Николай Якушев
Опубликовано в журнале Волга, номер 4, 2000
Николай Якушев
Моя литературная жизнь
В литературу я вступил совершенно незаметно, но решительно — с поэмой о революции. Я услышал о ней по радио. Это было как удар грома.
Конечно, по радио говорили о революции не впервые. Если быть точным, только о ней и говорили, просто я до поры не прислушивался. А тут в один миг… Моя революция — решил я. Шесть лет — прекрасный возраст для революционера.
Революционер подозрителен. Вот и меня терзали подозрения, что, может быть, есть и ещё люди, которые не слишком внимательно слушают радио. И тогда я сообразил — об этом нужно писать и писать и лучше в стихах.
С помошью простого карандаша революция была немедленно зарифмована на косых линейках ученической тетради. Помнится, вещь вышла на славу — длинная, гладкая и блестящая, как… ну, ладно, я тогда и не знал такого слова.
Единственное, что смущало — отсутствовал финал. Поэма как бы простиралась в бесконечность, и к ней свободно можно было пристёгивать строфу за строфой, на манер гирлянды из канцелярских скрепок. Но я понимал, что без мощного завершающего аккорда не обойтись, и, недолго думая, присобачил заключительную строфу, позаимствовав её у известного поэта М. Она подходила по всем параметрам и ловко закругляла тему.
Какие-то сомнения всё же терзали меня, и я обратился к матери — за индульгенцией на поэтическую вольность. Вместо отпущения грехов я услышал, что чужие стихи брать нельзя. Признаюсь, слышать это было противно.
— А если это хорошие стихи? — более жёстко сформулировал я.
Мать нехотя прочла, задумалась, а потом сказала, что такие хорошие, пожалуй, можно, но только один раз в жизни.
Я торжествовал. Компромисс меня устраивал — тогда казалось, что главное произведение создано и можно больше не напрягаться. В опрометчивости своей политики я убедился очень скоро — ни к одному сочинению мне не удавалось приделать достойного конца, а взять чужой мешало табу. Убеждения, полученные в детстве, самые сильные и связывают нас по рукам и ногам, мешая одолевать вершины.
Хотя на поэму возлагались большие надежды, она оказалась никому не нужной и быстро сгинула во мраке забвения. А я, за отсутствием ярких достойных тем, года на три замолчал. А к девяти годам, как ни странно, революция вдруг потеряла для меня всякое очарование. Я регулярно начал ходить в библиотеку и вдруг обнаружил там совершенно новый и удивительный мир — там грохотали копыта и бряцала благородная сталь, там действовали отчаянные, великолепные люди — мушкетёры, рыцари, индейцы, гусары и пираты, — они скитались по бескрайним морям и девственным лесам в поисках приключений, сокровищ и свободы. Они не ходили строем и надеялись только на себя. Чёрт побери, подумал я.
Мой дух носился по прериям, океанам, по дебрям Африки и даже воспарял в космос. Газета “Пионерская правда” печатала тогда фантастический роман писателя Колпакова “Гриада”, который без жалости приложили все критики Союза. Но что-то было в этом романе — бездонность, беспредельность мира я впервые ощутил после него и впервые тогда понял, что Земля — что-то вроде остановки на вечной дороге.
Твёрдо запомнилось из “Гриады” небо над чужой планетой — оно было не банально голубым, а сиреневым. И до сих пор иллюзия сиреневых небес тревожит меня, как мальчишку, гадающего, какие такие чудеса прячутся за дальним недоступным лесом.
Я так влюбился в этот роман, что, недополучив несколько номеров газеты, написал в редакцию письмо с униженной просьбой повторить публикацию сначала. Из редакции пришёл ответ в том смысле, что обилие материалов не позволяет им печатать романы дважды, но для меня не всё потеряно, поскольку “Гриада” выходит отдельной книгой. Я, помню, долго удивлялся, как можно всякую чепуху называть обилием материала.
Мне удалось купить эту уникальную книгу, но не удалось сберечь, и её постигла судьба многих хороших книг — однажды она перекочевала на скупку магазина “Букинист”. Но это произошло уже гораздо позже — в те времена, когда я взялся сжигать всё, чему поклонялся, и поклоняться тому, что сжигал, — в своём бедном желудке. Если кто интересуется — этот предмет поклонения замечательно отображён Е. Петровым в пьесе “Остров Мира”.
