Борис Фаликов
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2000
Борис Фаликов
Ветер и песок
Шамбхави
В стародавние времена, когда интеллигентные люди шли на работу в дворники и истопники, а по вечерам читали друг другу переводы коптских апокрифов, один молодой человек понял, что смысл в жизни есть, но надо его найти. Он позвонил своей приятельнице, у которой был любовник структурный лингвист, и попросил достать ему учебник санскрита. Вместе с учебником Бюллера досталась ему и пожелтевшая фотокопия нескольких странниц известной поэмы Ашвагхоши “Будхачарита” в подлиннике.
Молодой человек, назовём его Борис, раздобыл старорежимный перевод поэмы, исполненный рыжим Бальмонтом, и начал штудировать Бюллера и сличать подлинник с переводом. Иногда он занимался этим часов по восемь в день и вскоре вынужден был завести очки.
— Это ничего, — утешал его собрат по духовным странствиям Андрей, который в это время напряжённо искал даосские секреты бессмертия, — у меня на трёхсотом иероглифе зрение село сразу на два диоптрия.
— Стражи врат крепко охраняют свои секреты от любопытных варваров, — соглашался Борис.
Они сидели в квартире на первом этаже, которой наградил Андрея вместе с московской пропиской благодарный жэк за четыре года беспорочного служения метле. Борис высказывался в том духе, что спасение приходит изнутри, а Андрей уповал на внешнее вмешательство. Сошлись на том, что в последних глубинах человеческого существования снимается различие между внешним и внутренним.
Супруга Бориса Арина проявляла большое терпение, считая, что духовным борениям мужа ничто не должно мешать. Поэтому она взяла на себя попечение обо всём, что касалось материального существования: трудилась на двух работах, готовила, прибиралась, стирала, а также ходила в библиотеку и делала для мужа выписки из разных книг, поскольку он, согнувшись под бременем бытия, не мог себя заставить выйти из дому.
Борис считал, что Арина поступает единственно возможным образом. Он уподоблял себя великому Шиве, который застыл в невыразимом покое совершенной мудрости, тогда как шакти его носится вокруг кругами, творя одно материальное действо за другим. Найдя подходящую мифологему, Борис стал с присущей ему последовательностью воплощать её в жизнь и перестал вставать с дивана. Теперь он лежал целыми днями на спине и смотрел в потолок.
Через несколько недель на потолке заметно стало некое оживление. Трещины на нём складывались в интересные фигуры. Одна из фигур походила на голого отшельника — садху — с посохом и с пепельным шиваитским трезубцем на лбу. В конце восьмой недели садху легко спрыгнул с потолка и сел на диван у ног Бориса.
Называя Бориса Вирой, он сообщил ему, что последовательное умерщвление плоти неизбежно ведёт к освобождению.
— Ты должен отказаться от пищи, — убеждал Бориса садху, — но жене ни слова. Прячь еду под кровать или под одеяло. Может быть, не заметит.
Борис смотрел на садху в сладком одурении и мысленно кивал головой. Кивать по-настоящему ему было лень.
Услышав скрежет ключа в замочной скважине, садху подпрыгнул, оттолкнулся посохом и вернулся на потолок. Оттуда он делал Борису загадочные жесты, которые, вероятно, были тантристскими мудрами.
Прятать еду оказалось несложно, правда, со временем она начала пахнуть, но, по счастью, Арина страдала хроническим тонзиллитом и была практически бесчувственна к запахам.
Однажды ночью Борис почувствовал головокружительную лёгкость в членах, отбросил одеяльце и одним махом левитировал в сторону потолка. Там у него состоялась душеполезная беседа с садху, который сказал, что готов быть его гуру и организовать ему дикшу.
— Ты вот-вот покинешь ветхое одеяние своей плоти, а потому, чтобы успеть, я посвящу тебя по скоростной методе Шамбхави.
И он со всего маху ударил Бориса посохом по плечу. Словно в рыцари посвящает, подумал Борис, но тут же оказался на залитой солнцем лужайке, посреди которой пританцовывал с ноги на ногу, словно ему сильно хотелось писать, но он почему-то сдерживался, маленький чёрный человечек с всклокоченными волосами в невероятно грязном дхоти. В руке у него был череп.
