Евгений Каминский
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2000
Евгений Каминский
Чудотворец
Смертоубийство в пивбаре “Петрополь”
Даже не скрипнув для приличия, дверь отворилась, и перед Крамским возникло улыбающееся лицо старика.
Глаза гостя, упрятанные под кустистые сивые брови, блестели неподдельным любопытством, губы были приоткрыты в улыбке — по-детски удивлённой. Платиново-белая борода, тщательно расчёсанная и воздушно-прозрачная на груди, компенсировала недостаток растительности на темени. Старик был в серой фланелевой рубахе и мешковатых брюках, утративших внешний вид ещё лет десять тому… Через его руку был переброшен плащ — пегий, как старая лошадь.
“Где я его видел?” — мелькнуло в тяжёлой голове покачивающегося Крамского, и он тут же широко зевнул, густо выдохнув перегаром в лицо старику.
— Фу-у! — весело сказал старик, отводя лицо в сторону. — Страсти-то какие!
— Ну, чё надо, дед? На пузырь собираешь? — пробурчал Крамской, налитыми кровью глазами равнодушно уставившись на пришельца.
Дед, однако, продолжал улыбаться.
— Мир этому дому. Здравствуй, раб Божий! — бодро начал дед, ласковым взглядом исследуя помятую физиономию хозяина. — Как тебя величают по батюшке-то?
— Меня только по матушке величают! — хмуро огрызнулся Крамской, но вдруг осёкся, смахнул с лица остатки сна и буркнул: — Крамской.
— А имя-отчество? — допытывался дед.
— Не надо. Просто Крамской.
— Ну хорошо, раб Божий Крамской. Можно войти?
— Входи.
Крамской повёл гостя в кухню…
Он был мрачен.
Во-первых, вчера Крамской ударил жену в ухо, когда та робко попросила у него немного денег на детей.
Во-вторых, сегодня утром в пивбаре “Петрополь” на его жизнь покусились. Обыкновенная, в общем, история: один хомо сапиенс хочет укокошить другого… Всё началось с того, как Крамской однажды заехал некоему Дрюне в нос. Заехал в тот момент, когда маленький и вертлявый, как червяк на крючке, Дрюня врал почтенной публике, какой он крутой и беззаветный плейбой. Крамской опознал в нём наглеца, ещё осенью в сквере хватавшего его Любку за все женские места в надежде познакомиться поближе.
После этого удара Дрюня уже не мог спокойно спать: всё думал об авторитете, пробитом ниже ватерлинии. Думал, думал и придумал нанять копеечного громилу, которому за литр водки всё едино: что разгрузить машину картофеля, что завалить командированного в проходном дворе, ради потёртого портфеля с кальсонами и книгой Карнеги…
Сегодня утром хмурый, как день конституции, Крамской ввалился в пивбар, не заметив плейбоя. Дрюня же моментально сориентировался. Он уже был заправлен “горяченьким” и потому храбр безмерно. Надо было ставить точку.
Между столами бродил косолапый Коля “Бесштанофф” — гигант с блуждающим взглядом учителя Чикатило. Бесштанофф вполне идиотски улыбался и ждал, кто ему предложит допить из кружки. Это был местный дурачок, сильный, как медведь, и улыбчивый, как дитя, частенько появлявшийся на улице в ржавой рубашке и липнущих к чреслам семейных трусах шестьдесят первого года выпуска. Поскольку сегодня Бесштанофф был в брюках, его пустили в пивбар.
Дрюня подозвал дурачка к столу и в считанные минуты “раздавил” с ним, обезумевшим от радости, бутылку водки. После этого плейбой обнял попахивающего выгребной ямой Бесштаноффа и рассказал ему, какой плохой человек пьёт сейчас пиво у стойки, как он не любит людей и как хочет погубить его, Дрюню, у которого, кстати, есть теперь друг Коля.
Кивнув на Крамского, Дрюня намекнул косолапому, что сейчас самое время уничтожить агрессора.
— Тебе, Коля, за это ничего не будет! Ты же больной! Шизик! — говорил Дрюня, хлопая Колю по плечу.
— Да, у меня клиника, — радостно улыбнулся Коля и заревел по-медвежьи: — Я ведь идиот!
Дрюня и Коля подкрались к Крамскому. Дрюня возник перед обидчиком и затеял с ним словесную перебранку. За спиной у Крамского встал косолапый гигант, готовый сразить врага бутылкой из-под водки. Это вдохновляло плейбоя.
Похмельный Крамской собрался было сунуть Дрюне “в рыло”, а тот, понимая, что теперь-то уж Крамскому конец, сам неожиданно ударил его кулаком в скулу, подавая тем самым сигнал косолапому подельнику. Крамской согнулся пополам. Плейбой, решив, что Крамской таким хитрым образом готовит ответные действия, резво отскочил в сторону — как раз туда, куда направилась бутылка Бесштаноффа, просвистев в считанных миллиметрах от головы Крамского…
Плейбой скончался на месте.
Через пятнадцать минут на месте трагедии была бригада медиков и милиция. Растерянно улыбающегося Колю отвезли в отделение, чтобы освидетельствовать и сдать на руки санитарам, а Крамской, потрясённый смертью противника, принял стакан водки в долг и пошёл покупать утюг, который у него давно уже просила жена.
На блошином рынке обладатель утюга — не то противная волосатая баба, не то крашеный мужик — всё время подмигивал ему и нахваливал свой товар:
— Не ошибёшься, парень! Многоразовый, как “шатл”! Хочешь бельишко гладь, а хочешь — орехи коли или чего посущественней. Врубаешься в тему-то? Если тебе не подойдёт, бабе твоей сгодится — порядок наводить.