Впрочем, не стоит нарушать хронологию. Дюма, Жюль Верн, Колпаков… В этом стройном ряду явно недоставало ещё одной фамилии, и я опять взялся за перо. Приключенческие романы выскакивали из-под него как блохи. Вот тут-то и встала во весь рост проблема окончаний.
Герои моих романов были деятельны, словно муравьи, и патологически легки на подъём. Уже в первых строках повествования они высаживались на неведомых планетах и погружались в морские пучины. Пылали дюзы, ходили ходуном поршни, вычислительные машины озадачивали хитросплетением проводов. Герои яростно щёлкали тумблерами и размахивали бластерами. Заваривалась такая каша… Но вдруг все замирали, затихали и тупо пялились на экзотические пейзажи. (Думаю, что небеса над ними были сиреневого цвета.) Никто не знал, что делать дальше.
Заманив в сюжетные тупики множество несчастных, я остывал и бросал их, не имеющих за душой ничего, кроме нечленораздельного имени и дурацкого бластера, на неуютных картонных планетах, в атмосфере которых, правда, всегда присутствовал живительный кислород.
Вскоре моя плодовитость сошла на нет, потому что я наконец открыл для себя великую русскую литературу. Надо признать, что среди прочих достоинств великой русской литературы есть одно особенно замечательное — она не располагает к подражательству. Даже самый пылкий её поклонник вряд ли рискнёт перепевать “Войну и мир” и не засядет за третий том “Мёртвых душ”. Из этого правила есть исключение — оно касается великой русской поэзии — только очень ленивый не покушался хоть раз в жизни блеснуть классической строфой:
— Прораб (вариант — профорг) наш самых честных правил… и т. д.
Кстати, не пора ли задать резонный вопрос — зачем, собственно, нужно вообще что-то писать? И дать резонный ответ — неизвестно. Как говорится, “этого вам сам Мартын Задека не скажет”. Многие верят, что это способ заработать кучу денег при минимуме усилий. Привлекает и то, что будут показывать пальцем на улице — вон пошёл поэт, наш великий Фитюлькин! Но ведь пишут даже в том случае, когда ни денег, ни пальца. Скорее всего, дело в микробе, замысловатой заразе, гнездящейся в пыли библиотек. Микроб ещё не назван, но от этого не легче.
Микроб микробом, но прославиться хотелось. Я вступил в пору полового созревания, а это уже, доложу вам, чистая шизофрения. На смену основательным классикам пришла дёрганая молодёжная проза шестидесятых, герои которой хотели строить коммунизм, но одеваться при этом во вражеские джинсы. Они тоже страдали раздвоением неокрепшей личности. Прозе вторила поэзия с бесстыдной корневой рифмой.
У нас дома имелась подшивка журнала “Юность”, на которую я набросился, как таракан на кусок сахара. Кроме раскованных стихов и стиляжьей прозы, в журнале имелась и критическая часть, изучение которой навело меня на мысль, что настоящий талант всегда пробьётся. Журнал был сравнительно толстый, и поэтому талантов пробивалось хоть отбавляй. Следовало торопиться, дабы обскакать менее расторопных.
Поняв секрет, я быстро накатал пакет стихотворений и быстро отправил в “Юность”. Редакция вернула рукопись с такой же поразительной быстротой. Всё произошло столь скоро, что никто ничего не понял. А ведь это были, пожалуй, самые страшные стихи в истории литературы. Они были страшнее Вия. На свежую голову я просто не мог уже смотреть им в глаза. В редакции, наверное, тоже не смогли.
А меня ждало новое потрясение — неразделённая любовь, вечное горючее поэзии. Избранницей была пухлая девушка с удивительно короткими ногами. Я страдал. Это не мешало мне становиться настоящим мастером. Я уже проникся очарованием священной рифмы “кровь-любовь” и авангардистской “такси-тоски” и периодически обстреливал ими редакции почтенных журналов.
Надо сказать, что к талантам, только начинающим пробиваться, в редакциях относились снисходительно. Рецензии звучали расплывчато-ободряюще, и рукописи неизменно возвращались, чтобы талант мог их без помех и с наслаждением сжечь.
Хуже было, если претендент, отряхнув с ладоней ещё неостывший пепел, бросался снова лопатить руду, неподъёмную от бесконечных “ночь-прочь”, “Луна-весна” и пр. И, если он всё же докапывался до самородков, тон рецензентов делался кислым и брюзгливым, как у оценщиков городского ломбарда.
