Опубликовано в журнале Волга, номер 2, 2008
Ирина Сироткина Классики и психиатры: Психиатрия в российской культуре конца XIX – начала ХХ века / Перевод с английского автора. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.
Публикуемые в библиотеке Нового литературного обозрения тексты всегда отличались качеством. Представленный в выпуске LXIX текст И. Сироткиной не является исключением и продолжает общую установку журнала на публикацию междисциплинарных исследований, создающих почву для российских гуманитариев и “сочувствующих”. Для последних работа, видимо, будет представлять особый интерес, т.к. содержит огромное количество интересных и порой весьма забавных фактов.
По сути, это книга о становлении отечественной психиатрии, одним из способов легитимации которой являлось создание патографий, то есть текстов, в которых творчество того или иного писателя (в данном случае речь идет скорее о творческих людях в широком смысле) рассматривается через призму его реального или сфабрикованного психиатром заболевания. Понятие легитимации, на мой взгляд, является здесь ключевым, поскольку в культуре испокон существует два наиболее простых способа заявить о себе или о своем “проекте”: либо ниспровергнуть классика, либо присоединиться к его мнению. В первом случае мы объявляем классика душевнобольным, критикуем его творчество в целом или отдельные его фрагменты; во втором – мы объявляем его эталоном здоровья, пророком и охотно вписываем его цитаты в собственные, подлежащие легитимации, произведения. Это вполне совпадает с авторским выводом, согласно которому конечная цель писателей патографий – “выйти за пределы своей специальности, принять участие в общественных дебатах, завоевать внимание читателей и успех у широкой аудитории и тем самым повысить престиж того проекта – медицинского, психологического, психоаналитического, — в котором они участвуют” (237). Если бы И. Сироткина отважилась представить конечной целью не престиж проекта, а желание закрепиться в среде элиты, т.е. как можно ближе к одной из многочисленных “кормушек”, я бы согласился с ней еще охотнее. Впрочем, возможно, самореклама не играла в жизни интеллектуалов XIX века той значимой роли, какую она играет в настоящее время.
Чтобы развернуть перед читателем объемную картину становления психиатрии, И. Сироткиной пришлось наступить на горло уже изрядно надоевшей песне о социальном контроле (в том числе, покуситься на святой для социологов символический интеракционизм), текст которой гласит: медицинское знание в частности и наука в целом есть лишь формы власти, в рамках которых вырабатываются определенные “ярлыки”, с позитивной или негативной окраской маркирующие определенную социальную группу. Ну и что? Это астроном не может назвать, например, Луну сумасшедшей (ни ему, ни ей от этого, ни холодно, ни горячо), а науки, имеющие своим объектом человека, всегда были до некоторой степени социально и/или политически ангажированными. Об этом было известно уже К. Марксу, которого сегодня почему-то мало цитируют; значительно позже об этом стало известно М. Фуко, ослиные уши которого буквально выпирают из большинства современных гуманитарных исследований. Другое дело, что при внимательном рассмотрении наука как источник инструментов социального контроля оказывается десятой спицей в колесе.
Жанр патографии живуч не потому, что благодаря ему одна социальная группа стигматизирует другую, но и не потому, что он “исходит из романтической концепции творчества – идеи о том, что творчество по своей иррациональности, спонтанности, стихийности сродни болезни” (233). Как уже было сказано, первой заинтересованной фигурой является автор патографии, который таким образом “пиарит” самого себя и свой научный или псевдонаучный проект. Вторая фигура – творец, который своим поведением “пиарит” свой проект, вызывая к жизни био- или патографию. Третья фигура – читатель, который получает в свои руки текст, сочетающий в себе подлинность биографии и научную строгость медицинского трактата (иллюзия, разумеется). Рядовому читателю ничего не известно ни о М. Бахтине, ни о постмодернистской концепции смерти автора, так что единственно возможный для него способ прочтения литературного текста – это посильная герменевтика, встав на позиции которой, мы просто не можем воспринять произведение иначе, нежели прямое воплощение авторского замысла, в широком смысле – его жизни. Остальные фигуры глубоко вторичны, в чем я также вполне согласен с автором “Классиков”.
То, с чем я не вполне согласен, и то, что мне кажется определенной исследовательской неудачей, может быть обозначено двумя понятиями: издержки метода и издержки структуры. Кажется, автор вполне осознанно избегает попыток сделать хоть какое-то обобщение. Но одно дело – опровергнуть ставшие уже классическими теории, а другое – продуцировать собственную если не теорию, так модель изучаемого явления. Я понимаю, что репрезентированная автором картина способна, ввиду ее очевидной сложности, уложиться в систему идеализированных теоретических представлений лишь отчасти. Но вне подобного обобщения сколь угодно интересный материал по прочтении оставляет ощущение недосказанности, как оставляют его любые позитивистски-нейтральные исследования.
Можно представить, что отсутствие обобщений явилось эффектом техники создания “Классиков”, структура которых включает в себя несколько относительно самостоятельных сюжетов, материал которых отчасти пересекается, отчасти просто дублируется. Как если бы на руках у автора скопилось достаточное количество написанных в разное время статей, а постфактум сформулированные “введение” и “вместо заключения” позволили накрыть все содержание единой, качественно оформленной обложкой.
Кстати, об оформлении. Почему-то крайне неловко было обнаружить опечатку во втором предложении введения (если не считать названия и эпиграфа). Дальнейшее прочтение показало, что отмеченный прецедент не единственный. Встретилась и одна весьма досадная смысловая нестыковка, цитирую: “Чиж был не первым русским, отправившимся в Париж для выяснения психофизиологических эффектов наркотиков. Зигмунд Фрейд также интересовался физиологическими эффектами коки. Он приехал на стажировку к Шарко в октябре 1885 года, когда Чиж еще был за границей, – и они могли бы встретиться” (с. 36). Впрочем, коль скоро Россия – родина слонов, отчего бы ей не быть и родиной психоанализа?