Опубликовано в журнале Волга, номер 2, 2008
Ксения Голубович,
главный редактор издательства “Логос”
“Традиция трэвелога нова в России…”
Дорогие друзья!
Я хочу рассказать вам о нашей книжной серии, о нашем “дичке”, о целом европейском жанре, который мы прививаем на российской почве в надежде на то, что потом он даст своеобразные и как всегда неожиданные плоды. Культура современного мира строится вокруг путешествий. Трэвелог – это способность. Трэвелоги – это талантливые глаза и уши, это осведомленность и любопытство, возвращающие читателю целый мир там, где он видел только “первый слой”.
Новое столетие в культуре, возможно, будет связано с развитием трех составляющих. Музей как место нашего культурного воображения, Туризм и Литература. Трэвелог в этом отношении лежит на пересечении всех трех элементов: он раскрывает страны для воображения людей, которые не только не останутся на месте, но потом смогут совершить свое путешествие в поисках чудесного, удивительного, необычного, редкого. Традиция трэвелога нова в России. Сначала мы должны прочесть и понять формат этого жанра, а затем – совершать и писать свои путешествия. Наши коллеги из Европейских изданий ждут российского трэвелога. Мы должны научиться открывать страну для путешественников и путешествовать сами.
В нашей серии издаются сейчас лучшие авторы, которые смогли совершить путешествия столь разные и столь непохожие и написать книги столь необычные, что многие из них уже давно стали классикой этого нового “малого” жанра.
Сегодня я напишу вам о двух из них – и об их книгах, что вышли у нас в прошлом и начале этого года. О Брюсе Чатвине и Вольфганге Бюшере.
У Чатвина есть многое, чему поучиться. Например, умению раскрыть “гиблое” место, “дыру” на карте – и сделать его местом паломничества, туризма и дорогостоящих земельных закупок. Как он это сделал в своей первой книге “В Патагонии”, после которой вся Патагония резко на него обиделась, а весь мир стал путешествовать в Патагонию. Победил мир – Патагония передумала.
“В Патагонии” -– своеобразное путешествие в детство, за кусочком кожи бронтозавра, когда-то присланного дядей Чарли-Мореходом своей сестре, бабушке рассказчика. Кусочек был потерян, но где-то там, в далекой Патагонии, осталась пещера, в которой Чарли-Мореход когда-то отрыл останки древнего животного. Кроме того, по убеждению юного Чатвина и его друзей, расчислявших розу ветров, Патагония – единственное место, куда не дойдут несущие радиацию “атомные ветра”. Иосиф Сталин почему-то очень напоминал школьникам страшного бронтозавра, отбрасывавшего тень на всю Европу. Древнего Зверя, всегда поджидающего человека, чтобы поглотить его. Во взрослом возрасте выяснилось, что бронтозавр был на самом деле милодоном – животным типа древнего верблюда, куда более безобидным, чем страшный зверь из детства. А Патагония все равно осталась притягательной. И Чатвин едет туда, чтобы найти прошлое, или вернуть время, и находит его. Латинская Америка – континент следов многочисленных европейских попыток, проектов, мечтаний, грез. Обрывки истории, иногда занимающие всю жизнь. Маленькая книжица, чьи короткие главы описывают и историю анархизма (завезенного из России после событий 1905 г), и историю колонизаций, и восстаний, и индейских ритуалов, и грабежей-налетов Санденса Кита и Буча Кэссеиди, и отдельные одинокие судьбы поселенцев. Лоскутное одеяло иллюзий, континент переселенцев, индейских племен и древних животных, столь древних, что, когда их кости были вывезены в Европу, они вызвали у публики такой шок, что навеки перевернули представление о мире и собственном происхождении у человека. Чарльз Дарвин. Именно в Патагонской пустыне, которую Чатвин описывает как совершенно отличную от знаменитых пустынь Аравии, он и собирал своих динозавров. Латинская Америка – отдаленный континент и одновременно самое сердце переменившейся Новой Европы. Патагония – самое крайнее место на карте, которое Данте Алигьери считал той самой горой Чистилища, к которой он вышел вместе с Вергилием, спустившись до нижних кругов Инферно. В случае Чатвина это, конечно, не земля мертвых, но место, которое, как материнская плата компьютера, хранит следы европейских проектов, амбиций, волн завоеваний, человеческих судеб. У этого места нет истории, ибо оно “древнее”, чем история, оно точно некая гробница под открытым небом, вечно сохраняет в себе останки, или, точно старая пластинка вся в трещинках, оно проигрывает и проигрывает на себе одновременно все звуки былого. Странная кунсткамера, великая Книга Записи, Библиотека и Фонотека самой Европы – той, какой она сама себя не помнит. Последний образ Чатвина – звуки разбитого белого рояля, раздающиеся с отплывающего домой парохода. Кусочек кожи милодона – или сама будущая книга – уже в кармане автора. Ибо автор нашел главное – он нашел самого себя. “В Патагонии” – стало мировым бестселлером, подарив западно-европейскому человечеству измененный на взгляд на целый континент.