— То есть? — не понял Крамской.
— А то и есть! Я же говорю — порядок наводить: орехи колоть или чего посущественней…
— А может, и кого… — К ним подошёл плешивый старик с нарисованными бровями и скрипучим голосом сквалыги, в каком-то драном сюртуке девятнадцатого века и солдатских обмотках.
— На пару торгуете, коробейнички? — угрюмо спросил Крамской.
— Подрабатываем, родной. Утюжками промышляем. Сегодня с компаньоном уже пять штук сбыли. То-то будет у медицины работы!
— У медицины? Почему у медицины? — Крамской недоумённо хмыкнул.
— Да уж так получается, — захихикали компаньоны.
— Ворованный? — Крамской покрутил в руках утюг.
— Для тебя сойдёт!
— Откуда вы их берёте?
— Известно откуда, — заговорщицки прошептал раскрашенный мужичок и подмигнул Крамскому. — Берите, мужчина, за бесценок уступим. Для такого дела нам не жалко!
— Для какого такого дела? — открыл рот от удивления протрезвевший Крамской.
— А увидишь! — ухмыльнулся мужичок и, совсем как девица из привокзального ресторана сделав губки, громко заржал. Плешак со скрипом поддержал компаньона.
Оба ржали так, что Крамской вздрогнул. От компаньонов пахло очень неприятно… и очень знакомо.
Крамской взял утюг и потащился домой. “Цирк какой-то!” — подумал он, оглянувшись на веселящихся коробейников, у одного из которых во время ржанья выскочили изо рта золотые челюсти, а у второго по-рачьи вылезли глаза из орбит и он тут же принялся протирать их, как очки…
Отсидент
Крамской сел на табурет. Старик повертел головой и вздохнул.
— Где ж иконки-то? Куда перекреститься-то?
— А на меня можешь! Видал, какой я… Ну, что надо, дядя, не томи.
— Раб Божий, я вот по какому делу, — начал гость, садясь на табурет, напротив хозяина. — Я знакомый Параскевы. Кем она тебе приходится?
— Бабка, — зевнув, ответил Крамской.
— Чадо, — торжественно обратился старик к Крамскому, — я — священнослужитель и пришёл к тебе за святыней. Много лет назад твоя бабушка взяла у меня, даже не у меня, а у храма, на хранение одну икону. Церковь нашу тогда закрывали как рассадник мракобесия, имущество в автомобиль загружали. Икону ту вместе с другими в кузов побросали, как дрова, чтобы везти на свалку и сжечь. Я был арестован: милиционер у меня в комнате протокол составлял. Когда стали алтарные ворота грузить, Параскева вызвалась милиции помогать: залезла в кузов да незаметно иконку за пазуху и сунула. Я это в окно видел.
В общем, закрыли нашу церковь, и поехал я через всю Россию-матушку в специальном вагоне путешествовать. Вагончик холодный был, да компания тёплая: все ушкуйнички расписные; сняли с меня одёжку-то… Много путешествовал, в степи да в тайге работал. Когда срок кончился, приехать сюда не смог — не разрешили: говорят, бывшему соблазнителю масс и мракобесу нечего в культурной столице делать… — “отсидент” тяжёло вздохнул. — Езжай, говорят, на природу, на свежий воздух, у тебя здоровье слабое, так что Якутия для тебя всё равно что Ессентуки. Лечись, значит. Там и места на кладбище бесплатные. — Старик поднял на Крамского глаза, которые опять смеялись. — Теперь вот сподобился вернуться в родные места, и сразу к тебе — за иконкой.
— Сказки рассказываешь, дед. Нет у меня никакой иконы, а бабка моя лет десять назад умерла. Да, точно, десять. Так что извини! — Крамской поднялся с места и рукой указал старику на дверь.
— Как же нет! Вот, посмотри, чадо! — воскликнул “отсидент” и протянул Крамскому конверт.
— Что это?
— Письмо твоей бабушки ко мне в лагерь. Вот здесь Параскева пишет, что ОНА, то есть икона, у неё, то есть в квартире. На, почитай!
— Ну и что! — ухмыльнулся Крамской, с интересом вглядываясь в гостя. — Я тут за десять лет всё перерыл, пока продавал буржуазное наследие.
— А икону не продал! — строго сказал гость.
— Не было её!
— Ну, слава Богу! Значит, она ещё здесь! — Старик довольно засмеялся. — Это хорошо, что не продал. Иконы нельзя продавать. А эту — особенно!
— Почему особенно?
— Потому, чадо… Пойдём, достанем иконку-то. Где комната Параскевы?
— Там сейчас детская, — буркнул Крамской, нехотя подымаясь с табурета. — Слышь, дед, закурить не найдётся?
— Что ты, что ты! Как можно! Мне по чину не положено! — замахал руками гость.
— А какой у тебя чин? — с ехидцей спросил Крамской.
Старик обернулся и, удивлённый вопросом хозяина, тихо ответил:
— Ангельский…
Какое уж там подобие!
Конечно, пьяница Крамской был человек конченый…
Хотя, что значит “конченый”, если вечно небритый и попахивающий гражданин пусть и плюёт на свою семью — затюканную жену с испуганными глазами и двух золотушных детей, но пока что не лезет в петлю?! Никакой он не “конченый”, если после двухсот грамм не валится в объятия сиплой “синеглазки” и не выносит из квартиры ещё новенький диван, отшвыривая цепляющуюся за диванную ножку супругу!
И всё же, глядя на Крамского в шесть часов утра у станции метро “Василеостровская”, хотелось с досады плюнуть ему в синюю опухшую харю.
