная цитата – одна из самых жестоких в советском кинематографе. Давайте представим себе, как бы в полном виде выглядело стихотворение “Жди меня” (1941) в интерпретации достославного сукина сына Якина. Например, вот как:
Жди меня, и я вернусь.
Кинорежиссера!
Полетим мы в Гагры. Грусть
Оставишь для другого.
Жди меня, и я вернусь,
И желай добра
Всем, кто знает наизусть
Роль свою, ха-ха!
Жди меня, и я вернусь,
Всем царям назло.
А не ждешь меня –
Катись! В кино не повезло.
Не понять не ждавшим мя,
Что я за талант!
Професси́он де фуа,
Я – роскошный франт!
Люблю заканчивать романы и монографии стихами. Спасибо за внимание, auf Wiedersehen, goodbye, au revoir, короче говоря, ciao!
13. …прекрасная Гретхен…
А вот этого я мерзавцу-пасквилявцу никогда не прощу. Пришла пора, преуспевший в филистерстве читатель, узнать тебе, насколько я благороден, отзывчив и любвеобилен (даром что мизантроп). Ведь меня, если честно, совершенно не заботит стариздатовская моська, набрасывающаяся на меня – слона – со своей смешной писклявостью и игрушечными зубками. Затеял-то я сие разоблачение мудацкой книжки мудака вовсе ведь не ради себя. Ради (сейчас впервые священное имя произнесу; затаи дыхание и упади на колени, сявка-читатель) М… М… Прям-м-м не м-м-могу… МАРГАРИТЫ МОЕЙ!!!!!!
Как смел презренный автор своим паскудным слогом прекрасную Ритулю здесь упомянуть?! Нет, это не прощается. Такое не прощается. Я должен буду автору всю голову свернуть. Марго моя любимая, неистово желанная, прелестненькая Риточка… я просто не могу!.. Подлец ведь этот авторчик, подлец ведь этот gnus’ненький. Но знай, Ритусик, знай же – его я накажу! Я уничтожу автора его же gad’ким пасквилем, я автора как gad’ину ногою растопчу. И ты, моя нежнейшая, и ты, моя роскошная, гордиться будешь мною всегда, всегда, всегда!..
II
Г о р д ы н я
Я вроде Овидиевой блохи, я могу забираться в любые местечки к женщине: то, как парик, я облегаю ее чело, то, как веер с перьями, я целую ее губы – истинная правда! Чего только я не делаю!
Марло. “Трагическая история доктора Фауста”
(перевод Н. Амосовой)
D o c t o r M a r i a n u s
В о з в е с т и т е л ь п о ч и т а н и я б о г о м а т е р и
(в высочайшей чистейшей келье)
Слабых женщин скользок путь,
Где найти спасенье?
Как самим им разомкнуть
Цепи искушенья?
Как не поскользнуться им
На дороге вязкой?
Нежный взгляд неотразим,
Манят лесть и ласка
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Бледна – сравнится с ней жасмина только ветка;
Черна до ужаса – прелестная брюнетка;
Худа – так никого нет легче и стройней;
Толста – величие осанки видно в ней;
Мала, как карлица, – то маленькое чудо;
Громадина – судьбы премилая причуда;
Неряха, женских чар и вкуса лишена –
Небрежной прелести красавица полна;
Будь хитрой – редкий ум, будь дурой – ангел кроткий;
Будь нестерпимою болтливою трещоткой –
Дар красноречия; молчи как пень всегда –
Стыдлива, и скромна, и девственно горда
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
В е д ь м а
(приплясывая)
Я просто обворожена,
Вас видя, душка-сатана!
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Я – влюбленный.
Да, бесчувственный читатель, это так. И богам случается влюбляться.
Рассказываю в подробностях (ты ведь любишь подробности, заядлый дрочун).
Первый сингл группы “Фауст и пацаны” под названием “Никогда не разговаривайте с неизвестными”, как ты, читатель-фанат, превосходно знаешь, произвел колоссальный фурор. Группе тут же предложили масштабное стадионное выступление в столице, и мне с моими подопечными пришлось остановиться в первом столичном отеле (за ними глаз да глаз нужен – пьяницы, наркоманы, извращенцы, дебоширы; рок-н-ролльные милашки, одним словом).
Мой личный номер в моем личном отеле. Ночь. Почиваю (тсс, божество спит).
Отчетливо злокозненный стук в дверь.
Я злой, как армада авангардных адовых чертей, бросаюсь к двери. А там…
Ах, читатель, ты ж обыватель, что толку рассказывать тебе о красоте, тем более о вечной женственности?..
Поначалу (там еще, внизу, когда я мотался с этими провинциалами по матушке-столице) я даже не удостоил ее своим гениальным взглядом. Девчушка как девчушка. Провинциальная шлюшка. Что еще ожидать от грязного оборвыша из глубинки (твоего теперь dermo’вого кумира, читатель-придурков-обожатель).
Но вот теперь… Она стоит… Здесь… Во всей своей ненаглядности… Меня как пронзило… Как я раньше… Не заметил… Это ж просто… Невообразимо… И она до сих пор… Ни разу… Не удостоилась… Моей божественной ласки… Не познала мою… Исполинскую мужскую силу… Силу Геракла… И Зевса… Как это… Возможно…
– Здрасьте, – сказала она. – Можно к вам?
– Тебе можно все, – уверенно ответил я, первый раз в жизни нисколько не покривив душой, произнося эту эффектную фразу.
Она вошла. Вплыла, разинувший рот читатель. Впорхнула. Озарив мой номер сиянием. Сиянием почти равным моему собственному.
Я надавил на выключатель, дабы увидеть наконец эту красу во всей ее красе. Увидеть взором прозревшего.
Щелк! Вспышка. Ее резкое – “Не надо!” Щелк! И снова. Сумерки.
Но я успел разглядеть ее несравненные, увы, заплаканные глаза.
Да, бессердечный читатель, – она плакала. Как? Кто посмел? Кого деструктировать со всей возможной жестокостью?.. Пустые вопросы. Я знал виновника, и не мог его раздавить, ибо контракт уже подписан.
Я пробурчал что-то невнятно-утешительное (но наверняка гениальное).
Тогда прекрасное создание не выдержало этой чрезмерно затянувшейся, несоприкасаемой со мной паузы (это в моем-то присутствии!) и кинулось в мои объятья. Всхлипывая и орошая мою грудь пронзительными слезами, она пыталась что-то объяснить. Не надо! К чему? Все ясно, как то, что я гений. Грязные животные… Пьянка… Богиня, по недоразумению затесавшаяся в ряды плебса… Я… Мой располагающий облик… Все плохое позади… Богиня отыскала своего Бога…
Я гладил ее пристрастно-страстными ладонями по спине. Опускаясь все ниже. На ней была короткая плиссированная юбочка. Я проскользнул с хвостика-копчика под эту юбочку и одновременно – под трусики. Божественные ягодицы перекатывались под моими дланями как яблочки на сказочных блюдечках, отутюживались мною как нежнейший шелк. Слегка проникнуть внутрь? Проверить, насколько она распалена? Нет, рано. Но тут моя королева совершила неожиданный шажок в пропасть того, чего я ранее остерегался. Она с легкостью прокралась самыми шаловливыми в мире ручками под мои пижамные штаны, добившись таким образом очаровательной синхронности с гением. И тут же зашла так далеко, что любые ОМИ на ее месте немедленно полетели бы в окно. А именно – зашла в меня. Своим когтистым пальчиком. В анус. Глубоко. “Без мыла лезет, егоза”, – мелькнуло в голове.
Она как будто прочитала мои мысли.
– Ничего, что я без любриканта? – прошептала садистической флейтой и резко повернула пальчик как-то так, что я издал невольный стон и еле удержался, чтоб не осквернить преждевременным излиянием страсти свою пижаму и ее животик.
Самое смешное, что я все еще не смел ответить ей тем же и поглаживал ее задик эльфийски-осторожными прикосновениями. Она приподнялась и лизнула меня в глаз. Я сделал шаг вперед и уронил ее на кровать. Она со свирепостью тигрицы надавила на мою голову руками и отпихнула меня к своим ножкам. Я с удовольствием протерся лицом об ее тело.
– Начни снизу, – приказала она.
Черт его знает, что со мной случилось, но с этой крошкой я был готов на какую угодно случку. Я аккуратно обмакнул в свои уста каждый ее пальчик на ноге, поочередно. Провел языком по левой подошве, отчего она захихикала и двинула мне пяткой в нос. Далее решил сфорсировать. Метеором вонзил свое лицо между ее ног. С ловкостью наученной собаки содрал зубами трусики, не повредив их. Припал к горячему лону. Изобразил пылесос. Девочка одобрительно барабанила пятками по моей спине и не смела пискнуть – настолько, видно, велико было удовольствие. Секунд шестьдесят – и она уже взвилась дугой. Хорошо, что схватилась за спинку кровати, иначе я бы слетел долу…
– Теперь любое твое желание, – выдохнула она, остывая.
Тогда я выпалил совсем уж фантастическую для меня фразу:
– Укуси меня в простату!
– Я обойдусь без членовредительства, – усмехнулась она.
Взлетела ласточкой, опрокинув меня навзничь. Безжалостно стянула штаны вместе с трусами. Обхватила пружинистыми губами самое острие моего копья и заклацала ими с безудержностью террористки. Я, к несчастью, очень быстро разрядился. Она поползла к изголовью. Заглянула мне в глаза. Облизнула оскверненные губы.
– Как жаль, милая, – предупредительно заметил я, – что я не могу тебя сейчас поцеловать.
– Ах да, ты ведь тоже… – смутилась она. – Пойдем-ка почистим зубы на сон грядущий.
Мы пронырнули в ванную. Воспользовались одной щеткой. Вульгарнейшим образом измазались пастой.
– В душ? – кивнула она на змеевидного монстра, возвышающегося над бассейноподобной посудиной.
– Чуть позже, – схватил я ее на руки. – Суррогату – час, традициям – время.
Откинул скверно смявшееся одеяло. Бросил ее на белоснежные простыни. Она безупречной вертикалью вытянула ноги к потолку (идеальный ход конем). Я вскочил в эту сидячую позицию, создав геометрическую симметрию (упавшая на правый бок буква V). Закончили так же симметрично. Упал, вдавив ее как в песок. Еще задыхаясь, мы присосались ртами друг к другу так истово, будто хотели один другого пожрать.
Она не выдержала первая и со звуком вантуза отклеилась от меня.
– Отдохнем, выпьем чего-нибудь, – попыталась вскочить она на ноги.
– Куда ты, девочка? – задержал я ее, схватив свободной рукой волшебный пульт управления со столика.
Легкое нажатие клавиши – и с потолка к кровати плавно слетает платформа чудо-бара с напитками, конфектами, компьютером и книжной полкой.
Я налил ей джину.
– Какой канал смотришь? – возложил я персты на клавиатуру.
– Давай лучше книжечки почитаем, – хихикнула она.
Ты тоже словесница, моя прелесть? Как мило.
– Здесь ерунда, – махнул я рукой. – Не знаю как ты, а я от сексоцентризма не в восторге. Эта область – прерогатива практики, а не теории.
– И вправду, – согласилась она. – Они такие глупые, все эти книжки. И от этого смешные иногда.
Она схватила брошюру “Загадки”. Нью-фольклор, дешевый фальшивый бред. Отголоски СК не устают раздражать меня своей изуродованностью.
– Два конца, два кольца, а посередине гвоздик, – пропела она хрустальным голоском.
– Не знаю, – улыбнулся я. Мне хотелось просто смотреть на нее.
– Две парочки трахаются на дощатом полу, а между ними выпирает неудачно вбитый гвоздь, – засмеялась она, читая эту idiot’скую отгадку.
Это остроумно, неостроумный читатель? Ведь это пишется для тебя. Гвозди бы делать из авторов такой ереси.
– Не лает, не кусает, а в дом не пускает, – продолжала она.
Я равнодушно промычал: дескать, мне все равно.
– Женщина в период месячных, – продиктовала она, назидательно смотря на меня.
– Неудачно притянуто, – заметил я. – Ведь на самом деле еще как лает и кусает. Хотя “дом” – это любопытный эвфемизм.
– Без рук, без топора построена изба, – и, уже не задерживаясь, ответ: – Живот беременной женщины.
Чем дальше, тем площе.
– Ах, не трогайте меня, обожгу и без огня.
Ну это и так ясно. Интересно, как там написали ответ. Я лениво спросил:
– Что это?
– Эрегированный член.
Какая педантичность – эрегированный. “Не трогайте меня” – так, по сути, должен предупреждать еще неэрегированный член.
– Бусы хрустальные по траве рассыпаны. Это “секреция кончившей женщины на лобке”.
Я так и думал.
– Жидко, а не вода, бело, а не снег.
Я не вытерпел и, презрительно схватившись за книжонку двумя пальцами, отшвырнул ее прочь.
Конфетка дожевала конфекту и прильнула ко мне.
– Как тебя зовут, милая? – пил своими глазами ее глаза.
– Маргарита, – не моргая, отвечала она.
Я попытался всосать в себя ее ладошку. Она жестоко залезла мне в пупок самым заостренным ногтем.
Я ласково, губасто-зубасто теребил ее грудь… Она выдергивала волоски на моей… Я слизнул капельку пота с ее гладкой как навощенный пол подмышки… Она забралась язычком мне в ухо, соскоблила оттуда кусочек акустики… Я, приподняв ее за руки, прижал к себе и вошел в нее… Она толкнула меня на спину…
(Ты подрочил, читатель? Хочу сообщить тебе, что это была последняя эротическая сцена в этой книге (будет еще небольшой эпизод в комментарии 56, но там – всего лишь миниатюрная литературная цитата).
Но я имею в виду консервативные гетеросексуальные сцены. А ты у нас вроде как фанатик перверсий. Что ж, тогда для тебя все не так плохо – гомосексуализм, некрофилия и зоофилия ждут тебя (и твоего бегства к унитазу) на последующих страницах.)
Еще через пару часов нас выбросило в мертвецкий сон. Я успел осознать, что она слиплась с моим боком и закинула на меня ногу.
Утром я проснулся один. Такой финал тоже был у меня впервые, как и все, происшедшее этой ночью.
В номере Маргаритиного gnus’ного бывшего ее, разумеется, тоже не было.
– У него, ротозея-фронтмена, и узнаю телефончик, – расслабился я.
И сел писать текст второго сингла. Вот он:
Понтий Пилат
В белом плаще с кровавым подбоем
(Все так и было – это шуток кроме)
Шаркающей кавалерийской походкой
(Прыгучей, неистовой, клоунской, легкой)
Ранним утром четырнадцатого числа
(Право, нет труднее стихов ремесла)
Весеннего месяца нисана
(Нирвана, чуваки; это не песня, а нирвана!)
В крытую колоннаду между двумя крыльями дворца
(Это чьего же дворца? Какого ж молодца?)
Ирода Великого
(Злодея превеликого)
Вышел прокуратор Иудеи
(Почти прокурор, твою мать, а это хуже гонореи!)
Понтий Пилат,
Chudila и хват.
К нему привели обвиняемого
(Давай, обвиняемый, со всей силы в ухо дай ему!)
“Имя?” – сказал мудила-прокуратор.
“Иешуа”, — сказал парень (дайте ему адвоката!)
“Ты тут, ишак Иешуа, про истину базарил,
Я на тебя ваще смотрю удивленными глазами!
Какая на fig истина, че за govno?
(Яду мне, яду, и больше ничего!)”
“Истина, Понтий дорогой, не понтуйся,
Истина в том, что у тебя почти контузия,
Голова болит, топор или яд
Как средства мерещатся тебе, кровожадный gad,
Сучка-собачка твоя где-то ходит,
Боль твоя, сука, никак не проходит,
Но мученья щас кончатся, голова пройдет –
Это для меня как не fig делать… Ну вот!”
“Ой, спасибо, парень, голова прошла,
Но ты про власть говорил нехорошие слова,
А потому тебе – смертный приговор,
Увести его! Сюда, дневной дозор!”
Паренька увели – такая mura,
Было около десяти часов утра.
Current mood: ecstatic (и, кстати, такое у меня не впервые)
Current music: Валерий Леонтьев – “Маргарита” (ненаглядное ретро, вспоминаю и трепещу)
3
Вигилия третья
На время украденный мной документ. – О ужасный документ… – Продайте мне душу. – Недостойный сын великой разоренной Германии. – Черт! – Продайте же душу, милый, милый… – Какого беса вы оперируете мою душеньку без наркоза? – Поставьте автограф. Кровью, bitte. – Сойдет ли бедолага с ума? – Избави нас от лукаваго.
С тяжелым чувством берусь я за перо, переписывая на время украденный мной документ доктора Фаустуса. О ужасный документ, проливающий свет на ужасную тайну ужасного (как оказалось) незнакомца.
Итак, я переписываю; боюсь, что и без отдаленных взрывов, сотрясающих мою келью, у меня не раз задрожит рука и расползутся буквы:
“Он вошел и сел напротив.
Я вопросительно приподнял на него глаза.
“Я беден”, – начал гость. – “Не очень честен. Падший ангел, в общем”.
“Что вам угодно, сударь?” – вопросил я.
Он. “О, вы пустили меня переночевать; я так вам благодарен; это придало мне сил на продолжение борьбы с вами, своего рода искушения…”
Я. “Издать книгу за моим именем о моем выдуманном невежами общении с дьяволом? Увольте и оставьте”.
Он. “Выдуманном невежами? Ха-ха! Говорящая собака, летающий конь, рабски обожающий вас фамулус, самой небывалой красоты в мире любовница, любимая работа… Достаточно, не так ли? Достаточно для того, чтобы…”
Я. “Как вас зовут, любезнейший?”
Он. “Мефистофель. Ни о чем не говорит?”
Я. “Нет, никогда не слыхал”.
Он (ласково). “Продайте мне душу”.
Я. “Вы сумасшедший?”
Он. “Напротив, я так здоров, что сам удивляюсь”.
Я. “Сегодня вы не останетесь у меня ночевать”.
Он. “В таком случае я добавлю: так же, как и Гретхен”.
Я. “Что, простите?”
Он. “Гретхен, Гретхен. Как вы с ней познакомились, господин Фауст?”
Я. “Какое это имеет значение? Что вам наконец угодно?”
Он. “Ах вы, недостойный сын великой разоренной Германии. Вы даже не удосужились обсудить судьбу возлюбленной с ее ближайшими родичами…”
Я (скрежеща зубами). “Ах, это вы! Чертов братец!..”
Он. “Или брат черта, или просто черт. Продайте мне душу, милый. И Гретхен останется с вами до самой кончины – вашей или ее, не все ли равно? в любом случае вас не покинет приятное чувство, что вы взяли от жизни все, что могли”.
Я (хохоча). “Я слыхал, что вы безумны, но чтобы настолько…”
Он. “Тот, кому от природы дано якшаться с искусителем, всегда не в ладу с людскими чувствами, его всегда подмывает смеяться, когда другие плачут, и плакать, когда они смеются”.
Я. “Разве вы плачете, безумец? Какого беса вы оперируете всеми этими бессмысленными противоречиями?”
Он. “Без дураков, выбирайте: Гретхен или ваша душа?”
Я. “Гретхен и есть моя душа… Ну ладно, каковы ваши условия?”
Он (протягивая изжеванный лист со своими каракулями). “Распишитесь здесь. Кровью, Сатаны ради”.
Я. “Вашему сумасшествию я потакать не намерен. Только из любви к Гретхен я не упрячу вас прямо сейчас в лечебницу”.
Он (вставая). “Вы сделали свой выбор”.
Я (указывая рукой на дверь). “Прочь из моего дома”.
Он вышел, противно кланяясь. Что заставило меня тут же записать весь этот разговор? Что меня так встревожило в беседе с безобидным полоумным? Почему внезапные мрачные мысли одолели меня? Где Гретхен? Я должен видеть Гретхен…”
Только что я водворил сей документ на то место, где он лежал. Бедный доктор Фаустус, а ведь он еще не знает, что случилось с Гретхен! Как мне сообщить ему об этом? Бедняга может сойти с ума, он склонен к подобному…
Лучше помолимся прежде.
Отче наш, Иже еси на небесех. Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки.
Аминь.
Аминь.
Аминь.
Аминь.
Аминь.
Аминь.
Комментарии к “3”
Этот gnus’ный эпизодец представляет собой коктейль из бесед Ивана Карамазова с чертом, Ивана Карамазова со Смердяковым, Адриана Леверкюна с чертом и Адриана Леверкюна с Саулом Фительбергом (откуда наш мерзавтор все это знает? странный эффект Стариздата?)
Вообще-то знание убогой литературы несет сомнительную пользу интеллекту, что мы и видим по нашему дурачкавтору. Писатели, к коим он апеллирует, – по-прежнему смехотворны. Федя Достоевский – чрезвычайно переоцененный автор сентиментальных и готических романов XIX в. Про Манна же – см. выше (комментарий 5).
14. Итак, я переписываю; боюсь, что и без отдаленных взрывов, сотрясающих мою келью, у меня не раз задрожит рука и расползутся буквы.
Этой фразой (дословно) предваряется и перепись леверкюновского “документа”, сделанная Цейтбломом. Центонизм нашего пасквилиста жалок до gad’ливости – он, по-видимому, даже не понял, что “отдаленные взрывы”, пугающие Серенуса, – это Вторая мировая, и перенести их (пусть даже в качестве цитаты, намекающей на псевдоэрудированность) в XVII век – верх недорослизма.
15. Я. “Вы сумасшедший?”
Он. “Напротив, я так здоров, что сам удивляюсь”.
Точно такой же ответ на точно такой же вопрос дал министр-администратор в пьесе компилятора-инфантила Евгения Шварца “Обыкновенное чудо”. Что хотел сказать этой вздорной отсылкой наш idiot’ик? Кажется, я, провидец, знаю – он тривиально перепутал Шварца с другим впавшим в детство борзописцем, “творившим” примерно в то же время, – Николаем Носовым. Очередной паршивый намек квазивсезнающего авторчика очевиден: именно Носову посвящена еще одна моя незабвенная монография (о Шварце я написать как-то не удосужился; сия безбожная ошибка с головой выдает убожество автора даже и в компромативных делах). Монографию “Рассказы Николая Носова как травестия социалистического реализма и советской действительности” привожу здесь в назидание потомкам (и она ведь еще не переиздана):
Рассказы Николая Носова как травестия социалистического реализма и советской действительности
Основные рассказы Николая Носова написаны в 1930-50-х гг., т. е. в период расцвета сталинского тоталитаризма и засилья советского лубка в искусстве – фальшивых, лицемерных опусов социалистического реализма.
Николай Носов, подобно многим писателям-контрам, ушел в детскую литературу, дабы под ее прикрытием неистово насмехаться над кошмарной мазней прочих советских литераторов и над кошмарной действительностью окончательно себя дискредитировавшей Родины.
Разберем же некоторые произведения Носова, в которых таковой подтекст наиболее очевиден.
1. “Дружок”
Рассказ “Дружок” одновременно пародирует натужные шпионские повести, где выводили на чистую воду вредителей, и выступает с латентной апологией Троцкого, являющегося прототипом щенка Дружка из данного произведения.
Напомню сюжет: два мальчика перевозят в чемодане щенка – тайно, поскольку с собаками в поезде ехать нельзя.
Сразу обратите внимание на гениальную двуплановость рассказа Носова. Сознательные читатели-ортодоксы увлекутся привычным для них шпионским сюжетом и будут воображать себе, что это доблестные советские разведчики транспортируют из загнивающего Запада некое секретное оружие. Тайно несогласные с советской властью читатели же напротив – увлекутся детальной разработкой проекта возвращения в СССР Троцкого, дабы он взошел на престол вместо навязшего в зубах и погрязшего в трупах Сталина.
В эпизоде, когда главный герой и Мишка читают стихи и поют песни, чтобы пассажиры не услышали скулящего Дружка, мы видим откровенную издевку над фарисейскими советскими песнями, которые просто-таки невозможно исполнять искренне, а только из-под палки; в любой момент периода правления Сталина распевание подобных песенок выглядело трагедийно неуместным.
А в 1940 году, как мы знаем, с последней надеждой советской интеллигенции – Троцким, случилось несчастье. Вот как рефлексирует по этому поводу герой Носова:
“Мы с Мишкой потеряли надежду отыскать Дружка, но Мишка часто вспоминал о нем:
– Где он теперь? Какой у него хозяин? Может быть, он злой человек и обижает Дружка? (намек на Сталина, убийцу Дружка. – M.) А может быть, Дружок так и остался в чемодане и погиб там от голода? Пусть бы мне не вернули его, а только хоть бы сказали, что он живой и что ему хорошо!”
Но Мишке суждено было узнать, что его дружок Троцкий так-таки погиб, не от голода, но от бандитско-сталинского ледоруба.
Правда, рассказ кончается по-иному, иначе параллель была бы слишком очевидна и Носова могли привлечь к ответственности. В “Дружке” дружок Лев Давидович найден, поэтому данный рассказ можно считать сентиментальной утопией, “альтернативной историей” для инакомыслящих.
2. “Тук-тук-тук”
“Тук-тук-тук” – это пародия на роман о социалистическом строительстве и вместе с этим – яркий глум над ублюдочной системой доносов и лагерей. “Стук-стук-стук, я – твой друг” – вот какая аналогия приходит в голову при взгляде на одно название, не правда ли?
Напомню вкратце сюжет: три друга приехали в пионерлагерь на день раньше всего отряда со специальным заданием: украсить помещение к приезду ребят. Чувствуете тонкую травестию? – рассказчик, Мишка и Костя – это просто доблестные энтузиасты, мчащиеся на социалистическую стройку с патологическим прямо-таки рвением.
Но самый смак рассказа начинается, когда трое друзей ложатся спать. Возникают детские переживания и страхи, за которыми нетрудно разглядеть переживания и страхи всякого советского гражданина той поры.
“После чая Мишка запер на крючок дверь и еще веревкой за ручку привязал.
– Чтоб не забрались разбойники, – говорит (читай: чтоб энкавэдэшники не сразу взломали дверь. – M.)
– Не бойся, – говорим мы, – никто не заберется (ах, какая глупая самонадеянность! – M.)
– Я не боюсь. Так, на всякий случай. И ставни надо закрыть (Мишка явно дает фору своим tup’оватым, нерасторопным друзьям; такой не только в пионерлагере, но и в лагере для заключенных не пропадет: чувствуете, кстати, эту неприкрытую параллель между двумя видами лагерей? – M.)
Мы посмеялись над ним, но ставни все-таки закрыли, на всякий случай, и стали укладываться спать. Сдвинули три кровати вместе, чтоб удобнее было разговаривать.
Мишка стал просить пустить его в середину. Костя говорит:
– Ты, видно, хочешь, чтоб разбойники сначала нас убили, а потом только до тебя добрались. Ну ладно, ложись.
Пустили его в середину. Но он все равно, должно быть, боялся: взял в кухне топор и сунул его себе под подушку”.
Мишка – явно тот самый герой, о котором так мечтал и страдал Солженицын: он хочет сопротивляться проклятым оперативникам!
В реальной жизни, как мы, не без помощи Солженицына, знаем, прецеденты сопротивления арестовывающим были ничтожно редки. Но Носов пишет детские рассказы, а следовательно: они у него всегда – маленькие утопии, грустные мечты. Черты национального характера, тем не менее, отчетливы и даже выпуклы:
“Потушили мы лампу и стали в темноте рассказывать друг другу сказки. Сначала рассказал Мишка, потом я, а когда очередь дошла до Кости, он начал какую-то длинную страшную сказку про колдунов, про ведьм, про чертей и про Кощея Бессмертного. Мишка от страха закутался с головой в одеяло и стал просить Костю не рассказывать больше эту сказку. А Костя, чтоб попугать Мишку, принялся по стене стучать и говорить, что это черти стучат (голубые канты, дескать, пришли, открывайте! – M.) Мне самому сделалось страшно, и я сказал Косте, чтоб он перестал”.
Все так: для русского человека и жизнь в тоталитарном обществе – своего рода игра, в ней есть определенный азарт, острые ощущения; можно собираться на кухне и травить подсудные анекдоты либо потушить свет и смотреть в окно: подъедет ли, мол, черный воронок? а если подъедет, то за кем? за мной или за соседом?..