— Это вы, Натараджа? — с почтением спросил его Борис.
— Не задавай идиотских вопросов, — отвечал маленький грязнулька, — или ты меня за Гамлета держишь?
— О, благословенный, — спросил его Борис, — как мне жить дальше?
— Откуда мне знать? Живи пока живётся, только бабу свою не мучай, моя вот не выдержала и ушла. Я ей говорю, Дурга, ты что, не понимаешь, что теперь гуны упокоятся в гунах и начнётся пралайя, то бишь накроется человечество медным тазом. А она мне в ответ, вечно ты о других печёшься, а обо мне хоть раз подумал? Каково мне с тобой, старым бездельником, целый год Брахмы вкалывать, как угорелая? Мой тебе совет, Вира, — грустно закончил человечек, — давай, пока не поздно, назад.
Свет на лужайке погас, и Борис оказался на своём диване. Арина одиноко посапывала на семейном ложе. Борис встал и на полусогнутых зашагал в сторону жены. За стенкой покрякивал сосед-мичман, на которого, по слухам, жена надевала на ночь четыре презерватива, чтобы не залететь. Папа Римский бы их не одобрил, подумал Борис и с трудом вскарабкался на жену.
Через девять месяцев у них родилась дочь Маша. Борис и Арина, посадив Машу в коляску, отправились в костёл на задворках КГБ и обратились всей семьёй в римско-католическую веру. В 1991 году во время августовского путча они гостили у одного священника-доминиканца под Турином, дочерей у них к тому времени было уже двенадцать. Узнав о путче по радио, Борис поехал в Рим и попросил политическое убежище, которое ему сразу дали.
В данный момент он готовится к постригу и переводит в Коллегиум Руссикум на родной язык последнюю книгу папы, где тот продолжает бороться с модернистами. Двенадцать его дочерей живут на полном пансионе в доминиканском лицее в Пизе, а жена Арина ушла от него к троюродному брату Берлускони и обитает в фамильном палаццо на виа де Венетто, занимаясь благотворительностью в свободное от косметических салонов время.
Друг Андрей вступил в ЛДПР и сейчас состоит в комитете по геополитике в Думе. Как-то новициат Борис видел по телевизору, как бывший даос вдвоём с Жириком оттаскал за волосы тощую думку и сорвал крест с рыжего священника.
Не действуя, оно действует, с трудом вспомнил Борис, а стало быть — действуя, напротив, не действует. И в этом кроется великая тайна Дао.
Катенька
Катенька Обшилава была внучкой знаменитого грузинского марксиста, который поразительным образом пережил культ своего земляка-людоеда. Более того, до конца долгой жизни преподавал в Московском университете и числился живым классиком. Когда я впервые встретил Катеньку, она была стройна и задумчива. Фиолетовые глаза, рыжие кудри и веснушки по отдельности были прекрасны, но как-то не совсем удачно сочетались друг с другом. Целому не хватало гармонии. Может быть, всё дело было в носе — немного толстоватом. Но когда она поднимала на меня медленные глаза, в них открывалась бездна. Вернее, во мне открывалась, но прыгать в неё не хотелось.
Закончив экономический факультет ВГИКа, Катенька поступила в шарашку при Минкультуры, где я в ту пору подвизался в качестве социолога-налётчика. Во главе с неутомимым занудой Рафаловичем, который в своё время прославился полевыми исследованиями профсоюзного движения и при этом не сел, а даже защитился, мы совершали налёты на малые города России и быстро собирали там информацию о тяжёлом состоянии культуры на местах. Отчёты поставлялись наверх, куда конкретно — не знаю. Катенька активно включилась в работу, поехав с нами в город Калинин, ныне Тверь. Там мы и подружились. Выяснилось, что она “сыр” Андрея Миронова, к тому времени уже покойного. Во время учёбы она даже устроилась в костюмерный цех Театра сатиры, чтобы быть поближе к своему кумиру. Когда она начинала говорить о Миронове, у неё менялось что-то внутри. Причём настолько глубоко, что даже в глазах не отражалось. Но это понимал не только я, человек тонкий, а любой, кто в этот момент находился с ней рядом. Это было религиозное чувство.
Устраивали “мироновки” и ритуалы, посещая какие-то сакральные места, связанные с жизнью умершего. Но следуя строгим правилам эзотерики, мест этих она мне не раскрывала.