— Да ты, братец, свинья! — крикнул ему как-то один работник культуры, когда Крамской сорвал с него кроличью шапку да ещё попытался вырвать пакет с ржаным хлебом.
Вот так, “свинья”… Правда, он и сам догадывался об этом.
Крамской был крещён в детстве бабкой Параскевой втайне от родителей, искренне веривших, что Бога нет и нипочём не было и что человечество успешно произошло от обезьян — таких потешных, визжащих зверушек с красными задницами и длинными хвостами, от тварей, бытие которых определяет сознание и которые поэтому выкусывают друг у друга из шерсти блох и при всём народе занимаются онанизмом.
Папочка и мамочка Крамского в юности носили бумажные гвоздики на демонстрациях солидарности трудящихся, кричали “Ура!” мордоворотам, ухмыляющимся на кумачовых трибунах, и читали труд комиссара Губельмана “Библия для верующих и неверующих”, почему-то громившего Бога под фамилией Ярославский, хотя точно известно, что в Ярославле Губельманом и не пахло. Родители при этом сильно верили в грядущий коммунизм с бесплатными батонами и палками докторской колбасы, правда, немного опасаясь при этом, что производственные отношения могут вдруг отстать от производительных сил и тогда в образовавшуюся прореху влезет толстый буржуй на противных тонких ножках. Влезет и начнёт вставлять палки в колёса коммунизму. Он, этот самый противный буржуй, таки влез в прореху, чтобы похитить у Крамского докторскую колбасу и батоны. Только случилось это, к счастью, после того, как оба родителя нашего героя плавно опустились в печь крематория, предварительно обчищенные местными кочегарами.
Когда Крамской был ещё маленьким, бабка Параскева втайне от пламенных безбожников-родителей приобщала внучка к вере. Она забирала его погулять, и они тут же заворачивали в ближайший собор, где находились чудотворные иконы. Бабушка истово крестилась перед Богородицей, то и дело указывая Ей на внука, с интересом сосавшего указательный палец.
— Поцелуй Заступницу! — говорила Параскева и подносила толстенького сопливого Крамского к иконе, на которой мальчик видел спокойное лицо любящей матери. — О-хо-хо! Может, хоть ты человеком станешь, отмолишь всех нас, грешных…
После смерти родителей Крамской остался с бабкой, которая ночи напролёт проводила в молитвах о непутёвом внуке. Однажды Крамской бросил любопытный взгляд на антиквариат, оставшийся от деда. Дед ушёл в мир иной задолго до рождения внучка, и потому расставаться с дедовой бронзой, мрамором и малахитом Крамскому было нетрудно. Сначала он делал это потихоньку от бабки. Но когда и Параскева скоропостижно ушла на ту сторону Стикса искать своего мужа, Крамской разошёлся вовсю…
Примерно год назад от услуг Крамского постепенно, одно за другим, отказались все учреждения, куда он время от времени заявлялся, предлагая внаём мускульную силу.
И тут Крамской запил основательно. Если бы не жена Люба и её родители, он бы уже давно перебазировался в канализационный люк с проломленной головой, а в его квартиру под аккомпанемент велеречивого профессора юриспруденции из Смольного, в соответствии с идеалами демократии, въехали бы белозубые парни из Гудермеса с автоматами и далеко идущими намерениями…
Доброго пути, миленький!
Дни Крамского были сочтены. Им всерьёз занялись мытари — те самые козлобородые и парнокопытные, легионы которых невидимо вьются в воздухе, когда вы идёте, скажем, по Невскому в жаркий июльский вечер и глядите на соблазнительные округлости несостоявшихся комсомолок, ищущих приличного спонсора, или зловеще реют над раскачивающейся полупьяной толпой на стадионе…
Что и говорить, ребята всерьёз взялись за Крамского. Пристрастив его к пьянству до поросячьего визга и ежедневному безделию, они незаметно поставили его на край пропасти. И вот Крамской стоял над зияющей бездной и тупо хлопал глазами. Для завершения картины беспамятства оставались лишь штрихи; два-три лёгких мазка, лукавый оскал козлобородого художника, и всё. Под зад коленкой — и: “Доброго пути, миленький!”
Мытари трудились над завершением картины днём и ночью, рьяно пытаясь доказать миру, что человек и впрямь произошёл от краснозадой игруньи с хвостом. Тем более что в Небесной Канцелярии с безнадёжного Крамского вот-вот должны были снять “небесный иммунитет” и отозвать основные силы прикрытия — златокудрого печального ангела, охранявшего алкоголика.
Крамской неумолимо приближался к рубежу, за которым на голову грешнику вдруг падает кирпич, пятнадцать лет до того балансировавший на краю крыши. За этой чертой обычно с лёгкостью становятся жертвой винодела с золотым прикусом или двух килограммов тротила, оставленных в автобусе борцом за независимость народности пфуту…
И всё же этот безнадёжный Крамской по своей глубинной сути был много лучше тех представителей рода человеческого, которые, соблазнительно подмигивая с экранов и плакатов, призывают вкусить чего-нибудь запретненького. Вкусить и последовать за ними. Куда? Куда-куда… В бездну!
Так, по крайней мере, видел Печальный и не оставлял Крамского: смиренно ходил за ним по пятам, терпя унижение и жгучий стыд. Делишки пасомого вводили его в скорбь смертную, и он из последних сил держался в кильватере его безобразий. Это было невыносимо. К тому же мытари приставили непосредственно к Крамскому двух рогатых дуболомов, которые изводили его. Их тактика была проста: крутясь вокруг Крамского, как угри на раскалённой сковороде, они доводили его до отчаяния: то вытаскивали из его кармана кошелёк с последним червонцем и прятали в старом ботинке, то пихали пьяного Крамского в спину, и он, споткнувшись, падал и разбивал бутылку “беленькой”, как хрустальную душу свою. При этом дуболомы без остановки корчили Печальному рожи, показывали язык, улюлюкали, хихикали и шлёпали себя по конским задницам.