Знаменательный диалог происходит, когда ребятам показалось, что стучат в дверь (на самом деле, согласно утопическим законам носовской прозы, это всего лишь вороны клевали на крыше рябину):
“– Выйти, – говорит Костя, – да накостылять им по шее, чтоб не мешали спать!
– Еще нам, – говорю, – накостыляют. Вдруг их там человек двадцать! (правильно, их всегда много, и они всегда при оружии. – M.)
– А может, это и не люди!
– А кто же?
– Черти какие-нибудь”.
Конечно, нелюди! Под верховным предводительством хромого непарнокопытного Люцифера-Сталина! И имя им – Легион!..
Рассказ заканчивается хорошо: черный воронок так и не приезжает. Но – еще не вечер! Об этом недвусмысленно заявляет концовка рассказа:
“С тех пор все считают Мишку храбрецом, а нас с Костей трусами”.
А от трусости до вредительства и измены один шаг. Ох, напишут еще на главного героя и Костю донос, точно напишут! Что там в заглавии-то у нас? Да, “Стук-стук-стук”…
3. “Про Гену”
“Про Гену” – вдохновенная пародия на произведения о социалистическом соревновании, написанная, причем, глумливым слогом Зощенко. Обратите внимание на такие, например, пассажи в самом начале рассказа:
“Гена был, в общем, хороший мальчик. Ничего себе паренек. Как говорится, не хуже других детишек. <…>
А учился Гена ничего себе. Как говорится, не хуже других. В общем, неважно учился”.
И таким тоном, заметьте, говорится не о пошлом мещанине, доставшемся революции в наследство от царского режима, а о доблестном юном пионере, потенциальном стахановце.
Правда, очень быстро по ходу произведения выясняется, что Гена – скорее антистахановец. Напоминаю сюжет: Гена отправляется собирать с одноклассниками металлический лом, но вместо этого катается с горки на санках. Так проходит день за днем, и Гена не только не собрал ни килограмма лома, но и вконец запустил учебу.
Неправдоподобные цифры из простахановских передовиц издевательски обыгрываются здесь в теме Гениного вранья отцу:
“– А много ты собрал лому? – спросил Гену папа.
– Сорок три килограмма, – не задумываясь, соврал Гена.
– Молодец! – похвалил папа и стал высчитывать, сколько это будет пудов”.
Гена глумится над всем самым святым, что есть у советского пролетария:
“За ужином Гена ел с большим аппетитом. Глядя на него, папа и мама радовались. Им всегда почему-то казалось, что Гена ест мало и от этого может похудеть и заболеть. Увидев, как он уписывает за обе щеки гречневую кашу, отец потрепал его рукой по голове и, засмеявшись, сказал:
– Поработаешь до поту, так и поешь в охоту! Не так ли, сынок?
– Конечно, так, – согласился Гена”.
В этом рассказе – только яростное измывательство над стахановцами, политических намеков нет: ни про Троцкого, ни про ГУЛАГ. Тем проще и безобиднее он кажется, но некоторые другие рассказы Носова читать поистине жутко.
Взять хотя бы рассказ конца 1930-х гг. “Огурцы”. Там маленький мальчик срывает с колхозного огорода несколько огурцов, а вусмерть перепугавшаяся мама отправляет его обратно, чтобы он вернул все овощи страшному дедушке с ружьем (аналогия с добровольными признаниями в антисоветской деятельности налицо).
Другие рассказы Николая Носова вы, я надеюсь, оцените теперь и без меня. Особенно рекомендую следующие произведения: “Огородники” (пародия на “Поднятую целину” (1932) Михаила Шолохова); “Фантазеры” (о том, каково приходится в советской России наследникам модернизма); “Саша” (о том, что в СССР даже дети больше всего на свете боятся Милицанеров) и т. д.
Приятного вам, как говорится, деконструктивного чтения. Но помните, что Николая Носова, как и “Архипелаг ГУЛАГ”, не рекомендуется читать на ночь.
16. Гретхен, Гретхен…
Стиснув зубы, промолчу. Я буду выше (хотя это и без того очевидно; я выше всех на свете) подонка и не разражусь сквернейшей бранью на его моськины наскоки на святыню.
III
Ах, гибель мне грозит!
Со мной все кончено, я предан, я убит!
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
C h o r u s m y s t i c u s
М и с т и ч е с к и й х о р
Здесь – заповеданность
Истины всей.
Вечная женственность
Тянет нас к ней
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
О небо! Где предел жестокости людской?
Встречался ль кто еще со злобою такой?
Как? К ней я прихожу, взволнован и встревожен,
И я же виноват! И я же уничтожен!
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Ф о р к и а д а
Как раздирает уши резкость трубная,
Вселяется в мужчину ревность грубая,
Долбя о том, чем обладал он некогда
И что невозвратимо им утрачено
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Иду, сударыня, но тотчас возвращусь
И правды я от вас любой ценой добьюсь!
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Ф о р к и а д а
Стара и все же не стареет истина,
Что красота не совместима с совестью
И что у них дороги в жизни разные
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Ах, разделите же со мною возмущенье!
При всей моей любви не нахожу прощенья
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
О, извращенная натура человеческая! Холодность нас воспламеняет, а пылкость охлаждает
Луис Велес де Гевара. “Хромой Бес”
(перевод Е. Лысенко)
Или осмелитесь без всякого стесненья
Вы этому найти подобье извиненья?
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Я – неуловимый мститель.
В моей незауряднейшей из жизней возникла новая величественная цель: твой кумир, идолопоклонник-читатель, грязный фронтмен великой группы “Фауст и пацаны” очень скоро будет уничтожен и раздавлен. Так что не обессудь, читатель-фанатель.
Виной всему – катастрофический телефонный разговор с царицей бескрайних полей моего сознания, маниакальной Маргаритой.
– Маргариточка, куда же ты пропала?
– Ой, это ты?
– Ну конечно же. Сам. Чувствуешь, какую честь тебе оказываю?
– Хм, да… Очень рада.
– Еще бы! Я повторюсь: куда же ты пропала?
– Извини, но мы тогда совершили глупость.
– Разумеется, “заниматься глупостями” – это прелестный эвфемизм, Риточка, но к чему ты клонишь?
– К тому, что это не повторится.
– Хо-хо! Не повторяется такое никогда? А я убежден, что мы еще и не так выложимся.
– Ты, кажется, не понимаешь – я была не в себе, и все это…
– Ты была расстроена, но ведь я как добрый доктор Оргазмит рассеял твою расстроенность божественным ветерком.
– Черт, неужели ты не хочешь понять?..
– Что понять, Ритусик? Я пойму все что угодно.
– Прежде всего, я тебе не рейтузик.
– Как скажешь, Ритуша. Шутка затянулась, нет?
– Никто не шутит, уважаемый. Очнись! Это была gnus’ная выходка gnus’ной девчонки. Извиняюсь, если от этого тебе станет легче. Я понапрасну все это проделала.
– “Понапрасну проделала” – какой слог…
– Да, да, я – скудоумная провинциалка. Что тебе вообще от меня, дуры, нужно?
– Твой гнев ввергает меня в величайшее недоумение, Маргуша… Снова этот ублюдок? Давай я разорву его в клочья вместе с контрактом. Отберу славу и деньги, отправлю назад в Бобруйск – это мне раз плюнуть.
– Ни в коем случае! Господи, что я натворила?!
– Милая Марго, скажи наконец, в чем дело?
– Ффф! Я виновата, виновата, виновата перед тобой, и все такое… Но… Я люблю Гену, и он – единственный для меня человек… А с тобой… Это… Минутное… Замешательство, помешательство, назови как хочешь… Я немного больная на голову, Гена тебе не говорил?
Какой удар, лишенный потрясений, живущий растительной жизнью читатель! Признаться, только такой же бессмертный Бог как я не умер бы в ту же секунду от шока. Заметь себе, хилый читатель, я даже не повредился в рассудке и запросто описываю этот кошмар на потребу тебе и всей остальной поганой публике.
Вообрази себе (хотя куда тебе! ведь ты лишен этого мощного источника, из коего пьют только истинные художники), как я был взбешен, уязвлен и огорчен! Но не имеющая измеримых границ любовь моя (запасы которой в мощном сердце короля мира поистине неисчерпаемы) заставила меня сдержать в себе всю ярость (а ведь я был готов сжать gad’кий шарик под названием Земля в кулак и растереть в порошок!) и продолжить беседу с умопомрачительной, в уме помрачившейся дивой в лучших традициях дипломатической индифферентности.
– Ты… любишь… этого… mrakobes’а… сволочь, ублюдка, недоноска, жертву аборта, выродка, отродье, гниду, мразь, тварь, педераста, idiot’а, вшу, dermo’вую skot’ину, паскуду, gad’ину, loh’а, сявку, извращенца, опущенца, лишенца, zadrot’а, членососа, жополиза, govno’еда, спермохлеба, gondon’а, амебу, urod’а, frik’а, luzer’а, daun’а, козляру???
– ПРЕ-КРА-ТИ СЕЙ-ЧАС ЖЕ!!!
Мне показалось, что я услышал нервный топот ее ног. Ее восхитительных ножек, которые я совсем недавно вылизывал с тщательностью фанатичной посудомойки.
Но я все еще не мог до конца прийти в себя.
– Ты… сказала… что… л-любишь… Г-г-г… (я был не в состоянии произнести это имя; я до сих пор не в состоянии; то, что я написал его несколькими строками выше стоило мне прегромадных усилий) Г-г-г… Govno ты это, значит, любишь?!
– Да, я люблю это govno, и можешь оставить меня с моим govno’м в покое.
– Ты пришла тогда ко мне в прелестных, но вызвавших мой справедливый гнев слезах. Мне казалось, я спас тебя. Освободил.
– Нет, нет… – шептала она. Я отчетливо представлял себе, как она судорожно мотает своей пленительной головкой из стороны в сторону. О великая Маргарита, ты слишком хороша для этого pozor’ного мира! У тебя колоссальные проблемы с головушкой, ибо ты по чудовищной несправедливости далеко не сразу попала в мой сказочный дворец, а навсегда была искалечена жизнью вдалеке от меня и моей всепобеждающей любви.
– Ты плакала, – упорствовал я. – Со мной перестала плакать. Приди ко мне, и перестанешь навсегда.
– Я плакала, потому что я дура. Капризная, слабонервная kretin’ка. К тому же сучка, изменница, стерва и шваль. Я всегда плачу. Всегда огорчаю Гену. Пора исправляться.
– Вовсе нет, – в ошеломлении пробурчал я.
–Да-а-а, – плаксиво протянула она.
От волнения я начал говорить словами Альцеста (перевод обожаемой Танечки Щепкиной-Куперник всегда со мной, в моей божественной памятливой голове).
– Так душу унижать и подло и бесчестно, отнюдь с достоинством душевным несовместно. Случись бы мне, на грех так поступить когда… Да я б повесился сейчас же со стыда!
– Вот я, наверно, скоро и повешусь.
– Огонь моей любви – в то верю я глубо́ко – очистит душу Вам от накипи порока.
– Ой, сомневаюсь.
– Сударыня! Ваш нрав мне душу истерзал, Вы мучите меня подобным обращеньем.
– Я уже сказала: извини!
– Дурацкий смех его и тоненький фальцет – затронуть сердце Вам нашли они секрет?
– Сердцу типа не прикажешь.
– О, если б сердце мне из Ваших вырвать рук, избавить бы его от нестерпимых мук.
– Да забирай на здоровье – мне твое сердце как-то без надобности.
– Мой презирают гнев и с дерзкой похвальбой смеются над моей последнею мольбой! Однако все-таки у сердца нет забвенья, нет силы разорвать постыдной цепи звенья, вооружить себя я не имею сил презреньем к той, кого так сильно полюбил!
– Да постарайся уж вооружить. Уверена, у тебя легко получится.
– И слишком хорошо Вы пользуетесь тем, что окончательно при Вас рассудок нем. Так прекратите же скорей мои страданья, скорее для себя найдите оправданья.
– Вот еще! Не собираюсь я ниче находить!
– О, притворитесь же, что любите немного! Я притворюсь тогда, что верю в Вас, как в Бога!
– Так, мне это надоело. Кажется, я сейчас выключу телефон.
– Чтоб Ваша красота моею лишь была, я, право, иногда готов желать Вам зла: чтоб никому кругом любви Вы не внушали; чтоб жили в бедности, в унынии, в печали…
– Вот уж спасибо. Я и так Геночке моему не шибкую любовь внушаю, а тут ты еще готов постараться…
– Чтоб я один, один своей безмерной властью исправил суд небес, один привел Вас к счастью, чтоб с гордой радостью мог убедиться я, что все, что есть у Вас, дала любовь моя!
– Какой-то нарциссический эгоцентризм, а?
– Прощайте навсегда! Как тягостную ношу с восторгом наконец я ваши цепи сброшу!
– Вот и чудно – гудбай! И одна громадная просьба: не звони мне больше, пожалуйста. Пока-пока!
– Маргари…
Ужас сгустился вокруг моего трона. Мир стал погружаться во мрак по моему равнодушному повелению. Тысячи метеоритов направил я своей всесильной дланью к нашей жалкой планете, чтобы разнести ее вдребезги…
Но – стоп. Спокойствие. Только спокойствие. Собранность и рассудительность украшают богов. Разберемся как следует. Апокалипсис отложим на самый уж черный день. Пока все еще не так плохо. В конце концов, шесть секунд назад я еще с ней разговаривал…
Я понял: это испытание. Испытание, достойное только самой титанической личности и подсильное только самому всемогущему разуму.
Кажется, последнюю реплику Альцеста я припомнил совсем некстати. “Прощайте навсегда…” – да, это не совсем удачно получилось. Будто в бреду (и боги бредят).
О, Сатана! Прыгнуть бы со скалы, разбежавшись! Чтоб – вот я был, и чтоб – а вот меня не стало! И когда об этом вдруг узнает Ма… Тогда, может, хоть поймет, КОГО ОНА ПОТЕРЯЛА!!!!!!
Да, восхитительные приемчики гения здесь никуда не годятся. Как, Бог возьми, использовать молчание, если с тобой просто не хотят разговаривать?! Если тебе запретили даже звонить, а не то, что видеть и трахать?!?!
Ей-дьяволу, прыгну со скалы!.. Впрочем, нет. Будет очень жаль, если великий человек умрет.
Но мне срочно надо было как-то сублимировать свою вскипевшую силищу.
И я создал текст к третьему суперхиту группы “Фауст и пацаны”:
Седьмое доказательство
Берлиоз сказал: “Интересно плетете,
Такое не привидится и в наркотическом полете”.
Но профессор тут сказал без всякого стесненья:
“Но я там был, мед-пиво пил, и ты, чувак, поверь мне!”
Берлиоз подумал: “Это точно псих,
Надо соглашаться с ним, пока он не сник”.
И сказал он профессору (стегать-колотить!):
“Профессор, а вы где собираетесь жить?”
Профессор был совсем, совсем не дурак:
“А в твоей, говорит, квартире, понял, мудак?”
Берлиоз говорит: “Посидите с Ванюшей”,
А сам в психушку побежал, подлец какой, слушай!
Профессор напоследок слегка протестует:
“Вы только уж поверьте, что дьявол существует.
И на это есть доказательство седьмое,
Самое, самое, самое крутое!”
Берлиоз как птица подлетел к турникету,
Совершенно не заметив красного свету.
Поскользнулся наш loh на подсолнечном масле,
Помните, дети: дороги опасны!
Трамвай накрыл Берлиоза на fig –
Этот chudachok создал большой трафик,
На откос на булыжный бросило предмет:
Это была отрезанная bashka Берлиоза, привет!
А теперь – страшная месть.
Current mood: moody (да, весьма мудацкое)
Current music: Иосиф Кобзон – “Погоня”
4
Вигилия четвертая
Проклятый картофель! – Этот самый, этот самый, этот самый… – Порочная грешная. – Обернулась, улыбнулась. – Волков бояться – в лес не ходить. – Инквизиция! Инквизиция! – Осквернение Господа нашего. – Сжечь бы его на костре! – Зуд страстей. – Сука и кобель.
Как же мне так-таки сообщить доктору Фаустусу о том ужасном, что произошло с прекрасной Гретхен?
Ведь я спрятался в саду, ведь я спрятался в кустах, и я видел, видел, видел, видел, видел, видел – ах!
Видел, как Гретхен нюхала маргаритку, как вдруг подошел к ней этот самый, этот самый, этот самый Мефостофиль. Вот ведь проклятый картофель!
Подошел сзади – и хвать ее сзади за – –
А эта порочная грешная Гретхен обернулась, улыбнулась.
“Право, я не могу уйти с вами!” сказала негодница.
“Да отчего же?” насупился Мефостофиль.
“Ах, я боюсь”, закатила глаза порочница. “А ежели я токмо что и изведаю с вами, что горя”.
“Бояться горя – счастия не знать”, пробурчал картофель. “Не видала в жизни горя? – полюби меня”.
“Ах, да я и так уже…” взломила руки греховница. “И так ужо вас взлюбила”.
“Так побежим со мной же, девушка”, осклабился gnus Мефостофиль.
Меня охватило желание крикнуть что есть мочи: “Инквизиция! Инквизиция!” Но я побоялся спугнуть мерзкого картофеля.
“Я не могу”, стыдливо отводила глаза греховодница.
“Что, докторишку жалко?” сказал Мефостофиль.
“Ах, нет”, сказала грех-Гретхен. “Но он такой-сякой…”
“Что ж делать”, сказал картофель. “Уж такой chudila”.
“Ага”, кивнула Гретхен. “Токмо в дверь войдет – и началося: буравит своими острыми глазенками, насмехается, хитроумничает, ни во что никого не ставит. Че такое любовь, он ваще как бы не знает, gad’ина такая. Шут гороховый! Я даже молиться при нем не желаю, боясь осквернить Господа нашего произношением священных слов, когда рядом это отродье”.
“О чуткость ангельских догадок!” сказал Мефостофиль. “Так ты знаешь, что он – адская шлюшка?”
“Да, знаю”, сказала шлюшка. “Сжечь бы его хотелося. На костре бы”.
“А у меня позыв другой”, сказал картофель. “Какой-то зуд страстей угарных”.
“Угарно!” обрадовалась шлюшка.
“Бежим со мною навсегда”, схватил ее за руку Мефостофиль.
И они убежали навсегда, суки. Сука и кобель то бишь.
Разнесчастный доктор Фаустус!..
Комментарии к “4”
Эпизодец представляет собой угодничающий фарс, несусветное лжеутешение Богу (мне). Очевидно, что gnus’ная gnus’явка-автор – очередной мой свихнувшийся фанат, “мстящий” вместе со мной презренному “Фаусту”. Как бы то ни было, эти подлизывания мне претят: лезть в личную жизнь создателя Вселенной – большая ошибка и неосмотрительность. Продолжаю с вездесущей легкостью ногтем левого мизинца давить жалкие претензии автора на смешную сопричастность ко мне и к моей образцовой жизни протовеликомученика.
18. Ведь я спрятался в саду, ведь я спрятался в кустах, и я видел, видел, видел, видел, видел, видел – ах!
Gnus’ные, pozor’ные вирши.
19. Видел, как Гретхен нюхала маргаритку…
Пасквилянтик, кажется, считает, что убивает сразу двух жирно-элитных зайцев: во-первых, очередной намек на святейшую из святынь и легендарнейшую из легенд (но никакая паскудная игра слов не затронет честь моей королевы; моя защита стальным колпаком накрывает ее от подобных нападок; и даже такое простое оружие, как мое элементарное равнодушие к подобным экивокам, наносит ослоумцу сокрушительный удар), а во-вторых, намек на еще одну уникальную мою монографию.
Это была одна из гениальнейших моих выдумок, и если автор знает даже об этом, не получившем широкой огласки эпизоде моей творческой биографии, он поистине – большущий мой почитатель. Речь идет о начатой (но из-за УСК неожиданно потерявшей всякий смысл) мною книге “Все шедевры мировой литературы в пересказе для самых маленьких”. Успел я пересказать малышам только двух любимейших моих авторов – Баркова и Жана де Берга. Эти две главы незаконченной книги были опубликованы в детских изданиях – одна в газете “Веселая литературочка”, другая – в журнале “Напыжик”. Инфантильный автор с удовольствием, надо полагать, читал в свое время “Напыжика”, с помощью которого и состряпал очередную свою скудоумную реминисценцию. Комментируемая фраза, конечно же, восходит к знаменитой сцене романа де Берга “Образ” – сцене в саду, которую я подробно переработал для детишек. Ну и – долой голословие! Вспомним и этот мой непереиздававшийся литературоведческий шедевр:
Все шедевры мировой литературы в пересказе для самых маленьких
Иван Барков
Стихотворные сочинения (1750-1760-е гг.)
Дорогой дружок, когда тебе будет исполняться лет где-нибудь уже 16, попроси у папочки или у мамочки, чтобы тебе подарили на твой славный шестнадцатый день рождения книжечку стихов великого русского поэта Ивана Семеновича Баркова.
Хотя я, дорогой дружок, подозреваю, что ты и до 16 лет очень даже можешь заинтересоваться этим поэтом и самостоятельно поискать его стишки в Интернете.
Вот тут-то и начинается небольшая проблемка. Видишь ли, малыш, Иван Семенович Барков – это, конечно, первый великий русский поэт, но написал он очень мало: взрослые дяденьки-филологи аж животики надрывают от смеха, когда узнают, насколько мало этот прославленный Иван Семенович написал.
Дело в том, что Иван Семенович придумал совершенно новый способ как стишки писать. И ему сразу, конечно, все вокруг начали подражать: мол, мы тоже хотим по-новому стишки писать, а не по-старому.
И поэтому сегодня Ивану Семеновичу Баркову всякие невежественные дурачки приписывают чуть ли не все стишки, написанные открытым им способом. Тогда как это, дружок, ну совершенно неправильно.
Так что ты лучше попроси у папочки и мамочки, чтоб тебе подарили серьезную книжечку стишков Ивана Семеновича Баркова, где будут только такие стишки, насчет которых более или менее можно поверить, что их именно Барков писал, а не еще кто-то там.
Если ты, дружочек, будешь читать именно такие серьезные книжечки, то ты тогда, может, и филологом станешь, а это очень славная профессия. Филологи, дружок, – это такие дяденьки и тетеньки, которые изучают слова, которыми ты, деточка, и все люди вокруг разговаривают, а также такие слова, из которых составляются разные книжечки вроде той, которую ты сейчас читаешь.
Я, кстати, то есть писатель, который написал вот эту книжечку, которую ты сейчас читаешь, – филолог как раз и есть. Видишь, какая это интересная профессия. Филологи могут почти все, что им угодно делать. Даже детские книжечки писать.
Но вернемся, дружок, с тобой к Ивану Семеновичу Баркову. Ты, дружочек, уже должен был проходить в школе другого великого русского поэта – Александра Сергеевича Пушкина. И уж точно ты читал сказочки этого замечательного писателя. А вот Иван Семенович Барков жил еще раньше, чем Александр Сергеевич Пушкин. Поэтому если твоя учительница будет говорить, что первый великий русский поэт – это Александр Сергеевич Пушкин, то ты ей не верь. Первый был Иван Семенович Барков. Так и знай.
Тебе, дружочек, еще рано читать стишки Ивана Семеновича Баркова. И даже не потому, что Иван Семенович немного нехорошие словечки употребляет в своих стишках, которые маленьким ребятишкам вроде тебя еще, конечно, рановато знать. Но рано тебе читать стишки Ивана Семеновича Баркова прежде всего потому, что он писал очень по-старинному. Если тебе сейчас дать любой стишок Ивана Семеновича, так ты его просто не поймешь ни капельки.
Поэтому я тебе чуть-чуть расскажу сейчас про некоторые стишки Ивана Семеновича, а ты потом, когда уж вырастешь, сам их и прочитаешь, договорились? И тогда-то ты их уже поймешь, и они тебе наверняка понравятся.
1. “Приапу” (ода)
Первый стишок Ивана Семеновича Баркова, о котором я тебе расскажу, называется “Приапу”. Это, дружочек, ода. Ода, малыш, – это такой стишочек, который кого-нибудь, что называется, превозносит. То есть стишочек, который кого-нибудь расхваливает: мол, какой у нас этот дяденька, кому ода посвящается, хороший да пригожий. А если ода тетеньку имеет в виду, то и про тетеньку там будет так же говориться. И оды обычно так и называются – Ода там тому-то или Ода там этому-то. Ты даже, малыш, сам можешь попробовать как-нибудь оду написать. Например, когда у твоего папочки или у твоей мамочки случится вдруг день рождения, ты возьми, да и напиши стишок. Так как папочку и мамочку ты очень любишь, ты обязательно похвалишь их в этом стишке. И назвать такой стишок можно очень просто – например, “Моей мамочке”. Или наоборот – “Моему папочке”. Он, конечно, у тебя ребяческим получится, такой стишок, детским. Но папочке или мамочке все равно будет очень приятно, в этом можешь не сомневаться.
А вот оду “Приапу” Иван Семенович Барков написал, когда он уже был взрослым. И она у него очень хорошей получилась, взрослой и поэтической. Правда, он ее не папочке своему, конечно, посвятил и не мамочке там никакой… Он ее посвятил Приапу.
Ты, конечно, дружок, сейчас, спросишь: “А кто такой этот Приап?” А я тебе отвечу. Приап, деточка, – это был такой бог. Конечно, его не было, никаких богов не существует и не существовало никогда. Но Приапа вместе с другими богами выдумали древние люди, которые были очень неграмотные, боялись всех явлений природы, вот и насочиняли себе богов, чтобы не так страшно было. Но про богов этих древними людьми придуманы разные сказки и рассказы. И поэтому про таких богов говорят, что они, мол, были. В сказках они действительно вроде как были, вот поэтому так и говорят.
Так вот: Приап, деточка, – это был такой сказочный бог, который у древних людей отвечал за то, чтобы у них, мол, появлялись детишки. Смешно, конечно, подумать сегодня, но древние люди всерьез думали, что если б не этот бог, то у них и детишек бы никогда не появлялось.
Вот Иван Семенович Барков этого бога в шутку, так сказать, и расхваливает в своем стишке.
В этом стишке рассказывается о том, как приходит к Приапу один дедушка. И рассказывает Приапу этот дедушка о своей жизни. О том, что помогать людям, чтоб у них появлялись детишки, дедушка начал еще в детстве. И не только людям, а еще зверям и птицам. Но дедушке и этого показалось недостаточно. Тогда он решил сойти в ад и теням умерших людей тоже помочь, чтоб у них, мол, и на том свете детишки продолжали появляться.
Ад, дружок, – это тоже одна из сказок, которые древние люди придумывали себе в облегчение. Чтоб не так страшно было жить, древние люди себе придумали, что все старенькие дедушки и бабушки, когда умирают, не исчезают, мол, а попадают в ад. И якобы живут в этом аду в виде теней. Это все, конечно, неправда. Но ода Ивана Семеновича Баркова – это вроде как сказка. Поэтому мы, дружок, с тобой сделаем вид, что все это существует – и ад, и Приап. На время, конечно, сделаем вид, только пока читаем эту сказку.
Дедушка, значит, рассказывает Приапу о том, как спустился он в ад. Там дедушка с успехом помог всем теням умерших людей с появлением у них детишек. Но в аду дедушке пришлось пережить столько всего страшного, что он даже потерял свой дар помогать людям с появлением детишек. Вот этот дедушка и пришел к Приапу, который появлением детишек, так сказать, заведует, чтобы Приап вернул дедушке его замечательный талант. И Приап, конечно же, с радостью помогает дедушке в этом.
Вот о чем, собственно, эта ода и рассказывает.
2. “Дурносов и Фарнос” (трагедия)
А другое сочинение в стишках Ивана Семеновича Баркова, о котором я тебе, дружок, расскажу, называется “Дурносов и Фарнос”. Это уже не ода, а самая настоящая трагедия.
Трагедия, дружок, – это такой вид книжек, где написана история, которую надо в театре показывать. Был в театре когда-нибудь? Если был, должен был заметить, что там показывают разные истории. А истории эти для театра тоже пишут писатели. То есть почти те же люди, которые пишут стишки и рассказы. Такие истории для театра называются пьесами.