От старателя отделывались парадоксами: если он, например, писал, что проскакал на розовом коне, то из редакции приходил ответ, что розовых коней не бывает и нужно внимательнее всматриваться в окружающее, жаднее впитывать жизнь. Но кому хотелось впитывать эту неудобоваримую жизнь!
Увы, с каждым годом литконсультанты мельчали, как одичавшая морковь. Их письма делались всё короче и нетерпеливее. Советов уже никто не давал. В основном они ловили на неправильных ударениях.
Согласен, с ударениями я не в ладах. А кто в ладах? Даже Пушкин и Лермонтов мучались. Никто, кроме литконсультантов, уже давно не обращает внимания на эти дурацкие ударения, и в быту нет никакой проблемы с ударениями. Это в моих стихах она лезет наружу, как шило из мешка, и даёт педантам пищу для разговоров.
Не находя понимания у литконсультантов, я обращался к друзьям.
Мой друг А. говорил:
— Я, старик, извини, в стихах ничего не понимаю, но, по-моему, гениально…
Друг С. впадал в другую крайность:
— Говно, — говорил он и, подумав, уточнял, — но говно пронзительное.
— А, по-моему, просто говно, — говорил друг В., человек неотёсанный и циничный.
Запутавшись в калейдоскопе мнений, я впал в отчаянье и окончательно стал отверженным поэтом. Я пил “Белое крепкое” по 1.02. и ночевал на крышах. Выше меня были только звёзды. Потом на всех люках поставили железные решётки, и я кончился как поэт.
На улицах царила слякоть, лил дождь, и в голове было пусто. Наступала тоскливая пора — время заниматься социальным статусом, который у меня находился в зачаточном состоянии.
В начале жизненного пути у всех у нас социальный статус неразличим, как молекула. Путём хитроумных усилий и неусыпных трудов многим удаётся его значительно увеличить. У особо уважаемых граждан социальный статус может достигать размеров куриного яйца. Но такое бывает редко и вызывает законную неприязнь окружающих.
Сам по себе статус — вещь довольно эфемерная. Это что-то вроде души, которая при малейшей оплошности хозяина покидает его мгновенно и безвозвратно. Но статус удивительным образом влияет на размер зарплаты, и, например, прокормить семью, не сделав себе приличного статуса, — безнадёжное дело.
Статусостроительство обыкновенно занимает всё светлое время суток и не предполагает решения каких-то малахольных задач, вроде перебирания тихих струн, ловли пёстрых бабочек на холмах или отслеживания игры светил под лазурным куполом небес. Статусостроительство — это кровь, пот и слёзы. И лишь когда на западе затепливается первая вечерняя звезда, у человека появляется иллюзия свободного выбора, совпадающая с приступом лёгкой сонливости.
Иногда я делал попытки писать прозу, но дальше назойливой фразы “Начиналась осень” дело не шло. И ничего удивительного — вся хитрость в природе поэзии.
Поэтом, как сказано, можешь ты не быть. То есть подразумевается — можешь и быть, ничего особенного. Поэзия — это что-то вроде кирпича, который падает на голову любому, даже неподготовленному индивидууму.
С прозаиками сложнее. Прозаика делает высокая культура, опыт, литературная среда. Он испытывает влияние предшественников — тех, кто ухитрился сделаться прозаиком до него. Читая биографию мало-мальски известного прозаика, то и дело натыкаешься на Пастернака в гостиной, на дядю, работающего лифтёром в издательстве “Недра”, на друга юности Арканова в стильном галстуке и с джазовой трубой под мышкой. Литературный институт, гудящий Политехнический, сигаретный дым, крики “Старик, ты гений!” и книги, книги, книги…
У нас книги тоже водились. Посторонние люди, заходя в гости, неизменно выкрикивали: “Ой, сколько у вас книг!” и косились на полки опасливо, будто там стояли банки с живыми гадами.
Ровесники предпочитали книги “про войну”, искренне игнорируя названия и фамилии авторов. Литература была для них анонимной героической сагой, любовь к которой они несли потом через всю жизнь. Как-то раз в конце 70-х мне пришлось выпивать с поп-музыкантами из филармонии. Происходило это на каком-то постороннем заводе, в тихое воскресенье. Пили коньяк, вкусом похожий на трёхгранный напильник. От этого сорта коньяка легко впадаешь в самурайский экстаз, делаясь решительным и беспощадным.