Частенько в предрассветной мгле в каком-нибудь уютном скверике, где похмельный Крамской продирал красные от выпитого зенки, дуболомы начинали соблазнять его покинуть этот мир. Они науськивали беднягу сейчас же соорудить из брючного ремня петлю, зацепить его пряжкой за сук и сигануть в пропасть “муки вечной”. Но Крамской обычно желал прежде опохмелиться, а потом уж… План дуболомов срывался, и тогда они сцеплялись от избыточной ярости и драли друг друга за уши до тех пор, пока те не загорались адским огнём.
Зажав пальцами нос, Печальный стряхивал с намыленной шеи Крамского двух наглецов, и те кубарем катились под скамью, визжа от боли и попахивая палёной щетиной. Однако под скамейкой они тут же принимались хохотать и грязно ругаться, желая доказать Печальному, что готовы претерпеть даже сожжение, лишь бы насолить клиенту и его златовласому сторожу…
Печальный всё острей чувствовал, что часы его подопечного сочтены, и всё же не хотел отдавать Крамского мытарям.
Но чтобы оттянуть “смертоубийство”, которое, как он предполагал, было намечено на ближайшие дни, Печальный должен был узнать, что именно готовят его подзащитному: выяснить ту цепочку случайностей, которые хвостатые стратеги уже наверняка разработали для переправки алкаша на тот свет. Выяснить… и разорвать её!
Так что Печальному оставалось только одно — спускаться вниз, к мытарям.
Исполнители и соучастники
А внизу вовсю кипела работа: подбирались исполнители и соучастники.
Кто такие исполнители и соучастники?
Как правило, это мирные горожане, чаще лимитчики, у которых в связи с обострённым квартирным вопросом ослаблена совесть. Которым дай только зацепиться — коготочком, клыком жёлтым! — за тёплый санузел, центральное отопление и универмаг “Гостиный двор”, а уж там они непременно станут цивилизованными и даже порядочными гражданами.
Как сказали бы о них в прошлом десятилетии — это передовой отряд советских людей, преисполненных жуткого оптимизма и потребности преобразований (комнаты в коммуналке в трёхкомнатную квартиру!). Оловянноглазые, с блуждающей улыбкой на бледных сухих губах, они особенно подвержены влиянию рогатого племени. У них есть цель, и ради этой цели они всегда готовы пойти в исполнители и соучастники.
Готовилось и место действия: второгодники, вымазанные пастой шариковых ручек и шоколадными батончиками “сникерс”, в обстановке строгой секретности закладывали кирпичи и другие тяжёлые предметы на крыши хрущёвок. Аннушкой (бабой Нюрой, спасительницей!) проливалось масло у трамвайных путей, и лимитчицы в красных косынках турецкого производства как раз заканчивали курсы вагоновожатых, всегда готовые по меркантильным соображениям зарезать коренного петербуржца чугунными колёсами. А что?! Ведь тогда освободится ещё один клочок жилплощади! Дорожные работники гостеприимно открывали канализационные люки, электрики — трансформаторные подстанции с оголёнными проводами; кавказские ребята разливали по бутылкам “коньяк”, гортанно поминая Аллаха — словно приглашая его в соучастники отравления взалкавшего населения… В общем, время летело к финалу в приятных для мытарей хлопотах.
Нет-нет, просто, по-бытовому — банальным ножичком в спину или мутной бутылкой по голове — убрать Крамского было нельзя. Всё должно произойти, как в кино: так, чтобы дух захватывало!
И мытари готовили не просто несчастный случай. Они разрабатывали “стечение обстоятельств”!
Именно “стечение обстоятельств” — едва заметная цепь случайностей беспокоила Печального. Ведь рогатые большие мастера на подобные пакости.
Живёт, бывало, человек как человек: чуть толстоватый, а пожалуй, и тонкий. Не умный, не глупый, но в пиджаке, без каких-то культурно-интеллектуальных запросов, но со здоровым румянцем. Живёт по-птичьи — без задней мысли и умственного напряжения. Зато нутром, потрохами жизнь понимает и держит её за одно филейное место, пошлёпывая по-хозяйски: “Ну что, дурилка, нравлюсь я тебе?”
И удача — дура лупоглазая — идёт ему в руки, то есть сама так и лезет, так и прёт! За какое дело человек в пиджаке ни возьмётся — всюду прибыток. Ткнёт палку в горшок с гумусом, а она возьми да и пусти корни, а через два года — на тебе! — три центнера ананасов! Вложит три рубля в целительницу Дарью, а та давай на радостях нестись золотыми яйцами. И от этих яиц Дарьиных деваться некуда: всякий порядочный шизик или неврастеник со стажем так и норовит вылечиться у этой курочки Рябы…
Итак, живёт наш герой мирно, и вот уж начинает баловаться благотворительностью — парочка песочниц для детской площадки ко дню защиты детей, три-четыре парализованные старухи с пролежнями до костей, ко дню стариков за его, родимого, счёт идущие в крематорскую печь. (А как же! Не ждать же, когда они сами собой умрут, если бабки вложены и люди в крематории уже заряжены?!)
И вдруг — на тебе — бац! — “стечение обстоятельств”!
Как?!
