Журнальный зал, "Волга" 413'2000 / "ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2000
Покрывало для Аваддона
Мария Галина
Она взяла с собой пластиковый мешочек с цементом, мешочек с хорошим, белым песком и пять кирпичей. А вы знаете, сколько весят пять кирпичей? Больших, сахарных, белых… Не каждый нынешний мужик поднимет. Но она справляется.
Остальное — шпатель, лопаточку и тазик, который на самом деле был не тазик, а плоская жестянка с надписью “сельдь североатлантическая пряного посола”, должна была прихватить Августа.
Сельдь — самая мягкая рыба. Потому что в ней два мягких знака, ну, вы понимаете.
Сумки оттягивали обе руки, но правую сильнее, и оттого она припадала на симметричную ногу. Даже когда сумок в руках не было, она так и передвигалась — чуть скособоченно.
Ещё предстояло заехать на рынок, в хозяйственный ряд, и купить чёрную краску и растворитель. А шкурку должна была взять Августа. Если разбавлять как следует — хорошо ложится. Особенно там, где ограда сварена из рифлёных железных прутьев — иначе, без растворителя, там и не закрасишь. Только краску изведёшь.
Ещё она засунула в сумку веник. Он торчал оттуда, как букет. А список адресов должна была взять Августа.
Августа вела все записи, ведала географией и бухгалтерией. Потому что она дотошная. И всю тонкую работу, требующую тщания и творческого подхода, тоже делала Августа. Обновляла надписи, например. А она, Ленка, производила первичную обработку. Лопату в руки — и вперёд.
…Августа уже ждала у южного входа. Солнце начинало потихоньку припекать, и на затылке у напарницы громоздилась бесформенная панама, отчего скрытое в тени лицо казалось загадочным и измождённым. В руке у неё пламенел реквизитный букет — не веник, самый настоящий букет, который клали на подотчётные надгробья, прежде чем сфотографировать результат работы.
— Ну что же ты, — произнесла она укоризненно.
— Краску искала, — говорит Ленка. — Ты же нитру просила. А там сплошь масло…
Она опустила сумки на землю и перевела дух.
Августа нетерпеливо переступила с ноги на ногу.
— Пойдём, а то придётся носиться по аллеям в самую жару.
— Воду… — говорит Ленка, — водички бы набрать…
— Напротив четырнадцатого участка есть колонка.
— Ладно, — Ленка подгибает колени, подхватывает сумки и с натугой выпрямляется. — Кто у нас сегодня?
— Гершензон. Четырнадцатый.
— Ну, пошли.
Они бредут по раскалённым аллеям, мимо сторожихи, которая дружески кивает им, увидев знакомые лица.
— Много же у вас родственников, — сочувственно говорит сторожиха.
— Да уж, — соглашается Августа.
Сторожихе они по барабану, она живёт с другого, но рано или поздно вполне можно напороться на конкурентов.
У колонки Ленка останавливается, чтобы набрать воды в пластиковые бутыли и заодно побрызгать себе за шиворот. Над раскалёнными плитами могил, над гранитом лопарская кровь и чёрным лабрадором плывёт марево.
— Ну где он, твой Гершензон Четырнадцатый? — устало спрашивает Ленка. — Долго ещё?
— Это у южной стены, — говорит Августа, вглядываясь в аккуратно вычерченный план, — пятая линия.
— Ох, не люблю я этот участок, — говорит Ленка, — безлюдный он какой–то…
— Зато тихо, — возражает аутичная Августа. — Тихо, спокойно…
— Там пролом, в южной стене. И если через него полезут насильники, никто даже и не почешется…
— Да кто на нас польстится? Ты только посмотри — мы же хуже попрошаек кладбищенских… морды в пыли, одежда в краске… в чёрной… Ты лучше смотри внимательней. Это где–то здесь.
Этот участок особенно заросший и запущенный. Над ним витает кладбищенский дух запустения, материализуясь в сухом бурьяне и расползшемся колючем шиповнике.