В Калинине мы остановились в загородном мотеле. Катя жила в одноместном номере, а мы с неистовым Рафаловичем делили номер на двоих. Утром встречались за завтраком, потом за нами присылали машину из управления культуры, и мы ехали рыться в статистических формах, где с изнурительной точностью была подсчитана заполняемость залов на спектаклях и концертах города.
Рафалович впивался в формы с пылкостью молодого любовника, отношения с цифрами носили у него интимный характер. Я подозреваю, что в детстве он дрочил на таблицу умножения. Глаза у него становились томные и красивые, как у женщины в процессе любви. Наверное, и у мужчин в этом процессе происходит с глазами нечто похожее, но я не решался делать теоретические выводы, не обладая данными полевых исследований. Рафалович калёным железом выжигал из меня всякие фантазии, твёрдо веруя, что даже из такого идиота можно сделать достойного человека, то есть настоящего социолога.
Катенька не поддерживала с цифирью эротических отношений, но она и не вызывала у неё аллергической реакции, как это частенько случалось со мной. Однажды я умножил количество посадочных мест в кукольном театре малого города N на количество дней в году, и у меня началась крапивница. Ужасно, что под это дело никто не давал бюллетеня. Вот если бы у меня от умножения и деления случилась язва желудка, мечтал я, можно было бы спокойно болтаться дома минимум один месяц в году.
Но всё это было впереди, а покуда, сидя с Катенькой бок о бок за столом, заваленным макулатурой, я испытывал время от времени лёгкое щекотанье под ложечкой. Из её худенького тельца исходили какие-то слабые сигналы, но я знал, что единственный мощный был направлен не на меня, а на уже разложившуюся плоть любимого артиста.
Вечером мы отправлялись в театр или филармонию, где нас сажали на приличные места. Рафаловича искусство как таковое не занимало — оно служило лишь поводом для заполняемости зала и помогало ему собрать необходимые данные для книжки по социологии досуга. Но он честно отсматривал все спектакли и концерты, на которые его приглашали суетливые воришки из отдела культуры. Иногда он засыпал, не закрывая глаз и оставаясь прямо сидеть в кресле. С тех пор я больше не сталкивался со столь экзотическим способом проведения досуга.
Катеньку искусство тоже не возбуждало, её эстетическое чувство оставалось в мире не то памяти, не то воображения, где пребывал ныне её кумир. Некоторые его роли она знала наизусть. Он служил ей и моральным примером. Как-то глядя в концерте на молодого калининца, тискающего на соседнем кресле томную калининку, она грустно заметила: Андрей Александрович так никогда бы не поступил. И я впервые понял, что она, как и положено весталке, — девственна.
Вернувшись после удачно проведённого исследования на рабочие места в Москву, мы сохранили с Катенькой дружеские отношения, в которых возникла взаимная прохладца. Я не только не был членом её секты, но и театра не любил, а стало быть, не мог рассматриваться как потенциальный прозелит. Она же убедила меня в своей платонической некрофилии, и я окончательно понял, почему недурные сами по себе компоненты её внешности не складывались в единое целое. Наш бедный мир был не готов вместить столь напряжённую любовь к потустороннему.
Почти одновременно с Катенькой в нашу шарашку был принят прыщавый молодой человек с лоснящимися мышиными волосиками и оттопыренными ушами. Он держался одиноко и замкнуто, ни с кем не заводил лишних разговоров. Известно было, что он недавно перебрался в Москву из какой-то дыры, где отец его служил начальничком по линии культуры, т. е. был из той самой касты мелких проходимцев, с которыми мы сталкивались при исследовании культурного убожества малых городов России. Было также известно, что у него есть жена и двое малолетних детей неясного пола, что ещё раз свидетельствовало о крайней его скрытности. Мог бы хоть фотографии показать, сетовала женская часть нашей лаборатории, составлявшая в ней 80%. Таится, гад.
С какого-то момента мы стали замечать, что Катя Обшилава и Коля Мясников стали вместе ходить на обед, потом сообща устраивать перекуры, потом просто выбираться на чёрную лестницу и находиться там неопределённое, но всё же в рамках приличия, время. Как-то раз, зайдя со двора, я поднимался по грязной крутой лестнице и увидел, что Катя держит в руке руку Коли и тихо рассказывает ему что-то. При моём задыхающемся появлении руки они разъединили, но монолог свой Катя не прервала.