Чатвин, точно исследователь-антрополог, собирает артефакты, складывает их к себе в записную книжицу (знаменитый Молескин – теперь аккуратно вставляющий внутрь многообразных своих тетрадочек листочек-уведомление о том, что продукцией их фирмы пользовались Ван Гог, Гоген и Брюс Чатвин). В его многочитавшем и многовидящем взгляде мир предстает как старый знакомый, как призрачный гость, которого теперь наконец видят воочию. На своих страницах Чатвин играет, пожалуй, с нашим самым главным чувством – чувством пустынности мира, который он населяет множеством ярких, калейдоскопических образов, точных поэтических метафор. “Его фразы – точно яйца Фаберже”, – говорит один из критиков, пораженный грацией и одновременно бурной изобретательностью его коротких и ярких главок. “В Патагонии” – это почти поэма, его учителя Данте, Шекспир и Мандельштам. Чатвин – читатель Мандельштама, верный ученик “Путешествия в Армению”, применивший множество чужих инструментов, позволяющих и поддерживать чувство детской тяги к неведомому миру, той тоски, что гонит в путь и лишает покоя, и одновременно сверчивать ее в поразительную искристость ярких образов. Книга Чатвина – поэма об огромной пустыне, потому что только пустыня позволяет полностью разгуляться мощи человеческого духа.
Пустыня вообще – сердце произведений Чатвина. С нею связан и лелеемый им миф о происхождении человека. Когда человек был “обезьяной”, он жил в тропических лесах. И, наверное, был счастлив. Но пришло “ничто”, пришла Большая пустыня, потеснившая леса, и человек должен был встать на две задние лапы и отправиться в путь. Он шел по пустыне, по ее тишине и учился слышать звук шагов в ее безмерном первобытном покое, ощущать ритм движения – он становился кочевником и одновременно изобретал язык: вешки своего пути. И пока он кочевал – по всей земле, не знавшей тогда границ, он был счастлив. “Беспокойство”, тоска перелетных птиц, чей дом – весь мир, и чья судьба – записанный в подкорке маршрут – вот, что завораживает бывшего начальника отдела по “Импрессионизму” аукциона Собиз.
Совсем молодой человек Брюс Чатвин возглавил этот отдел – он отличался умением точно отличить подлинник, датировать произведение, определять его ценность, иными словами, умением видеть. Это умение привело к тому, что в конце концов он “ослеп”. Было ли так на самом деле – сказать трудно. С определенного момента жизни Чатвин вообще не оставляет каких-то “твердых” сведений о себе. Многое может оказаться просто мифом, рассказом, красивым “следом”, по которому мы все же узнаем о присутствии в мире такой сущности – “Брюс Чатвин”, как по наскальному изображению. “Вам надо смотреть на горизонт”, – посоветовал врач. Не имея ничего другого, как поездки, допустим, в Брайтон и сидения в шезлонге перед утыкающейся в далекое небо морской стихией, Чатвин принимает метафору буквально. Он уезжает за горизонт, он уезжает в Африку, где нет ничего, кроме пустыни и линии горизонта. И с этого момента, став корреспондентом “Санди Таймс”, а потом и автором книг о странах удаленных и неизведанных, – он не покидает этой неподвижной линии путешествия. Он больше не возвращается из-за горизонта. Он путешественник и писатель, исследующий лишь мифологически укорененную в нас “непоседливость”, наши “маршруты”, записанные в нас как бы на подкорке и не подводящие нас в нашем устремлении “обойти землю” и пустыню Морскую и Земную.