А трагедия – это такой вид пьес, где происходит что-то очень грустное и печальное. И заканчивается все в такого рода историях обычно очень плохо.
Самая знаменитая трагедия в мире – это, чтоб ты знал, дружок, трагедия “Гамлет” английского писателя Уильяма Шекспира. Если твоя школьная учительница по литературе – не дурочка, то ты обязательно будешь с ней как-нибудь проходить эту самую знаменитую трагедию.
Ну а если твоя школьная учительница по литературе – дурочка, которая считает, что первым великим русским поэтом был Александр Сергеевич Пушкин, а вовсе не Иван Семенович Барков, то тогда, конечно, никакого “Гамлета”, малыш, тебе с ней проходить не придется.
Но зато теперь ты будешь знать, что у русского писателя Ивана Семеновича Баркова тоже есть замечательная трагедия. О ней я тебе сейчас и расскажу.
В этой трагедии есть несколько главных героев. Прежде всего, это Миликриса. Миликриса – это молодая тетенька. Следующий герой – это Дурносов. Дурносов – это дяденька, который любит Миликрису. Любит – ну то есть он хочет на ней жениться и завести с ней детишек, как когда-то сделали твои папочка и мамочка, благодаря чему ты, дружочек, собственно говоря, на свет и появился.
Еще один герой – это Фарнос. Фарнос – это довольно-таки противный дяденька. Он тоже любит Миликрису, да вот только она его ну ни капельки не любит. Потому что она любит Дурносова. У них взаимная любовь, что называется.
И еще один герой – это Долгомуд. Долгомуд – это папочка Миликрисы, который хочет, чтобы Миликриса вышла замуж именно за Фарноса. Потому что Фарнос, видите ли, – приятель этого Долгомуда.
Вот из-за всего этого вся трагедия у этих героев и получается.
В трагедии, да будет тебе известно, дружок, самое главное – это всегда самый конец. Там происходят всякие страшненькие кошмарики. А до этого в трагедиях, в основном, болтовня и, ты бы, наверное, даже сказал, скукотища.
Поэтому и про “Дурносова и Фарноса” я тебе, дружочек, самый конец расскажу. Если знаешь конец трагедии, значит знаешь и всю трагедию целиком. Это, дружок, закон, можно сказать, трагедии.
Так вот, в конце Фарнос дал Дурносову какое-то лекарство, и Дурносов из-за этого лекарства заболел в самый важный момент. То есть в тот, дружок, момент, когда говорил Миликрисе, как он ее любит и обожает. Ты, дружочек, вдумайся только, какая трагедия! Миликриса уже готова была согласиться стать женой Дурносова, чтобы они вместе стали заводить себе детишек, как Дурносов внезапно заболел. И Миликриса от испуга даже подумала, что Дурносов настолько важным образом заболел, что у него никаких сил не будет детишек заводить или еще там чего-то.
И в этот же самый, дружок, момент появляется Долгомуд и говорит Миликрисе что-то вроде: “Ну как? Пойдешь, мол, дочка моя, за друга моего Фарноса замуж?” И Миликриса, испугавшись вообще без мужа остаться, отвечает: “Да, мол, папочка. Пойду. Оставьте беспокоиться”.
Ты думаешь, дружок, это все? Трагедия, считаешь, уже состоялась? Так вот нет! Этого, знаешь ли, недостаточно еще для самой настоящей трагедии.
Поэтому в этот же самый момент Долгомуду и Миликрисе сообщают, что Фарнос немножко умер. Его одна лошадка как-то сильно уж лягнула. Фарнос всего лишь хотел ей помочь, чтоб у ней детишки появились, жеребята. Но лошадка же дурочка, она не понимает ничего. Испугалась чего-то – возьми да лягни Фарноса. Вот он, дружок, и умер, к сожалению. Нехороший он дяденька был, Фарнос этот, а все-таки жалко его.
Вот только теперь трагедия может оканчиваться, когда уж точно все хуже некуда получилось. В этом месте она как раз и оканчивается.
3. “Коза и бес” (басня)
Последний стишок Ивана Семеновича Баркова, о котором я тебе расскажу, дружочек, – это стишочек “Коза и бес”. Правда, про этот именно стишочек никак не известно, Иван Семенович Барков ли его написал или другой кто. Если насчет оды “Приапу” и трагедии “Дурносов и Фарнос” ученые-филологи подумали-подумали, да и решили считать, что эти сочинения именно Иван Семенович Барков написал, то насчет стишка “Коза и бес” они ничего такого не решили. Неизвестно, говорят, кто его написал. Может, Иван Семенович Барков, а может, и нет.
Но мы с тобой, дружок, поговорим об этом стишке так, как будто его все-таки Иван Семенович Барков написал. Но ты просто знай, что в этом случае ничего доподлинно неизвестно, вот и все.
“Коза и бес”, дружочек, – это басня. Басни, дружок, – это такие стишки или даже не обязательно стишки, а какие-нибудь там, например, рассказы, где рассказываются разные поучительные истории из жизни зверюшек. Но зверюшки в этих историях – только для того, чтоб интересней было. На самом деле мы должны понимать, что за этими зверюшками скрываются как бы настоящие люди. И вот про них-то в баснях и рассказывается. Про то, какие люди бывают нехорошие или наоборот – хорошие.
Ты, дружочек, наверняка уже читал басни еще одного великого русского писателя – Ивана Андреевича Крылова. Иван Андреевич Крылов написал такие басни, как “Ворона и лисица”, “Мартышка и очки”, “Слон и Моська”, “Кот и повар” и так далее.
А вот Иван Семенович Барков, значит, написал басню “Коза и бес”. Хотя, может быть, и не он написал, о чем мы уже договорились с тобой помнить, дружок.
Лично я не помню у Ивана Андреевича Крылова ни одной басни, где были бы коза и бес. Даже по отдельности таких персонажей у Ивана Андреевича Крылова вроде бы нету – ни козы, ни беса. Есть, правда, у Ивана Андреевича Крылова басенка “Дикие Козы”, но она как-то совсем не похожа на басенку “Коза и бес” Ивана Семеновича Баркова, который, может быть, ее и не писал.
В басне “Коза и бес” одна коза заходит как-то в лес. И встретился козе в этом лесу бес. Бес, дружочек, – это такое вымышленное существо из сказок. Его еще называют чертом. Ты его, дружок, не пугайся, беса этого. Ты помни всегда, что он только в сказках существует. А в жизни его, стало быть, ну ни за что нельзя встретить. Потому как он придуманный герой, а не такой, который в жизни бывает.
И вот этот выдуманный бес подходит в этой басне к козе. К козочке. Подходит, значит, к ней и решает сделать так, чтобы у козы детишки появились. А козочка не хочет от бесика такой помощи. И кричит нечеловеческим, дружок, голосом. Не человеческим, дружочек, а козьим. “Ме” то есть, “ме”, – вот так эта козочка, значит, кричит.
И тут сбегаются из лесу все звери и решают по ошибочке, что козочке надо помочь, чтоб у ней детишки появились. Они ж, дурачки, не понимают козьего языка, вот и поняли все неправильно. Среди этих зверюшек, дружок, были волк, заяц, медведь, а также – не удивляйся, дружочек, – Зосима-старец и все монахи. То есть Зосима-старец и все монахи вроде как тоже зверюшками в этой басенке оказались.
Вот такая вот странненькая, но забавненькая басеночка.
На этом, дружочек, пока все с Иваном Семеновичем Барковым. Не забудь теперь вернуться к Ивану Семеновичу Баркову, когда вырастешь. Это великий российский поэт. И не знать его некультурно. А ты, дружок, будешь очень культурным человеком, я просто уверен. И обязательно все стишки Ивана Семеновича Баркова прочитаешь. Вот пока что, дружочек, и все, что я намерен был по этому поводу тебе рассказать.
Жан де Берг
“Образ” (“L’Image”, 1956)
А эту книжечку, дружок, ты сможешь прочитать уже где-нибудь в 17 лет. Она жутко интересная и совсем коротенькая – всего только 10 главок. Сейчас я тебе расскажу, о чем в этой книжечке рассказывается.
Первая главка называется “Вечер у N”. Речь там идет вот о чем.
Один дяденька встретил одним прекрасным вечером одну прекрасную тетеньку, с которой был когда-то знаком. С тетенькой была более молодая тетенька (для твоего удобства, дружок, мы назовем ее “девушечка”, ты не против?) Это была ее подружка.
Тетенька познакомила дяденьку с девушечкой. Девушечка очень понравилась дяденьке.
Но, знаешь ли, дружок, нашему дяденьке, скажу тебе по секрету, давно уже гораздо больше нравилась тетенька. Гораздо больше – в смысле, гораздо больше всех прочих тетенек и даже больше этой хорошей девушечки (давай-ка для удобства будем теперь писать слова “дяденька”, “тетенька” и “девушечка” с больших букв – так, как будто это имена: “Дяденька”, “Тетенька” и “Девушечка”. Ты, дружочек, конечно, понимаешь, что обычно эти слова нельзя писать с больших букв, так как это никакие вовсе не имена. Но мы на сегодня притворимся, что это имена, хорошо? Просто так нам удобней будет).
— У моей подружки (Девушечки) очень красивые глазки, — сказала Тетенька, обращаясь к Дяденьке. Она аккуратно приподняла Девушечку за подбородочек, и Дяденька смог убедиться, что глазки у Девушечки и вправду очень-очень красивенькие.
После того, как Дяденька убедился, какие красивые у Девушечки глазки, Тетенька предложила завтра встретиться всем в одном садике. И все дружно с этим согласились.
Вторая главочка называется “Розы в Багатель”. Там вот о чем.
Трое друзей пришли в красивенький садик, где росли прекрасненькие розочки.
Трое друзей (то есть Дяденька, Тетенька и Девушечка, а это были именно они), взявшись за руки, весело и вприпрыжку бегали по садику, разговаривали и смеялись.
Вдруг Тетенька предложила Девушечке:
— Послушай, Девушечка, дорогая моя подружечка. Почему бы тебе не сорвать эту очень красивенькую розочку?
И Тетенька показала пальчиком на действительно очень и очень красивый красный цветочек, который носит название – розочка (а есть еще и такое имя, дружок, – Розочка, но так как мы сейчас говорим о цветочке, а не о девочке, у которой могло бы быть такое имечко, то, как ты понимаешь, писать словечко “розочка” мы будем с маленькой буковки).
Девушечка радостно кивнула, подошла к розочке, но вдруг сказала:
— Но ведь здесь запрещается рвать розочки. Это ведь общественный садик, а не наш собственный.
Но хитрая Тетенька сказала:
— Э, да ведь это пустяки, дело житейское. Вот смотри-ка – по клумбам тоже запрещается ходить, а ты, Девушечка, уже стоишь на клумбе.
— Ой, и правда, — захихикала Девушечка.
— Так что можешь рвать, — сказала хитрая Тетенька. – Правила-то уже все равно нарушены.
И тогда Девушечка аккуратно сорвала розочку.
Друзья продолжили весело гулять по садику, но Дяденьке вдруг что-то пришло в голову:
— Послушайте, мои подружечки, — сказал он. – Не лучше ли будет выбросить эту розочку в кустики, а то на выходе нас может увидеть с этой розочкой сторож?
— Ой, ну что ты, Дяденька, — всплеснула ручками Тетенька. – Эта розочка такая красивенькая. Жалко будет выбросить такой красивый цветочек. Давай-ка, Девушечка, подумаем, куда мы сможем спрятать цветочек, который ты сорвала, — сказала Тетенька, обращаясь к Девушечке. – Почему бы тебе не поднять юбочку и не спрятать розочку там, под юбочкой?
Девушечка хихикнула и кивнула:
— Ну, давайте попробуем, — сказала она и приподняла юбочку.
Тетенька помогла Девушечке вставить розочку между пояском, который Девушечка обвязывала вокруг животика, и самим животиком. Но Тетенька нечаянно уколола Девушечку шипиком розочки в животик.
— Ой, какая ты неаккуратная, всегда у тебя так, — захныкала Девушечка.
— Ой, прости меня, пожалуйста, — сказала Тетенька.
Тут Тетенька увидела, что по ноге Девушечки катится капелька крови.
— Ой, — сказала Тетенька. – Ведь сейчас эта капелька крови испортит твой белый носочек.
И пока красная капелька крови еще не скатилась к белому носочку, Тетенька быстренько опустилась на коленки и слизнула языком эту капельку.
— Спасибо, — сказала Девушечка, вытирая слезы и снова уже улыбаясь.
Третья главочка называется “Чаепитие и его последствия”.
В этой главке друзья пошли пить чай. Они долго сидели за столиком и с удовольствием уплетали булочки с вареньем, запивая их вкусненьким чаем. Особенно много чаю выпила Девушечка.
А потом друзья снова отправились в садик.
Вдруг Девушечка прошептала Тетеньке что-то на ухо.
Тогда Тетенька сказала Дяденьке подождать их, пока они сбегают в кустики. Дяденька кивнул, отвернулся и стал ждать своих подружечек.
Четвертая главочка называется “Фальстарт”.
В этой главочке говорится о том, как через недельку Дяденька встретил Девушечку в книжном магазинчике, где она покупала какую-то интересную, по-видимому, книжечку.
— Приветик, — сказал ей Дяденька.
А надо сказать тебе, дружок, что Девушечка была очень скромной тетенькой. И если Тетеньку можно было назвать подружкой Дяденьки, то Девушечка никак не могла бы назвать себя подружкой Дяденьки. Ведь они виделись всего один раз. Поэтому Девушечке не очень понравилось, что Дяденька так уж весело крикнул ей на весь магазин: “Приветик!”
Поэтому Девушечка быстро убежала из магазина. А Дяденька смутился. Скажу тебе по секрету, дружок (хотя я тебе на это уже, кажется, намекал), что Дяденька был влюблен в Тетеньку. Влюблен – ну то есть он хотел пожениться на Тетеньке и завести с ней детишечек. Точно так же, как сделали когда-то твои папочка и мамочка.
А смутился он потому, что испугался, что Девушечка расскажет Тетеньке про то, как он ей, Девушечке, обрадовался, встретив ее в магазине, и Тетенька вполне может подумать так:
“Ах, он ей обрадовался! Ну так пускай на ней и поженится! Я-то думала, он в меня влюбился, а он, может, в Девушечку влюбился! Да я с ним даже дружить теперь перестану из-за этого!”
Испугавшись, чтобы Тетенька не успела так подумать, Дяденька пришел домой и сразу позвонил Тетеньке.
Но Тетенька, как ни в чем не бывало, сказала Дяденьке:
— А, приветик, Дяденька. Приходи ко мне. Я покажу тебе свои новенькие фотографии.
А надо тебе сказать, дружочек, что Тетенька работала фотографом. То есть она фотографировала фотоаппаратом буквально почти все на свете.
И Дяденька с удовольствием пошел к Тетеньке посмотреть, что она там еще такое нафотографировала.
Пятая главочка называется “Фотографии”.
В этой главке Дяденька рассматривает фотографии Тетеньки, которые Тетенька сама сфотографировала и теперь Дяденьке показывает.
На фотографиях, к удивлению Дяденьки, была сфотографирована Девушечка.
Шестая главочка называется “Искупительная жертва”.
После того, как Дяденька и Тетенька полюбовались на фотографии с изображением Девушечки, Тетенька вдруг сказала:
— Ты, Дяденька, недавно встретил Девушечку в одном магазинчике, да?
— Да, — сказал Дяденька. И добавил: — Девушечка со мной даже не поздоровалась.
— Ну ничего себе, — нахмурила брови Тетенька.
Тут пришла Девушечка.
— Эй, Девушечка, — сказала ей Тетенька. – Ты почему это недавно в одном магазинчике даже не поздоровалась с Дяденькой?
— Ой, извини, Дяденька, — сказала Девушечка.
Все было улажено.
Вот и все, что происходит в этой главке. Видишь ли, дружок, я вынужден опускать кое-какие подробности, так как ты еще маленький и все равно ровным счетом ничегошеньки из этих подробностей не поймешь. Я ведь, дружочек, стараюсь для того, чтобы моя книжечка осталась у тебя в памяти и чтобы ты вспомнил о ней, когда станешь взросленьким, и прочитал все эти шедеврики уже целиком и полностью.
Седьмая главочка называется “Примерочная”.
В этой главке говорится о том, как Тетенька однажды куда-то спешила и попросила Дяденьку сходить с ее подружечкой Девушечкой в магазин, где продавалась всякая одежда. Дяденька был очень отзывчивым человеком и согласился.
И вот они с Девушечкой пришли в магазинчик, где продавалась всякая одежда.
И Дяденька, как ты видишь, дружок, оказался столь отзывчивым человеком, что все это время, пока они были в этом магазинчике, сопровождал Девушечку и ни разу не пожаловался, что они слишком долго ходят или что выбирать себе одежду можно бы и побыстрей. Видишь, дружочек, как поступают вежливые взрослые дяденьки. А хочешь ли ты быть взрослым, дружок? Если хочешь, так и веди себя как взрослый. И когда ты со своей мамочкой пойдешь по магазинчикам, и тебе вдруг покажется, что твоя мамочка слишком уж придирчиво выбирает себе одежду, то ты не хныкай и не спрашивай, скоро ли домой, а вспомни, как ведут себя в таких ситуациях настоящие взрослые дяденьки.
Восьмая главочка называется “В ванной комнате”.
В этой главке рассказывается о том, как Дяденька пришел к Тетеньке, а Девушечка в это время мылась у Тетеньки в ванной.
Вот пока что и все, дружок, об этой главке. Пока ты не подрастешь, это все.
Девятая главочка называется “Спальня в готическом стиле”.
В этой главке Тетенька показывает Дяденьке красивую комнатку, где она спит, а Девушечка в это время дурачится (как дурачится, узнаешь в свое время, дорогой дружок).
Десятая главочка называется “Все решается само собой”.
В этой главке Тетенька сама уже приходит к Дяденьке домой и говорит, что хочет, чтобы они завели с ним ребеночка. Тогда Дяденька и Тетенька ложатся спать в одну кроватку. И Тетенька, между прочим, сознается Дяденьке, что любит его.
Вот на этом эта прекрасная книжечка и заканчивается.
А о том, зачем дяденькам и тетенькам ложиться спать в одну кроватку, когда они хотят завести ребеночка, ты, дружочек, узнай из какой-нибудь другой детской книжки: есть, знаешь ли, такие детские книжечки, где об этом очень-очень подробненько рассказывается. Будь здоров, дружочек.
20. …этот самый Мефостофиль. Вот ведь проклятый картофель!..
21. …пробурчал картофель…
22. …gnus Мефостофиль…
24. …побоялся спугнуть мерзкого картофеля…
25. …сказал картофель…
Не смешно, дурак.
26. А эта порочная грешная Гретхен…
28. …негодница…
29. …порочница…
40. …греховница…
41. …греховодница…
42. …грех-Гретхен…
44. …шлюшка…
45. И они убежали навсегда, суки. Сука и кобель то бишь.
Даже комментировать не собираюсь, грязная пасквильная тварь.
46. Подошел сзади – и хвать ее сзади за – –
Glup’ое заимствование из glup’ого романа Лоренса Стерна, английского журналиста и святоши XVIII в., “Сентиментальное путешествие”. Что это за “за – –”, простите? Idiot-автор обладает потрясающей способностью к обнаружению в бездарном прошлом самых бездарных idiot’ов-авторов.
48. Не видала в жизни горя? – полюби меня.
Еще одна скверная цитата из сквернейшего источника – песни Гарика Сукачева, советского и постсоветского шансонье, исполнителя отвратной дворовой и блатной музыки (CD “Ночной полет”, 2002, трек 10). Сукачева в одно время затмила другая серость – Шнуров, чьи единственные удобоваримые строки, ты, постыдно все забывающий читатель, можешь найти в начале этого моего шедевра.
Так как в детстве я увлекался всяческим безвкусно-неумелым ретро, вычислить источник цитатки не составило труда – автор наш, в отличие от меня, неустанно развивающегося и беспрестанно совершенствующего свое тончайшее чувство вкуса, явно слушал Сукачева и Шнурова до самого УСК. Pozor автору-быдлу!
49. Меня охватило желание крикнуть что есть мочи: “Инквизиция! Инквизиция!”
Ну прямо как: “Милиция! Милиция!” Не сомневаюсь в симпатиях заискивающего автора к оборотням-Милицанерам, несмотря на его причастность к смешно-оппозиционнному Стариздату.
50. …уж такой chudila…
51. …gad’ина такая. Шут гороховый!
52. …отродье…
54. …адская шлюшка…
Я и сам прекрасно знаю всю цену лидера великой группы “Фауст и пацаны”, так что нечего тут подлизываться.
IV
Ф а у с т
Так ведомы и вам, как людям, муки?
М е ф и с т о ф е л ь
Такие же, как в душах у людей
Марло. “Трагическая история доктора Фауста”
(перевод Н. Амосовой)
М е ф и с т о ф е л ь
Вот отчего всегда так жалко вас,
Несчастные влюбленные! Отказ
Вам не урок. Вы рады без ответа
Смотреть, свернувши шею, вслед предмету
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Все то, что вижу я, глаза мне раздражает.
Впадаю в мрачность я и ощущаю гнет,
Лишь посмотрю кругом, как род людской живет!
Везде предательство, измена, плутни, льстивость,
Повсюду gnus’ная царит несправедливость.
Я в бешенстве, нет сил мне справиться с собой,
И вызвать я б хотел весь род людской на бой!
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
З а б о т а
И колеблется tup’ица,
Думая, на что решиться.
У него на полдороге
Могут подкоситься ноги.
Положенье все серьезней,
Он повсюду видит козни.
Злой, пришибленный, кургузый,
Он себе и всем в обузу
И живет наполовину,
Полутруп, полуруина.
За ничтожность, за блужданья,
За безволье, за шатанье,
За сомненья, за смешенье
Полусна и полубденья
Он достоин без пощады
Уготованного ада
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
– Твои слова меня успокоили, – сказал дон Клеофас, – а то я прямо с ума сходил от ревности.
– Знаю, каков этот недуг, недаром его сравнивают с муками ада, – сказал Бес
Луис Велес де Гевара. “Хромой Бес”
(перевод Е. Лысенко)
Я – великий страдалец.
Я – воплощенное страдание.
Я – совокупные страдания всех людишек мира.
Я – новый Иисус.
Мне несусветно больно. Как сжить со свету больного фронтмена?
Впрочем, это как раз не проблема. Кошмар ситуации в другом – мне предпочли больного ублюдка. Предпочла больная же, конечно, но где, где, где моя всеисцеляющая сила, коя одним щелчком всемогущих пальцев, должна, по идее, поднимать на вновь выросшие ноги безногих и вообще воскрешать мертвецов?!
Задавшись этим вопросом, я от буйства черно-фиолетовых красок в моей всемудрейшей голове забылся, и мне стало видеться, как я после жесточайшей мести фронтмену слегка рассчитаюсь и со сладкой Маргаритонькой.
Она, естественно, не сегодня завтра приползет на прелестных коленях. Я нежно и прощающе подыму ее.
– Все позабыто, принцесса, – скажу я. И вопьюсь кровожадными губами в дрожащий ротик.
Забудемся на ночь-другую
Но потом я отыграюсь (так, игривым царапучим котенком; легкой злопамятной подлостью, которая не чужда была и громовержцу Зевесу).
– Как он в постели? – спрошу ненароком я, когда казалось бы воцарится уже полнейший и вечный Эдем.
– Кто? – вздрогнет она (не пугайся так, цыпочка; это будет моя последняя грубая шалость; после этого шалости будут исключительно нежнейшими).
– Фффр, — нарочито пробурчу я с превеликим намеком.
– Что ты? – совсем уже испугается она.
Я. Ничего. Давай-ка поведай.
Она. Здесь не о чем ведать.
Я. Ха-ха! Я почти верю. Так он совсем… хи-хи, бессилен? Совершенно?
Она (замнется). Ну… мне как-то не хотелось бы об этом…
Я. Брось, перестань – здесь все свои. Весь свой. Насколько он был никудышен?
Она (пытаясь меня поцеловать). Давай-ка лучше…
Я (безжалостно отстраняя ее). Нет, постой. Ты мне прежде расскажешь. Я понимаю – ты лжелюбила его, но от твоей болезни, с моей Божьей помощью, не осталось и следа, так что – чего теперь жалеть этого горемыку?
Она. У нас просто ничего не было.
Я. Так я, насквозь все и всех видящий, и поверил. Признайся, у него просто ничего не получилось, так ведь?
Она (стыдливо, отводя глаза.) Ну да… Как-то вот так… Такие дела…
Я. Ха-ха-ха-ха-ха-ха! Доктор Импотентус.
Она (умоляюще). Перестань.
Я. В одной рецензии написали: “это музыка, в которой чувствуются настоящие яйца”. И не поняли, дураки, что яйца-то – сугубо продюсерские. А фронтмен – категорически безъяйцовый.
Она. Я прошу тебя.
Я. То-то он так великолепно пищит. Настоящий евнух.
Она. Ну не надо.
Я. А ты не пыталась его как-то возбудить… что-то в нем разбудить?
Она. Все, оставим это.
Я. Нет уж, давай покончим с этим. Что ты предпринимала, бедняжка?
Она. Ну-у… Он сам попросил однажды сделать ему…
Я. Что же?
Она. Он назвал это “фаустинг”.
Я (с возмущением). Каков извращенец!
Она. Я всунула в него руку по локоть. Он радостно кричал. Но его переду это не помогло. Хотя он уверял, что испытал оргазм.
Я (обсасывая ее пальчики). Надеюсь, ты с тех пор много раз мыла руки?
Она. Я вдруг захотела испытать то, что… испытал тогда он. Войди в меня сзади, пожалуйста. Куда захочешь. По счастью, уж тебе-то нет надобности пользоваться руками.
Я. С удовольствием, моя крошка. Давай-ка – на пол и на колени…
Но что-то я увлекся. Безусловно, все так и будет, но бездейственно ждать – не в моих энергичных правилах. Чтобы расколдовать свихнувшуюся царевну, надо прежде убить дракона. Тем паче, что это и не дракон вовсе, а так – дракоша, ящерка, змееныш…
Действовать начну завтра же.
Но покамест я не начал, я все же не мог успокоиться. Хотелось лезть на стену (как это делается? впиваясь когтями в обои, вгрызаясь зубами в штукатурку?) Хотелось разнести все вокруг (но – еще раз стоп! я ведь могу не рассчитать, и уничтожить весь свет, а это коснется и Маргуси).
Из головы не лезли эти слова сумасшедшей: “Я люблю его… Я люблю его…” Почему меня, собственно, задевает невменяемый бред? Он исходит из самых обворожительных в мире уст и порожден коротким замыканием в самой чарующей на свете головке, но ведь это еще не повод.
“Я люблю его” – это бред, Марго. Ты хотела сказать: “Я люблю – Тебя! Обожаю. Боготворю. Кончаю от одного твоего взгляда”.
Вот что ты хотела сказать.
Но не сказала.
Ничего, пока что я кое-что скажу.
А именно –
Марго, я люблю тебя. Я люблю тебя, Ритонька. Маргусик, ты моя единственная. Я люблю тебя. Обожаю. Боготворю. Мой неистовый друг-великан разбухает до беспредела от любой мысли о тебе. А думаю я о тебе круглосуточно.
Я люблю тебя. Люблю. Люблю.
Люблю тебя.
Люблю.
Люблю.
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, МАРГАРИТА!!!!!!
Люблю.
Люблю.
Люблю.
Я люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю люблю
Админ, размножай это слово, покуда не наступит рассвет.
Ошеломленный, не ведавший настоящей любви читатель! Знаешь, что я сейчас сделал? Обратился в главную спам-службу Интернета, и очень скоро на твой жалкий электронный ящик, как и на жалкие электронные ящики всего мира, придет такое письмо:
Я ЛЮБЛЮ МАРГАРИТУ!!!!!!
А теперь – сублимация:
Погоня
Бездомный подбежал к зловещему профессору,
А тот сидит еще с каким-то агрессором
(Тем клетчатым, в натуре, гражданином,
Который Берлиозу тогда привиделся, skot’ина).