А так! Нашего дорогого благодетеля и кандидата от блока благотворителей находят в лесополосе в овраге под кустом в безупречном пиджаке, только голова у него набок, как у рублёвого цыплёнка.
Разбойники?
Да какие там разбойники, если на беленькой шее нашего цыплёнка сиротливо рыжеет полукилограммовая цепь ордена деловых людей. Нет-нет, всё в целости и сохранности. И никаких криминальных мотивов: доллары в бумажнике, золото на груди и бриллиант в ухе…
Милиция приходит к выводу: несчастный случай и “трагическое стечение обстоятельств”. Поехал в сауну наш голубь сизокрылый, там выпил поддельной водки “Смирнофф”, дал в морду банщику, чтобы почувствовать себя орлом. Потом в состоянии средней тяжести пожелал навестить русскую глубинку с её проблемами и ограниченным контингентом полувымершего электората: пожать селянам пряно пахнущие навозом руки и озадачить их своей предвыборной платформой. Пожелал, но до посёлка не доехал, впал в детство, вышел из “мерседеса”, распустил охрану, пошёл слушать птиц. Ощущая себя чуть ли не Сергеем Есениным, припал к стволу безымянного дерева, чтобы вспомнить босоногое детство и всласть порыдать, и вдруг подумал: а не стать ли президентом? Вознёсся мечтательно к кремлёвским звёздам и тут же блеванул себе под ноги фирменной “водочкой”, поскользнулся на собственной блевотине, начал сползать в овраг и, сосредоточив внимание на пиджаке за шестьсот долларов — не дай Бог испачкать! — запнулся за предательский корень, полетел вниз и свернул себе шею.
Вот вам и стечение обстоятельств!
И никто не виноват.
“Ах, он так много ещё мог сделать для России и её бедных старух! Какая утрата для детских площадок! Смерть всегда забирает лучших!”
Вроде ничего особенного: водочка престижная, сучок безвестный, блевотина товарища голубя…
А криминал-то есть!
И преступный сговор налицо!
Ведь этот самый несчастный случай, это трагическое “стечение обстоятельств” готовил целый рогатый коллектив. Во-первых, такого сахарного благодетеля нужно было ещё убедить, что смерть — иллюзия, а жизнь только потому и течёт, что он, сизокрылый, существует. И что планета Земля лишь для того и крутится, чтобы насытить и ублажить его, бессмертного… Однако вот он, мазурик, и созрел. Ещё немного и, как налим, икру метать начнёт; идёт по головам безответных, по судьбам сирых, словно Гагарин по ковровой дорожке прямо в объятия Хрущёву; шагает ушкуйник, словно лягушек давит, смотрит на окружающих брезгливо, будто те бедные родственники из Конотопа, живущие у него в прихожей за шкафом.
Жена — девка лиловоглазая, поджарая, как скаковая кобыла, — взирает на своего идола с благоговением, словно огромный туго набитый кошелёк оценивает: пыль с него сдувает, как со свиньи-копилки; нет-нет да тряхнёт его, хрустального, и тут же ухом к его брюху прижмётся, слушает, затаив дыхание: ну, как там наши денежки, хрюша?
А мазурик скоро и задницу себе саморучно подтирать перестанет — человека подходящего наймёт, всё ему надоело: и лето, и зима, и блондинки, и брюнетки; просто жиреть — скучно, так что пора подаваться в политику, народом управлять…
Тут-то ему и подсовывают “стечение обстоятельств”. Первое обстоятельство — пиджак, который из него ЧЕЛОВЕКА делает. Потом — водка, та самая, фирменная, которую пьёт наш голубь и думает, что всех перехитрил… А вот тут, брат, шалишь! Не ты один хочешь смотреть вокруг себя оловянно и отрыгивать густо в лица официальным лицам на благотворительном банкете. Есть ещё одна задница, которая мечтает о “подходящем человеке”. И эта задница сидит на “смирновской” водке — не просто сидит, а прямо-таки чудеса вытворяет с бидистиллятором и вкусовыми “присадками”. После этого-то “Смирноффа” и хочется нашему благодетелю в лесополосе с берёзками поякшаться.
В общем, сначала лирика идёт: плач по личному босоножеству, птички, берёзки, Есенин с клёном в обнимку (а может, Фет с бабой в салопе?), овраг чёрный, глубокий. А потом и водочка срабатывает — наружу выскакивает, как рогатый из табакерки, и дорожку в погибель смазывает, чтобы — как на саночках, как на салазочках… А уж сучок-корешок родимый дело нашего голубя скоропостижно закрывает.
А как отлетела душенька нашего сизаря от жирной дебелости, от холёной округлости, так подхватывают её, цепляющуюся за “рыжьё” нагрудное, ребята рогатые и несут во тьму кромешную со свистом и гиканьем. И уж ТАМ его встречают, ТАМ уж его берут в работу, в перековку , в переплавку, в перегной!
Первая попытка
В тёмном подземелье над серными озёрами, кроваво мерцающими изнутри, как всегда стоял стон и скрежет зубовный.
Медленно крутилась раскалённая лава душ человеческих, а в ней, вытаращив глаза и широко — до челюстного вывиха — открыв рты с выжженными нёбами… Фу ты, даже говорить не хочется!