Об этом и говорит вторая книга Чатвина, знаменитая не меньше, чем “В Патагонии” – “Тропы песен”. Еще вплоть до 70-х годов нашего века аборигены Австралии считались самыми “отсталыми” людьми на планете. Еще в 19 веке френологи демонстрировали черепные коробки бушменов наряду с коробками неандертальцев и приматов, вылавливая ту самую недостающую ступень между человеком и обезьяной, что была утрачена наукой и одновременно составляет как бы главную загадку самого человека. Чатвин разглашает правду этой сумрачной зоны, которая оказывается на деле куда более человечной, чем все достижения механической цивилизации. И бушмены, с которыми не церемонились, считая их овецекрадами, ненадежными работниками, способными в любой момент скинуть с себя цивилизованную одежду, то есть брюки, и отправиться в какой-то там Обход, эти бушмены, плохо переносящие алкоголь, хранят у себя старые истины, старые сказки земли, без которых нет человека – он без них не производится.
Когда-то не было людей. А были Великие предки. Они вышли из земли и пошли по ней – каждый своей Тропой. Великий Кенгуру, Великий ящер, Великий Дикобраз. И пока они шли, с ними случались разные события, которые теперь имеют форму то ручья, то камней, то буша, и они пропевали свой путь – в песнях, пересекая континент от побережья до побережья, а потом… ушли под землю. “А я бегал-бегал-бегал и устал”, – пел когда-то Даниил Хармс. Если идти со средней скоростью, то, напевая эту песню, так и будешь встречать по пути – то дерево, то ручей, то камни. И каждая строка этой песни, что тянется от побережья до побережья – участок земли, семейная собственность. Ты можешь обменять строку, дать ее в ренту, но не можешь продать ее. Песня, поэзия ложится в основу экономики и права аборигенов Австралии – она их “бесписьменная письменность”, ритм их жизни и ритм самой земли. Ибо абориген живет на Тропе, он часть клана, члены которого, быть может, никогда и не видели друг друга – ведь они живут в удаленных строках. Но едва ты начнешь строку – каждый по ее отдельному ритму знает, что ты из его “группы жизни”, даже если вас разделяют километры. Мать, почувствовавшая биения “дитяти во чреве своем”, бежит к старейшинам. И по признакам они определяют, на какой тропе родился ребенок. В одной семье могут жить дети, через которых проходят разные тропы. И потому в Австралии невозможно то, что является самой основой Европейской цивилизации. На этом континенте невозможно замкнуть границу. Нельзя перезать тропы, и сказать – а вот здесь мы уже не ходим. И – о странная банальность, становящаяся вновь точным образом (прямо как любили авангардисты двадцатых) – в Австралии невозможно изобретение колеса. Ибо колесо, то есть круг, и есть граница. Та самая граница, о которой мы столь долго рассуждаем, которая создает нас самих, наши языки, наши племена, а потом и наши нации. И отсутствие которой, как и отсутствие колеса, столь долго служило главным доводом для того, чтобы считать австралийцев совершенно примитивными. Вплоть до безумного и разрушительного опыта Второй мировой войны. Войны, которая шла за землю, за территорию, за границу.