— У него были чудесные отношения с матерью, — услышал я, — он так походил на неё молодую, они обожали друг друга.
Вербует, подумал я. На одного некрофила будет больше. Вскоре их близость стала достоянием гласности, да они и не таились особо. Коля был у Кати на побегушках, и она командовала им с добродушной суровостью Багратиона (своего дальнего родственника), так мастерски описанной Львом Николаевичем.
Близость эта, по всей видимости, носила интимный характер. Во всяком случае, когда одна из наших дам вернулась вечером на работу, чтобы забрать купленный днём фарш (за ночь он бы протух), и попыталась открыть дверь запасным ключом, выяснилось, что та заперта изнутри.
— Они мне открыли минут через пять, у него вся рожа была в красных пятнах, а у неё сапоги расстёгнуты, — рассказала она нам на следующее утро, — понятно, чем занимались.
Роман продолжался всю зиму, но весной Коля пошёл на повышение в центральный аппарат и покинул нашу тихую заводь. Вначале Катя звонила ему по несколько раз на дню и всё убеждала в чём-то шёпотом. Он ей на работу не звонил. Потом кто-то из дам стал свидетелем их рандеву возле здания Министерства. Под конец короткого разговора Катя схватилась за него двумя руками, но мышиный молодчик ловко вырвался и бодро зашагал к метро.
Через два дня позвонила Катина мама и сказала, что дочь лежит в больнице, но в какой — назвать отказалась. Только шила в мешке не утаишь. Когда Катя вернулась на работу через месяц и сдала бюллетень в отдел кадров, оказалось, что она отдыхала в клинике неврозов в суицидальном её отделении. Бабы наши начали её дружно жалеть, холить и лелеять, но она оставалась холодна и безучастна, не желая ни с кем делиться пережитым. Такого в России не прощали испокон веков — очень скоро из повода к состраданию Катя превратилась в объект неприязненных насмешек. Ты с ней лучше не спорь ни о чём, язвительно советовали бабы друг другу, а то ещё примет яду, потом не отмоешься. Катю, казалось, устраивала роль изгойки, отношения она ни с кем не поддерживала, молча выполняя свою незамысловатую работу. На обед ходила в одиночку.
Меня, однако, начала мучить одна мысль. Каким образом под такой расфокусированной внешностью могут разыграться столь концентрированные страсти? Это, во-первых, а во-вторых — как они могли быть вызваны ещё более размазанным персонажем? Ну ладно, покойный Миронов являлся достойным объектом неземной любви, половина российских женщин сходила от него с ума. Но этот унылый хмырь? Он-то чем взял знойную женщину Востока? Я, конечно, догадывался чем, но не хотелось всё сводить к земному. Даже у животных суицид несёт в себе какую-то тайну. Учёные до сих пор не могут понять, почему выбрасываются на берег киты, но, очевидно, не от ущербной сексуальной жизни.
Как-то раз я нагнал Катеньку у метро и предложил пройтись ей пешком до следующей остановки. Стояла весна, с крыш капало, ледяная корка на тротуарах подтаяла и превратилась в чёрные лужи с ледяным дном. Скользя по лужам, мы с трудом уворачивались от потоков грязи, вылетавшей из-под колёс автомобилей. Катенька раскраснелась, волосы у неё рассыпались по плечам, и я понял, что она удивительно хороша. Расставшись пусть на время с потусторонним, душа вырвалась на жизненный простор, и сразу внешняя оболочка обрела гармонию. А ведь опять скоро спрячется в свою некрофилию, как устрица в раковину. Не дадим, решительно подумал я.
Улучив вполне экстатический момент, когда мы, как два молодых кенгуру, удачно отпрыгнули в сторону от очередного потока грязи, я спросил, глядя ей прямо в глаза:
— Катя, зачем вы это сделали?
— Потому что я не могла без него жить, — просто ответила моя коллега. — Я и сейчас не могу. Они меня накачивают всякой ерундой, чтобы я его забыла и успокоилась, но это бесполезно. Как только они закончат, я снова попробую. Надо было размешать таблетки в воде, тогда бы они не смогли промыть желудок. Меня одна девочка в клинике научила. В следующий раз получится, я знаю.