Печальный широким шагом продвигался по сумрачным коридорам. Левой рукой он придерживал легчайший плащ, а правой отгонял летучих мышей и археоптериксов с железными клювами и цепями на шеях. Он старался не обращать внимания на здешних обитателей — то козлобородых и парнокопытных, то огнедышащих и рогатых. Внезапно появившись у него на пути, они с визгом шарахались в сторону и вжимались в стены, лихорадочно принимая их очертания . Опасаясь опаляющего огня, исходившего от гостя, мерзкие твари меняли окраску и с поспешностью мелких воришек превращались кто в липкую жабу с профилем парламентария, кто в трёхметрового богомола с никелированными конечностями и острыми усами сепаратиста. Самые трусливые из них делали попытки обратиться в огнедышащего дракона с пушками и пулемётами, торчащими из прожилковатого брюха. И весь этот террариум шипел, визжал и обильно окуривал гостя серной кислотой.
В тёмных нишах и тупиках узких лабиринтов Печального буравили сотни глаз, горящих красным огнём. Скрывающиеся во тьме твари шипели, рычали, изрыгая огонь и нечистоты. То и дело они пытались схватить гостя за крылья или хотя бы разорвать его плащ. Это были Непримиримые — нечто горбатое и когтисто-клыкастое, упрятанное во что-то густопсовое и по-медвежьи вонючее. Непримиримые шарообразно раздували дряблые бородавчатые зобы и хрипели: “Убью!” или с сухим треском, как старый зонтик, раскрывали рваные перепончатые крылья перед самым носом Печального.
Понимая, что им не схватить гостя, самые злобные из них пытались хотя бы напугать его. С вороньим криком они бросались ему под ноги и там крутились с шипением, изображая неразорвавшуюся бомбу, или падали сверху огромной акульей пастью, вывернутой от сладостного предвкушения наизнанку.
Однако эти номера Непримиримых не проходили. В считанных сантиметрах от Печального челюсти натыкались на невидимую стену и тут же с воем отваливались, воняя резиной и щёлкая от огорчения бесполезными рядами зубов. Когда же эти твари, как тысячи китайцев в наступлении, забивали своими телами проход на десятки метров вперёд, поливая пол концентрированной кислотой и пытаясь коллективно проглядеть в госте дыру, Печальный уклонялся от маршрута и шёл сквозь вязкие стены.
По мере того как Печальный продвигался к цели, слава о нём в чадящем факелами подземелье росла. Его ждали. Многие из местных обитателей, умалившись в размерах, выглядывали из щелей любопытными тараканами…
На подходе к Ставке, где серные пары вперемешку с горькими дымами сгустились до кондиции романтичного лондонского тумана, навстречу Печальному метнулась фигура, торопливо прячущая перепончатую мерзость под пиджаком в пёструю клетку.
Помимо четырёх вполне сносных конечностей (нижние, правда, были по-лилипутски укорочены, а верхние по-обезьяньи длинны) фигура имела яйцевидную голову с плутовато-глумливым лицом официанта, приносящего в графине вместо марочного муската “тридцать третий” портвейн.
Лицо фигуры пыталось изобразить искреннее беспокойство: наморщенный лоб, скорбная складка на переносице… Однако под кустистыми бровями мелко, словно домашние грызуны, суетились колючие глазки. Веки без ресниц были грубо, как у восьмиклассницы, подведены чем-то фиолетовым, губы, кажется, нарисованные помадой, вытянуты между ушей в тонкую черту. Уши, напоминающие тропические растения, богато увитые лиловыми венами, без остановки шевелились, разворачиваясь, как радиолокаторы. Редкие жёсткие волосы субъекта были зачёсаны назад и накрепко приклеены к затылку. На коротких кривых ногах Крашеного блестели хромовые сапоги, толстые ляжки скрывали гусарские лосины — почему-то красные.
Субъект торопливо вытащил из кармана пиджака, украшенного значком с надписью “Ай лав ю”, чёрные очки, нацепил их на крыластый нос с горбинкой и сделал знак гостю остановиться.
Печальный, не обращая на Крашеного субъекта никакого внимания, двигался вперёд. Он был уже в трёх шагах от Крашеного. Тот вдруг взвизгнул и вытянулся в струнку, мелко содрогаясь, словно через него пропустили электрический разряд.
— О-ох! Хорошо продирает! Бьёт по мозгам, как триста шестьдесят вольт! — передёрнул плечами Крашеный и, отпрыгнув от Печального, высморкался себе под ноги. — О, златокудрый чужеземец, о, прекрасный незнакомец, — противно загундосил он, театрально раскинув руки и придурковато запрокинув голову, — какими судьбами? Что привело вас в нашу, воспетую великим Дантом, страну теней? О! — продолжал декламировать субъект, кругами обходя Печального, — как снизошли вы до такого жалкого ничтожества, как маленькая серая овечка, пасущаяся среди костей прошлого в безводной пустыне смерти?!
Печальный грозно надвинулся на Крашеного. Тот взвизгнул и отскочил.
— Согласен, что не достоин даже говорить в вашем присутствии, ваше сиятельство! Но успокойтесь и пожалуйте сюда, в закуток! — зашептал он. — Не связывайтесь вы с этими грубиянами! Разве они понимают хорошее обращение? Скажу вам по секрету: это такие козлы, что…
Печальный посмотрел на Крашеного, сделал движение вперёд… и отшатнулся.