Так на этом новом “австралийском” жаргоне Чатвин пересказывает и пересматривает недавние (времен его детства) кровопролитные события. Аборигены тоже проливают кровь. Этот момент в ритуалах посвящения нередко служил добавочным доводом в пользу их примитивности. Но на деле, рассуждает Чатвин, дитя Второй мировой войны, они куда мудрее нас, они знают, что для того, чтобы держать землю, оставлять ее в своем владении – нужно много крови. В своих ритуалах, надрезая руку, они проливают ее один раз – раз и навсегда. И это все, что они готовы пролить на землю и за землю. У аборигенов бывают стычки, но они, беднейшие люди на земле, никогда не ведут войн. Их Австралия -– это и есть Земля, во всех своих подробностях она – Великое Творение Предков. Где человеку не нужно ничего менять, а только сохранить. Чувство хрупкости этого мира и заставляет их пускаться с песнями в обход, напоминая земле о ее красоте и величии. Весь этот огромный континент – полон стихов и мыслей людей, которых выбрали не быть народом, выбрали оставаться тем, кто они и есть: “не боги” и “не звери”. Именно по этим тропам вместе со своим (что характерно, русским) другом и путешествует Чатвин. Они размечают священные места аборигенов, по которым НЕ должна пройти железная дорога, которую, наконец, правительство решило построить, протянув между побережьями. Ибо уже давно австралийцы живут в соседстве с совершенно иным типом цивилизации – цивилизацией, которая не может владеть землей потому, что она все время создает границы: заборы, ограды, стены. Цивилизацией, которая неумолчно жаждет всей земли, ибо жаждет преодолеть свои границы, выйти за них, а верее, расширить их. Цивилизация, которая, быть может, в своем утопическом проекте или памяти несет тайное, чудное воспоминание о времени, когда человек действительно вышел. В пустыню, и стал человеком перед которым лежал мир, ибо он был на Тропе. И он был поэтом, пешеходом, странником, обходившим землю. В каком-то смысле, все путешествия Чатвина, как и путешествия всех европейских мечтателей и странников до него – это путешествия в поисках остатков, проблесков, следов Земного Рая. Быть может, за этим и правда стоит интуиция Замысла Бога – Его мысли о каждой стране и всей земле, о каждом маленьком народе: не нашей мысли, а Его, некой превосходной, прекрасной, точной, трогательной, веселой мысли, которую мы только лишь учимся думать. Так в Притчах Соломоновых описывается Премудрость Божья, которая, смеясь и хлопая в ладоши от радости, строит чудесный дом. Тот самый, который и воспевают поэты. Трэвелог – это всегда “возвращение”, к себе, к тому себе, который и есть человек.
Именно поэтому так ясны черты тревэлога. Это реальное путешествие, совершенное автором, и, однако, оно совершенно в виду какой-то важной внутренней причины, той, что направляет всю жизнь человека и залегает куда глубже поверхности внешних впечатлений и наблюдений. Подлинный тревэлог обладает иногда отчасти визионерской силой: отблеск совсем иной красоты ложится на посещаемую страну. Она становится произведением искусства, она становится книгой, которую человек несет и пишет внутри себя. Мы отбираем лучшие такие книги – они точно небольшие осколки волшебного зеркала мирового искусства, того, в которое человек хочет вернуться, как на свою первую родину. Тревэлог в каком-то смысле – это всегда возвращение. За самим собой, и за тем опытом антропологически человеческого, которое мы должны обнаружить в цивилизациях и культурах, замысел которых кажется столь отличным от нашего понимания. За фасадом каталогизированной в любом путеводителе культуры автор трэвелога читает ее сказку и ее историю.
Надо сказать, что это тем более удивительно, что большинство авторов того, что мы называем “трэвелогом” – это путешественники в мире времен Холодной Войны. В мире действительно разбитого зеркала, в мире после огромного кровопролития. То есть в мире, где было очевидно явно безумие и зло, некая абсурдность мысли земли, абсурдность и безумие самого человека. Особенно в его европейском варианте. Великий Зверь, как его называет Чатвин, Саблезубый тигр, Людоед, охотящийся на человека, враг всего человеческого рода. Авторы трэвелогов, по сути, выходят из этой травмы распада культуры, травмы безумия, травмы зла, и их небольшие книги – это осколки возвращения сквозь зло, сквозь травму истории, к ее сказке. Мы считаем, что трэвелог в своих чистых чертах – выделяясь из литературы странствий и путешествий, принадлежит эпохе путешествий после Последней Великой Войны. Это книги 50-х, 60-х, 70-х годов – в зависимости от того, как и когда родился внутренний сюжет этого определенного вида путешествия.