Я тут же мрачно и безоговорочно объявил себя поэтом и предложил музыкантам тексты для песен. Почесав в затылке, музыканты подозрительно спросили: “А про войну можешь?”, после чего мы потеряли друг к другу интерес. Они ушли тропой богов и героев, а я отправился искать, чем бы перебить железистый самурайский вкус.
Но в России, ведя даже не очень литературную жизнь, порой сталкиваешься с писателями буквально нос к носу.
Однажды, например, я встретил писателей в глухом сосновом лесу, на поляне. Был ясный летний день. Воздух над пересохшей хвоей был густ и горюч, как бензин. Из чащи прямо на меня вышли два пеших человека с суровыми коричневыми лицами. Один держал в руке портфель с блистающими застёжками.
— Тут поблизости есть люди? — отрывисто спросил держатель портфеля.
Я испуганно кивнул. В получасе ходьбы от поляны находился детский санаторий. Незнакомцы переглянулись и продолжили на два голоса:
— Мы — члены местного Союза писателей. Хотим прочесть у вас лекцию. Вы можете организовать аудиторию?
— Наверное, могу… — пролепетал я. — Здесь много детей.
Члены СП испытующе осмотрели меня с головы до ног. По верхушкам сосен пробежал тревожный ветер и сбросил нам под ноги шишку.
— Вы можете организовать платёжеспособную аудиторию? — вкрадчиво спросил тот, что был без портфеля.
Я в замешательстве молчал, пытаясь вспомнить, в каком из карманов заначил одинокий металлический рубль. Инженеры человеческих душ повернулись и скользящим охотничьим шагом пошли прочь. Через минуту они скрылись среди бурых стволов. Я даже не успел попросить у них автограф.
В другой раз я был расторопнее. В 1982 году город Саратов посетил один из братьев-писателей С. Их книги долгое время были для многих из нас всем — философией, социологией, религией. На встречу с писателем ломились. Я туда, конечно, не попал. (Я за всю жизнь один раз сумел куда-то попасть. Это был сенсационный фильм “Рождённые неприкаянными”, подступы к которому охраняла сенсационная конная милиция, и вокруг кинотеатра было значительно интереснее, чем внутри.)
Но с братом С. я всё-таки встретился. Это устроил мой кузен С., тоже, в сущности, брат.
Я должен был изображать корреспондента какой-то газеты. Вместе с моим братом С., который и в самом деле был корреспондентом, мы направились к речному вокзалу, где в гостинице должна была состояться встреча.
Неожиданно из-за ближайшего угла нарисовался ещё один наш брат — В., в отличие от нас уже тогда обладавший значительным социальным статусом. Однако, несмотря на это, а может быть, именно поэтому он был пьян.
Увидев нас, он несказанно обрадовался и немедленно пригласил в ресторан. В другое время предложение выглядело бы любопытным. Но нас ждал пророк и учитель, и мы, надувшись, отказались.
В. едва не умер от изумления. Для верности он даже попросил уточнить наши фамилии. Пользуясь минутой замешательства, мы вбежали в гостиницу и затерялись в коридорах. Из вестибюля доносились отчаянные крики бегущего по пятам В. Он, наверное, думал, что видит кошмар наяву.
С. ждал нас в номере, где уже сидели два журналиста — на мой вкус, тоже фальшивые. Но я просто плохо знал тогда журналистов.
Посыпались вопросы. Самозванцы почему-то спрашивали, в основном, про кино, о котором С. говорил с заметным отвращением. Я перевёл разговор на “Лебедей” — эта вещь особенно не давала мне тогда покоя. Впрочем, не мне одному. Её то анонсировали в “Молодой гвардии”, то выкидывали из плана, то воровски печатали в ФРГ, то украдкой читали в СССР. Во всяком случае, вопрос был неприличным, и С. оживился.
— Это мечта от нетерпения, — сказал он. — Вырвать детей от пьяных отцов, косных матерей, бестолковых педагогов. С нынешней системой воспитания мы коммунизм, о котором мечтали великие люди, не построим ещё ни двести, ни триста лет… Мы пишем о том, что волнует и тревожит подспудно всех нас, ну, кроме, может быть, тех обывателей, которых интересует тряпьё и жратва…
В этот момент приоткрылась дверь, и в щель проникла озабоченная круглая физиономия. Узрев нас, она принялась гукать и призывно подмигивать глазом. Это было похоже на явление Карлсона паровой машине.
Писатель встал, подошёл к двери и без слов выдворил Карлсона в коридор.
— Вот ещё один представитель этого племени… — жёстко сказал он, вернувшись на место.