Иван сделал попытку ухватить негодяев,
Но негодяи от него реально побежали,
И еще с ними возник какой-то, сука, кот,
Огромная котяра, жирнющий obormot.
Паскудный кот залез – без балды! – прямо в трамвай
(Такая маза-фака, айн, цвай, драй!)
Клетчатый слинял,
Профессор пропал –
Иван Бездомный всех бандитов, разиня, просрал.
Он по ошибке в какую-то квартиру ворвался
И на бабу голую в ванне нарвался.
Баба намыливала свои голые сиськи
(Они были огромные, соски торчали как сосиски).
Баба возбужденная на Ваню страстно посмотрела,
Но его сейчас как-то не тянуло на тело.
Ваня выбежал из дома, адрес записал
И дальше за профессором в погоню поскакал.
Затем Иван совсем уж с катушек на hren слетел
И в Москву-реку окунулся – охерел!
Потом пошел в одних кальсонах с корабля на бал –
В “Дом Грибоедова” (ах, какой скандал!)
Как было дело в Грибоедове – в следующий раз,
А сейчас запомните: я – Геннадий – pidaras!
Умытый фанат-читатель! Ты не мог не оценить этот первый сокрушительный удар по твоему govno’кумиру в последней строке хита, которым ты со дня на день начнешь наслаждаться. То ли еще будет…
Current mood: morose (морозное)
Current music: Александр Серов – “Я люблю тебя до слез”
5
Вигилия пятая
Хочешь закурить? – Хочешь, я тебе принесу вон ту вон штуку? – Может быть, хочешь, я тебе расскажу что-нибудь смешное? – Ну, хочешь пить? У меня вот тут есть чай с коньяком. – Нет. – Нет. – Нет. – Нет. – Нет. – Нет.
Доктор Фаустус, как и ожидалось, меланхолично слег в постель, узнав об исчезновении Гретхен. Я был весьма расстроен возникшею болезнию доктора Фаустуса и подошел к его постели, дабы его утешить.
И произошел меж нами такой разговор.
“Хочешь закурить?” спросил я доктора Фаустуса.
“Нет”, ответил мне доктор Фаустус.
“Хочешь, я тебе принесу вон ту штуку?” спросил я доктора Фаустуса.
“Нет”, ответил мне доктор Фаустус.
“Хочешь, я тебе расскажу что-нибудь смешное?” спросил я доктора Фаустуса.
“Нет”, ответил мне доктор Фаустус.
“Хочешь пить? У меня вот тут есть чай с коньяком”, спросил я доктора Фаустуса.
“Нет”, ответил мне доктор Фаустус.
“Хочешь признаться в том, что это ты виноват в том, что ушла Гретхен?”
“Нет”.
“Хочешь приняться за чернокнижие?”
“Нет”.
“Хочешь заклясть дьявола?”
“Нет”.
“Хочешь подписать договор с чертом?”
“Нет”.
“Хочешь выпустить кровь в тигель, поставить тигель на горячие уголья и расписаться?”
“Нет”.
“Хочешь, чтоб тебе явился дьявол?”
“Нет”.
“Хочешь, чтоб появились у тебя в комнате лев и дракон и стали биться друг с другом?”
“Нет”.
“Хочешь увидеть большую старую обезьяну?”
“Нет”.
“Хочешь, чтобы приятно заиграли инструменты – сперва орган, потом фисгармония, потом арфы, лютни, скрипки, литавры, флейты, гобой, трубы и другие, каждый в шесть голосов?”
“Нет”.
“Хочешь жить свинской и эпикурейской жизнью?”
“Нет”.
“Хочешь вступить в брак и жениться?”
“Нет”.
“Хочешь, я буду каждую ночь и каждый день приводить тебе в постель любую женщину, какую ты увидишь в этом городе или где еще, если ты пожелаешь ее по воле своей для блуда?”
“Нет”.
“Хочешь предаться мерзкому и ужасному блуду с дьяволом?”
“Нет”.
“Хочешь, я дам тебе большую книгу о всевозможном волшебстве и нигромантии?”
“Нет”.
“Хочешь заняться астрологией?”
“Нет”.
“Хочешь узнать, как Бог создал мир?”
“Нет”.
“Хочешь узнать, как впервые был создан человек?”
“Нет”.
“Хочешь, к тебе явятся все адские духи в своем подлинном образе и среди них шестеро самых главных?”
“Нет”.
“Хочешь узнать, кто создал насекомых?”
“Нет”.
“Хочешь совершить путешествие в ад?”
“Нет”.
“Хочешь путешествовать по звездам?”
“Нет”.
“Хочешь путешествовать в знаменитые города и земли?”
“Нет”.
“Хочешь узнать про духов, которые мучают людей?”
“Нет”.
“Хочешь узнать о падающих на землю звездах?”
“Нет”.
“Хочешь наколдовать одному рыцарю оленьи рога?”
“Нет”.
“Хочешь сожрать у одного крестьянина воз сена вместе с телегой и лошадью?”
“Нет”.
“Хочешь перенести шестерых благородных графов по их желанию по воздуху в Мюнхен, на свадьбу сына баварского герцога?”
“Нет”.
“Хочешь занять у одного еврея деньги и дать ему в залог свою ногу, которую сам отпилишь себе на глазах у еврея?”
“Нет”.
“Хочешь продать шесть свиней, каждую за шесть флоринов?”
“Нет”.
“Хочешь волшебством воздвигнуть большой замок на одной вершине?”
“Нет”.
“Хочешь спуститься со своими студентами в погреб епископа Зальцбургского?”
“Нет”.
“Хочешь, в комнату войдет старая обезьяна и станет отплясывать разные красивые танцы?”
“Нет”.
“Хочешь вызвать заклинаниями Елену?”
“Нет”.
“Хочешь проделать одну манипуляцию, от которой у некоего крестьянина взлетят на воздух шесть колес его телеги?”
“Нет”.
“Хочешь призвать к себе шесть дьявольских суккубов и с ними со всеми совокупляться, и чтоб каждый из них являлся тебе в другом женском образе, такой красы, что нельзя сказать?”
“Нет”.
“Хочешь, у тебя поселится Елена Греческая?”
“Нет”.
“Хочешь побеседовать со своим слугой о завещании?”
“Нет”.
“Хочешь назначить своего слугу Вагнера своим наследником?”
“Нет”.
“Хочешь посокрушаться и повздыхать о своем дьявольском житье?”
“Нет”.
“Хочешь пожаловаться на то, что ты должен умереть в свои цветущие дни и молодые годы?”
“Нет”.
“Хочешь пожаловаться на преисподнюю и ее несказанные муки и терзания?”
“Нет”.
“Хочешь без сна посидеть в кресле за книгою на откидной подставке?”
“Нет”.
“Хочешь полежать на цветущем лугу?”
“Нет”.
“Хочешь полежать без движения на старой прадедовской кровати?”
“Нет”.
“Хочешь полетать на облаке?”
“Нет”.
“Хочешь прогуляться по саду?”
“Нет”.
Тогда я наконец сдался и в отчаянии отошел от постели доктора Фаустуса.
Комментарии к “5”
Сей тошнотворненький эпизод-катехизис вновь слеплен из отвратительных ситуаций из Народной книги, а также из не менее gnus’ного стихотворного переложения типично немецкого пошляка Гете. Возникает подозрение, что мудак-автор полностью не читал и эти беспрецедентно убожеские экземпляры из кунсткамеры Старой Культуры. Кажется, он просто переписал для вопросов своего несообразного Вагнера названия глав из шписовских побасенок и ремарки из гетевских бредней, которые бесславный, еще в юности помаразматевший фриц почему-то обозвал “трагедией”. Ну и все это замешано на так называемом Данииле Хармсе, совершенно непонятно кем и за что прославленном шизофренике.
55. И произошел меж нами такой разговор…
Несколько переиначенная фраза из романа “Голод” норвежского журналиста и фашиста Кнута Гамсуна, которую этот самый, этот самый Хармс поставил эпиграфом к кошмарно-несуразной повестушке “Старуха”, самому крупному (экий мелочник!) своему произведению (у Хармса фраза звучит так: “…И происходит между ними следующий разговор”). А романишко “Голод” – отвратно-абсурдное автобиографическое произведение про ничтожного голодающего журналиста (такого же, каким, по-видимому, является наш аноним; его симпатии к скверным представителям второй древнейшей просто очевидны).
56. “Хочешь закурить?” спросил я доктора Фаустуса…
Первые четыре вопроса-ответа украдены из “случая” (так г-н Ювачев величал свои “автоматические письма”) Хармса под названием “Охотники”. В чем смысл этой паршивой аллюзии мудавтора? Не знаешь, прикидывающийся idiot’ом (а может, и на самом деле им являющийся) читатель? Странно, странно, что якобы не знаешь… Да ведь это же намек на мою любимую писательницу XXI в., судак ты эдакий, – Ольгу Фарш.
Вот зачем здесь и Хармс. Ты, бульварный читатель, разумеется, никогда в жизни (до этой книги) не читал истинную авангардную литературу. Придется поэтому разъяснить тебе, в чем величие Ольги Фарш, возможно, второго после меня литератора этого столетия (тысячелетия?)
Антиутопия Ольги Фарш “Хармсдания” (2042) рассказывает о жутком тоталитарном будущем. Идол и кумир страны Хармсдании – стариннейший, века назад почивший писатель Хармс. Повсюду в этой стране висят плакаты: “Не вынимай из головы шар!”; “Все писатели, художники, композиторы и химики – govno!”; “Бейте людей по морде – это так приятно!”; “Помни: кавео, или камни внутрь опасно!”; “Пейте уксус, господа!”; “Женщина – это станок любви!”; “Все хорошие бабы – толстозады!”; “Хо-ля-ля!”; “Хэ-лэ-лэ!”; “Дети, старухи и покойники – это отвратительно!”; Морозов, Угрозов и Запоров пришли к Ивану Петровичу Лундапундову!”; “Машкин убил Кошкина!”
Все население этой страны было разделено на немногочисленных наделенных безграничной властью – Машкиных – и основную ущемляемую массу народа – Кошкиных.
Главным преступником считался еще более давно почивший поэт Пушкин. Пушкин у Фарш – это оруэлловский Голдстейн и сталинский Троцкий.
Главный герой – первоклассник по имени Даниил (всем детям давали такое имя, чтоб хоть отчасти облегчить их существование) как-то написал на стене: “Я помню чудное мгновенье” (видно, услышал от каких-то злостных, скрывающихся пушкинистов).
За это (а главным образом за то, что первоклассник был ребенком) над Даниилом совершили казнь – отправили его в дом к безумным, вываливающимся из окна старухам…
Жуткая книга, производящая сильнейшее, неизгладимое впечатление.
Однако прославилась Ольга Фарш еще раньше – в 2037 г., выпустив биографию пустого, легкомысленного, не оставившего никакого следа в истории литературы журналиста и поэта (повесы, считавшего себя поэтом) XIX в. Александра Пушкина. Называлась эта биография “Жизнь Пушкина”.
Ольга Фарш признавалась в одном интервью, что не имела не малейшего представления о действительной жизни этого поэтишки (а кто его имел, тем более в XXI веке?), поэтому ее книгу надо воспринимать как прекрасный художественный роман и не искать в нем черты убогого жанра “нон-фикшн”.
Надо сказать, своей книгой Ольга Фарш полностью доказала свое абсолютное (и абсолютно, действительно, справедливое) незнание жизни Пушкина.
Вот характерный пример из первой части (“Детство Пушкина”):
“В лицее Пушкин часто прижимал к стене одноклассниц. У одноклассниц была очень пикантная форма: коротенькие платьица с коротенькими рукавами.
И вот Пушкин прижал к стенке очередную симпатичную одноклассницу. Он залез ей руками под юбочку и стал щипать ее ягодицы. Девочке показалось, что ей больно, и она попыталась вырваться, но тут же она вдруг поняла, что ей эта процедура скорее нравится. Тогда она даже для удобства склонила голову на плечо Пушкина.
Пушкин увлекся и все истовей и истовей щипал девочкины ягодицы, все более и более при этом тормоша их из стороны в сторону и слегка даже проникая в углубление между ними своими изящно отточенными, по тогдашней лицейской моде, ногтями.
Девочка совершенно от такой приятности забылась и вцепилась зубами Пушкину в шею. Теперь по-настоящему больно стало уже Пушкину, но ему-то как раз причинения боли от девочек и хотелось, поэтому он был доволен.
В это время по коридору шел директор лицея Жуковский. От изумления он застыл на месте, в метре от Пушкина и девочки. Девочка в это время как раз испытывала первый в своей жизни оргазм, и отреагировала она на это значительное событие своей жизни следующим образом:
Прокусила Пушкину шею. Вырвала зубами кусочек кожи из пушкинской шеи. В последней агонии разрядки выплюнула этот кусочек куда-то вверх.
Кусочек пушкинской кожи плюхнулся на лысину Жуковского. Это стало как бы неким знаком преемственности поэтических традиций – от одного поэта к другому.
Шрам на шее Пушкина сохранился на всю его недолгую жизнь.
А Жуковский именно в тот день произнес свою легендарную фразу:
– Ученик превзошел учителя!
А вот девочка наша в истории не осталась. Обидно, ведь она-то как раз вела себя в этой ситуации всех незаурядней. Извечная женская дискриминация, черт ее возьми!”
(…)
58. “Хочешь жить свинской и эпикурейской жизнью?”
Выражение взято из проповеди еще одного шизофреника-галлюциониста (на этот раз – немецкого, жившего в XVI в.) – Мартина Лютера, реакционного влиятельного священничка, чьи idiot’ские положения о религии пропитали дрянную Народную книгу о докторе Фаусте (а потом и дрянную трагедию Гете, а потом и дурной роман Булгакова).
См. также строку из “Посланий” (1, 4) кошмарного и никчемного журналиста и поэтишки Квинта Горация Флакка, жившего в Риме в I в. до н. э.: “Свинья из стада Эпикура” (“Epicuri de grege porcus”; а впрочем, долой иные языки, кроме русского! – они отвратны, и заниматься ими – удел жалких ремесленников-переводчиков).
59. “Хочешь предаться мерзкому и ужасному блуду с дьяволом?”
Грязный намек на грязные намеки, сделанные как-то одним грязным изданьицем.
Грязный читатель! В отличие от тебя и твоего паршивца-кумира из “Фауста и пацанов”, аз есмь великий, неоспоримый, не имеющий аналогов в своей мужественности и натуральности, вековечный, первейший и тысячепроцентнейший гетеросексуал! Я – главный гетеросексуал планеты, и это так же верно, как то, что я – самый гигантский сексуальный гигант Вселенной.
Никогда, никогда, никогда я не
стану pidaras’ом,
как пел ретропевец, слегка занимавший меня в детстве, Шнуров (CD “Пираты XXI века”, 2002, трек 03).
Поняли, pidor’ы?
60. “Хочешь вызвать заклинаниями Елену?”
Glup’ый и неуместный намек на Леночку. При чем тут заклинания?
V
М е ф и с т о ф е л ь
Ведь эта glup’ость до того жалка,
Что даже потерпевшего не жалко!
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Мне страшен вкус плохой, манерность наших дней;
У дедов много он был лучше, хоть грубей
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
М е ф и с т о ф е л ь
(ручкой веника бьет посуду)
И мы содом
Произведем –
И поделом!
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Нет! Мы должны карать безжалостной рукой
Всю gnus’ность светской лжи и пустоты такой
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Ф а у с т
Нет, неприемлем этот шаг.
М е ф и с т о ф е л ь
Подумайте, какой святоша!
Доныне, господин хороший,
Ты ложных не давал присяг?
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Я – плохиш.
Я – плохишейший из плохишей.
Сегодня утром я проснулся в преприятнейшем настроении, предвкушая стремительный каскад неистового журналистского глумления; предполагаемые заголовки празднично-фейерверочными вспышками освещали мой мозгучий мозг (“Лидер группы “Фауст и пацаны” выбрал очень оригинальный способ для просвещения публики относительно своей секс-ориентации”; “Гомосексуализм как болезнь богемы: и в среде настоящих “пацанов” встречаются напыщенные геи”; “Фауст-педерауст”).
Я в нетерпении-предвкушении-априорном-глумлении стал щелкать каналами Теленета.
На одном канале показывали вполне никакущий клипец. Некий мэн шел по городу и под безвкусное бум-бум-пиликанье говорил (а отнюдь не пел, как, например, в моей великой группе; нет, просто tup’ейшим образом читал, с псевдовыражением) примерно такие слова: “Я – плохой. Меня можно ненавидеть. Судите сами: я злой, завистливый, жадный, я никого не люблю, я всем делаю сплошные пакости, я презираю этих gnus’ных людишек этого gnus’ного мира. И ОНА меня ненавидит, я просто уверен в этом… Да, я – плохой. Меня можно убить… Меня следовало бы убить за то, что я настолько плохой…”
“Удачно, — подумал я. – Это же просто про меня сказано. Ну совершенно обо мне. Мило, мило… Надо будет подумать над каким-нибудь подобным проектом…”
На другом канале шла квазиисторическая программа о Старой Культуре с ублюдочными актеришками, изображающими сцены из якобы сто лет назад снятых фильмов. Все это подавалось с лженаучным пафосом, но историческая подоплека никуда не годилась (черт возьми, как быстро все позабыли азбучные истины из дореформенных школьных учебников после долбаного УСК!)
Слащавая дикторша вещает за кадром: “Вот так выглядела типичная сцена из советского военного фильма до 1953 года”.
На экране – черно-белый интерьер жалкой больничной обстановки (которая была бы черно-белой даже в цветном фильме; ох уж мне, эстету с тончайшим вкусом, все эти доморощенные стилизации). Радостная, бравая и плоскогрудая медсестра входит в палату к двум изрешеченно-оптимистичным фронтовикам с лубковым русским подносом. На подносе – три стакана и фляжка (какая дурость!) До издевки улыбчивая медсестренка гаркает-каркает: “С праздничком, бойцы! С первомайским днем труда!” Полутруповые фронтовики карикатурно оживают; облизываясь, потирают загипсованные ладошки. Когда у каждого присутствующего в руке оказывается полный стакан, один из образцовых бойцов (самый израненный, но и самый бойкий) гаркает-каркает следующее: “Ну, братцы, за дорогого нашего товарища Сталина!” Троекратно-дружное “Ура!” и дружно-залпочное опрокидывание стаканов.
Сахарный голосок невидимки продолжает: “А вот как выглядела типичная сцена из советского военного фильма после XX съезда КПСС, когда культ Сталина был разоблачен”.
На экране повторяется все, что мы только что видели (жалкий комикс). Только реплику о Сталине произносит уже другой участник тошнотворного спектакля – этакий gad’остный интеллигентик, тыловая крыса, случайно заползшая к лечащимся красноармейцам. Когда добряки-фронтовики оросили и его противно-стерильный кубок, ключевую фразу пропищал именно он (полувопросительно): “Предлагаю… за здоровье Иосифа Виссарионовича!?..” Неловкая пауза. Всеобщее замешательство. Во мраке тишины раздается четкий, укоризненный голос самого израненного и самого бойкого: “Э-э-э!” Все неодобрительно покачивают головами.
Следующая кнопка. Милицанерский триллер про доблестных уэскэшников. Сюжет прост и плоск. Я уразумел его за минуту. Некий мерзкий стариздатовец по неосторожности дает почитать неблагонадежному (стук-патриоту!) знакомому одну из тех мерзких кустарных книжонок, которые пытаются реанимировать эту мерзкую Старую Культуру. Однако у стук-патриота есть милый (отстук-непатриот) брательник, который предупреждает симпатичного антагониста-стариздатовца, отважно и глупо “сохраняющего” СК. Схема прямо водевильная: только стук-патриот – за дверь, с доносом для Милицанеров, как милый отстук – следом за ним, с предостережением для стариздатовца. Стариздатовец, натурально, пускается в бега, но у негодяя есть любовь (разобязательная love line, куда ж без нее!) Негодяю через десятки рук передают послания от возлюбленной, а та будто нарочно пишет так, чтоб он совсем потерял голову. Он, собственно, и теряет – рвется к ней на устарелом поезде. Храбреца гложут предчувствия: он сходит за две станции и добирается на попутных машинках, превращаясь в героя классического для прошлого века road movie. Конечно, он добирается; естественно, у него дома уже засада. А затем, конечно, естественно (как говаривал блистательный косноязычник Зощенко), он… вовсе еще не попадается уэскэшникам (кино только началось; впрочем, ты, книгочитатель и кинопожиратель, безусловно, ходил в 3D-киношку на это govno; может быть, даже два раза). А затем, хотел я дорассказать, – унылая цитата из “Pulp Fiction” (хотя уже и там это была цитата; я вырос на ретро, помни, футуристически-безмозглый читатель): стариздатовец застает в своем сортире уэскэшника (а когда тебя застают в сортире, это всегда невыгодно только тебе). А потом, в предвкушении разинувший рот, на детективах воспитанный читатель, потом… я вырубил чертов Теленет ко всем Мефистофелям!
Что они – с ума посходили, халтурщики-Теленетчики?! Громоподобная новость: вчера! уже вчера, а они еще не проснулись! в ротацию вышел новый суперхит “Фауста и пацанов” с восхитительно-шокирующей последней строкой, а эти выродки крутят убогие кинокомедии!..
Поглощатель-читатель! Тебя озадачивает моя труднодоступная в ее гениальности манера изложения? Да, я сосредотачиваюсь на пустяках, ничем это не обосновывая; выдумываю и на ходу сочиняю свои никогда не существовавшие монографии; неуемно кокетничаю точкой с запятой (а также скобками и проч.)ими персональными стилистическими изысками и странностями…
Glup’ыш, ты ждал от гения слюнявого разжевывания, к которому привык? Ты жаждешь выписанных портретов Маргариты и Геннадия; ты не представляешь, как выглядит первая, и на этих страницах еще ни разу полноценно не возник второй.
Тебе до смерти надоели упоминания о моей гениальности и твоей tup’ости (выгодный контраст для меня; а до простых смертных вроде тебя непреходящему гению дела, естественно, нет).
Ты хочешь не этих гэгов и хохмочек, а более свойственной романам (обычным романам, подчеркну; обычным – не выдающимся) обстоятельности и тяжеловесности. Психологичности и философичности. Последовательности и продуманности…
Я понимаю тебя, жалкое, едва грамотное создание. Да, понимаю. Это быдлу никогда не понять художника: художник же примитивное быдло видит насквозь, как биолог – амебу и инфузорию-туфельку в микроскопе.
Но неужели ты думаешь, что я под тебя прогнусь, примитив ты этакий?
Нет, дурашка, не прогнусь. И читай дальше, что есть (и будешь читать, несмотря на то, что я предупреждаю: никакое из твоих желаний и ожиданий не оправдается).
Я не позволю себе осквернить образ Маргариточки, нарисовав его (пусть и своими всемогущими красками) для твоих похотливых мыслишек.
Упоминать поганого фронтмена я буду только тогда, когда сочту это нужным (а не когда этого требуют tup’ые читатели и так называемые законы прозы), и только тогда, когда это упоминание будет выставлять в выгодном свете меня (согласись, приунывший читатель, что негоже тебе видеть выдающуюся личность и гения… скажем, в туалете или когда он хотя бы чуточку не на высоте).
Я по-прежнему ни на йоту не задумаюсь о традициях, а тем паче – о тебе.
Я по-прежнему – великий мизантроп, и для такого паршивца, как ты, никакого поганого исключения делать не буду.
Впрочем, вытри слезы, плакса. Ты помнишь, я обещал кое-что пикантное для тебя, рукоблудишка. Педерастия, некрофилия и зоофилия, а, помнишь? Боги все же не снисходят до того, чтобы лгать своей пастве, – если уж что обещано, то это исполнится.
Так что продолжай ковылять по ослепительной дороге моего ослепительного романа (и ни в коем случае не делай перерыва сейчас – ведь сцена с одной из обещанных перверсий вот-вот захлестнет твой чего ни попадя жаждущий разум).
Кажется, я – единственный в ЖЖ юзер (читай между строк: величайший из юзеров), еще не высказавшийся о сексоцентризме. Что ж, это удел великих: плевать на злобу дня, на сиюминутное, преходящее, паскудно настоящее; что тому, кто останется в веках, такой насекомский мизер, как смена политического режима или очередная мировая война!.. Единственное, чего недостает всякому бесспорному истинному гению (а таковых в мировой истории не наберется, может, и с десяток), – это власть над прошлым; но прошлое так незначительно, мелко и коротко в сравнении с бесконечным будущим, что, право же, грех гению пенять на то, что младенчество мира еще не застало его, уникума, гиганта мысли и секса…
Однако же не забывай, пугливый забывчик, что самому себе гений никаких границ поставить не может; нет-нет, да и наступит шикарной галошей в обывательскую лужу (все специально, злорадный дружок, не ликуй: гений даже в лужу падает осознанно; но тебе этого не понять) или снизойдет до пошлости и публицистики. Гений может все – пойми это и не завидуй.
Вот и я, несмотря на всю свою самоочевидную непреходящесть, сбормочу пару ленивых (и оттого – особенно бесценных) слов о вульгарных приметах вульгарного дня сегодняшнего…
Ну да, сексоцентризм (перечитай-ка, ретроспективно-ретроградный читатель, мою главу, освещающую освященную мною Маргариточку, и обрати-ка, склерозник, внимание на ту восхитительную фразу, кою я в потоке свойственной мне вдохновенной импровизации небрежно выплюнул, не разжевав; дескать, тому, кто блестящей всех блистает в практике, теория только набивает оскомину; перечитал? вспомнил? вот то-то и оно-то – гений даже самого себя предвосхищает).
Ну да, короче говоря, сексоцентризм. Нормально для такого магистра, маэстро, мессира и мессии этого дела, как я. Но уныло как религия. Если б в небезызвестной стране в искусно-искусственно подзабываемом XX в. победили не марксисты, а фрейдисты, лучше бы небезызвестной стране все равно не стало. Сегодня они, неофрейдисты, отморозившие себе все истоки, строго говоря, у нас и победили.
И что мы наблюдаем? Впрочем, мне, гению, все эти наблюдения до лампочки али даже до солнца (если не сбиваться с патетически-аристократичного тона), а вот тебя, гоняющийся за передовыми теориями и ересями читатель, они наверняка занимают. Если хочешь (а ты, хочун-дрочун, хочешь), объясню. Итак, что же ты, дурачок, наблюдаешь? Ты видишь, что, как при всяком тоталитарном режиме, есть определенные достижения в области светлой идеологии (здесь – шесть баллов, впервые за всю историю) и светлом спокойствии, основанном на светлом страхе. Но ты видишь также, что эта прекраснейшая из всех идей – как это всегда и бывает, слишком неподъемна и непосильна для большинства (которое в умственном, нравственном и прочих отношениях – несомненное меньшинство) твоих унылых сограждан (а скорей всего, и для тебя самого).
Бахвальство половыми органами и состязания по половой мощи (при всем праздничном и вечном, что, казалось бы, имманентно (а не импотентно) присуще подобным явлениям) не могут не вызывать gad’ливое отторжение здорового обывателя (тем более – сверхздорового феномена), если половые органы смехотворны, а вместо мощи – тотальная немощь.
В каком-то смысле сексоцентризм даже ужасен. Он открыл миру глаза на то, что этот самый мир – жалок, gad’ок, мелок и по сути все-таки импотентен. В основе основ, в извечном и первичном царит, как оказывается, самая прискорбная деградация. Когда все интимное прятали в себе, за пазухой, в сейфах и кладовых, о мировом половом бессилии никто и не подозревал; каждый полагал, что либо у него самого все с этим хорошо либо если уж у самого не хорошо, то у всех-то все в порядке.
Но теперь ты видишь, бессильный и безграмотный во всех (в т. ч. в сексуальном) отношениях читатель, что ничего, как ни прескверно, ничегошеньки-то не хорошо.
Повальный тотальный сексуальный ликбез привел к тому, что человек (и до того-то не внушающий самому себе надежд на свой счет) понял, что он и в этом, личном, интимном, предельно телесном, но почти внутреннем (опять же – когда-то), – ниже всякой критики (даже той, которая позволяет себе делать вид, что сомневается в моей всегениальности). Увы, икающе-увыкающий читатель, ты понял, что талант в области секса – такая же редкость, как талант в области искусства. Отсюда и вся твоя оппозиция, смешная и нелепая (какой оппозиция всегда и бывает).