Одно из путешествий в “зоне безумия” в поисках “сказки” совершил уже в 2000-х годах Вольфганг Бюшер, написавший свой первый бестселлер “Берлин-Москва, пешее путешествие”. Происхождение этой книги, которую прочло уже более 200000 тыс. немцев разных возрастов и столько же французов, и “прочих шведов”, уже окутано мифом. Когда пала Берлинская стена – это символическое детище мирового разделения – пошли слухи о том, что в Германию, наконец, вернулись волки. Мол, видели их тут недалеко от Берлина, а раньше совсем пропали. Да потому, говорит народная немецкая мифология начала 21 века, что стена-то аккурат проходила по их старинным тропам, и перерезала их путь, и они, дойдя до нее, возвращались обратно, туда, к себе в Россию. А теперь тропа восстановилась и возобновилось кровообращение животной жизни, на окраине которой мы только и стоим, и все меняется. Беседуя со своим издателем Александром Фестом в кафе, Бюшер, сорокалетний начинающий автор, до сего времени перебивавшийся журнализмом, театром (где ставил на сцене переписку Рильке, Цветаевой и Пастернака) придумал путешествие. Однажды утром он закроет дверь своего дома, выйдет на лестничную клетку, потом вниз, и дальше и дальше, пока, наконец, не покинет пределов Берлина, пределов Германии, пределов Европы – и не окажется в Москве. Пройдя по единой тропе, совершив свой (в терминах Чатвина, которого Бюшер почитает как мало кто) Обход – прямо до места упокоения Предка, своего деда, погибшего под Москвой. Движение Бюшера – движение немецкой армии “Центр”, движение в памяти мирового безумия, внутрь прежде закрытой территории, вытесненной из травматических воспоминаний многих людей, внутрь прошлого, по направлению к своей первой книге. Путешествие за грань ночи, в область беды и зла – “вас убьют” – говорят ему напуганные европейцы начала 2000. Действительно, вряд ли кто из русских решился в те годы совершить пешее путешествие с рюкзачком за спиной. В сущности, это отчасти путешествие-жертва, путешествие с риском для жизни, путешествие-”исцеление”. То, что Бюшер видит по пути, постепенно перемещаясь из европейского пейзажа в славянский, страшно – не страну, а музей войны, простор, в каждом месте которого возвышаются статуи и разруха: в душах, на дорогах, на улицах. Бюшер, быть может, отчасти надеявшийся увидеть Россию Цветаевой и Пастернака, посещает страну своего кошмара, где, быть может, убьют, а, быть может, помилуют. В отличие от обычного европейского путешественника, находящегося при своем автобусе и экскурсоводе, он находится только при своей панаме и рюкзаке. “Помни, фриц, ты на партизанской земле!” – сообщают ему братки-бандиты времен постсоветской Белоруссии.
Повествование Бюшера монотонно и, одновременно, ритмично, как ходьба внутри пейзажа. Он идет сквозь людей, природу, сквозь ливни и сушь. Кто-то заметил в разговоре – повествование Бюшера наполнено до краев лишь вплоть до момента подхода к столбику с надписью “Москва”, недалеко от которого чем-то торгуют кавказцы. “Дошел!” – бросается, к их удивлению, какой-то бомжеватого вида мужчок к столбику. После этого, “в сердце вещей” (в Москве, Переделкино и т. д.), повествование как бы смято, точно Бюшер и правда доходит до мест, до которых дошел его дед, дальше – он, точно зачарованный сказочный герой, ступить не может. И эта пелена и опасность всей страны, что лежит перед ними, как будто тоже атрибут странного, сновиденческого путешествия в страну мертвых, где обитают оборотни, странные персонажи, то ли помощники, то ли губители. И все же – эта книга не карикатура на русских. Она дышит какой-то щемящей тоской и любовью. Бюшер точно на тонкую нитку нанизывает моменты просветлений. Вот девушка из рабочего поселка (а о судьбе русской женщины Бюшер горюет не меньше Пастернака), податливо отвечающая на мужские приставания, на секунду вдруг обретает такую строгость и чистоту, о которой и мечтать нельзя – на миг Бюшер видит вместо нее живую икону, которая вскоре снова исчезнет: в этой девичьей душе нет сил держать такой лик, такую чистоту. И этот момент, как отблеск разума на лице помешанного, забирается им с собою как редкая найденная русская драгоценность. Такой “райский” момент есть у него почти в каждой встрече, хотя бы даже и в той жалости, какую