— Ага, — говорит Ленка, — вот и он. Гершензон Моисей Самуилович. Девяносто восьмой — восемьдесят восьмой.
— Михаил Семёнович, — уточняет Августа, сверяясь с гроссбухом.
— А даты?
— Даты те. Крепкий был старик. Но меня смущает имя.
— Августа, — говорит Ленка, — обычное дело. Веяние времени. Не он первый.
— Да, но они же ясно написали…
— Они впали в маразм и забыли, как его звали на самом деле. Ты чего хочешь? Четырнадцатый участок. Пятая линия. Всё путём. Доставай секатор. Будем прорубаться.
…Прореженный шиповник постепенно приобретает пристойные очертания. Ветки Ленка сносит на кучку в углу могилы. На руках у неё шерстяные варежки. Августа, присев на корточки, обновляет надпись колонковой кисточкой.
— Ты прочла “Улисса”? — спрашивает она не оборачиваясь.
— Нет ещё, — виновато говорит Ленка.
На самом деле она честно пыталась, но осилила два первых абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой.
— Это великая вещь, — говорит Августа. — Великая. И великолепно структурирована. Столько аллюзий…
— Ага, — Ленка нагибается за очередной охапкой. — Я обязательно.
“Улисса” обсудить не получается, но Августа гнёт своё, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком:
— Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала — это что такое?
— Мистическое учение, — отвечает Ленка.
— Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно?
Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у неё весьма смутные.
— Ничего она не может, — говорит она наконец, — она это… дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начётчики…
— Чего?
— Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится…
— Ага, — кивает Августа. — Ясно. А что?
— Что — что?
— Что получится–то?
— Может, какие–то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога.
— А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то сё… Эло… хаим…
— Это — не имя, — говорит Ленка, утирая чёрной рукой пот со лба. — Это — заменитель. Описывающее слово.
— Приятно вас слушать, дамы, — говорит сторонний голос.
Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника.
— Так редко можно услышать культурную речь, — гнёт своё человечек, — и увидеть людей, которые чтят закон. Вон, дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. — Он кивает на бесформенную панаму Августы: — А вы, — оборачивается он к Ленке, — постыдились бы, дамочка.
Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.
— Пся крев! — говорит, наконец, Августа. — Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?
— Я похожа на негритянку, — говорит Ленка. — А ты приличная, аккуратная. Опять же, в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдёт. Я кладу букет?
— Валяй. И осторожно. Краску размажешь…
Августа достаёт из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков — сначала крупный план, потом общий. Ленка льёт растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти всё равно остаются чёрными.
— Мне тоже оставь, — говорит Августа, — а то, что студенты подумают?
— Подумают, что ты красила, — отвечает Ленка.
Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.
— Лена, — говорит Августа, — а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?
— Нет, — говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, — там — тупик. И потом…
Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:
— Там…
— Что — там?
— Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семёнович.
— Обычное дело, да? — спрашивает Августа.
— Два! — трясёт головой Ленка. — Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала?
— Пятую. — говорит Августа. — Пятую… или шестую… нет, пятую…
— День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!
— Ладно, — примирительно говорит Августа, — завтра придём. Этот Гершензон не так запущен, как тот.
— Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.
— Ну и что?
— Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!
— Ну и что?
— А то! Придётся в воскресенье, что поделаешь.
— В воскресенье, — возражает Августа, — у меня пересдача.
— Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще — завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В дубовом зале.
— Ещё чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает?
— Нет, чужие.
— Повезло, — комментирует Августа.
— Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль…
— Ну, тогда не знаю, — теряется Августа.
— Дамы? — раздаётся давешний голос, — прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок?
То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках.
— Направо, — любезно говорит Августа.
— Огромное вам спасибо…
Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредёт по аллее.
До Ленки долетает тяжёлая волна удушливого запаха.
