Окончание
Журнальный зал, "Волга" 2-3'2000 / "ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Волга, номер 2, 2000
Чудотворец
Евгений Каминский
Повесть о сироте
Окончание. См.: Волга. 2000. № 1.
А теперь, мой бесценный читатель, я позволю себе небольшое отступление от повествования, чтобы поведать тебе грандиозную повесть о скромном герое нашего времени, признаюсь, моём любимом герое, о котором я мог бы написать с десяток томов, ибо жизнь и деятельность, а точнее, жизнедеятельность этого человека приводят меня в почти мистический, то есть оптимистический, трепет.
Вот она.
Семён Матвеевич Пескарёв–Лазарев делал еженедельный смотр своему движимому (скажем, кресла на колёсиках) и недвижимому (дубовый буфет, например) имуществу.
Этим непростым, но сладким для тонкого сердца ценителя прекрасного делом он занимался обычно по субботам, когда немного разгружал свою полную опасностей жизнь потомственного антиквара и прирождённого ювелира от тяжких трудов оценки, переоценки и выгодной торговли. Разгружал и всецело, как любящая женщина, отдавался…
Отдавался драгоценностям.
Более всего на свете Пескарёв–Лазарев ценил красоту, причём ту, которая с каждым годом растёт в цене.
“Знаете ли, люблю побаловаться сладеньким! — заливисто повизгивая и ласково поглаживая бронзовую попку амура первой половины девятнадцатого века, говорил Семён Матвеевич дряхлой старухе — очередной дальней родственнице из Америки, которой он только что всучил втридорого чугунную колхозницу с граблями, сотворённую якобы самим Леонардо Микеланджеловичем времён кондового соцреализма. — Везите это чудо на Брайтон, тётя Роза, и не благодарите. Я же понимаю, вам без такой красоты даже кушать невозможно!”
“Красота только для того и существует, чтобы скромный труженик мог извлекать из неё дивиденды!” — говорил Пескарёв–Лазарев.
Это было жизненным кредо скромного труженика.
Ещё он любил поворковать, покурлыкать о “зёрнышке к зёрнышку”, о “копейка рубль бережёт”, о “деньги счёт любят” или поплакать о тяжёлом детстве безотцовщины, поскулить о больном сердце коллекционера — сердце чистого и наивного дитяти, изношенном на ниве сохранения духовных ценностей.
Духовными ценностями в данном случае являлись обнажённые фигуры античных людей: скромных девственниц, отважных мужчин, лукавых подростков, нет–нет да прикрывающих ладошкой срамные места. Они были бронзовые и мраморные, целые, по грудь или обезрученные.
К “духовному” также относились: вазы с драконами, витые подсвечники, каминные часы с полупридушенным Лаокооновым семейством над золотым циферблатом, кольца и браслеты с блескучими камушками; живописные полотна в тяжеленных золочёных рамах, попавшие к Пескарёву–Лазареву из переполненных запасников Эрмитажа (об этом шёпотом сообщал покупателю из Америки наш дитятя) — уже потемневшие, как дорогие вина, но всё ещё дающие понять, в каком именно веке произведены на свет Божий. И ещё много–много всевозможных вещичек, знающих себе цену и любящих счёт…
Кроме этих богатств, у Пескарёва–Лазарева в одной из его комнат (комнатушек, комнатёнок!) хранились многочисленные храмовые иконы, серебряные кресты, церковная утварь из порушенных краснокосыночными энтузиастами соборов.
Кстати сказать, кое–что из церковного ему удалось с успехом реализовать совсем недавно.
К нему пришёл старик, не то бывший священник, не то уголовник, и попросил уважаемого Семёна Матвеевича вернуть Православной Церкви те предметы, которые были у неё украдены. Он–де точно знает, что у Пескарёва–Лазарева, на правах консультанта участвовавшего в изъятии церковных ценностей, имеются некоторые “экспонаты”, и просит вернуть их, поскольку на дворе теперь другие времена и те, кто громил некогда церкви, теперь на Пасху Христову красят яички и активно крестятся на панихиде, правда, левой рукой.