испытывает Бюшер к невероятно для него, немца, странным полуобморочным персонажам постсоветского пространства. Идущий тропой волка (а о встрече с волком он и мечтает всю дорогу) Бющер узнает, что страшная страна, разрушенная и спустя семьдесят лет после войны (не война – вы сами ее разрушили! – как кричит он на одной из своих страниц), все же не полностью ушла в болото, она проходима, она позволяет человеку поставить перед собою цель и дойти до ее завершения, в ней есть проходимость добра. Она пропускает путника сквозь себя, она раскрывает ему выход дальше, если он не отступит, и та кульминационная встреча Бюшера и дорожного знака “Москва” на шоссе становится главной жемчужиной, главным свершением повествования, словно не по шоссе он шел все это время, а всходил на крутую гору. Сквозь зло он дошел до цели, до места памяти, до места прошлого, по какой-то одной ему уловимой тропе, расположенной по краю того монотонного пейзажа, частью которого он уже стал сам. Под который мимикрировал настолько, что многие проезжающие на своих “модельных машинах” русские спрашивают дорогу именно у него, как у местного аборигена. Ибо Бюшер и есть абориген, он остается внутри той страны, которую все спешат проехать мимо. Он становится частью этой земли, тех, кому некуда отсюда уехать. Он замечает, что смотрит “русскими” глазами на новенькие автобусы с интуристами, расположившиеся у заправок вдоль его уже родного, серого, как шкура волка, шоссе. Туристы, отделенные своей границей от всего окружающего, не совершают путешествия, в их сердце не лежит того сумеречного, человеческого опыта прохождения между небом и землей, между адом и раем, что стал центральным для Бюшера в России. Он, словно проходящий по сумеречной зоне памяти прошлого, настоящего, восстанавливает этот тайный русский путь, что начинается в Берлине, длится на Востоке и кончается вновь в квази-Западном городе, в Москве, превращая всю пройденную Россию в страницы книги, его книги – в центре которой безумным стуком отдается его собственное, совершенно обновившееся сердце. Идя путем европейских армий, за волком-проводником, Бюшер, как в сказке, восстанавливает в себе путь человека. Это и есть паломничество-покаяние, и искупление и освобождение для своей жизни. И не в последнюю очередь для жизни в литературе, которая и могла состояться у него всерьез только после путешествия в Россию.
Как видно на примере и Чатвина и Бюшера, настоящее путешествие, путешествие с внутренней книгой, ибо в нем содержится смысл, – оно должно родиться. В нем должна быть причина, польза, что-то такое, что глубоко задевает и тебя и других.
И, надо сказать, что элемент паломничества, паломничества одновременно и в область некоего “зла”, и в область “вины”, как и в область “красоты” и даже “возвышенного”, “святого” – очень частый мотив путешествия. Он есть и у Чатвина, и, как мы видели у Бюшера, но на первый план он выходит все же у других авторов серии, тех, чье путешествие в другой мир, в мир за границами своего, родилось из тяжкого осознания проблемы, лежащей внутри, в самом сердце Европейского Дома. Как будто бы их путешествие туда, это попытка понять ту катастрофу, что произошла здесь. Они точно бы закручивают гайки, натягивают болты, жестко приводят в движение всю машину повествования, наводят резкость и четкость там, где только что сияла поэзия.
Об этих авторах, замечательно шведском филологе Свене Линдквесте, и нобелевском лауреате сэре В.С. Найполе и их путешествиях, если вам будет интересно, я расскажу в следующий раз.
А вообще мы хотели бы, чтобы в ваших городах и регионах наши книги смогли попасть ко всем, кто чувствует стихию путешествия как стихию современности. Ко всем, кто пишет, кто думает, кто осмысляет мир, свое место в нем, и место своего края на общей карте, кто хочет увидеть действительность с новой точки зрения и исследовать скрытые в ней возможности для маневра. Нам нужны контакты, имена людей, с которыми можно было бы поговорить о распространении или популяризации серии у вас. Или любая информация, которую вы сочтете уместной. Вот такое мое зажигательное письмо.
К нему прилагаются ссылки на наш сайт, где еще можно посмотреть отрывки из текстов: www.paulsen.ru
Доброго чтения.
Москва, 23 сентября, 2008