Мы с братом С. смущённо переглянулись. Старший брат С. ошибся. Это был всего лишь наш брат В. Просто так сложилось, что сегодня в гостинице речного вокзала собралось полным-полно братьев, и с полной уверенностью сказать, кто к какому племени принадлежит, было невозможно. Но кстати замечу, что коммунизма мы так и не достроили.
Была ещё одна памятная встреча. Правда, проходила она без моего участия, но это уж чистая случайность.
Мой старый друг А., в последние годы философски презревший многовариантность бытия, сосредоточился исключительно на веселящих напитках. Это не помешало ему встретить в Саратове живого классика С. и даже побеседовать с ним.
В тот день А. стоял у входа в “Липки”, где его приятель М. торговал народными промыслами. (Незадолго до этого я М. видел — маленький, длинноволосый и страшный, он хватался за фасады зданий и соскальзывал вниз по улице Горького, точно труп с обрыва. В глазах его были ночь и туман. Не жилец, с тихой грустью сказал я себе.)
К счастью, я ошибся. Печень М. с блеском вышла из положения и подарила ему встречу с С. Правда, он его сразу не узнал. Зато А. узнал, хотя околачивался возле М., как бы солидаризируясь с ним в плане народных промыслов. И так, поддерживая и направляя друг друга, они делались всё солидарнее и солидарнее.
И вдруг А. узрел неспешно идущего через площадь классика. Он вздрогнул и неожиданно для самого себя пришёл в восторг. Стремглав бросившись к мэтру, он с ходу пожал ему руку и, желая польстить, сообщил, что прочёл “Архипелаг” ровно сто раз и что других книг он теперь вообще не читает. Последнее отчасти было правдой. Потом А. немного опомнился и представился. Он представил также и М., который безучастно покачивался возле промыслов. В глазах у М. плавал памятник Чернышевскому и синее небо, но С. там не было. Писателю стало неловко, и он заметил:
— В любопытии молодёжи к промыслам народным я вижу залог возрождения славы российской! — несмотря на тиражируемую прессой суровость образа, С. оказался человеком редкой деликатности.
А. напрягся, вспоминая весомые славянские слова, и сказал:
— Юдоль.
Больше он ничего, хоть тресни, вспомнить не мог и, взяв опять С. за руку, строго напутствовал:
— Пишите! Пишите! Ваше слово необходимо народу!
Неожиданно пришёл в себя М. Он почти осмысленно смеялся, также рвался пожать руку и кричал:
— Я, конечно, С. не читал, но скажу!
Сердце А. так переполнилось радостью, что он вдруг искренне и пылко попросил у писателя взаймы. С. с заметным огорчением ответил, что не захватил бумажника. Разговор как-то сразу увял, и они распрощались.
Таким образом, литературные знакомства и в нашей среде тоже не редкость и, если уж подопрёт, вполне могут украсить скромную биографию.
Писателей же, оказавших на меня непосредственное влияние, всего двое. В поэзии это, разумеется, Пушкин. Во-первых, его проходили в школе. А во-вторых, духовное родство. “Мы ленивы и нелюбопытны” — это прямо про меня написано. Мой Пушкин — решил я.
Других поэтов в школе почти не проходили, и они повлияли на меня меньше. Откровенно говоря, я вообще не люблю чужих стихов и давно заметил, что писать стихи гораздо легче, чем читать.
С прозой всё наоборот (если вы, конечно, не схватили в библиотеке по ошибке какого-нибудь Фолкнера или Пруста), и учитель просто необходим. Мне здорово помог некто Ф. Дарбридж, написавший роман “Человек, который убил Гарри Брента”.
Роман был в мягкой обложке, на польском языке и стоил 90 копеек. Он открыл мне глаза.
Повторюсь, прозу писать нелегко. Хотя бы потому, что на это требуется необычно много бумаги, а она стоит денег. Во-вторых, нужно придумать первую фразу, которая зацепит читателя, что говорится, за живое. В-третьих, нужно придумать все остальные.
Причём все фразы должны иметь хотя бы поверхностную связь между собой, иначе вы прослывёте модернистом. Выполнить все условия — задача практически неразрешимая. Вся теория вероятности против. Вы оказываетесь в положении буриданова осла, и даже целого стада таких ослов. Обычно человек, решивший вдруг стать писателем, кончает тем, что переводит в уме бесполезную бумагу в гипотетическое пиво, неизбежно впадая после подсчётов в чёрную меланхолию.