Кто-то еще удивляется, при чем здесь УСК и беспрецедентно суровое табу на ненормат. Как раз с этим все яснее ясного неба. Особенно с ненорматом: какая власть позволит приземлять главные государственные символы до уровня самых низко-низменно-народных и глумливых словесных эквивалентов?
В общем, даже не возникай, выскочка-читатель. Забудь слово “буй” с крестом вместо первой буквы. И смотри свою порнографическую гимнастику…
Все эти шоу, безусловно, омерзительны. Если бы гения можно было оскорбить, они бы меня оскорбили. Еще один побочный эффект сексоцентризма: педерасты (хотя они еще в старину), некрофилы и зоофилы рванули из половых щелей со страшной силой (о ужас! их гораздо, гораздо больше, чем мы когда-то наивно думали!)
Даже ты, tugodum’ейший из читателей, уже заметил, что в УК (на этот раз – не в УСК) остались единственные две милые сексуальные статьи (и совершенно правильные). Да, шалун, насильничать и педофильничать нехорошо. Забавно только, что в нашей ублюдочно-безвкусно проэротизированной Новой Культуре эти две темы – традиционные для Старой Культуры (в отличие от некрофилов и зоофилов) – приравнялись, видимо, к осуществлению подобной gnus’и на практике (притворная вера в тождество искусства и жизни – еще одна характерная черточка всякой тоталитарщины). То есть “Лолита” Набокова (если б ты, еслибыдакабышный читатель, ее когда-нибудь читал, стыдливо засмеялся бы от ее целомудренности) сейчас категорически недопустима (приятно, что хоть одно произведение прошлого поганые деятели НК не переиначат-перепачкают для своих меркантильных нужд). А какая-нибудь “Санькина любовь” Сорокина прогремела бы на ура…
Плутишка-читатель! Ты уже начинаешь притворяться, что клюешь носом? Что ты якобы устал от моих отступлений (я отступаю, но с кутузовским знанием дела). Ты помнишь, что я обещал тебе gnus’ную сценку для твоих gnus’ных нужд! Я обманул тебя, разиня (ты помнишь? – гению можно все и всех). Но я не соврал (оцени этот мой оксюморон – обманул, но не соврал; кто еще из гениев блеснул бы подобным?) Пакость-сцена будет. Но тебя она не особо вдохновит. Ведь ты уже прекрасно видел эту сцену буквально вчера, в твоем любимом омерзительном, квазисексительном шоу.
Я подобрал с пола ублюдочные трусы недоноска-фронтмена и швырнул их ему в морду.
– Собирайся, идолишко миллионов. Шоу не ждет.
Он вскочил, перепуганная обезьяна.
Да, читатик, вот я и явил его тебе – держи (а я тщательно буду мыть руки после этой главы).
– Я так и не спросил, – мычал он удивительно бесцветным голосом (daun из daun’ов, когда не поет; а по выражению лица – всегда), – не спросил, че это вы вставили в последнюю песню какую-то tup’ую фразу?
– Прости, ты сказал: tup’ую? Значит, твой продюсер и благодетель – tup?
– Я не то имел в виду. Там была… такая… неправда про меня… что я, мол, гей…
– А что – нет?
– Да нет так-то.
– Ох, прости, малыш. Я не знал.
– Вы уж поаккуратней в следующий раз. А то все и взаправду решат, что я голубой, – он стыдливо захихикал, мудила.
– Вообще-то это продюсерский ход, мой glup’ый Фауст, — мрачно добавил я. – Ты забываешь, что все это шоу-биз. Он требует жертв.
– Но послушайте, – он остановился, tormoz такой, не дозастегнув рубашку. – Меня это как-то не устраивает. Я ведь никакой не…
– Тебя не устраивает, – перебил я, – что? Ну-ка, что именно тебя не устраивает? Швыряться деньгами, жить как Бог, то есть почти как я? Это тебя не устраивает?
– Да нет, – tup’о потупил взор. – Это-то, конечно, устраивает.
– Так вот все это, – умело приподнял я голос на октаву, – происходит благодаря моим гениальным продюсерским измышлениям. Бестолочь, выход последнего сингла не привнес бы ничего нового, ничего не дал бы тебе. О тебе уже начали бы забывать. А так – снова говорят, и все больше и больше. Вот и все, и… Помолчи… И сейчас мы поедем на самое популярное шоу в этой ненормальной стране, а именно – “Секс со звездой”…
– Я не пойду на это мерзкое шоу, – взвился козлом. – Тем более – самое популярное не оно, а “Кондом-22”.
– На “Gondon’а” мы тоже пойдем, не переживай, — проскрежетал я. – Но сегодня – на “Секс”. Не заставляй меня прибегать к уловкам мошенника Бендера, толкающего Воробьянинова на прошение подаяния.
Он молча и злобно застегнул последнюю пуговицу и посеменил к выходу, теряя семя (которого у него нет). Я нарочно прибегнул к idiot’ской реминисценции – когда idiot не понимает, о чем я говорю, он беспрекословно подчиняется: как и все дураки, он ненавидит, когда ему намекают на его idiot’ство.
– У нас в гостях, – завопил приторный pedik-ведущий в фиолетовых лосинах, накрахмаленных локонах и в жабо из сахарной ваты, – лидер группы “Фауст и пацаны – вокалист Геннадий!..
Вспыхнул красный: движение (ведущего) остановлено; аплодисменты, пожалуйста.
Публика совершила синхронный всплеск. Симметрично рассаженные умельцы подвыли.
– …и его продюсер, – скромно добавил ведущий, с опаской (небезосновательной) косясь на меня.
Красный свет не зажегся; публике не дали поприветствовать истинного любимца.
– А теперь – нуте-с, – с места в карьер осклабился ведущий, посматривая в зрителей, – кто же сегодня из пришедших тот счастливчик, что познает звезду?
Выражался он, конечно, как истый новокультуровец, безграмотно донельзя.
– Не забывайте, — верещал-взвывал он, – что, как мы знаем из последнего, сегодня вышедшего, боевика “Фауста и пацанов”, наш Геннадий… э-э-э, любит мужиков!
Поэт, твою мать.
– Мужички, ау! – пискнул ведущий, фиглярски приставляя ладонь к напомаженному рту лошади.
– Да я не то чтобы… – начал было мой протеже (чью “же” кто-нибудь с минуты на минуту потревожит, ха-ха!)
Я изловчился и по-pedik’овски ущипнул его за ягодицу. Камера захватила только его дерг и радостно обернувшегося ведущего.
– А-а, – распахнул зубастую шкатулку ведущий-педущий. – Геночке уже не терпится? Так кто ж у нас смелый? – вновь воззвал к залу.
– Например, я, – робко приподняла лапку некая толстая барышня.
Фронтмен обрадованно приоткрыл рот, но ведущий пресек эту гетеросексуальную попытку.
– Э, нет, девочка, садитесь, – волевым движением усадил толстушку. – К тому же, странно как-то. Сдается мне, именно вы – та удачница, что в шестьдесят девятой позе ублажали в прошлом году Аленушку Матерую. Стыдитесь же, сударыня, будьте моногамной: либо парни, либо девчата, либо… так сказать, зверята…
Девушка покрылась красным светом аплодисментского прожектора. Захлопали – не ей, “остроумию” ведущего.
Ведущий слизнул клочок помады с губешки:
– Мальчики! Пареньки! Боровички, скажем так!.. Я взываю-таки к вам. Але, гей-гараж!
Нехотя, одновременно привстали двое, тут же раздосадованно уставившись друг на друга.
– Ку-ку, ребятки! – похлопал себя по щечкам ведущий, привлекая внимание. – Вы нашли друг друга, я безумно счастлив за вас. Но взаимоотделкой вы займетесь у себя дома – это никому неинтересно. Сейчас – решайте-ка, кто из вас все ж таки наиболее, я извиняюсь, смелый?
Фронтмен от напряжения выдрал у себя клок волос.
Парочка привставших гомоклоунов годилась для цирка или комедийного сериала. Тощий долговяз-botan в очочках и жирный бритоголовый увалень в кокетливой майке. Фронтмен мой молился, верно, на очкарика. Я с надеждой посмотрел на мастеровитого ведущего.
– Как разрешить эту дилемму? – театрально ударил себя по сердцу ведущий. – Не меряться же силой, это как-то… по-мужски, что ли, простите за выражение. Может, померитесь членами?.. Или, как мы знаем из учебников, размер имеет лишь эстетическое значение?..
– Пусть выберет… – вякнул было худосочный pidor.
– Пусть всегда будут яйца! – зычно моргнул на очкарика ведущий. – Мы не на выборах, господа. Здесь не выбирают, а вбирают. Не усаживают, а насаживают. Здесь вам не Старая Культура… Пусть скажет свое ласковое словечко здоровяк!
Жирдяй, морщась, почесал фаллообразную черепушку.
– Да давайте я пойду, – сказал он. Просто и незатейливо.
– Премилое решение! – просиял ведущий.
Под подкраснивающиеся аплодисменты глыба, подпрыгивая, покатилась к нам.
Вьющиеся волосы фронтмена встали дыбом. Он стал похож на инопланетянина…
Мерзопакостно закусивший губу читатель! Ты доволен? Как бы то ни было, я думаю – довольно. Вчера это транслировали по экрану. Не будем обсасывать подробности на сто рядов (ведь ты не хуже тех ста рядов зрительного зала узрел этот подробный отсос). Мой изумительный слог, несомненно, представил бы эту омерзительную похабщину в свете высокого искусства. Но мне, последнему великому натуралу Вселенной, претит педерастия (некрофилию я с легкостью освещу поподробнее). А ты, фанат фанатичного изврата, насладись пока завтрашним хитом “Фауста и пацанов”. Представь, как это будет петь твой идол-pidor, и спи спокойно:
Было дело в Грибоедове
Дело было, чуваки, в Грибоедова –
Прям посреди шикарного обедова.
Двенадцать литераторов (ну прям, blin, апостолов) –
Не то чтоб без цели, не то чтоб так просто, blin,
А просто Берлиоз им заседанье здесь назначил,
Но профессор, как вы помните, им все переиначил.
А тут еще, слушайте, прямо к ресторану
Стал подходить тот самый, кого зовут Иваном.
Он огонечком издали как-то притворился,
А люди hren’ели: че там за светильце?
Но тут подошел к ним со свечкой Иван,
И все типа обрадовались, что не самообман.
И Иван сказал тут им несколько развязно:
“Это что такое здесь? Кушаете мясо?”
Кто-то тут сказал: “Делириум че-то там …мор!
Белая горячка. В натуре, перебор”.
А Иван продолжал нести всякую fig’ню:
“Мишу Берлиоза убили, ню и ню!”
“Как это убили?” – Ивану в ответ.
“А вот так – убили. Убили – и привет!”
“Ну не fig’а себе какие творятся дела!
Мишу замочили! Замочили – fig’а́!
Кто его убил? Какой такой gondon?”
“Иностранный консультант, профессор и шпион!
Фамилия его начинается на “Ме”…
Ой, простите, перепутал – не на “Ме”, а на “Ве”!”
“Че-то ты гонишь”, – сказал один деятель,
И Иван ему выписал шикарного пендаля.
Ну тут на Ивана все, натурально, налетели –
Били, колотили, ваще охерели!
Словом, был gad’кий, gnus’ный, соблазнительный, свинский скандал,
Прям такой, как на шоу “Секс со звездой” с моим участием; помните, а?
Current mood: gloom (глумливо как никогда)
Current music: Алиса Фрейндлих – “Песенка Голубого щенка”
6
Вигилия шестая
Древо зеленеет, солнышко блестит. – Кому из нас можно верить. – Море, море. – Аромат женской груди. – Кто виноват в том, что ушла Гретхен. – Ты непременно напиши письмо! – Какой он удивительный доктор – этот доктор Фаустус!.. – С улыбкой заснул. – Кто вовсе не сердится на своего милого доктора Фаустуса. – Когда доктор Фаустус был маленький…
“Помчимся же за Гретхен! Помчимся за ней!” кричал мне в бреду доктор Фаустус.
“Нет, нет”, говорил ему я. “Вам нельзя сейчас вставать!”
“Она же любила меня”, зарыдал вдруг доктор Фаустус.
“Теория, мой друг, суха”, отвечал я. “Но зеленеет жизни древо”.
“Постой, постой”, доктор Фаустус вдруг что-то понял и привстал. “Так это ты – Мефостофиль?”
Я вынужден был сказать, что я.
“Только не Мефостофиль”, сказал я. “А Мефистофель”.
“Так это ты?” сказал доктор Фаустус, схватившись за голову.
Я вынужден был повторить, что я.
“Ты притворялся”, сказал доктор Фаустус. “Gnus’ный же ты какой обманщик”.
“Все мы кругом обманщики”, сказал я. “Никому из нас нельзя верить”.
Тогда доктор Фаустус сказал так:
“Ах тот ужасный поток кипящий внизу Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи маргариток и жасмин герань кактусы и она была девушкой и Горным цветком да когда она приколола в волосы маргаритку да и как я целовал ее и она подумала не все ли равно я или другой и тогда она сказала мне глазами чтоб я снова спросил да и тогда я спросил ее не хочет ли она да сказать да мой горный цветок и сначала она обвила меня руками да и привлекла к себе так что я почувствовал ее груди их аромат да и сердце у меня колотилось безумно и да она сказала да я хочу Да”.
Доктор Фаустус горько заплакал.
Я спросил:
“О чем ты плачешь?”
И доктор Фаустус, всхлипывая, сказал:
“Вагнер, я обманул тебя. Я сказал тебе утром, когда ушла Гретхен, что это не я виноват в том, что ушла Гретхен, а это я виноват в том, что ушла Гретхен”.
Я стал утешать доктора Фаустуса. Я сказал:
“Ну это ничего! Не плачь! Я напишу Гретхен письмо. И она, наверно, тебя простит”.
Доктор Фаустус, всхлипывая, сказал:
“Ты непременно напиши письмо Гретхен! Напиши, что это я виноват”.
Я стал снова утешать доктора Фаустуса. И тогда доктор Фаустус успокоился и заснул.
Целуя и закрывая одеялом доктора Фаустуса, я подумал: “Какой он удивительный доктор – этот доктор Фаустус – он весь день помнил об этой истории и весь день огорчался, что случайно сказал неправду! Но теперь, когда он признался – ему стало легко, и вот он даже с улыбкой заснул”.
На другой день я написал Гретхен письмо. И вскоре Гретхен ответила, что она вовсе не сердится на своего милого доктора Фаустуса и снова ждет его к себе в гости.
Когда доктор Фаустус был маленький, он почти ничего не боялся…
Впрочем, это уже несколько совсем другая история.
Комментарии к “6”
В этой glup’оцитатно-плагиатной скверне вновь прослеживается лизоблюдская попытка утешения меня через унижение моего gnus’ного “соперника”. Бред-путаница с псведоэрудитскими литературными экскурсами форсирует: возрастает как количество нарочитых нелепиц, так и почти безошибочно (единственное, чему можно подивиться) переписанных отрывков из других авторов, прославленных когда-то и поболее нашего анонима, но вполне годящихся ему в кумиры (будь дуракавтор ярым поклонником такого писателя, как, например, я, он наверняка сочинял бы гораздо лучше). Обратите внимание и на дешевый прием “пьесы в прозе”: сплошные диалоги (легкий и низкий жанр), но даже и от их производства автвор устает и начинает красть реплики у предшественников.
61. “Все мы кругом обманщики”, сказал я. “Никому из нас нельзя верить”.
Я долго вспоминал, где я видел эту фразу, и наконец громоподобно прыснул от разгадки источника этой ничтожнейшей реминисценции. Сей пребанальненький трюизм присутствовал в каком-то из отвратных сочинений так называемого Евгения Новицкого, посредственного журналиста и беспрецедентно idiot’ского графомана, покончившего с собой в 2008 г. Его собратья-газетчики раздули из оного бытового события унылую сенсацию: писали, что виной всему – несчастная любовь вселенских размеров (на самом деле он, видимо, никого не любил, кроме себя). Желтые журнальчики сварганили писаке миниатюрную славу (которой при жизни этот господин, разумеется, не снискал бы, проживи он хоть сто лет; так что суицид в данном случае – вполне оправданный и конъюнктурный шаг; конечно, не без кокетничанья квазипоэтической душонкой). Пару его вздорных книжонок пара сомнительных издательств срыгнула на прилавки; и я бы никогда не додумался, какой именно дешевкой увлекался наш паршивый аноним, если б не мое беспечное младенчество, в коем и я заглотнул десяток-другой трэшевой беллетристики начала века.
62. “Все мы кругом обманщики”, сказал я. “Никому из нас нельзя верить”.
Я вынужден продублировать комментирование этой фразы, ибо из моей прозорливой бездны памяти внезапно выудился первоначальный источник дурной сей реплики. Она – из нелепой и напыщенной трагедии “Гамлет” английского журналиста и драматургишки-скороспела XVI-XVII вв. Уильяма Шекспира. Можно было бы счесть пример с этой цитатой единственным удачным заимствованием нашего бездумного безумца (учитывая то пространство – 1666 г., напоминаю, не ладящий с такими трудными четырехзначными числами читатель, – в котором автор пыжится изображать свои “события”), если бы не моя абсолютная уверенность в том, что бездумный безумец читал именно Новицкого, а не Шекспира (ибо Шекспир все-таки – чуть (совсем чуть-чуть, но все-таки) сложнее для восприятия, и не по зубам (было бы что кусать!) скудоумцу-автору).
63. “Ах тот ужасный поток кипящий внизу…”
Приводится подлинная концовка романа Джеймса Джойса “Улисс”. Джойс – ирландский журналист, грубый строчкогон, умудрившийся, описывая “один день из жизни одного idiot’а”, накатать один из самых громоздких романчиков XX в. К чему бы здесь Джойс? – спросишь ты, мало понимающий, что происходит в моей книге, читатель. Ответ прост как все гениальное (то есть как я) и несуразен как все пошлое (то есть как обсуждаемый пасквилянт). Скрытый “смысл” пасквилянтского плагиата очевиден: паршивец, безусловно, знал, что именно восемнадцатый эпизод “Улисса” вдохновил мою любимую авторшу нашего столетия – Ольгу Фарш (вспомни и молитвенно сложи руки, недостойный этого имени читатель) – на создание грандиозного (и по объему, и по оригинальности) учебника советской литературы. Вот фрагмент предисловия к этому учебнику, в котором (и в учебнике, и в предисловии, и даже в приводимом фрагменте) Ольга Фарш виртуозно охватывает все семьдесят лет “золотого века” нашей литературы:
“Революция революция гражданская война это все конъюнктура злоба дня первые продажные поползновения поэтов 12 Блока Маяковский Горький подлец сначала в Новой жизни был прав потом skot’ина приехал прославлять режим обрыдался по привычке своей на Соловках но ничем не помог первые оппозиционеры тоже не сахар вялые Мы Замятина эмигранты более-менее но там тоже актуальщина Солнце мертвых Шмелева а у нас 2 мира Зазубрина почувствуйте как говорится разницу да и Конармия ничего особенного как и Одесские рассказы вообще Бабеля перехвалили он далеко не Платонов а тот молодец Котлован лучшее произведение сокращенный и улучшенный Чевенгур Булгаков был доступнее оттого и больше прославился но тоже после смерти это тенденция такая при жизни прогремел только Шолохов который после Нобелевской ничего и не написал а оно ему надо прирожденный приспособленец и только как Алексей Толстой но тот был искренним циником а Шолохов мерзко притворялся борцом за идеалы нет Булгаков там был все-таки самым достойным как и вся компания из Гудка Ильф Петров Олеша еще Зощенко но он тоже написал главку о Соловках обыватель несчастный прямо как его герои Пильняк наверное мог бы развернуться но его сразу загнобили а его друга Пастернака лучше не трогать жалкий он при терроре какой-то стал то ли дело Мандельштам который конечно юродивый но показал настоящего поэта Ахматова достойно держалась но лучше первых сборников дореволюционных все равно ничего не написала обэриуты вот они жгли хотя и не печатались все в стол все в стол драматургия с самого начала была ничего опять же Булгаков Шварц Эрдман в тридцатые зажали всю сатиру Ильф умер Петров в войну погиб может и к лучшему а то мало ли что вон Булгакова для лагерей не трогали а затравили так что сам заболел а там война Василий Теркин даже Бунин одобрил уж на что сноб Симонов прорывается карьерист ремесленник хотя не без способностей потом понятно лагерники 1960-е Один день Мастера и Маргариту наконец издали не Доктор Живаго конечно но тоже не фонтан Бродский сказал заигрался Булгаков с дьяволом да не с дьяволом даже а с Иешуой и сентиментальным слюнтяйством про неудачника мастера но народ изголодался по аполитичности вот и подавай им сказки на ночь Трифонов поднаторел в ладной бытовухе деревенская проза еще это на любителя конечно но Пряслины например уж получше Тихого Дона а Шукшин уж вообще новатор уровня Аверченко поэтов в России меньше чем когда-либо Бродский сразу уехал а концептуалисты еще в подполье как и постмодернизм потом всплывет в перестройку но там уже все в кучу из драматургов Вампилов не придраться самородок незаурядный погиб рано как многие киноактеры в те же годы застой крушение надежд третья волна эмиграции Довлатов самый из них талантливый все издал только в Америке у нас осталась только Петрушевская чернуха однообразная и какой-нибудь Маканин Айтматов Ким все как-то серо в русле традиций есть еще свежее Вен и Вик Ерофеевы Сорокин но их пока плохо знают только в 1990-е выйдут на свет так сказать вообще история советской литературы закончилась где-то на Детях Арбата впереди беспросвет но нас это мало интересует в концепцию не входит вот это вкратце все”.
64. Доктор Фаустус горько заплакал…
С этого момента и до конца tup’ейшего эпизода приводится почти целиком первый рассказ Михаила Зощенко из цикла “Рассказы о Ленине” – “Графин”, только вместо зощенковской тети Ани у нашего текстокрада – Вагнер, а вместо Володи – Фауст. И в данном случае даже ты, придирчивый и необоснованно наглый читатель, не найдешь, что мне, гению, возразить, когда я свяжу эту клоунскую перелицовку Зощенко с очередной своей нетленной, непереиздававшейся монографией, а именно – “Образ Сталина в “Рассказах о Ленине” Михаила Зощенко”. Зощенко – автор сотен полуграмотных, маловысокохудожественных фельетонов, его лучшее произведение – несомненно, “Рассказы о Ленине”. Читай же мою монографию и убеждайся в этом, неверующий невежа:
Образ Сталина в “Рассказах о Ленине” Михаила Зощенко
Как считается, травля Михаила Зощенко, начавшаяся с Постановления Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. (О журналах “Звезда” и “Ленинград”), произошла якобы исключительно из-за десятого рассказа в цикле “Рассказы о Ленине” (1940) – “Ленин и часовой”. Зощенко в этом рассказе лукаво насмехнулся над Сталиным, придав его черты крикливому и неуравновешенному “служащему”, которого неподражаемый зощенковский Ленин с изысканной легкостью осаживает.
Однако всякий внимательный читатель заметит, что Сталин так или иначе, за ширмами разной толщины и просвечиваемости, высмеивается Михаилом Зощенко в каждом из шестнадцати “Рассказов о Ленине”. Разберем же все эти случаи.
Первый рассказ называется “Графин”. Это рассказ о том, как восьмилетний Ленин разбивает графин. Не вызывает никаких сомнений, что за образом этого самого графина скрывается не кто иной, как Сталин. Зощенко без обиняков говорит, что, останься Ленин жив, он бы разбил стеклянного игрушечного Кобу шаловливым движением ребенка.
Второй рассказ называется “Серенький козлик”. В нем говорится о младшем брате Ленина – Мите, pozor’ном трусе. Без сомнения, Митя суть загримированный Сталин. Зощенко не забывает упомянуть и об ошибке Ленина. Вдоволь поизмывавшись над Митей, Володя великодушным жестом короля решил польстить Мите и дать ему понять, что от своей трусости Митя избавляется:
“Маленький Володя поцеловал своего младшего братишку и сказал ему:
– Вот теперь молодец”.
Это излишнее шуточное благословение сродни тому, которое Ленин косвенно дал перед смертью Сталину. Если б большой уже Володя знал, к чему это приведет, он, разумеется, сделал бы перед смертью нечто другое. А именно – оставил бы от Сталина рожки да ножки.
Третий рассказ называется “Рассказ о том, как Ленин учился”. Сталин здесь выводится сразу под двумя масками – tup’оватого недальновидного министра и одного ленинского “знакомого”, умеренно-осторожного и аккуратно-прилизанного.
“Наконец Ленин подал заявление министру. Он попросил разрешение сдать экзамены за всю высшую школу сразу.
Министр удивился и подумал:
“Как он может сдать экзамены сразу? Ведь он в высшей школе не учился. Хорошо. Я ему разрешу, но только он вряд ли сдаст экзамены””.
Сталин, как известно, всю жизнь не понимал гениальности Ленина, прекрасно подчеркивая этим извечную диалектику “поэта” и “толпы”.
И – следующий потрясный эпизод этого рассказа:
“…Этот знакомый ему однажды сказал, что надо быть осторожным – тут тонут люди.
– Тонут, говорите? – спросил Ленин. – Ничего, мы-то не потонем.
И тут же заплыл так далеко, что еле можно было видеть его”.
Зощенко вновь подвергает всегдашнюю трусость Сталина жестокому глумлению: так и видится, что этот “один его знакомый” Сталиным и был, и стоял с нелепо открытым ртом и дрожащей челюстью, глядя на ловко ныряющего и жизнерадостно отфыркивающегося водоплавающего Ленина, который был настоящим виртуозом купания.
Четвертый рассказ называется “О том, как Ленин бросил курить”. Сталин распадается здесь на целую плеяду обывательских “слабовольных людей” в следующем эпизоде:
“…И с этими словами Владимир Ильич вытащил из кармана папиросы и положил их на стол. И уж больше до них не дотрагивался (обожаю это жеманное зощенковское “уж”. – M.)
А которые курят, те знают, какую огромную волю надо иметь, чтоб сразу бросить эту привычку. Некоторые слабовольные люди обращаются даже к докторам, чтоб те помогли им бросить курить.
И доктора смазывают им рот каким-то лекарством, чтоб им противно было курить. А еще более слабовольных доктора усыпляют и внушают им разные ужасные мысли о вреде курения. И только тогда эти люди бросают курить. И то многие не бросают, а продолжают курить, имея в голове ужасные мысли о вредности куренья (“имея в голове ужасные мысли” – блеск! – M.)
Но у Ленина была огромная воля. Он без всяких докторов решил бросить куренье. И действительно бросил. И больше никогда не курил.
Это был сильный человек, с железной волей (очаровательное разжевывание. – M.)”
Так и видится, как этот сильный человек с железной волей в облике жестокой няньки смазывает безвольному Сталину (с этой его вечной псевдомужественной ублюдочной трубкой) рот какой-то поганью!.. Жесточайшая, что и говорить, антитоталитарщина.
Пятый рассказ называется “О том, как Ленин перехитрил жандармов”. Зощенко не знает меры в своем эстетическом уничтожении Сталина и бьет здесь уже ниже пояса, принимаясь за физические недостатки urod’ца Джугашивили. Этот грузинский urod’ец, как известно, был просто карликом, обладал смехотворно пренизким росточком. А теперь скажите, кто подразумевается в нижецитируемом эпизоде:
“…А другой жандарм, маленького роста (здесь и далее выделено мною. – M.), но тоже усатый и свирепый, ходит по комнате и во все нос сует”.
Ну не гений ли после этого Зощенко? – в одно предложение (еще и аллегоричное, к тому же) вместил все отвратные черты отвратного своего современника! А уж как (уж! уж! я многому научился у своего кумира) Ленин жестоко глумится над жандармом, пользуясь его гипертрофированной низкорослостью, об этом говорить не буду: сейчас! прямо сейчас! немедленно! – разыскивай “Рассказы о Ленине” и упивайся ими до изнеможения!