— И чем он вас взял? — возмутился я, отбросив всякий стыд.
— Как чем? Вы о ком?
— О Коле…
— Что вы, я имела ввиду Андрея, — добродушно засмеялась Катенька. — Я его там видела, пока они меня накачивали водой. Он был такой благостный и светлый. Сказал, что там лучше, чем здесь, но я это и сама поняла.
— А как же Коля? Его же совесть замучит, — растерялся я.
— Во-первых, у Коли нет совести. Я это знаю совершенно достоверно. А во-вторых, я ему благодарна. Если бы не он, я бы тут ещё долго валандалась.
Ошеломлённый столь откровенными ответами, я не знал, как продолжать разговор. И вообще, что в таких случаях делают? Она не прикидывается, значит, безумна, значит, надо вызвать психовозку и сдать её назад в клинику.
Катя посмотрела на меня медленными фиолетовыми глазами, прочла, видимо, простенький ход моих мыслей и сказала:
— Если вы на меня настучите, ничего не изменится. Не сегодня, так завтра, да вы не беспокойтесь, мне хорошо, теперь я всё знаю.
Я проводил её до Памятника героям Плевны, и мы молча спустились в рокочущие недра метро. Ехать нам нужно было в разные стороны. Я поехал в свою, а она в свою. Через месяц Катенька благополучно осуществила задуманное. На этот раз ей никто не смог помешать. Иногда она мне снится и спрашивает вполне земные вещи. Например, как назывался тот мотель в Калинине, где мы когда-то проживали с Рафаловичем. Но во сне я почему-то всё забываю и не могу дать ответа даже на такую ерунду. На мои же вопросы, тоже вполне элементарные, она не отвечает, а только улыбается, чем несказанно успокаивает меня. И это единственное доказательство бессмертия души, которое я не извлёк дурацким умозрительным путём, а получил с помощью полевых исследований. Прав был неистовый Рафалович, так оно надёжней.
Савва и Жюли
Интеллигентный и немного уставший от жизни профессор-структуралист был приглашён в один респектабельный дом, чтобы составить застольную пару немолодой француженке Жюли, гостившей в Москве. У хозяина дома были дела с мужем Жюли, известным парижским либералом, из тех, кто до пожилого возраста бегают в джинсиках и шейных платках. Дети 68 года.
Жюли была учёная дама, она переводила Андрея Белого и писала междисциплинарные исследования о символике цвета в его произведениях. У неё было выразительное лицо с крупным подбородком и высокими скулами. Она была высока и немного сутулилась.
Привлекательная женщина, думал профессор, и морщины её не портят. И почему наши бабы скисают так рано? А все эти Моро и Жирарду и в климактерическом возрасте сохраняют привлекательность. Наверное, это парижский воздух, недаром его так ценили импрессионисты.
Профессор никогда не был в Париже, и ему было немного обидно, что вот он, учёный с мировым именем, будет вынужден признаться своей партнёрше по ужину, что никогда не бывал в артистической столице мира. Проклятый совок сожрал лучшие годы жизни. А теперь не до Парижа.
По-французски он говорил неважно, как, впрочем, и на других языках, хотя читал на многих. Но Жюли очень бойко изъяснялась по-русски, и они как-то сразу почувствовали внутреннюю близость, всё-таки шестидесятники — это шестидесятники, в какие бы страны не забросила их слепая судьба.
Для профессора я придумал недурное имя — Савва. Предположим, он из старообрядческой семьи, но сам в Бога не верит, хотя был бы не прочь. Ну нет, так нет и нечего выпендриваться на старости лет. Не прикидываться же, как раньше приходилось изображать лояльность совку. Жюли рассказывала между тем, как она подружилась с Бродским, который обнаружил неожиданный интерес к Белому, и даже сопроводил её перевод лестным послесловием.
Знаем мы, к чему он обнаружил интерес, думал профессор, у него были друзья-поэты, и он всегда завидовал их способности с пол-оборота сходить с ума и волочиться за каждой встречной юбкой. У Саввы с женщинами были проблемы — он разводился два раза, жёны его обманывали, а вторая так вообще удружила, бросив ради человека старше его на десять лет. Фантастика, да и только.