Но, если в этот момент ему в руки попадает Ф. Дарбридж в польском переводе, ситуация меняется. В его голове как бы вспыхивает свет, мысли приобретают математическую точность, сюжет выстраивается сам собой, и он в два счёта пишет книгу. Чем обусловлен такой эффект — ещё предстоит поломать головы учёным.
Так или иначе, а прозу я писать насобачился. Но в редакции отсылать не торопился. Мне почему-то казалось, что прозаику без протекции нельзя.
Зато во времена перестройки и гласности я клюнул на удочку “Литературной газеты”, предлагавшей принять участие в конкурсе молодых поэтов, проводившемся Пушкинским Фондом.
Из Фонда вскоре пришёл ответ, который поверг меня в смятение. Там не было ни слова об ударениях. Стихи ваши понравились, сообщали мне, но возраст ваш, увы, не позволяет воздать им должное, ибо конкурс, увы, молодёжный. Увы, увы, увы.
Что за чёрт, воскликнул я, что они имеют в виду? И бросился к зеркалу.
Мне уже было сорок лет.
Увы.
Между прочим, те, былые литконсультанты, отшивали меня неспроста. Ими двигал не только изысканный вкус, но и могучий инстинкт. Они были мудры и чутки, как змеи. Пришедшие на смену оказались слишком восторженны и нетерпеливы. Послушайте, что случилось дальше.
Пушкинский Фонд посоветовал связаться с ежемесячником “Молодой гений”, а в утешение напечатал-таки одно стихотворение в московской газете “Гуманитарный Фонд”.
Вскоре газета погибла.
“Молодой гений”, затерянный в суровых лесах Карелии, напечатал девять стихотворений и немедленно погиб.
Друг С. попросил меня напечататься в газете “Правда”, чтобы посмотреть, что получится.
Но я уже и без того был напуган смертоносной силой своей рифмы. Сеять мрак и погибель — моё честолюбие не простиралось так далеко.
Но, как стрелка компаса тычется в сторону Севера, как всякий уж рано или поздно взбирается высоко в горы, так и меня неудержимо тянуло к типографской машине. Я пошёл к брату С., у которого к тому времени социальный статус вырос настолько, что волочился за ним как роскошный куний хвост, и попросил сделать протекцию в журнале “Волга”.
— Раз плюнуть! — сказал С. и сделал протекцию.
В журнале никто не догадывался, какой печальный жребий настиг в карельских болотах “Молодого гения”, поэтому меня приняли с распростёртыми объятиями.
— Вот видите, — радостно сказали мне, — рано или поздно, а талант пробьётся, даже такой скромный, как ваш… Это мы к тому, что вот эту вещичку мы печатаем, потому что она маленькая…
Эти симпатичные люди были доверчивы, как дети. Мне стало стыдно, но я смолчал. Я цинично наблюдал, как печатается эта маленькая вещь, как печатается затем вторая, третья…
Журнал стал чахнуть.
Не помогало даже то, что половину слов из моих сочинений выкидывали. Я не расстраивался — мне слов не жалко. Если жалко — пиши так, чтобы редактор плакал над каждой вымарываемой запятой. Мне, подозреваю, не дождаться его слёз никогда.
Итак, будущее по-прежнему туманно. Иногда я ещё сижу на кухне, вглядываясь в ледяную белизну бумажного листа. За окном опять слякоть, а в голове — ничего, кроме спасительной фразы “Начиналась осень”. За неимением лучшего я называю это литературной жизнью.
Недовыключенное радио подводит обычный неутешительный баланс: страна задыхается от взаимных неплатежей, в джунглях бесчинствуют “Тупак Амару”, НАТО расширяется на восток. Денег скоро не будет, а, скорее всего, не будет уже никогда.
Пора убирать со стола и идти спать. Вечернюю кухню уже обживают тараканы. В них есть что-то неуловимо спортивное и оптимистическое. Некий вызов. Глядя на них, почему-то хочется думать, что человек не только выстоит, но и победит.
Зря, что ли, мы поддерживаем друг друга цветистыми цитатами, великолепными рифмами, книгами про Гарри Брента? Мы не гасим в окнах огней, придумывая нужные слова. Может быть, это не более, чем иллюзия. Но я не из тех, кто разрушает иллюзии. Я собираюсь с духом, жестом фокусника взмахиваю пером, и заветная фраза соскальзывает с него.
Начиналась осень.