Шестой рассказ называется “Иногда можно кушать чернильницы” (и это едва ли не самое гениальное название литературного произведения в мировой истории). Здесь продолжает свое развитие излюбленное Михаилом Зощенко сопоставление “Сталин – жандарм”. Надзиратель – воплощенное самодовольство – полагает, что ловит гениального Ленина на месте преступления. Но не тут-то было:
“…Надзиратель быстро открыл двери, вошел в камеру и говорит:
– Вы попались. По-моему, вы сейчас что-то на полях книги писали.
Надзиратель смотрит в книгу – нет, видит: книга чистая. Надзиратель хочет взять чернильницу, но в этот момент Ленин сам берет свою чернильницу и спокойно кладет ее в рот. И жует ее.
Надзиратель говорит:
– Что вы делаете? Вы чернильницу кушаете!
Ленин говорит:
– Вы, кажется, ослепли. Это не чернильница, а хлеб. И вот я его кушаю”.
Согласитесь, что только Ленин, останься он жив, смог бы сказать Сталину в 1930-е насмешливую грубость вроде: “Вы, кажется, ослепли”. Слепец Виссарионыч, разумеется, никогда бы не додумался до столь изысканного трюка, как книга, пишущаяся молоком из хлебных чернильниц; Сталину как царскому провокатору и “сидеть”-то совсем не приходилось… Именно поэтому Зощенко не преминул плеснуть в подслеповатые глазки Сталина сатирической кислотой и в конце этого рассказа:
“Когда Ленин вышел из тюрьмы, он, смеясь, сказал своим родным и знакомым:
– Знаете, однажды мне не повезло, и за два часа пришлось мне съесть шесть чернильниц.
И все засмеялись. А которые не знали (выделено мною. – М.), в чем дело, те очень удивились: как это можно есть чернильницы?
Но вот оказывается, что иногда можно кушать чернильницы”.
Тотальный глум над “светочем” тоталитаризма продолжается: Сталина, как известно, соратники по партии до революции справедливо считали инфантильным полудурком и абсолютным tup’ицей. Вот всем этим Сталиным, “которые не знали” (и не могли знать), Ленин и смеялся в лицо, рассказывая о быте истинного, а не лицемерного революционера.
Седьмой рассказ называется “О том, как Ленин купил одному мальчику игрушку”. Фабула его проста: Ленин покупает маленькому мальчику игрушку. Внимание, вопрос! Где здесь Сталин?
Ответ прост как все гениальное: Сталин здесь – это игрушка. Лодочка с паршивым матросиком. Ленин уходит на собрание, а игрушку-Сталина оставляет во дворе, на потеху маленькому мальчику, который с жестокостью ребенка пускает этого парусного Сталина в фонтанчике.
Восьмой рассказ называется “В парикмахерской”. Сталин здесь предстает в образе услужливого и подобострастного рабочего Григория Иванова, который уступает Ленину свою очередь в парикмахерской со следующими, неуемно лживыми в своей пафосности, словами:
“– В аккурат сейчас подошла моя очередь. Но я скорей соглашусь остаться небритым в течение пяти лет, чем я заставлю вас ожидать. И если вы, товарищ Ленин, не согласились нарушать порядок, то я имею законное право уступить вам свою очередь, с тем, чтобы занять последнюю, вашу”.
“…С тем, чтобы занять последнюю, вашу” – чувствуете, какое зловещее пророчество звучит в этих словах? Сталин, действительно, с унизительной подобострастностью, делал все при жизни Ленина, чтобы угодить ему. В конце концов в последние годы жизни Ленина Сталин неотлучно находился с ним в Горках в качестве слуги и медсестры. Именно там он и “принял” от умирающего Ленина власть, в чем Зощенко, как мы видим, и не сомневался.
Девятый рассказ называется “Покушение на Ленина”. Сталин скрывается здесь за маской “мерзкой злодейки”, которую подговорили убить великого вождя трудящихся. Известно, что именно это покушение окончательно свело сифилитика Ильича в могилу. Почему бы не предположить, – как бы рассуждает Зощенко, – что именно так ждавший этой смерти Сталин не участвовал с мерзкой злодейкой в заговоре?..
Кстати, именно в этом рассказе Ленин произносит гениальную фразу о тех, кто не работает:
“Пусть они вообще ничего не кушают, если не хотят работать!”
Вполне мог услышать от него такое в свой адрес и Сталин…
Одиннадцатый рассказ называется “О том, как Ленину подарили рыбу”. Сталин воплощен здесь в фигуре угодливого управляющего рыбным делом, который принес Владимиру Ильичу копченую рыбу в подарок (это в то время-то, когда страна голодает!) Излишне говорить, что революционные приживалы вроде Сталина никогда не отказывали себе в тех удовольствиях, которых был лишен простой народ. Зощенковский Ленин же посылает дареную рыбу в детский дом и полностью разрушает этим актуальность вопроса “кто больше любил детей: Ленин или Сталин?”
Двенадцатый рассказ называется “О том, как тетушка Федосья беседовала с Лениным”. Сталин здесь – это тетушка Федосья, которая хлопочет, чтоб ей выдали пенсию (прямо как хныкающий Джугашвили: “Ну возьмите меня в партию!”); не узнает Ленина, когда встречает его в Смольном (Сталин бы узнал, но по-настоящему он Ленина никогда не знал, ибо никогда посредственности не понять гения и т. д. – см. выше); полученную пенсию тратит на сахар, мануфактуру и синьку для стирки белья (точь-в-точь, как пошляк и мещанин Иосифушка).
Тринадцатый рассказ называется “Ленин и печник”. Удивительно, как это советские цензоры заподозрили неладное только в “Ленине и часовом” (на том основании, что невежа-герой того рассказа – служащий-де Смольного) и совершенно не догадались, что гораздо выгоднее представлять Сталина за масками простого люда. Печник из данного рассказа – это настолько Сталин, что сие произведение можно считать самым антисталинским в мире. Судите сами: печник – “с огромной бородой” (читай: с огромными idiot’скими усами); “очень дерзкий”; на ленинское приветствие всего лишь кивает головой (гордыня); “дерзко кричит Ленину: – Зачем вы тут сидите и траву мнете? Знаете, почем сейчас сено?” (ханжество, стяжательство, беспочвенные нападки); пугается, когда узнает, что грубо разговаривал не с кем-то, а с Лениным (подлая трусость); когда его вызывают к Ленину, у него “руки дрожат” (у Сталина еще и усы дрожали бы); стоя перед Лениным, дрожит, “мнет шапку в своих руках и бормочет: – Простите меня, старого дурака” (склонность к отвратительному самоуничижению, если оно может обратиться выгодой); когда слышит от Ленина приветливые слова, теряет от радости дар речи (щенячий восторг перед кумиром Ильичем, низкопоклонничество). Если бы рассказы убивали, Сталин помер бы еще в сороковом…
Четырнадцатый рассказ называется “Ошибка”. Ленин неточно выражает свою мысль, и молоденькая дежурная неправильно выполняет поручение. В финале Ленин признает, что был неправ, а молоденькая дежурная прямо вся сияет от такой справедливости.
Где тут Сталин, спрашивается? Это проще простого – посмотрите на заголовок: Зощенко чаще всего указывает, где он спрятал Сталина, именно в названии. Ну как? Поняли? Конечно же, Сталин здесь – это ошибка. Ленин не допускал ошибок, тогда как Коба только промахами и промышлял. Возможны коннотации: ошибка природы, жертва аборта и т. д.
Пятнадцатый рассказ называется “Пчелы”. В этом произведении Ленину понадобился пчеловод. Но он не знал, где пчеловод живет, “никому ничего не сказал, вышел из дому и пошел в поле”. В поле Ленин встретил пчел, последовал за ними и нашел таким способом дорогу к дому пчеловода. Пчеловод удивляется и произносит следующее:
“– Владимир Ильич, вы великий человек и великий гений. В каждом деле вы умеете находить что-нибудь особенное”.
Казалось бы, какой уж здесь Сталин? И пчеловод, и пчелы – персонажи очень положительные. Но обратите внимание на самое начало рассказа:
“…И вот однажды Ленину понадобился этот пчеловод.
Ленин хотел послать за ним одного человека, который знал, где пчеловод живет. Но этот человек, как назло, уехал в Москву”.
Вот этот “один человек”, который назло (можно не сомневаться – именно назло, без всякого “как”) уезжает в Москву именно тогда, когда он действительно нужен Ленину (может быть, единственный раз в жизни), – Сталин, разумеется, и есть.
Шестнадцатый и последний рассказ из цикла “Рассказы о Ленине” носит название “На охоте”. Ленин здесь, будучи на охоте, жалеет красивую лисицу и не убивает ее.
Зощенко вновь возвращается к больной для него и всех современников теме: почему Ленин так-таки не угробил негодяя Сталина? Видимо, он пожалел жалкого недоноска, так же, как хитрую лису на охоте. Слишком уж Ленин был жалостливый. Иногда даже кажется, что неспроста его младший брат Митя был таким сердобольным… Впрочем, это уже тема для другой беседы.
65. Целуя и закрывая одеялом доктора Фаустуса…
Очередная мерзкая педерастическая двусмысленность нашего педераставтора. Еще раз повторяю: я – великий натурал и величайший гомофоб! И если ты, голубоватый читатель, осмелился увидеть что-то негетеросексуальное в V главе, когда я швыряю трусы в рожу debil’а-вокалиста, то я скажу тебе так: “От pedik’а слышу!” Я не спал с ним в ту ночь, а просто зашел к нему в номер утром. И вообще я с ним не спал (неужели тебе теперь каждое предложение надо пояснять, развращенец?) И не думай об этом больше (мыслитель, мать твою!..)
66. Когда доктор Фаустус был маленький, он почти ничего не боялся…
Придурок-автор так увлекся, что допереписав рассказ Зощенко “Графин”, захватил и первую фразу следующего рассказа в цикле – “Серенький козлик”. Очередная графоманская небрежность (шестьсот шестая?) неуклюжего нашего маниакального графа (графина, я бы сказал).
VI
М е ф и с т о ф е л ь
Как ты детенышей нашел?
Ф а у с т
Сама нелепость и безвкусье.
М е ф и с т о ф е л ь
Напрасно! С ними я провел
Часы приятнейших дискуссий
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Ф а у с т
Достань мне жену, самую красивую девушку в Германии; я распутен и похотлив и не могу быть без жены
Марло. “Трагическая история доктора Фауста”
(перевод Н. Амосовой)
Я – великий русский писатель.
(Ты еще в этом сомневаешься, мой читатель, воплощенная бездарность?)
Поэтому я, разумеется, могу себе позволить не описывать не только то, на чем традиционно следовало бы заострить внимание, но и то, что было бы интересно тебе, обывателю (а какого, спрашивается, Мефистофеля гений будет плясать под ритмы обывателя, этого пошлого диджея на вечеринке собственной никчемной жизни?)
Тебе, обывателю, интересно (предположу) развитие сюжета, интрига. Ты не в состоянии постигнуть, что незаурядные размышления философа – это лучший сюжет, а путешествия мысли гения по извилинам его недюжинного мозга – самая восхитительная интрига.
Тебе интересны секс и скандалы. А я даю тебе это в микроскопических дозах, нарочито дразня и раздражая неосуществимыми надеждами, что эти мещанские темы разовьются в следующих главах до более внушительных размеров.
Ты ожидал, что я поведаю тебе все отвратительные мелочи из паскудной жизни твоего ничтожного кумира. А я открываю тебе твои пустые глаза на то, что твой кумир – полный ноль, и почти не удостаиваю его упоминанием в этом шедевре.
Тебе, возможно, интересен был бы технический процесс (филистеры любят читать книжонки, которые считаются познавательными) создания музыкального альбома. А все, что я привношу в данный шедевр из этой области, сводится к воспроизведению текстов песен, которые ты и без меня знаешь наизусть.
Таким образом, облапошенный ты мой читатель, на протяжении всего этого шедевра, я делаю все, чтобы раздражить, обмануть и унизить тебя.
Однако обрати внимание, моя дорогая жертва, – ты ведь все еще читаешь эту книгу.
И я после этого не гений, а?
Позавчера присутствовал на съемке glup’ейшего и нечистоплотнейшего шоу “Эти сексуальные животные”. Унылое зрелище, оставляющее пренеприятное впечатление…
Current mood: nauseate (привет Жан-Полю Сартру!)
Current… Впрочем, ладно, расскажу поподробнее (последние дни были ужасно тяжелыми, но спать до сих пор не могу; к тому же, про зоофилию вроде как обещал; хотя что мне обещания! но… впрочем, мне надоело отвлекаться). Итак, эти ненормальные “Эти сексуальные животные”.
Декорации (ты их прекрасно знаешь, зоофил несчастный, но не буду же я под тебя подстраиваться – см. выше, выше, выше…) Зеленая просторная лужайка (однако звери в клетках). Ручеек. Три березы и шесть пальм. В качестве ведущей раздобревшая на вегетарианской пище тетенька в соломенной шляпке (прямо из кошмарнейшего советского водевиля) и неуместном для ее фигуры комбинезоне а-ля Барбарелла.
Мрачный полумэн-фронтмен. Я, блистательно ироничный и презрительный. Сто рядов зоофилов.
– Здравствуйте, мои дорогие любители животных, – заверещала паскуда-ведущая. – Сегодня у нас в гостях очаровательный Гена из группы “Фауст и пацаны”. Скажите, Гена, а не в честь ли знаменитого крокодила Гены, героя мультфильмов из доуэскэшных времен, вас так назвали?
Может, ему придется сношаться с крокодилом? – подумал я. Это было бы забавно.
– Да нет, – отвечал bolvan (убогая привычка простого люда: пристрастие к неосознанным оксюморонам – вроде “да нет” – или daun’ски-заклинивающим ответам на простой вопрос – вроде “да-да-да”). – Да нет. Кажется, в честь этого, как его?.. (следующая несносная привычка: комментируемая забывчивость) Короче, просто, наверное (злоупотребление бессмысленными вводными словами), потому что… имя такое… как бы (это неискоренимое “как бы”) редкое.
Я подумал, что трудно припомнить хоть одну выдающуюся личность, носившую это жалкое имя. Разве что ретроградный политический деятель Зюганов (конец XX в.), но и у него, кажется, ничего не выдавалось… Возможно, доброму писателю Успенскому было как раз обидно за обделенное имечко, и он наделил им интеллигентного loh’а-крокодила.
– Сейчас наши дорогие зрители решат, – змеей улыбалась тем временем тетенька, — какое именно милое сексуальное животное вам, крокодильчик (Гена, вы не против, если я буду называть вас крокодильчиком? вам это очень пойдет), предстоит сегодня полюбить? Посмотрите же на наших зрителей, очаровательный крокодильчик, – вот они. Полюбуйтесь, все эти животные вокруг нас и вас, – это домашние любимцы наших дорогих зрителей; что бы мы без них делали, без зрителей нашего доброго шоу? (без больных ублюдков, место которым – в изоляторе психушки или в лесу, – добавил я про себя.)
И начались какие-то дикие презентации (с презервативами и без) достоинств (эрегированных и нет) зверей. О, где вы, зеленые? Почему вы до сих пор не добились запрета на это шоу, которое жесточе любой охоты и живодерни? Или это вы и переродились в зрителей и участников данного проекта?!
Я то и дело выбегал проветриться в сортир; его белоснежность казалась мне зимним раем после тошнотворного цветуще-зеленого ада этого шоу.
В то же время я злорадно надеялся, что недомэну-фронтмену придется разделить ложе с крокодилом, скунсом или слоном (хотя слона сегодня, кажется, никто не привел; жаль; мой протеже послужил бы ему отличной Моськой).
Сам фронтменишка вроде бы кидал умоляющие взгляды на аккуратную кошечку (и что бы он с ней делал? просто убил бы несчастное животное! я всегда ненавидел эти мерзкие анекдоты – про лисицу и медведя, обезьяну и бегемота, etc.)
Ведущая подзуживала хозяйку курицы (видимо, увидела в “Сексе со звездой”, что фронтмен – тот еще петух).
В итоге паршивцу, к несчастью, выпало самое простое – коза.
Я с детства помню эту фразу из “Зоны” Довлатова. Вот она:
“Для удобства рецидивист Шушаня сунул ее задние ноги в кирзовые прохоря”.
Ведущая за руку подводила фронтмена (сознание у меня уже было в настолько измененном состоянии, что я даже не смог порадоваться его участи) к белой рогатой козе с подрагивающим хвостиком. Я успел еще шесть раз прокрутить в голове довлатовскую фразу, и меня понесло в клозет…
Надеюсь, читатель, “дорогой любитель животных”, ты обязательно посмотришь именно этот выпуск твоего любимого шоу, и вместо меня оценишь зоологическую подкованность твоего кумира.
На выходе нас (меня, великого, и пошатывающегося козла-фронтмена – остроумный каламбур?) встретила Леночка. Я связался с этой талантливой крушительницей надежд и идиллий, и она за чисто символическую, неумеренную сумму согласилась вырвать Маргариточку из лап pozor’ного frik’а.
Леночка взяла нас обоих под руку и стала знакомиться с pozor’ным frik’ом. Оставляя их вдвоем (через каких-нибудь шесть минут я уже уверился в том, что мой контроль здесь больше не нужен), я успел шепнуть Леночке на ухо:
– Не забудь отправить его в душ перед таинством. Он – после козы.
Леночка премило поморщилась и отмахнулась от меня жестом профессионалки. Мой подопечный kretin даже не заметил вроде бы моего исчезновения.
Вчера вечером он позвонил, захлебываясь в слезах.
– Рита, шеф, – бормотал он. – Рита…
– Что???!!! – заорал я. – Что такое?!?!?! Говори, презренный!!!
– Приезжайте, – шептал он, будто сползая вниз по допотопному телефонному проводу. – Шеф, приезжайте…
(Я был для него “шефом”, как бы водителем такси, везущим его в сказочные дали.)
Я вскочил в седло своей мощной машины, и через шесть с половиной секунд debil уже открывал мне дверь.
Я никогда не видел его в таком мерзком виде. Он был похож на гниющий овощ.
– Она там, – еле выговорил он и показал пластилиновой рукой почему-то вверх.
Кто она, idiot? Леночка или Маргариточечка?! Впрочем, он говорил “Рита”.
Я слегка оттолкнул его, проходя внутрь, и он неартистично упал, оцарапав носом угол. Обдолбан, skot’ина.
Я прошел комнату, еще одну. В самую дальнюю дверь была чуть приоткрыта. Зашел.
Маргарита безжизненно болталась на люстре. Милое создание, самое любимое и самое-пресамое единственное! Как ты выглядишь!.. Ты выглядишь… неважно.
Нет, некрофильный читатель, ты не дождешься от меня описания ее выкатившихся глаз и вывалившегося языка. Ее нежной шейки, намертво стянутой какой-то грязной бельевой веревкой. Ее чудесной головки, сваливающейся набок (казалось, она совсем отвалится, если тронешь)…
И это ты, Марго?! Марго, ты ли это?!
Да. Это, к ужасу моему и всемировому, ты.
О Маргариточка. Единственная в мире девушка, в чьи уста я вложил некогда своего чистоплотного увальня (и готов был бы вложить еще шесть тысяч раз, но не пришлось, к несчастью). Единственная барышня в мире, которой я сделал свой первый и последний (и весьма удачный, как я понял) куннилингус. О Марго, я ведь даже был готов до упора загнать свой язык тебе в анус, и плевать, что бы я там нашел…
Марг… Морг… Рит… Тир… Спит… Марга… Моргает… Мурго… Mura… Марга… Га-га-га… Маргусик… Готов ли гусик?.. Маргари… Маргарин… Маргаритк… Май горит… Маргариточк… Словно выточка… Маргариточка. Точка.
Я опустился на колени и в последний раз облизал ее большой пальчик на левой ноге. Сковырнул зубом кусок лака. Обхватил ее ноги, прижался к ним. Тут же опомнился – люстра может сорваться. Окинул прощальным печальным влажным овальным взором. Вышел.
Сегодня сообщили, что она была беременна.
Интересно, от кого?
Current mood, повторюсь: nauseate
Current music: Земфира – “Повесица”
7
Вигилия седьмая
Я вошел. – Сказал ему. – Ответил мне. – Заметил я. – Усмехнулся. – Сказал я. – Ответил он. – Вошел. – За ним. – Доктор Фаустус.
Я вошел в комнату доктора Фаустуса и сказал ему:
“А что если фыр-фыр-фыр?”
“Да”, ответил мне доктор Фаустус. “Но только дыр-дыр-дыр”.
“Однако же”, заметил я, “мы не быр-быр-быр”.
“И что?” усмехнулся доктор Фаустус. “Зато пыр-пыр-пыр”.
“Зыр-зыр-зыр”, сказал я. “Мыр-мыр-мыр”.
“Чыр-чыр-чыр”, ответил он. “Сыр-сыр-сыр”.
В комнату вошел Мефостофиль с криком:
“Жыр-жыр-жыр”.
За ним вбежала Гретхен и засмеялась:
“Выр-выр-выр”.
Тыр-тыр-тыр доктор Фаустус ныр-ныр-ныр.
Шыр-шыр-шыр я кыр-кыр-кыр.
Щыр-щыр-щыр Гретхен цыр-цыр-цыр.
Лыр-лыр-лыр Мефостофиль хыр-хыр-хыр.
“Рыр-рыр-рыр”, гыр-гыр-гыр. “Дыр-дыр-дыр”.
Фыр-фыр-фыр фыр-фыр-фыр фыр-фыр-фыр.
Фыр-фыр-фыр-фыр-фыр-фыр-фыр-фыр-фыр.
Фырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфырфыр.
Фффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффффф
Комментарии к “7”
Я с самого начала предупреждал, что автор – idiot. Quod erat demonstrandum. Комментировать прекращаю. Разве что последний штрих на этом полотне виртуозного разоблачения:
66. В комнату вошел Мефостофиль с криком:
“Жыр-жыр-жыр”…
66. …Шыр-шыр-шыр…
“Жи-ши” пишется через “и”, дурак.
Ну и самый уж последний:
66. Фффффф… и т. д.
В оригинале это idiot’ство растянулось аж на страницу. Я был вынужден сократить нагнетание столь полюбившейся недоумку буковки примерно в одиннадцать раз.
VII
М а р т а
Он был добряк и дурачок влюбленный,
Сама сердечность, искренность сама.
Когда бы не шатанье, не притоны,
Не девки, не игорные дома!
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Ф а у с т
Вдруг передо мной
Являются кинжалы, шпаги, ружья,
С отравою бокалы и веревки,
Чтоб мог я вмиг покончить с этой жизнью
Марло. “Трагическая история доктора Фауста”
(перевод Н. Амосовой)
М е ф и с т о ф е л ь
Он юркнул в тьму
За нею вслед.
М а р т а
Он благосклонен к ней.
М е ф и с т о ф е л ь
Она – к нему.
Так создан свет
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Все люди так gnus’ны, так жалки мне они!
Быть умным в их глазах – да боже сохрани!
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Мефистофель стучится.
Ф а у с т
(топая ногами)
Кто там?
М е ф и с т о ф е л ь
Свои!
Ф а у с т
Свинья!
М е ф и с т о ф е л ь
Пора расстаться
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Я видеть не могу без горького презренья
Коварным проискам такого поощренья,
И, право, иногда мне хочется скорей
В пустыню убежать от близости людей
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
М е ф и с т о ф е л ь
(к зрителям)
В конце концов приходится считаться
С последствиями собственных затей
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Ступайте к ней один, остаться дайте мне
Здесь, в темном уголке, с тоской наедине…
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Ф о р к и а д а
Но нет от рока никому спасения.
Все это знают, редко кто смиряется
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Шизофрения, как и было сказано
Поэт Рюхин приперся к Ивану
И сел прямо около самого дивана.
Тут доктор Рюхина спрашивает:
“Че эт у дружка вашего нервишки подкашивают?”
“Ой, не знаю, — Рюхин говорит, –
Он, конечно, выпивал, но… Доктор, у него неврит?”
“Да не знаю, — махнул доктор рукой,
Повернулся к Ивану. – Здравствуй, дорогой”.
А Иван им говорит: “Здравствуйте, вредители,
Мальчишки и девчонки, а также их родители!”
“Ну не болен ли он? – доктор усмехнулся. –
Ты у нас, голубчик, в шизофрению окунулся”.
“Да ну тебя на! – Иван отвечает. –
Мне интересней Рюхин, че-то он скучает.
Он, знаете, доктор, ну прям Маяковский –
Пишет стишки, не то чтобы плоские,
Но он просто реально душою кривит,
Он не пролетарий, а кулак и troglodit”.
“Вы за кем, скажите лучше, — доктор перебил, –
Охотились? И кто, говорите, Берлиоза-то убил?”
“Да убил-то на hren этот, blin… нечистый!
За ним я и охотился, конкретно и чисто!”
Рюхин устал не понарошку слушать этот бред
И слинял домой хавать свой обед.
Но Рюхин был расстроен: “Шизофрения, мания…
Сейчас я начну бредить потоком сознания.
Мне тридцать два года, чего я достиг?
Сраный поэт – в неделю один стих…
Что мне и дальше эту херь сочинять?
Да ну к Мефистофелю и Воланду все это, твою мать!..
Вот то ли дело Пушкин – реальный мужик,
Навеки своей жизнью осветил себе лик.
Хотя если задуматься: че он написал?
Буря, сука, мглою? Я еду на бал?..”
Такие невеселые были у Рюхина думы,
Мне тоже нелегко – скоро, наверно, умру, на!..
Я – генератор эманации.
Ты, молящийся на меня читатель, не устаешь, как я погляжу, удостоверяться в этом. Приведенный текст последней (по порядку, но не по значению) песни уже воплощен в записанном вокале debil’а-кумира, а вокал оный вплетен уж в гениальнейшую из музык (муз. и сл. – мои, любовь – всенародная).
А завтра (замри, идолопоклонник!) выходит альбом. Он уже готов, вышит золотыми нитками на блестящей поверхности прекрасно аляповатого CD (беги же в магазин – завтра же, завтра; заведи будильник на пораньше; поспей к самому открытию; а не то гляди – расхватают!)
На диске века, как ты, двоечник по арифметике, должен все же понять, – шесть песен. И не надо прожорливых восклицаний “маловато!” Музыку надо слушать дозированно, божественную – тем более. Шесть песен – чудное количество. Мне вообще отчего-то нравится число шесть; мне нравятся эти продолговатые колья забора буквы-звука “ш-ш-ш”; эта графика цифры, изображающая змею, чешущую хвостом брюхо. Мне импонирует двойственность и тройственность шестерки, ее шероховатая полноценность (“дайте шесть апельсинов”). (…)
Может, несколько неправильно (однако вспомни, злорадно восторжествовавший было читатель, – правил для кое-кого не существует), что глав в этой книге семь, но и здесь все в концептуальном порядке: всякая жизнь оборвалась и кончилась в VI главе; и эта, последняя, изображает лишь муки посмертного ада, безупречно опровергая заодно лживую счастливость паскудной семерочки (которая, а propos, напоминает косу старушки смерти).
Но чую, ненасытившийся чужим грязным бельем читатель, тебя гнетут мои якобы не ослепительные рассуждения; ведь ты ждешь от меня откровений о Маргаритоньке, gnus’ный вуайерист.
Думаю, урино-желтые издания уже изложили для тебя десятки рвотопозывных версий происшедшего, но, исключительно во избежание кривых толкований, пунктиром изложу действительную цепь событий…
Tugodum, неужели тебе это нужно? Ты не удовлетворен гениально смазанным финалом VI главы? Ты как всегда ничего не понял и, уж точно, всего недопонял?
Что ж, разжую белоснежными своими зубами и эту пищу для самого похабного отделения твоего жалкого ума.
Очаровательно стервозная Леночка милейшим образом являет Маргариточечке изменническую сущность ублюдка… Сделав дело и наскоро омыв тело, Леночка удаляется… Маргариточка в некотором расстройстве избивает валяющегося у нее в ногах и молящего о прощении мерзавца… Избитая мразь от огорчения прибегает к испытанному средству – сладкому туману наркотиков… У Маргушечки (ах, досада! непредвиденное… или лучше сказать – недооцененное мной обстоятельство) окончательно перегорает лампочка в кладбищенски-жутком помраченном сознании…
Я думаю, рыдающий (а не оплакиваешь Марго, пшел вон из моей книги!) читатель, ты оценил мою выдержку и способность не выказывать на всеобщее обозрение своих грандиозно скорбных эмоций по этому поводу.