— Господи! — говорит она шёпотом, — ты видела?
— Что я должна была видеть? — в полный голос спрашивает Августа.
— Он же весь синий!
— Лена, — холодно говорит Августа, — ты сошла с ума.
* * *
— А она хорошо выглядит, — одобрительно говорит Сонечка Чехова.
— Да никак она не выглядит, — говорит Ленка, — как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит…
— Брось, ты просто ей завидуешь, — говорит Сонечка Чехова. — Ты вон тоже что–то там пишешь, а она Добролюбова читает.
— Знаю я, почему она его читает…
— Ты всё сводишь к пошлости… А она — чистый, культурный человек. Её имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.
— Это не грязь, — защищается Ленка, — это краска…
— Какая разница? Тише, не мешай слушать.
Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.
— Композиция, — говорит она с придыханием.
— Это не женщина, — шепчет поэт Добролюбов, ёрзая на бархатной табуретке, — это Примавера…
Девочка с телевидения берёт наперевес камеру.
…мы вышли в сад, — задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос её постепенно набирает силу, — и ночь текла меж нами…
— Из какого сундука она извлекла это старьё? — возмущается Ленка, — оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать…
— Это и есть мои, — сухо произносит Добролюбов. — Лирический цикл.
— Ох, я хотела сказать…
— Да тише вы, — шипят сзади.
— …и страсть звенела стременами…
Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.
— Паузу держит, — поясняет поэт Добролюбов.
— Послушайте, — вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, — кто испортил воздух?
Напряжение достигло высшего накала.
— Но… — нерешительно бормочет Добролюбов.
Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал.
— Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засраный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди, скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала…
— Но, Верочка…
— Что — Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.
— Сорок пять, — машинально поправляет Добролюбов.
Господи, думает Ленка, да что творится?
— Занавес, — выкрикивает поэт Добролюбов, — скорее дайте занавес.
— Господь с тобой, — говорит Ленка, — тут занавеса сроду не было…
Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться:
— …и ты, — это уже девочке с телевидения. — Чего вылупилась–то? Убери свою пукалку, пока я её сама не убрала — ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял — прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы…
И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают её глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остаётся сидеть на месте.
— У неё нервный срыв, — объясняет Ленке Сонечка Чехова.
— Ты думаешь? А по–моему, она ещё никогда не была до такой степени нормальна. Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну, наболело… но что–то мешает… Потому что ведь тут кто–то действительно…
— Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю.
— Ну а она не выдержала. Может, ей мы все уже до такой степени опротивели…
Ленку грызёт непонятное чувство вины…
* * *
С утра прошёл нежный осенний дождь, и аллеи ещё не просохли. Над асфальтом клубится лёгкая сизая дымка, тонкие серебристые нити плывут в воздухе — перелётные пауки запускают свои монгольфьеры. Ленку ничего не радует.
— Опять всё сначала, — вздыхает она. — Гершензон за Гершензоном… опять тащить эту тяжесть… корячиться…
— Ладно, — говорит Августа, — всё–таки последняя могила в этом сезоне…
— По крайней мере с погодой повезло. — Ленка одобрительно оглядывает по–летнему буйную зелень, кое–где сбрызнутую жёлтым. — Уж лучше тут, на свежем воздухе, чем в институте гнить. А я боялась, мы сегодня не выберемся. Ты же говорила, у тебя студенты…
— А они не пришли, — отвечает Августа.
— Это как? Никто не пришёл?
— Никто. Непонятно… один позвонил вчера, что у него желудочное расстройство, у другого бабушка в больницу попала. С ветрянкой, представляешь? третья вообще… Слушай, а почему у тебя на щеке синяк?
— Потому что я упала, — злобно говорит Ленка. — Чёртов троллейбус — занесло на повороте, а я как раз в дверях висела. Вот я и выпала. Хорошо, куча листьев подвернулась. Я в неё и вмылилась.
«Волга», №413, 2000