— Ах, простите, простите, простите! — плутовато улыбнулся Крашеный и смиренно потупил взор, как это делает молодая, но уже опытная проститутка, намереваясь понравиться “папашке”. — Запах, понимаю! Фу-у! — И он замахал перед собой руками, словно разгоняя сигаретный дым. — Что поделать, воняю-с! Да-с! — Крашеный зажмурился и театрально заломил пальцы рук. — Но такова судьба — судьба изгоя! — декламировал он с надрывом. — Мне дважды в одну воду не войти! Низринутому с неба — быть во мраке, среди костей не пахнуть мне цветком! — закончил он, патетически повышая голос. — Я, знаете ли, — местный пиит. Вам про цветок понравилось? Так иногда хочется возвышенного! Давно это было: горний свет, райский сад… А теперь — грязь, мрак и грубияны кругом. Но наплевать на запах и унижения! Долг чести — помочь вам, ваше преподобие. Вы, если не ошибаюсь, здесь по поводу этого несчастного? Крамского, кажется? — Пряча под носом глумливую улыбочку, Крашеный снял чёрные очки и стрельнул в Печального блошиными глазками. — Послушайте меня, вашего искреннего друга, — осторожно продолжал он, заходя то справа, то слева и всякий раз пытаясь незаметно дотронуться до прозрачных крыльев гостя. — Вот именно, как друга! Тут ничего нельзя поделать. Ваш подзащитный обречён. Сами знаете: мера его беззаконий уже превысила край терпения вашего начальства! — Тут Крашеный на всякий случай опять отпрыгнул в сторону.
Чудотворец
В детской старик попросил отодвинуть шкаф в сторону и принести топор.
— Нет, дед, топор я тебе не дам! Кто тебя знает, что у тебя на уме, — ухмыльнулся Крамской.
— Ну и не давай! Сам вон те половицы отковырни. Там Параскева икону спрятала.
Минут через десять паркет был вскрыт. Под половицами оказался тайник. В тайнике лежал свёрток: доска, завёрнутая в рубашку. Когда Крамской взял свёрток, у него задрожали руки.
— Смелей разворачивай! — подбодрил Крамского гость, светясь от удовольствия.
Это была икона. Обыкновенная, без ризы и оклада. А ведь Крамской очень надеялся на оклад: “Если будет серебряный — загоню Матвеичу!” — предвкушал он поживу.
— Кто это? — тупо спросил Крамской гостя.
— Угодник Божий! Чудотворец! Нешто не знаешь? — удивился старик. — Ну вот, давай её сюда. Надо вернуть храму-то…
— Не отдам! — вдруг рявкнул Крамской, наливаясь неведомой доселе злобой и раздражением. — Не отдам! Сначала докажи, что она — твоя.
— Не моя, чадо, а храмовая. Вот и бабушка твоя об этом пишет…
— А мне плевать, что она пишет.
Раздражение в Крамском нарастало. Он понимал, что даже за такую икону можно получить деньги. “Это ничего, что она тусклая, зато — старая! А раз старая, значит, дорого стоит!” — думал он.
— Икона находится в моём доме, значит, она моя, — продолжал он запальчиво. — Что захочу, то и сделаю. Может, в храм отнесу, а может, продам!
— Только не продавай, чадо! Не надо! — взмолился старик, с грустью глядя на раздражённого Крамского.
— Сказал не отдам, и точка!
— Ну, не отдавай, — вздохнул старик. — Сам принесёшь. Да, сам. Так даже вернее: и ты, и икона в храме будут… Ну, пойду я, раб Божий.
Крамской молча провожал старика до двери. Его всё время подмывало сказать гостю что-нибудь обидное, и он едва сдерживался.
На пороге старик обернулся и перекрестил Крамского.
— Только не продавай, ни за что не продавай её! Иначе — беда!
— Не продавай, не продавай! Сам разберусь! Имею право! — рявкнул Крамской и зло хлопнул дверью перед носом гостя.
Целую ваши крылья!
Печальный молчал, строго глядя на угодливо улыбающегося Крашеного, который вновь надел чёрные очки, скрывая за ними беспорядочные перемещения булавочных зенок.
— Хорошо… Ради вас я готов на всё! Идите за мной, я приведу вас из пункта А в пункт Б кратчайшим путём, и мы разрушим вероломные происки оппонентов, — заворковал негодяй. — Вербуйте меня, я готов служить идее добра и света! — При этих словах Крашеный прыснул в кулак, поспешно отворачиваясь от Печального. — Нет-нет, не подумайте ничего плохого. Я — ваш друг, искренний почитатель благоухания и горней легкокрылости. Можете не сомневаться, говорю вам это, как поэт поэту. Кстати, можно потрогать крылышко? Не дадите? Потом?.. Ну, если вам жалко…
Крашеный встал на четвереньки. Гадко оттопырив зад, по-видимому имевший законный хвост, спрятанный в лосины, он вполз в нору в стене.
— За мной, друг мой! Смелее! Кратчайшим путём в пункт Б! Победа будет за нами! — восклицал он из норы.
Печальный вошёл прямо в вязкую стену и тут же увидел, что нора представляет собой узкий петляющий лаз, выходящий несколькими метрами дальше всё в тот же коридор.
— Ну что же вы медлите, товарищ? — кричал из темноты Крашеный, скукожившись в чрезвычайно узком лазе, как цыплёнок в фольге, и не подозревая, что в этот момент гость смотрит на него сквозь стену.
Безуспешно покликав Печального, Крашеный с ухмылкой выполз из норы пятью метрами дальше.
— Радуетесь, что сорвался розыгрыш? Думаете, хотел хозяин повеселиться, поиграть с гостем в лазутчиков, а гость не дал себя разыграть? А я и знал, что вы не полезете в норку, крыльев пачкать не станете. Знал, но мне, может, дружить с вами легче было бы, если б вы замарались, спустились до меня, грязненького да вонючего. “Когда б вы знали, из какого сора…” Вы нос-то не воротите! Не так уж я и воняю! В общем, идёте вы со мной или нет? Нужна вам дружба поэта или обойдётесь? — кричал он Печальному трагическим тоном, издевательски при этом подмигивая и скалясь.
Печальный молчал, а Крашеный, казалось, и не замечал этого молчания, задавая гостю всё новые вопросы и сам же с готовностью отвечая на них.