Теперь – о последнем моем долге перед Ритулечкой и Маргошечкой: я сразу понял, что дрожащей твари, коя безумно-несуразным образом явилась причиной гибели святыни и крушения всех надежд властелина Вселенной, не жить после происшедшего; и сдохнуть gad’ина должна в мучениях раскаяния, а не как иначе.
Для пущего эффекта я немедленно после осознания УТРРРРРРАТЫ!!!!!! Р-Р-Р-Р-Р-РАААААА!!!!!! (прости, – скажу я, но отнюдь не тебе, недостойный читатель, который никогда не дождется от меня какой-либо просьбы… прости, – скажет гений самому себе, –эту невольную сентиментальную вспышку) после осознания, значит, утраты назначил на сегодня съемки паскуды в двух самых отвратительных шоу Теленета.
И первым из них был “Кондом-22” (к Джозефу Хеллеру это не имеет никакого отношения).
В отличие от тебя, читатель-кондомушник, я ничего не знал про это шоу до сего дня. Существует оно с незапамятных времен, после УСК его обновили-подлатали, сделали упор на сексоцентризм (хотя у них и раньше в центре ничего другого не было). Почему “Кондом”, я так и не понял: презервативами там не пользуются, предпочитая абсолютное соприкосновение и противооплодотворительную профилактику постфактум.
Я чуток усмехнулся, услыхав прозвища участников. Остроумие “Кондома”, к сожалению, на этих прозвищах и кончается.
Двух телочек-ведущих (как ты прекрасно, не пропускающий ни выпуска этой похабщины читатель, знаешь, но я пишу не для тебя, а для вечности) зовут Вагина и Вульва, однако, честно говоря, у меня не возникло желания проверить, достойны ли они таких имен.
– Здравствуйте, дорогие теленет-зрители, – голова к голове прислонившись, тянули они. – Это теленет-проект “Кондом-22”, где занимаются любовью несмотря ни на что…
Не смотря то бишь, что здесь сплошные frik’и.
– …И сегодня у нас в гостях (подчиняясь какой-то квазилогике, шлюшки ставили машинальное “и” в начале каждой следующей фразы)…
Два десятка разнополых urod’цев захлопали и заверещали. Затем…
Затем мне, может быть, и хотелось поведать об унизительных расспросах, которым бойкие бабенки с подвешенными (во всех, надо полагать, смыслах) языками подвергли моего барана и о том, как постыдно он выглядел во время данного интервью, но дело там касалось МАР-ГА-РИ-ТОЧ-КИ!!!!!! так что я пропущу болтовню и подойду к делу-финалу.
В финале шоу мерзкие участники окружили своего измученного последними событиями слабака-кумира. Звезда проекта – резвая и резкая девчонка с подходящей кличкой Клитор попыталась сунуть руку в кумирскую ширинку (и что бы она там нашла?) Правильно-gad’кие ведущие в унисон запротестовали, напоминая, что bolvan-истукан суть гей. Тогда здоровяк-красавчик бисексуал Смегма приподнял фронтменишку за ягодицы и впился ему в рот; отвратный жирный язык Смегмы во рту bolvanchik’а не умещался и препохабно вываливался; камеры фиксировали скольжение слюнявого монстра излишне крупным, преувеличенным даже, планом.
К несчастью, здесь до секса со звездами дело не доходило (чтобы не срастаться плагиатным образом с одноименным шоу). Звезду здесь обычно не более чем щипали и мяли, а затем воображали ее себе в усладах с “кондомашними” сожителями.
Сразу после “Кондома” отправились в студию “Жди меня”: я наивно решил, что здесь полудохлый уже фронтмен окончательно скончается, не удовлетворив пожеланий зрителей и продюсеров шоу, а моя Маргариточная месть благополучно завершится.
Шоу “Жди меня” – одно из немногих современных, которым лишь изредка удается задействовать звезд; ведь этих самых звезд не так много, как кажется, и не так уж часто у них кто-то умирает.
Так что всю первую половину съемок присутствующие лицезрели никому не известную даму и ее покойного мужа.
Дама аккуратно и деловито разделась, и не побросала одежду в нетерпении, как в обычных порнопрограммах, а смиренно сложила все вплоть до трусиков на стульчик в углу, как бы боясь осквернить излишней страстью только что усопшего.
Затем она медленно подошла к изголовью просторного (рассчитанного на двоих) гроба. Глубоко, но беззвучно вздохнула. Блеснули слезы (крупный план; красивый кадр). Она провела ладонями по лицу мужа, развязала ему галстук и просунула руки под рубашку. С ногами взобралась в гроб. Ритуально поползла по телу мужа. Склонившись лицом над его пахом, расстегнула ширинку. Стянула до колен брюки с трусами. Первый раз не выдержала и всхлипнула, увидев жалкий мертвый фаллос супруга. Прикоснулась к головке члена губами, подержала в пальцах мошонку, накрутила на язык лобковые волосы. Перевернулась. Села на мужа верхом. Попыталась впихнуть скукоженные гениталии мужа во влагалище. Не вышло. Тогда встала, вновь подошла к изголовью. Уселась мужу на лицо. Стала раскачиваться. Едва не уронила гроб. Очень быстро достигла оргазма. Медленно слезла. Крепко-накрепко, в последний раз поцеловала мужа.
И произнесла культовую некрофильскую тираду, медленно, тихо, но отчетливо и патетично:
— Жди меня. И я приду. Только очень жди. Жди, когда наводит грусть ожиданье. Жди. Жди, когда из дальних мест писем не придет. Жди, когда уж надоест ждать, кто тоже ждет. Пусть поверю я и сын в то, что нет тебя. Пусть друзья устанут ждать адского огня. Выпьют горькое вино на помин души. Жаль, что с ними заодно ждать не будешь ты. Жди меня. И я приду. Всем смертям назло. Кто не ждет как ты, тот пусть скажет: “Я не жду”. Не понять, не ждавшим им, как среди огня крематорского ты ждал и хотел меня. Как умру я, будешь знать сразу ты, раз ждал. Просто ты же будешь ждать, как никто не ждал.
Здесь присутствующие обязаны привстать на минуту молчания. Привстали.
Женщина гордо, величаво покинула сцену. Гроб укатили следом – на колесиках.
Ведущий и ведущая – облаченные в вечный траур – попеременно читали тщательно подготовленный текст; никакой импровизации – это очень серьезное шоу.
– …А сейчас на эту сцену…
– …Тот, чья слава молниеносно набрала обороты…
– …Но не успев даже вкусить…
– …Погибла девушка мечты…
– …Была для него всем…
– …И сегодня…
– …В прощальный путь…
– …Встречайте: Маргарита и Геннадий!
Марго вывезли, обнаженную (кто распорядился?) Ублюдок в смущении и рассеянности выполз на сцену.
Впервые за сегодня моя уверенность в собственной правоте пошатнулась – как увесистый бюст на комоде в момент ощутимого землетрясения.
Червь паники начал копать в какой-то из моих гениальных извилин.
Ну же, ну же! – думал я, глядя на ненавистного извращенца. Падай замертво! Подыхай от разрыва сердца! Почему ты еще живешь, бесчувственная skot’ина??
Но подонок и не думал умирать. Он небрежно стянул поганую майку, грязные джинсы, кроссовки. Больше на нем абсолютно ничего не было.
Кроме… я просто поразился… зрители зашикали… впечатлительные барышни ахнули…
Отвратный член gad’ины находился в полной боеготовности. Фиолетовый наконечник прямо разбухал. Матушки, батюшки, Боженька, Люцифер!!! Как я не сообразил?? – он же некрофил, прежде всего некрофил, а потом уже зоофил, педераст и импотент. Мне стало дурно: назад дороги нет; это я, я сейчас умру; надо хотя бы отвести взгляд, зажмурить пристальные глаза с безупречным зрением; но нет – не могу: будто парализовало.
Гадкая мразь прыгнула в гроб и со всей возможной циничностью надругалась над телом Ммммммммммммразь какая, а!!!
Ее голова билась затылком об угол гроба. Изувеченное лицо, казалось, оживет на секунду, чтобы разразиться ужасным криком омерзения.
Но больная skot’ина довершила свое преступление до конца. Ублюдок громко охнул и повалился рядом с Марго, выдыхая воздух через вытянутые губешки жабы. Если б можно было дотянуться до джинсов, он, наверное, достал бы сигареты, ничтожество…
Я потерял самообладание и незаметно удалился.
Пораженный моим величием читатель; читатель, чьи посредственные чувства находятся в таком премилом диссонансе с моими титаническими! Ты удивляешься моему спокойствию. Ты не встречал примеров подобного хладнокровия и даже не мог вообразить себе таковых. Ты готов усомниться в естественности моего состояния, вообще в моей способности чувствовать (ведь все это произошло сегодня – сегодня! – а я столь безмятежно воспроизвожу пережитое на экране).
Ах, мой glup’ый, glup’ый, glup’ый, бесконечно glup’ый читатель! Твоя неспособность мыслить вне теленетных передовиц, право слово, удручает. Ты все бы понял и все узнал бы завтра, но… узнаешь уже сегодня! Ибо я не могу молчать о свершившемся: гармония (временная, сравнительная, но гармония) царит сейчас в великой душе моей, и ты, мещанин во похабстве, должен все знать.
Так знай же – gad’еныша-кумира нет на свете более; остался я, мой (только мой! несмотря на чужеродный вокальчик) чудесный альбом и твоя, читатель, фанатская преданность, могущая теперь распространяться только на меня, истинного волшебника творчества, освещающего твою серенькую жизнь.
К некрофилу я приехал вечером, проветрившись, отдышавшись, уравновесившись. Я все взвесил, был холоден, жесток и неистов.
Вопреки моим сомнениям, дверь он открыл сразу.
– Шеф, я как раз хотел…
Никто так и не узнает, чего он хотел, и лично мне плевать. Удар моего сталью подкованного ботинка выкинул некрофила из коридора в кухню, оставив на его тощей груди прелестный рубец.
– Погодите, вы…
Схватил его за волосы. Припечатал пятак к полу. Он отлягнулся, уполз под стол. Табуретка настигла его хребет. Взвыв, некрофил стянул скатерть. Я отскочил от осколков бьющейся посуды. Из-под стола – gnus’но-баррикадная трусость – некрофил швырнул в меня ножик. Голень оцарапана; в гневе выбегаю; прислоняюсь к дверному кухонному косяку. Осколки таки настигли меня – стекло двери обрушилось на мою мудрую голову вместе с табуреткой. Он, kretin kretin’ов, побежал не к выходу, а в ванную, дверь в которую я сорвал с петель с легкостью грибника. Некрофил полоскал рожу и не успел ужаснуться, как его хобот сломался вторично о кафель ванны. Он барахтался и кусался, задел душ, коий включился. Я избивал его тяжелой головой душевой змеи, из пасти которой оглушительно била ледяная вода. Каналью опять спасло стекло (я всегда не любил зеркал); испугавшись (простительная силачу слабость в конце тяжелого дня) за свой зоркий глаз, я выпустил некрофила из цепких пальцев. Ногой успел распахнуть дверь, широко отворявшуюся вправо, – это, благодаря моему стремительному расчету, вновь удержало бездумное животное от хлопотливого для меня бегства; он свильнул в комнаты. Забрызгав кровушкой всю ванную и превратив белое полотенце в красное, я не вытерпел и устремился за некрофилом, держась за вспоротую сторону лица. Я был готов к сюрпризу и не удивился вооруженному очередным смехотворным ножиком (или ножницами? или маникюрными ножничками в ножнах?) некрофилу; он напрыгнул на меня будто со шкафа, зачем-то напяливши на себя толстый свитер. Взмахи tup’ым хладорудием: раз! два! три! (“Психо” Хичкока, древнейшее ретро.) Царапины скорее оскорбляли меня, чем физически уязвляли. В общем, свитер его погубил; захлебнувшись в удушливой вязи воротника (он надел его задом наперед; и из этого luzer’а я зачем-то сделал звезду!), некрофил сам от меня отшатнулся; ножик улетел в неведомую даль; я сдавил кадык skot’ины жестом соковыжималки; он судорожно всхлипнул и резко выдернулся; мой ноготь рассек его шею чуть не надвое. Падая на спину, некрофил задел внутристенный монитор – бумц! легкий взрыв! Я отпрыгнул на всякий случай; некрофил, явно с умыслом, толкнул аквариум на шатком столике в сторону потухшего экрана – клапц! отключение электричества! На меня наставлен сумрак ночи. Я резко метнулся в сторону, где только что его видел; не ухватил, но опрокинул; он пополз; я поскользнулся, добавив своему мощному телу еще с десяток миниатюрных кровоточий. Ухватил некрофила за ногу; тот застонал (почему не орет? совсем daun?) Вялая попытка отцепиться (это от моих-то тисковых рук?) Наваливаюсь на некрофила; молочу его куда ни попадя; совсем не сопротивляется (вот оно? долгожданное?) Вогнал бьющуюся еще рыбку ему в рот; сдавил челюсти; заставил проглотить. Бил наотмашь по лицу; кажется, расплющил. Когда попытался ногами, понял – это уже лишнее…
Хилый читатель, обрати внимание: я убил мерзавца голыми руками.
Что же сделал я за пакость?!
Я! – Убийца! И Злодей!!
Я весь мир заставил плакать
Над красой Марго моей!
Но и так, у ее гроба,
Верю я, придет пора –
Сила подлости и злобы
Одолеет дух добра!
На этом, собственно, все; и меня не смущает неправдоподобная спешка, циничность и холодность описанного мною; все люди разные; гении – тем более.
Блажен, кто сей роман прекрасный осилил-таки до конца, до самой смерти подлеца, кто вместе с автором ужасным Марго навеки полюбил; читатель, ты не некрофил?
Current mood: exhaust (прощай, экс-Фауст)
Current music: Фауст и пацаны – CD “Мертвый Фауст” (2066)
Послесловие
М е ф и с т о ф е л ь
Конец? Нелепое словцо!
Чему конец? Что, собственно, случилось?
Раз нечто и ничто отождествилось,
То было ль вправду что-то налицо?
Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.
“Все кончено”. А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала.
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты
Гете. “Фауст”
(перевод Б. Пастернака)
Не правы люди все ни в чем и никогда,
И к ним в моей душе всегда живет вражда,
Всегда одно из двух: достойные презренья,
Они иль низко льстят, иль судят без зазренья
Мольер. “Мизантроп”
(перевод Т. Щепкиной-Куперник)
Рецензии на самый успешный альбом века (и это уже не тенденциозная самопохвальба, а самый что ни на есть объективный факт) весьма скрашивают мое теперешнее существование в этом унылом месте. Вот избранные, наиболее меня потешившие, места:
“Альбомушко, конечно, задорный, да вот только не понять никак: к чему он, собственно? Эти благо-glup’ые стихи с налетом лживого “ретро”, этот бурляще-“изысканный” саунд… Такое впечатление, что авторы абсолютно не подумали о том, чтоб, концепцию, знаете ли, создать: так, свалили все в кучу и, довольные, на эту самую кучу-то и уселись. А денежки-копеечки, вот поди ж-ка ты, взяли да и посыпались. Хотя странно – про секс почти нет, девчонок на подпевках – никаких, тоска, вообще говоря, зелененькая. А зеленый, кстати, – любимый цвет gomik’ов. Ах, ну да – лидер группы, gad’кий gomik, – вот, видать, причина успеха группы-то какая. Вернулись мы, выходит, прямо-таки в доуэскэшный режимчик какой-то: музычка нас не волнует, нам подавай pedik’ов с лесбиянками, а что поют, неважно, главное, чтоб gad’ости про них в Теленете показывали, а остальное нам, в общем-то, и до лампочки ведь вовсе-то. Ау, настоящие певцы! Нету – не отзывается мне никто. Нету певцов. Кончилися. Одни голубые щенки остались, невкусно подвывающие”.
“Альбом вкусный до ужаса. Давно не слышал такой аппетитной жести. Мясо так и рубится из рубильника моего личного персонального нового компутера (марку не скажу, ибо выйдет назойливая реклама, но, ребзя, вы бы обалдели: реально рубит из колонок, реально, пацаны и Фаусты). Вкусный, говорю, диск. Слушаю теперь хотя бы раз в день. Ням-ням просто. Особенно то место, где начинаются всякие типа страсти-мордасти по ходу момента (ну, по ходу песни, каждая из которых, как известно, представляет собой жуткую байку с сюжетом), и вступает какое-нибудь электронненькое завывание: у-у-у – вот это, чуваки, жесть, без разбазара!”
“Что мы имеем? Имею в виду в качестве диска века. Самого продаваемого. Посмотрим. Аляповатая обложка. Glup’ое название. Рассчитанное на кое-что. На успех. На скандал. Который уже случился. А внутри? Слушаем. Шарманка – charmant. Но… эклектика. То есть – не фонтан. Эклектика суть отсталость. Инструменты… Разные. Не живые. Как правило. То есть – инструментов фактически здесь нет. А что есть? Есть – пиликанье. Жужжание. Завывание. Бульканье. Блуканье. Кряхтение. Биение (сердец? яиц? – M.) Тресканье. Плесканье. Колотенье. Царапанье. Постукиванье. Попрыгиванье. Одним словом – консервирование. Тексты? Дрянные. Вокал? Буколического пастушка. Правда, иногда кое-что кажется. Что пастушку выбили зубы. Деревенские хулиганы. Ибо – шепелявит. Это типа модно. Якобы. Короче – дурь. Слушать? Не стоит. Не надо. Зря потратите. Копейки и время. Лучше посмотрите очередное порно. И то будет – гораздо увлекательней”.
“Ядреный альбум! Ох, ядреный! Оторва просто! Ядреные парни во главе с ядерным Фаустом взрывают-зажигают-нагнетают не по-детски, а по-взрослому. По-черному! Кайф! Давно я не был в таком восторге от альбума! Шесть песенок – зато какие шесть! Охереть какие! Простите за грубость, но после “Мертвого Фауста” я проникся этим древним сленгом и теперь базарю (о как!) только на нем! Ну кайф, ну реальный ну кайф! Тра-та-та-та, – взрывают барабаны! Дыщ-дыщ-дыщ, – рубят не по-детски гитары! Бэнц-бэнц-бэнц, – шлюпают не по-отстойному проэлектроненные примочки! Кайф, скажу я вам! Ядреный кайф!”
“Один мой коллега раз шестьдесят употребил в рецензии на этот диск старомодный эпитет “ядреный”. Однако, право же, ядра (в музыкальном мире говорят несколько по-другому) у “Фауста и пацанов” – не то чтобы чистый изумруд. Ну да, альбом без ворсинок и сучков. Эх-задорно, ах-широко и антиуэскэшно. Но мне это скучно до омерзения. Как скучен, мне кажется, любой альбом, абсолютно все песни которого бесстыдно обласканы ротацией (что это за оральный секс? – M.) Слышал-переслышал я эти песни раз эдак шестьсот, хотя абсолютно не фанат (вообще никакой группы, а уж этой тем более), и после первого же сингла убедился в очередной раз в том, что самая грандиозная реклама искусственно наращивается вокруг самых пустых и никчемных продуктов”.
“Записали вот тут “Фауст и пацаны” свой альбомчик (после недельного своего существования). Ну записали так записали – и не такие еще альбомчики записывали… Примерно так начинают свои рецензии практически все откликнувшиеся на “Мертвого Фауста” музыкальные критики. Да очнитесь же, люди! Мы имеем дело с рекламой преступления и какой-то похабнейшей апологией маньяка. Фактически это апология в ее очень тонком виде, скрывающемся за маской “произведения искусства”. Наши музыкальные критики, кажется, строят из себя адептов “чистого искусства” какого-то, или им просто нечего добавить к репортажам и аналитике криминальных обозревателей. Но как можно обойти вниманием все, на чем строится внезапная популярность паршивой попсовой группы?! С завидным упорством, причем, обходят – в девяти из десяти рецензий; а в десятой будет только такая, например, строка: “Конечно, продюсер – gad, но песни хорошие, и лидер группы Фауст – гений, которого нельзя теперь не слушать”. И фирма грамзаписи даже не меняет невообразимое в своей gnus’ной циничности название альбома (а как же? – в фирме тоже не ангелы, понимают, что из-за одного названия продажи подскачут до потолка). Но это – безнравственно, несносно, и даже случись с монструозным продюсером смертная казнь (в чем лично я сильно сомневаюсь), не будет оправдания тем, кто сейчас с напускным удовольствием слушает первый и последний альбом “Фауста и пацанов””.
Теперь же, читатель, тебе, думаю, небезынтересно будет ознакомиться с рецензиями на мой великий шедевр-роман, к ошеломительному финалу коего ты уже благополучно подбираешься. Имена презренных литературных критиков, как и музыкальных, я называть не стану: разве не забавно будет, если их неуклюжие словеса (внутри этого романа) войдут в блаженную воду вечности, а имена их, несмотря на это, навеки забудутся, на следующий же день после смерти каждого из этих критиков…
Началось все с такого вот увеселительного отклика (прямо как в “Даре”):
““Меfистоfель forever” представляет собой биографию Генриха Фауста, изобретателя книгопечатания, жившего в Германии в эпоху Возрождения. Мне было бы очень интересно прочитать про этого великого человека, но автор, к большому сожалению, счел нужным снабдить свой текст нарочито пародийными комментариями к собственному же жизнеописанию. Автор даже заглядывает в будущее и смотрит, как там аукивается изобретение книгопечатания. Но от этого лично мне ни жарко ни холодно – куда с большим удовольствием я бы просто прочитал про Фауста, без всех этих выкрутасов. Честно говоря, автор намешал в свой компот столько всякой ерунды, что даже совестно называть ее благородным жанром биографии (видимо, поэтому ее и не стали издавать в “ЖЗЛ”). Автор делает вид, что запутывает читателя, играет с ним. Но по-моему, он запутывается сам, не в силах написать добротную биографию, он пускается во все тяжкие – и получается совсем уж плохая книжка. Уж лучше бы он сделал над собой усилие и подольше посидел бы в архивах, зато пользы было бы больше, даже если бы книга вышла не гениальной биографией гения, а хотя бы старательной попыткой. Но автор уходит, как я уже сказал, в неведомые степи. Стоит отрыть (именно так в оригинале, читатель: отрыть! – M.) любую страницу, и вы натыкаетесь на выдуманные слова, на неологизмы. К русскому языку, если честно, это имеет мало отношения. Это скорее какой-то китайский язык, как у Сорокина в “Голубом сале”, а то и похуже. Я наткнулся и на эротическую сцену, но она меня как-то не впечатлила: такое впечатление, что автор робко решил разбавить свое унылое сочинение клубничкой, получилось что попало, но он не вычеркнул неудачный фрагмент, чтоб и без того тоненькая книжица казалась хоть чуть потолще. Но несмотря на то, что книжка тоненькая, читать ее можно замучаться. Литературоведческие экзерсисы, возможно, вызовут интерес у специалистов (но я сильно подозреваю, что это у тех самых специалистов и списано), но у простого читателя они моментально набьют оскомину. Книга мне категорически не понравилась, я почему-то ждал от нее больше. Еще одна продукция на день, еще одна книга, которую прочтут только по необходимости, только литературные критики вроде меня”.
Основательно-лапидарная рецензия:
“Действие романа “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” происходит в 2066 г. в России (или там, где была Россия, которая превратилась неизвестно во что). В тексте романа присутствует текст, якобы написанный в 1666 г. И наконец – все действие романа проникнуто реминисценциями из книги “Легенда о Фаусте”, изданной в 1966 г. в СССР. Таким образом, автор устраивает полемику между тремя тоталитарными эпохами: средневековая Европа, Советский Союз и антиутопическое будущее. Полемика эта скучноватая, нудноватая, излишне публицистическая. То ли это художественное исследование мегаломании, то ли попытка грандиозной пародии на Набокова и Лимонова, то ли роман, главной героиней которого является советская литература… Вставная повесть “История доктора Фаустуса” представляет собой беглую травестию истории всемирной литературы. Но книга отдает душком занудства и демагогии. К тому же она пуста, претенциозна и безвкусна. Дочитать ее до конца (то есть до этого места; улыбнись, читатель! – M.) несколько сложно. Разве только страдающие бессонницей могут ей обрадоваться”.
Рецензия знатока “современного литературного процесса” и, конечно же, “бездуховности его, этого процесса”:
“Антиутопий сейчас пруд пруди. Все стараются заглянуть в будущее, никто не видит в будущем ничего хорошего, а пессимистическое фантазирование – тема сравнительно легкая, вот она и привлекает молодых, в основном, авторов. Наш автор еще и довольно хитер и лукав. Он взял не относительно ближнее будущее (2017-й там или 2033-й), а относительно дальнее будущее – аж 2066-й. Что ж, автор будет к тому времени таким уже глубоким дедушкой, что никто не станет смеяться: дескать, ничего-то не угадал! Книгу, вероятно, забудут, да и сам молодой человек, очень и очень вероятно, завтра займется чем-нибудь другим, а не кропотливым и скучным литературным трудом. Наш молодой автор развлекается, беззаботно развлекается – это очевидно, поэтому всерьез говорить о праздном развлечении юноши… как-то нелепо даже. Некоторые критики всерьез обрушиваются на нашего автора: мол, подлец, циник, находится вне морали! Будто он Сорокин какой-то, ей-Богу! Да ведь нет, не Сорокин, и не молодой Сорокин даже. Может, и вдохновил нашего автора какой-нибудь “День опричника”, но роли это не играет – не способен, не способен автор (пока, а может и – непреодолимо, имманентно неспособен) выстраивать просто банально связное повествование. Если Сорокин мастерски создает канву произведения, без труда воспроизводит классический сюжет, удобряет все искусной стилизацией, то наш автор ближе тогда уж к Пелевину. Пелевин тоже частенько начинает за здравие, а кончает за упокой: от закрученного любопытного сюжета очень быстро приходит к осовремененным мифам и мешающему актуальное и вечное философствованию. Вот и автор “Меfистоfеля forever”: начинает свою антиутопию в каком-то квазинабоковском духе. Но… вдруг неуместный Хармс проклевывается, вдруг какая-то полуграмотная травестия Борхеса с Уко (именно так, читатель: Уко! – M.) То есть автор работает не с обычными мифами аки Пелевин, а с литературными, но никакого умения в этом не выказывает, и случается удручающий переход от довольно ровного “плетения изысканных словес” к вульгарным филологическим шуточкам, которые и у самих филологов-то наверняка навязли в зубах, а у неподготовленного читателя и вовсе вызовут отвращение. Вообще это нарочито нелепое, надуманное, поверхностное и схематичное повествование. Да еще и по принципу “сборной солянки”. Про такие книги говорят “винегрет”, и как комплимент это воспринимают очень немногие и своеобразные читатели, а уж писатели все знают, что “винегрет” – диагноз вроде рака. Нет уж, взялся за писательство, так будь добр – выдерживай одну, только одну строго взятую планку: либо ты антиутопию пишешь, либо филологический фикшн с примесью карикатурного нон-фикшна, либо банальную порнуху с эпатажными нарочитостями для извращенцев и обывателей… А так… Надеяться, что, мол, каждый читатель найдет здесь что-то свое, – крайне наивно. Не Булгаков в конце концов наш автор. Не Маркес. И не Войнович даже. Молод еще и наивен. Как всякий начинающий автор, вместил, видно, в первую книгу все, что знал до сих пор о жизни. Все, что с романом связано, удручает неотделкой, отдает то пережаренной, а то недоваренной стряпней. Даже саундтрек к книге заставляет морщиться: там есть неплохие группы (“Ленинград”, “Кровосток”) – но тут же (простите) Валерий Леонтьев и (два раза простите) Александр Серов… Ересь получилась обрывчатая. А не умудренная опытом продуманность никакая…”
Рецензия от chudak’а, который предпочитает “На дне” Горького моему шедевру:
“Повесть “Мефистофель навсегда” меня, в отличие от многих других критиков, не удивила. Это нисколько не удивительное в наши дни отвратительно-мерзкое творение. Кошмарное и убогое лоскутное одеяло, сшитое из грязных бородатых анекдотов и дешевого псевдолитературоведения. Напористое и наглое сочинение ощетинившегося юнца. И, в отличие опять же от многих других наших почтенных критиков, я вовсе не собираюсь делать скидку на молодость автора, ибо человек он, по крайней мере, совершеннолетний, и обязан отвечать за свои поступки перед обществом в одинаковой мере со всеми. Наш автор (молодой ли, старый он – неважно, забудьте о его возрасте) создал мерзость, а мерзость нельзя разбирать с иных позиций, чем со свысока презрительных. Я, как вы знаете, – адепт гамбургского счета… впрочем, в данном случае подобные прелюдии считаю излишними: всякий здравомыслящий человек не станет вменять мне в вину якобы чрезмерные нападки на эту однозначную (уже без всякого “якобы”) gad’ость. Разбирать структуру, композицию, эклектику, фабулу, от которой автор якобы чересчур нелитературно уклоняется, я тоже не буду. Все это в конце концов не суть важно, когда речь идет о постыдной глумливости как таковой. Порнографические сцены (скверные описания не отменяют того факта, что это – чистой воды порнография), ругань, богохульство, аморальность, нивелирование всех духовных и нравственных ценностей – вот из чего складывается данное сочинение. Особенно препохабна не собственная нездоровая фантазия автора, а так сказать, фантазия с привлечением какого-никакого культурного достояния. Так, я давно не встречал более пагубно-тошнотворной сцены, чем сцена, где автор детально описывает половой акт между… Буратино и Мальвиной. Все самые грязные анекдоты из этой серии – невинная забава в сравнении с этой gnus’ностью, которая особенно gnus’на именно из-за своей грамотности, некой филологически-гуманитарной подкованности автора, которая, как он считает, дает ему право насмехаться над светлым и вечным. Я даже не буду говорить в этой связи о премерзостях, куда автор вставил Пушкина (готов после этого признать, что анекдоты Хармса – милые уважительные шутки). Сосредотачиваясь на этих плевках в культуру и в души нормальных читателей (а на остальном и не сосредоточишься, ведь кроме эпатажа, в книге нет ничего вразумительного), я невольно не обращал внимания на сумасшедшую бессвязность, горы непонятной, недоумение вызывающей отсебятины, дрянной язык с препротивным коверканием (все это отметили за меня другие критики). Автор наш, короче говоря, в основном, невыносимо кликушествует как последний базарный юродивый, и это производит по меньшей мере неприятное впечатление. Автор наш якобы “играет”, и – можно и отдать ему должное, коего он так бесстыдно требует, – делает все, чтобы пояснить читателю (которого он на каждой странице фактически в лицо называет “дураком”, “kretin’ом” и “сволочью”): я, мол, балуюсь. Зачем иначе он закончил свое сочиненьице кокетливой фразочкой “И тут я открыл глаза”? Намек ясен: все привиделось якобы в бреду, а какой спрос со сна? никакого! вот и представь, читатель (придурок и idiot), что ты вместе с автором всласть отоспался (в грязной ночлежке с клопами, которой я всегда предпочту горьковскую). А вообще-то произведение это – чистой воды сатанизм и культивация безвкусицы. Не хотелось бы, чтобы моя рецензия послужила лишь рекламой (как это частенько бывает) дурацкой и вредной книжонке. Но автор здесь сам помог мне и читателям – сейчас я еще раз напомню, почему вы не станете покупать эту книгу: не хотите вы ведь, чтоб на вас вылили ушат помоев? Именно на вас, на читателя, ибо “Меfистоfель forever”, по-моему, – своего рода беспрецедентный ушат помоев, обливающий читателя не косвенно, а непосредственно. Читатель, вы не будете читать книгу, где лично Вас – именно Вас и никого другого – обзовут всеми возможными словами! Я утверждаю это, и чувствую, что Вы уже со мной соглашаетесь… Вот и чудно”.