Вспомнив про изменниц-жён, профессор расстроился и вывалил Жюли на платье маринованную рыбу. Все пришли в ужас, трапеза прервалась, хозяйка предложила гостье что-нибудь на выбор из своего гардероба, и та выбрала очень открытое платье бордового цвета. Профессор поглядел на платье и понял, что это не случайно — кокетливый вызов брошен был ему, ненароком её раздевшему. Итак, ему выпал счастливый билет. Но что делать дальше? Как показать распоясавшейся француженке, что он тоже не промах? Даже если сейчас он прольёт соус на штаны, ему никто не позволит снять их прилюдно, в крайнем случае, хозяин предложит свои взамен.
Савва начал пожирать Жюли глазами. У неё же случился приступ недержания речи. Она вспомнила 68 год, как они бродили по Латинскому кварталу в предвкушении мировой революции. Неучастие в демонстрациях для студента Сорбонны было не просто моветоном, а распиской в предательстве общих интересов, а они тогда были общие не только у студентов. Она помнила, что с ними тусовались и какие-то фабричные — назревала революционная обстановка, когда снизу не хотят, а сверху не могут.
Наверное, она намекает на мой не совсем юный возраст, подумал распалённый Савва, это мы ещё посмотрим, кто не может.
Потом Жюли рассказала про обед у Пятигорского в Лондоне, когда тот брызгал на еду водой и говорил загадочную фразу на санскрите — телегам дашим, а беглый русский литератор с ВВС повторял: ох, телегу тащим.
Вернусь домой, посмотрю у Кочергиной в словаре, что этот балабол имел ввиду, думал Савва, который, как и большинство его академических коллег не любил развязный артистизм великого буддолога. Его там вроде в кино сняли, вспоминал он рассказы друзей, вот пусть и снимается. И чего людям голову морочит?
Между тем, разговорчивая француженка посмотрела на часы и весело обратилась к Савве, желая удостовериться, что его автомобиль припаркован не очень далеко. Нет у меня машины, обиделся русский учёный. Что ж, поедем на такси, не растерялась предприимчивая ветеранка 68 года. Ещё как поедем, подумал Савва, который позже 11 вечера домой не возвращался.
Около двух они вышли в метель. На Жюли была парка, отороченная лисьим мехом, огромный собачий малахай и сапоги для полярных исследований. В руках у неё было несколько сумок (день в Москве был потрачен не напрасно), Савве она поручила нести маленькую эмалированную ванну. Бедный учёный вытянул вперёд свободную от ванны руку, и тут же из белого хаоса выскочила машина неизвестной ему марки. Ехать надо было в сторону Замоскворечья, где Жюли остановилась у своей московской коллеги. Помнила она только, что улица называлась Полянкой, а рядом был магазин, где торговали вином.
Шофёр крякнул, дал газ, и они рванули в пургу. До Полянки добрались быстро, но дальнейшие поиски заняли около часа.
— Сколько, — спросил Савва матерящегося шофёра, когда Жюли вылезла из машины.
— Тремя сотнями, может, и отделаешься, мужик, — угрожающе сказал шофёр.
Савва дал две, больше у него не было ни с собой, ни вообще, хотя новый премьер и обещал повысить бюджетникам. Жюли растерянно стояла перед железной дверью.
— Она зачем-то не открывается, — пожаловалась она Савве.
Тот накануне часового пешего марш-броска по ночной Москве и недельной голодовки, уже ничему не удивлялся.
— Наверное, тут код, — сказал он.
— Я не знаю кода, — лукаво ответила Жюли.
Не тащить же её пешком через весь город с этой ванной в грязную конуру старого холостяка, подумал Савва, размахнулся и долбанул по двери ванной. Дверь взвизгнула и раскрылась. Жюли вздохнула и вошла в дверь.
— Будете в Париже, непременно звоните.
— Всенепременно, — ответил Савва и шагнул в ночь.
Домой он пришёл под утро, вынул санскритско-русский словарь и через некоторое время расшифровал мантру лондонского изгнанника — te lekham dasyami — Тебе, Боже, воздаю. С жиру бесятся сволочи, подумал он, ложась в холодную кровать. Кушать уже хотелось довольно сильно.
Весна 99, Москва