Запираться было бесполезно: старик перечислил все предметы культа, которые хранились в квартире Семёна Матвеевича. Пескарёв–Лазарев задрожал, как осиновый лист, от такой неслыханной наглости.
Кто, какой подлец, грабитель, убийца, иуда (!!!) донёс на него?! Неужели та самая тётя Роза из Америки? Нет, не может быть! Но ведь только она одна знала о той его удачной операции в “оттепельные” хрущёвские времена.
Да, тётя Роза предала его. Сдала невинного агнца в руки извергов! Продала и тут же подло умерла…
Умерла, чтобы не отвечать перед судом совести!
А может, её пытали?!!
Кто? Агенты православия?
Где? В Америке?!!
А что, может, и пытали…
Он не открыл дверь агенту православия.
Вместо этого он долго плакал в щёлочку, пытаясь убедить агента, что является нищей сиротой и ветераном социалистического строительства коммунизма, который не по своей воле некогда помогал гонителям веры грабить церкви.
После получасового плача и посыпания головы пеплом Пескарёв–Лазарев понял, что агент православия крепко сел ему на хвост.
Но самым страшным было то, что его честное имя могло стать достоянием разъярённой общественности, у которой теперь мода на всё религиозное. И эта самая общественность взяла бы да и отобрала у ветерана социалистического строительства коммунизма кресты, оклады, чаши, иконы…
Слабеньким голоском, словно вот–вот должен был скончаться, Семён Матвеевич дал понять терпеливо слушавшему его старику, что всё в этом мире стоит денег, даже опиум для народа, изъятый советской властью в сугубо просветительских целях.
Когда старик, грустно помолчав, спросил, сколько же Семён Матвеевич хочет за напрестольный крест, чашу, ложецу, две иконы в серебряных окладах и шитую золотом Успенскую плащаницу, сирота, не моргнув и глазом, объявил цифру: семь тысяч долларов.
Удивительно, но на следующий день старик пришёл с долларами и, пробурчав что–то насчёт куполов, которые теперь останутся непокрытыми, выкупил “опиум для народа”.
Борясь с приливом нечеловеческой жадности, сирота попробовал было аврально накинуть пару тысяч долларов за отличную сохранность предметов или хотя бы оставить себе позолоченную чашу из серебра, но старик так строго посмотрел на него, что Семён Матвеевич со слезами на глазах выволок из–за тумбочки все означенные стариком предметы, упакованные в старую наволочку.
Сирота вернул всё и тут же заболел от озарения: он вполне мог назначить этому вымогателю от православия сумму в два раза большую. Эта мысль, едва не угробив сироту в первый же момент своего появления, начала точить его, как свиной цепень.
Гость и хозяин стояли в передней: священник в каком–то выцветшем плаще с хозяйственной сумкой, а Пескарёв–Лазарев в бабьем платке, крест–накрест повязанном на груди. Кстати, сердце сироты и его многострадальный живот были на всякий случай защищены чугунной сковородой, спрятанной под вонючей кофтой: а что если агент православия откроет стрельбу? Охая, вздыхая и жмурясь, как от нестерпимой сердечной боли, он пересчитывал полученные банкноты, слюнявя и сладострастно покусывая их за углы.
О, это были маленькие тактические хитрости сироты!
У какой же общественности, даже разъярённой и религиозно настроенной, поднимется рука на больного старика?!
Двери в другие помещения квартиры сироты были закрыты на ключ и даже по–военному заколочены досками, словно он и не жил в них, а ютился прямо здесь, в прихожей, где и ценностей–то никаких, кроме шести пар галош различной сохранности и телогрейки, не наблюдалось. Сирота заранее подготивился к визиту…
День после этого Семён Матвеевич отлёживался — плакал, называл себя старым ослом, корил за слабость, за неспособность брать с людей за произведения искусства настоящую цену. Жадность душила его, как приливы болезни душат астматика.