Рецензия от шута, посмевшего записать в шуты меня:
“На самом деле книга недурна. Это никакой не роман, конечно, как хочется думать автору (хотя бы просто по объему не дотягивает), но цельная и законченная повесть. Повесть, написанная со всем цинизмом молодости, с завидным наплевательством на все литературные традиции (даже на постмодернистские, не сочтите за панегирик), с непрекращающимся, перманентным стебом (даже в псевдотрагедийных и шокировавших некоторых критиков своей, мол, “совсем уж неуместной безнравственностью” сценах). Сделано талантливо, написано умело – что, в сущности, еще от хорошей книги надо? Многие ругают линию с “текстом Вагнера”, а по мне, так это – неплохой театр абсурда в прозе, и я даже испытал некое удовлетворение “понимающего знатока”, когда увидел, с каким бесстрашием автор местами разрушает всякие даже зачатки здравого смысла. Порнографии здесь нет ни на грош, ибо и в сексуальных сценах автор вовсе не выходит из удачно найденного образа. Собственно, главная и несомненная удача этого романа… тьфу ты, повести, конечно, – вот видите, какой удачный суггестивный образ!.. Главная удача этой повести – главный герой и есть. Выросший непосредственно из Козьмы Пруткова, Гумберта Гумберта, Чарльза Кинбота и Палисандра Дальберга, рассказчик в “Меfистоfеле” – очарователен в своей продуманности. Это изначально была хорошая идея: наконец-таки реализовать, казалось бы, давно уже витающую в воздухе идею о герое с непомерной манией величия, и выжать из этой идеи и мании все, что можно. В контексте такого гипернарциссизма оправдано все: и женоненавистничество (которого я лично и так здесь ну абсолютно не вижу, тут скорее – мужененавистничество), и “неправдоподобная” (тьфу ты, какое дурацкое слово, когда речь идет о литературе) бесчувственность и черствость героя (дык он же – новый Мефистофель, забыли что ли?), и неслыханные преувеличения во всем (в знаниях, на деле поверхностных; в цифрах, всегда раздутых; в сексуальной и творческой харизме героя). Вот эти преувеличения – главное, что меня здесь занимает, то самое забавное, сравнительно новое и уж точно хотя бы любопытное, что есть в повести. Самый гротесковый гротеск – это, по-моему, то место, где герою-продюсеру в страстном стремлении попасть именно под его опеку приходит миллиард (!) дисков с музыкальными записями. Рассказчик – неслыханный гиперболизатор, я бы даже сказал: “гиперболизун”, если воспользоваться окказионалистической манерой нашего автора (а в этой манере он тоже порой достигает уморительных высот). Один критик написал, что мания величия – у самого автора, и я сразу понял, что критик либо glup (что подозреваю давно), либо просто не читал книгу. Автор искусно проводит линию “саморазоблачения” героя, без которой, естественно, никаких восторгов по поводу этого эгоцентриста я бы не испытал. Это все также идет от Кинбота и Палисандра, но без особых изысков, как бы в упрощенном и практически общедоступном издании. Я бы без сомнений назвал молодого автора “Набоковым для бедных”. Что касается же сетований на недостойное, мол, обращение с читателем, то это, извиняюсь, полная ахинея. Даже поверхностно знакомый с литературоведением человек не может не быть знакомым с таким понятием, как “образ читателя”. От истинного читателя оный образ бесконечно далек (к тому же повествователь обращается к своему современнику, т. е. к читателю из довольно-таки далекого будущего, а вовсе не к сегодняшнему), и откуда берутся не ведающие этого дилетанты-критики, это просто уму непостижимо… Вообще литература наша сегодня – довольно пресная, и прежде всего из-за отсутствия весомого литературного шута, который смешивал бы в стиле буфф высоколобое и низкосортное писательство (великие примеры из XX в.: Зощенко, Воннегут, Пригов). Кажется, наш автор всерьез претендует на титул такого именно гаера, и я уверен, что он на меня из-за этой фразы не обидится”.
Рецензия из какой-то смехотворной православной газетенки:
““МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” – самая Богомерзкая книга, написанная пока в нашем столетии. Ее сатанинская сущность видна даже в заглавии: три латинские “f” здесь не случайны. “F” есть шестая буква латинского алфавита. Легко увидеть, какой именно шифр вложен в одно уже заглавие книги: 666 – без труда видим мы, число Зверя, выведенное на обложке бестселлера (о Антихрист, неужели ты уже близко?) Книга Богохульна насквозь; можно подумать, что ее написал сам дьявол. Известные грешники прошлого – Гете и Булгаков – превращаются в слепых невинных щенят перед неимоверным Богохульством нового писателя. Не продал ли автор душу дьяволу? – невольно приходит в голову во время чтения оной ереси, ведь в книге смакуются и соблазнительно преподносятся все мыслимые и немыслимые грехи, включая мужеложство и skot’оложство. Лукавый будто поселился в этом отвратном сочинении. Молитва Господня кощунственно соседствует здесь с площадной бранью, с бесчисленными страницами, живописующими прелюбодеяния, с непрестанным приравниванием автора к Богу… Более вредной книги мне на сегодняшний день не известно, и я хотел бы обратить внимание Церкви (которой здесь обязано будет помочь Государство) на данное глумливое сочинение. Не изъять эту книгу из магазинов, не уничтожить все ее экземпляры (как это ни прискорбно, но появляются все еще книги, место которым лишь – в адском или хотя бы Церковью освященном огне), не воспрепятствовать тлетворному ее воздействию на неокрепшие молодые умы суть преступление против рода человеческого. Автор таковое преступление уже совершил, и какое наказание не ждало бы его на земле, в аду его ожидает тысячекратное увеличение земных наказаний за земные и неземные, безумные его грехи”.
Одобрительно-снисходительная рецензия по принципу “что мне нравится, о том не знаю, что сказать”:
“Скажу сразу: книга мне понравилась. “Меfистоfель forever” – это что-то во всех смыслах демоническое. Однако у меня, возможно, чересчур своеобразные вкусы, ибо эклектика, развязность, эпатаж, необоснованные интертекстуальные отсылки, пародийное порно, сквернословие, претенциозность, юмор на грани фола, нескончаемые аберрации в повествовании, нагромождения наспех переиначенных штампов, бесстыдная игривость, т. е. все то, что с легкостью способно оттолкнуть большую часть критиков и читателей, мне почему-то нравится. В “Меfистоfеле forever” мне импонируют и скабрезные шуточки, и отталкивающий, казалось бы, напор на читателя, и беглая смена картинок… Я прочитал роман за вечер, чего со мной не было давно. Иной роман вроде и серьезным кажется, и умным, и правильным, а читаешь его неделю напролет, каждый вечер, втайне думая: когда же, когда же он кончится?.. А в сегодняшнем нашем случае – странное дело: и романчик, по сути, – так, пустышка, и ничего в нем особого и нового вроде нет, и куча излишков да изъянов, а я его с легкостью проглотил за пару часов, ни разу не испытав желания посчитать, сколько еще страниц осталось. Тайный какой-то, но существенный плюс. О чем роман? Рассказывать не имеет смысла. Скажу только, что главный герой – небывалый самовлюбленный извращенец, чья самовлюбленность не мешает ему, впрочем, искать наслаждений прежде всего в женском сексуальном доминировании. Он комментирует glup’ейшее (и оттого порой – безумно смешное) сочинение некого “анонима”, причем иногда кажется, что герой сам это сочинение и написал. Есть тут и описание разнообразных извращений… Вот интересно: знаете, как бывает? – стоит какому-нибудь писателю вставить в свой роман гомосексуальную сцену, и его тут же записывают в педерасты. В нашем случае автора по такой логике следует записать еще и в зоофилы, некрофилы и онанисты… Намешано тут еще много всего и… на этом, пожалуй, хватит. Ведь в конце романа автор приводит с десяток авторецензий (одну из них ты сейчас читаешь, читатель; только не авторецензий, а настоящих рецензий настоящих критиков, включая и цитируемого сейчас неграмотного dub’ину. – M.), в которых отмечены почти все недостатки произведения, а также истинные и вымышленные его достоинства. Добавить посему нечего”.
Рецензия дурака и склеротика:
“Ну что сказать, ну что сказать о “Шмеfистоfеле forever” и его авторе? Слог есть. Проза катит. Автор не дурак. Но отчасти зануда. Не зануда даже, а такое впечатление, что пишет свою повестушку… не знаю… на спор, что ли… Автору скучно, смертельно скучно заниматься литературой – это чувствуется на каждом шагу, но он с непонятным упорством продолжает и продолжает выдавливать из себя ненужные и наобумные слова. Но автор, повторюсь, не дурак, и иногда что-то проблескивает: то удачная шуточка, то ловкий интеллектуальный кунштючок… Однако эти мини-удачи тонут в рассусоливании, многословии и муссировании одних и тех же скучных и плосковатых тем. Повестушка напоминает огромную булку с микроскопическими кусочками сосиски. Но главное не это. Бывают тоскливые книги, они даже преобладают, – дело не в том. Самый главный недостаток произведеньица (который автор явно еще и ошибочно считает одним из главных его достоинств) – неуважение к читателю. Это, возможно, единственное, что уж точно ни при каких обстоятельствах нельзя допускать в литературе. Автор допустил, да еще и увлекся этим допущением. Книгу это погубило. Нельзя, нельзя так, и можно смеяться над сантиментальностью Булгакова, патетически взвывающего: за мной, читатель, за мной! но Булгакова как раз читатели, как правило, обожают (не в последнюю очередь за его внимательное и бережное отношение к читателю). Автор нового Мефистофеля рушит эту гуманистическую традицию (вся русская литература и всякое на русском языке написанное произведение без нее просто невозможны!), да еще и не устает прецинично попирать ее ногами до самой последней страницы. Это оскорбительно, и это главное. Остальное в повести не имеет никакого значения: “нулевой градус” в плохом смысле этого словосочетания. А уж когда автор пытается морализировать (после того, как страницу назад окунывает читателя в gad’остную некрофилию, а потом его же, читателя, некрофилом и обзывает) – просто стыдно за него становится. Там, в частности, присутствует жалкое и невнятное бормотание на тему того, что, дескать, в сексе никто ничего не понимает, в мире с этим делом – полный швах… Короче, автор сам, видимо, не понял, что хотел сказать и что получилось в итоге. В качестве оправдательного штришка автор после подобных невнятиц говорит: вот вы, людишки (и читатель, читатель, главное), – дураки и urod’ы, ничего не понимаете, а я – гений. Словом “гений” и однокоренными роман испещрен до назойливости. Это типа остроумно – вывести в качестве рассказчика такого утрированного Сальвадора Дали. В самой уж никчемной линии повести (древняя якобы рукопись, чью фальшивость не имеет смысла доказывать, но герой это все-таки проделывает) отсебятина прет со страшной силой, в лучших (а скорее, в худших) традициях дадаистов и обэриутов. Более-менее приемлемой казалась бы антиутопическая линия повести, если бы автор взялся за нее всерьез (но ему и это – уныло, а ведь, я думаю, мог бы). Основная идея этой линии не нова (как не новы все почти фантастические линии в современной беллетристике): о чем-то подобном говорилось, например, в “Сиренах Титана” Курта Воннегута (которого автор в одном месте бессмысленно охаивает, как и многих других замечательных писателей). Речь идет о таком будущем, “фишка” которого – начать культурную жизнь с нуля. Документов за существование письменности расплодилось чрезмерно много, и чтоб не сойти с ума в этом текстовом хаосе (постмодернистский апокалипсический бред), все накопившиеся человечеством культурные артефакты уничтожают. Тема сравнительно благодатная, но автор затрагивает ее вскользь, зевает и переходит к другому зачатку другой “фишки”: в будущем, мол, изобретут новую религию-идеологию – сексоцентризм. Что это и зачем, не растолковывается (кто это придумал? кто правит миром при таком раскладе? сексуальные маньяки? – неясно). Послонявшись среди трех “сексуальных” сосен (всякий литератор знает, что читать эротику часто интересно, но писать – невыносимо мучительно), автор создает рудиментарную опять-таки пародию на современное телевидение. Кажется, именно из-за этих скудных и вялых сценок многие наши критики огорчились и возмутились. Решительно их в этом не поддерживаю: автор и здесь сделал два-три торопливых мазка, плюнул и пошел спать (ужинать / в кино / бездельничать… не знаю). Не вышло ни шокирующего натурализма, ни дерзкой актуальной пародии на нашу ТВ-пошлятину. Таким небрежным манером книжка и написана, меня до сих пор клонит от нее в сон – сейчас я закончу эту рецензию, лягу спать и никогда уже потом не вспомню ни об этой повести, ни об этой своей рецензии”.
“Очень отталкивающая” рецензия:
“Давайте сначала разберемся с достоинствами. Роман довольно смешной (как почти всякий, впрочем, роман). Легко читается (достоинство ли?) Изобилует каламбурами и фактиками из истории мировой литературы (но каламбуры однообразны и надоедливы, а фактики общеизвестны). И это, конечно, стандартный роман об эросе и танатосе. Таким образом, мы видим, что в “Мефистофеле форевер” присутствуют только лишь достоинства всех вообще романов, которые кто-либо когда-либо рисковал выпускать в свет. Книжонку эту мне всучил один коллега с озадачивающим меня теперь намеком: мол, молодой автор, подающий надежды! может, похвалишь в своей колонке?.. Ну и что, что автор молодой? Что теперь, школьные сочинения издавать, пусть и пятерочные? Ну да, автор молод. Но надежды он мне никакой не подал. Разве что, когда я только начал читать, мешающая (лучше б и не знал про возраст) ссылка на юность заставляла хмыкать: слог бойковатый, словарный запас вроде обширный… Но всю свою бойкость и весь свой резерв слов автор израсходовал еще в начале, потом идут сплошные повторы, фразы строятся по одной модели, излюбленные автором словечки (даже самые жеманные и книжные) набивают оскомину… Задача младого писателя нашего усложняется еще и своеобычной маской рассказика – маской мизантропа. Как настоящий мизантроп, рассказчик всему что (и всем кого) видит вокруг навешивает такие ярлыки как “омерзительный” и “отвратительный”. Еще “gnus’ный” и “gad’кий” – вот, пожалуй, и все. От количества употребления этих эпитетов, разрастающегося в несносные снежные комья, тоже весьма устаешь. Все-таки русский язык не приспособлен для шибко искрометного обливания грязью, а от мата наш автор отказывается, испугавшись цензуры, и придумывает дурацкое алиби (а без алиби никак! как это, действительно, мизантроп – и вдруг будет стесняться в выражениях?) – обсценную лексику, видите ли, ну совершенно запретили в две тыщи каком-то там году (только ради этого, что ли, автор запихал своего героя в будущее?) Что еще? Очень glup’ые диалоги. В качестве показательного примера: как вам такой разговор? –
“Я вошел в комнату доктора Фаустуса и сказал ему:
“А что если фыр-фыр-фыр?”
“Да”, ответил мне доктор Фаустус, “но только дыр-дыр-дыр””.
Добавьте к этому всему злоупотребление Набоковым (то там, то сям выскальзывает фразочка из “Лолиты” – то слегка подправленная, то набело переписанная, а “Лолита” – ведь, не забывайте, самое доступное и попсовое творение Владимира Владимировича) – и вы поймете: роман молодого автора читать не нужно. А я ведь не добрался еще и до самого “отвратительного”, “омерзительного”, “gad’кого” и “gnus’ного” в этом романишке – он преисполнен жуткой грязи. Как минимум шесть эпизодов читать неимоверно противно (неужели самому автору не противно было писать?) Аналогии с пресловутым Сорокиным здесь неуместны: у того была задача – опрокинуть соцреализм до противоположного, а продолжал он писать gad’ости просто по инерции. К тому же Сорокин – писатель матерый, признанный и разнообразный (и человек, как говорят, преприятный), его мерзости как бы давно уравновесились с его прелестями. Мысль же, что подобные ужасти может сочинять совсем молодой человек, явно без какой-либо идеологии, а просто – из юношеского максимализма, произвела на меня очень отталкивающее впечатление”.
Спермотоксикозная рецензия:
“Роман “Меfистоfель forever” – насквозь игровой и даже игривый. Я просто не могу припомнить ни одного другого автора, который бы так яростно (и, вместе с тем, заискивающе) заигрывал с читателем, причем по довольно своеобразному принципу “бьет – значит любит”. Следующим шагом в этом направлении должен стать роман, на протяжении которого автор неустанно будет заниматься с читателем сексом (вроде как секс по телефону). До тех пор же будем довольствоваться простым пока еще кокетством, не всегда вдохновенным. Наш автор все-таки не смог перманентно следовать выбранному руслу, и роман вынужденно прерывается явно инородными фрагментами. Особенно пространны “культурологические” работки, больше годящиеся для журнала “Вопросы литературы”, причем в раздел “Юмор” (хотя бы уже из-за их поспешности и поверхностности). Навязший в зубах прикол с комментированием “чужого” текста, как и присутствие этого текста (здесь соблюденное), утомляли меня на протяжении всей книги. “Открытие” автора разве что в том, что необязательно строить произведение в виде комментария – комментарием можно и запросто разбавлять традиционное сюжетное повествование от первого лица. Уснастил автор свое произведение и обильным количеством семплов, если воспользоваться этим музыкальным термином: фрагментов из других писателей в романе множество, закавыченных и латентных. Интереснее, конечно, латентные, правда, для знающего читателя; иной читатель вполне может подумать, что фраза “Чтоб добрым быть, я должен быть жесток” принадлежит автору “Меfистоfеля forever”, а не автору “Гамлета”. Эрудиту же нетрудно будет проследить и то, каких писателей наш автор цитирует в том или ином виде с наибольшей интенсивностью (а значит, понять, таким образом, кого он, в основном, читает и на кого ориентируется). Литературных своих фаворитов автор зачастую упоминает без особой надобности: я, например, имею основание полагать, что начинающему романисту небезразличен Дмитрий Александрович Пригов, но убедительное оправдание использования приговского словца-архетипа “милицанер” в тексте не видно. Над чуждыми нашему автору авторами он насмехается. Например, берет из “Архипелага ГУЛАГа” реальный эпизод скитаний одного беглеца и превращает этот эпизод в сюжет попсового боевика. И насмехается, тем самым, над Солженицыным, ругая историю из жизни, превращенную в мифический фильм, на все лады: мол, какая избитость, насколько все неправдоподобно и штампованно!.. Еще “Меfистоfель forever” инфантилен, и я до сих пор не могу понять, раздражает он меня этим или все-таки восхищает. Скорее все же первое… А срезюмирую так: игры играми, однако в наше время эффектнее смотрится либо полный от игр отказ, либо генерирование абсолютно новой игры, что практически уже невозможно. Подожду еще того писателя, который рискнет заняться со мной сексом”.
На этой, как говорим мы, музыканты, кодовой ноте стоило бы и закончить. Terminat hora diem, terminat Author opus.
Если бы не самое главное.
Ты помнишь, читатель, какую благую цель преследовал сей славный труд; напоминаю – уничтожить всякое значение анонимного пасквиля. И я был бы не я – гений et cetera – ежели б не закончил свой детектив (а как еще обозначить жанр моего шедевра, проливающего свет на истину истин?) феноменальным разоблачением именно тогда, когда этого уже никто (Никто – твое второе имя, читатель) не ждет.
Попрошу внимания! Ты, ты, ты, ТЫ, ЧИТАТЕЛЬ! Да – именно ты (вообрази себе сейчас мой мускулистый перст, грозно указующий в твою сторону)… Именно ты со своим… ах, оставь, мне оно вовсе ни к чему! – именем.
В сумбурном скучнейшем романе Милорада Павича (эпигона Габриэля Гарсиа Маркеса, который тоже, между прочим, не блистал занимательностью) “Пейзаж, написанный чаем” героиня влюбляется в читателя.
Неостроумные математики из литературной группы “УЛИПО” (никчемные физики, беспомощно и безрезультатно пытавшиеся доказать, что они – классные лирики) додумались до такого открытия велосипеда и изобретения Америки, что осталось, видите ли, последнее звено в истории детективного романа – написать произведение, в котором убийцей окажется читатель (хотя за полвека до них это уже успела сделать способная графоманка Агата Кристи в опусе “Убийство Роджера Экройда”: убийцей оказывается рассказчик, с которым любой невзыскательный читатель незатейливых детективчиков себя, натурально, всегда отождествляет).
И вот мой – Детектив Детективов, Роман Века, Тысячелетия и Человеческой Истории; “МЕFИСТОFЕЛЬ FOREVER” – имя розе этой.
Читатель, ужаснись! – сегодня ты не только преступник, но и автор (!!!!!!)
Sic! Sic! Sic! Sic! Sic! Sic! (six-six-six, как пошутит очередной безмозглый критик).
Ты думал, я не знал?
Думал, я обзываю всеми этими моими верными скверными эпитетами раздельно – тебя и так называемого “автора пасквиля”?
Ты думал так, истинный А. П. (не Антон Павлович, но Автор Пасквиля)?
Конечно, ты думал так – и на все шесть баллов ошестьбался!
Я с самого начала знал, с кем разговариваю; с первой же моей ударной реплики (как там все начиналось? – “Я, дескать, – мизантроп”) знал, кто именно увлечется ей и уже не оторвется от этих страниц до самой э т о й страницы. Почему ты так быстро прикончил эту книгу? Почему тебе было так интересно? Оставим покамест в стороне мою гениальность – ведь тебя, злобного завистника, она занимает и трогает лишь в отрицательном смысле – тебе было так занятно и трогательно только потому, что Гений включил в свой Шедевр и твой жалкий пасквиль.
Или ты не хочешь признаваться в этом? И даже шире – в своем убогом авторстве? Утверждаешь, значит, что не ты напасквилил?
Ты серьезно?
Вспоминаю свое любимое старье, голливудскую ретробредятину: художественный фильм “Fight Club” – когда герою кажется, что он спит, его alter ego бодрствует и совершает разные непотребства. Что, это, хочешь сказать, про тебя? – оборотная сторона шизофреника, под покровом ночной темноты кропающего при нимало не колеблющемся свете монитора gnus’ную отсебятину?.. Или еще: художественный мультфильм “Men In Black” – коварные тоталитарные органы совершают разные непотребства с помощью инопланетян, а затем стирают память об этом в мозгах случайных филистеров-свидетелей. Может, и это про тебя? – написал стариздатовскую мерзость, а уэскэшники за это превратили тебя вновь в равнодушного обывателя?..
Как бы то ни было – dixi. Гений не кончил (после Маргариты – ни-ни!), но закончил.
Эх, мой glup’ый соавтор-читатель, – подумать только: ведь это из-за тебя, из-за тебя пришлось проделать этот удивительный путь – от Жана-Батиста Мольера до американской кинопошлятины 1990-х…
Сейчас мне, наверное, полагается умереть от разрыва сердца, подобно Брэдли Пирсону или Гумочке Гумочке… но нет, сердечко, хоть и разбито Маргариточкой, но в порядке; уверен: проживу я еще не так уж ма
Das Postskriptum
Странная книга. Ее доставил мне мой дух как образчик сочинения XXI столетия. Она произвела на меня какое-то завораживающее впечатление. Быть может, потому, что здесь присутствуют записки моего сумасшедшего фамулуса Кристофа Вагнера; его уже нет с нами: болезнь его долго развивалась, в одно время его пришлось поместить в лечебницу для умалишенных, где он недавно и умер. Его безумные записи я хотел было уничтожить, но все же решил сохранить как память о преданном мне, в сущности, ученике. Удивлению моему не было предела, когда я убедился, что документ этот, коего автор – безусловный сумасшедший, будет напечатан, да еще и спустя четыре столетия. Остальное же в этой книге едва доступно для понимания; как я вижу, она представляет собой комментарий некого ученого мужа к запискам Вагнера. Что-то заставило меня пойти на это озорство и внести некую историческую сумятицу в историю письменности: я решил издать эту книгу – сегодня, сейчас. Засим добавить мне больше нечего; необычное это мое желание, возможно, вызвано надеждой на то, что один из экземпляров этой книги попадет в руки некого современного мне ученого мужа, и он разгадает всю ее сущность и заглянет, таковым образом, в будущее вместо меня. Я же сообщаю своим читателям, что издание сие есть последнее из всех изданий моей знаменитой типографии; я закрываю ее и отправляюсь в увлекательные путешествия вместе со своим духом.
Писано в Виттенберге,
в пятницу 6 июня MDCLXVI года
доктором Иоганном Фаустусом.
Я открыл глаза. Перед ними успело мелькнуть слово:
КОНЕЦ