— Грабители! Подлые вымогатели! Опять ты, Семён, терпишь убытки! И всё из–за твоего доброго сердца! Ты слишком много отдаёшь этим людям, и они безнаказанно пользуются твоей добротой. Какой отвратительный, жестокий старик! Как ловко он окрутил меня!
Словно выжатый лимон, жёлтый и дряблый, вышел он через день на улицу. Около булочной на него с жалостью посмотрела какая–то молодая женщина с двумя детьми школьниками. Один из них догнал сироту и сунул ему в руки… мягкий батон.
— Вот, мама сказала, возьмите, ради Христа, — пролепетал мальчик и побежал назад к матери.
Рука Семёна Матвеевича крепко сжимала тёплый батон, а его мозг действовал, как компьютер. Он молниеносно перевёл рублёвую стоимость батона в долларовую, приплюсовал её к семи тысячам, и на сердце у сироты стало чуть–чуть спокойней, будто тёплый лучик упал на его истерзанную душу.
Всё же пятьдесят центов были пятьюдесятью центами!
Матвеичев “коньячок”
Если представить себе жизнь коллекционера в виде арифметики с её двумя трубами, в одну из которых всегда что–то втекает, а из другой, к сожалению, вытекает, то притекали “духовные ценности” к сироте в основном с Васильевского острова и Петроградской стороны посредством синеносых господ или от старушек с инвалидной пенсией, а вытекали — в Америку с багажом тёти Сони, тёти Розы или в контейнере сорванца Оськи.
— Что у тебя там, в сумке? Выкладывай побыстрей, а то здесь сквозняк, — общался Семён Матвеевич через дверной глазок, например, с синеносым гражданином, исходящим от внутреннего недомогания мелкой дрожью. — Это ты сам смастерил?
— Да что вы, Семён Матвеевич! Это отцовская, наградная. За успехи в животноводстве! — оправдывался синеносый, облизывая сухие губы и поспешно выкладывая из грязного мешка “товар”.
— Смотри, какая безобразная, а вымя–то, вымя — просто ужас! Она у тебя больная? Мастит? Коровье бешенство? Нет? Ну так вот что я тебе скажу, братец! Это гротеск, а не искусство… Зачем вы принесли мне эту мег–зость? Для чего? — грозно вопрошал Пескарёв–Лазарев.
— Как для чего? Сами знаете! Это ценная скульптура! Зорюшка с ВДНХ. Точная копия! — защищал “скульптуру” братец.
— И вы хотите взять меня этим выменем? Да этими Зорюшками только капусту квашеную прижимать. У меня ими всё завалено.
— Ну, как хотите, — сникал синеносый, болезненно ёжась и пожимая плечами. — А я думал…
— Что вы думали? — гневно шипел Пескарёв–Лазарев, мужественно сбрасывая цепочку и отворяя входную дверь. — Вы думали, что Семён Матвеевич это отстойник для всяких неликвидов развитого социализма? У меня больное сердце, молодой человек, а вы врываетесь ко мне со своими глупостями! — восклицал он, недовольно вырывая из рук “молодого человека” Зорюшку. — Подождите здесь! — под конец раздражённо бурчал он и скрывался за дверью с “точной копией” под мышкой.
Минут через десять, тяжёло вздыхая, Пескарёв–Лазарев вновь звенел цепочкой, оценивая через глазок степень готовности “молодого человека” к сделке, который взволнованно переминался с ноги на ногу: ждал объявления приговора.
Наконец дверь приоткрывалась, и из полумрака высовывалась осторожная рука Семёна Матвеевича в какой–то облезлой перчатке, сжимающая свёрток.
— Осторожней! Здесь стекло! — взвизгивал Пескарёв–Лазарев, словно отдавал в чужие руки родовой богемский хрусталь. — Только никому не говорите, — продолжал он недовольным тоном старого брюзги, — что добыли это у меня, а то сразу найдутся охотники клеветать, что Семён Матвеевич спаивает окрестный народец.
— Что это? — удивлённо шептал “молодой человек”, извлекая из бумаги молочную бутылку с мутноватой жидкостью.
— Коньячок! Правда, гораздо лучше! — восклицал Пескарёв–Лазарев, щёлкая дверными замками в целях предотвращения обратного хода сделки. — На целых десять оборотов больше, чем у “Столичной”! Вы и ваши товарищи будут довольны.
— Но… — начинал было изумлённый “молодой человек”.
— Ох, уходите отсюда скорей! — гундосил Семён Матвеевич. — Пощадите сердце старика! Сначала врываются с выменем, а потом ещё…
Так или примерно так обычно осуществлялся приток “духовных ценностей” к скромному труженику. Тут же, кстати, могла сработать и вторая труба арифметики Пескарёва–Лазарева.
На лестничной площадке, с которой стенающий Пескарёв–Лазарев не спускал глаз до самого окончания сделки, рискуя получить плевок в объектив или удар ногой в дверь, появлялась допотопная мадам с тёмным лицом гадалки, грубо, словно тупым топором, обструганном старостью, испуганно смотрящая на “молодого человека” и уже размышляющая, что лучше: спасаться бегством или, напротив, броситься к двери Семёна и громким голосом звать его на помощь…
Тем временем “молодой человек”, обескураженный кавалеристским наскоком Матвеича и той беспримерной удалью, с которой старик похитил у него произведение искусства, матерился, с ненавистью глядя на дверь “скромного труженика”, или, напротив, глупо улыбался и быстро–быстро говорил: “Спасибочки!”
Если он сразу после сделки не ретировался, то непременно тут же перед дверью вырывал зубами бумажную пробку из бутылки с “коньячком” и, яростно выплюнув её под ноги ни живой ни мёртвой старухе, запрокидывал голову, чтобы с жадностью приникнуть к источнику “живой воды”.
Весь сотрясаясь, будто энтузиасты–электрики ГОЭЛРО пропустили через него по халатности три фазы, он делал несколько судорожных глотков. Потом, как раскалённое железо, отрывал бутылку от разверстого рта, пытаясь сделать вдох; таращил глаза, страшно бледнея. По–видимому, кислород во время этого эксперимента шёл в обход лёгких, поскольку “молодой человек” вдруг начинал деревенеть.
Старуха, видя такое представление, намертво вжималась в стену и медленно–медленно присаживалась на пол, шлёпая по–рыбьи губами.
Если “молодой человек”, рыча по–звериному, тут же валился с открытыми глазами на пол и замирал, тётя Соня, зажав себе рот кулаком, вползала к племяннику в квартиру и тут же закрывалась в туалете. Если же “молодой человек” оставался после “коньячка” на ногах и только крутился, как волчок, с вылупленными глазами, вероятно, не имея слов для того, чтобы высказать своё восхищение напитком, тётя Соня вытаскивала из сумочки кошелёк и, спрятав его в створках воздетых к потолку ладоней, начинала выпрашивать у Бога ещё хотя бы три дня жизни для того, чтобы прилететь обратно в Америку и там заказать себе полированный гроб. Она была уверена, что “молодой человек” сейчас же начнёт её насиловать, резать и душить. Именно поэтому и готовила кошелёк.
Однако, накрутившись вволюшку, “молодой человек” пулей пролетал мимо тёти Сони, дабы разделить с корешами остатки “коньячка”. Тогда тётя Соня весьма сухо и даже с некоторым вызовом брала назад у Всевышнего свою мольбу о трёх днях: чего доброго этот Вседержитель взял бы да и исполнил её…
«Волга», №2-3, 2000