— Значит, вы согласны! Целую ваши крылья! Вот увидете, ваше преподобие, скоро, очень скоро я под благотворным влиянием вашей дружбы перестану вонять. О, тогда я напишу поэму благоухания!
Тут на грудь Крашеному бросился мохнатый упырь и укусил его за ухо, которое тут же поникло, как сбитое палкой растение.
— Что??? Пшёл прочь! — заорал Крашеный и, схватив упыря за густую шерсть, шмякнул его о стену. — О, грубые, ничтожные твари! Ни манер, ни образования, один запах… Что-что? Вас всё-таки интересует дело вашего несчастного Крамского? Я бы с удовольствием помог бы вам, коллега и горячо любимый противник невидимого фронта, но только это не в моей власти, ведь и у меня имеется старший. Он — начальник канцелярии и держит в руках все документики. Такой бюрократ, доложу я вам, что волком выть хочется. О-у, о-у! — в самом деле вдруг завыл Крашеный, лукаво скосив глаз на гостя.
— Этот крючкотвор, — продолжал он шёпотом, — ни одного словечка, ни одной чёрной мыслишки вашего подопечного не упустил. Такой уж он аккуратный подлец! Экая морда: ведь и скрипит уже, как телега, а всё не угомонится — дело шьёт да фактики подшивает, глаз с вашего Крамского не спускает. Эх, я бы вам, ваше преподобие, с удовольствием помог бы, да этот суконный на меня телегу нижнему начальству накатает. А там, внизу, бедного поэта за доброе к вам расположение в порошок сотрут. Но я, конечно, попробую что-нибудь сделать. Мы ведь друзья, да? Мне ведь тоже ваш подзащитный симпатичен! Ах, как он красиво своей Любке в ухо закатал! Артист!
Крашеный без остановки молол языком и, как рак, пятился задом, ни на секунду не сводя взгляда с гостя. Печальный молча шёл следом.
Жабы и упыри куда-то пропали, лишь кое-где попадались огромные пауки в белых рубашках со значками “Гербалайф” и цветных галстуках. Рядом с пауками лежали снопы высосанных мух. Пару раз над Печальным пролетел дракон-разведчик, зависая в воздухе, контролируя передвижения неприятеля.
Я, это, кажись, не туда угодил!
Неожиданно они вошли в коридор, по правую и левую сторону которого чернели массивные двери.
Крашеный распахнул одну из них и пригласил Печального войти.
Это была большая овальная комната, что-то вроде дворцовой гостиной или зала с задрапированными тяжёлой тканью стенами. (При детальном рассмотрении тканью оказались старые байковые одеяла из пионерлагеря “Ласточка” со штампами и характерными для детства пятнами.) Здесь стояло два десятка столов, за которыми сидела разношёрстная публика.
В глаза Печальному бросилась троица, уместившаяся за фанерным столом, обитым чёрным коленкором.
В центре сидел нервный, дёргающий плечами субъект председательского вида в картузе и кожаной тужурке, с мрачной физиономией читателя “Капитала”, тайно балующегося “травкой”. Редкая бородка клинышком, блескучие кругляшки очков, жёлтые зубы, по-одесски выглядывающие из-под порыжевшей от табака щётки усов. Перед клинобородым лежала стопка бумаг, массивный чернильный прибор и чугунный скоросшиватель фабрики “Светофор”. Председатель изучал бумаги.
Справа и слева от клинобородого сидели двое бритоголовых во френчах, распахнутых на груди. Оба время от времени стирали со лбов влагу большими белыми платками. Над столом висел портрет Железного рыцаря революции, с восхищением взиравшего на клинобородого.
Бритоголовые поглядывали на клинобородого и ждали. Троица подозрительно напоминала Особое совещание: френчи, кожанка, голые черепа, бородка клином и круглые стекляшки товарища наркома…
Неожиданно перед троицей выросла вертлявая фигура с безвольно выкатившимся круглым животом, плетеобразными руками и головой без затылочной части. Лицо вертлявого определённо указывало на деградацию рода человеческого вплоть до полного вырождения: на нём не было ничего, кроме влажных бесформенных губ, растянутых в нагловатую улыбочку, растянутую до маленьких улиток ушей.
Дрожащими руками фигура искала у себя на ляжках карманы, чтобы спрятать в них руки и почувствовать себя чуть поуверенней. Искала, но никак не могла найти, ибо стояла перед столом в чём мать родила, разве лишь кое-где прикрытая остросюжетной синевой татуировки.
Не в силах вникнуть в происходящее, вертлявый бормотал себе о какой-то ошибке, о том, что его с кем-то перепутали.
— Ребята! — хрипел он, перебегая испуганным взглядом с одного из бритоголовых на другого. — Мне бы того, назад надо. Я, это, кажись, не туда угодил!
— Туда-туда!
— А вы меня ни с кем не спутали?
Троица дружно загоготала.
— У нас тут не путают! — с презрением изрёк клинобородый. — Если ты у нас, значит, тебе срок вышел… Что, не ожидал так скоро? Думал, ещё двести лет гадить будешь? Думал, бессмертен, да? Будет тебе бессмертие! Отличное, с парком!
Клинобородый строго посмотрел на вертлявого и вдруг улыбнулся, обнажая лошадиные зубы, которых было раза в три больше, чем положено нормальному человеку.
— Со свиданьицем, дорогуша! — каркнул клинобородый. — Чем отличился этот соколик? — обратился он к коллегам.
— Воровство, разбой, попытка изнасилования, избиение собственной мамаши, сквернословие. Подл, изворотлив, вероломен, злопамятен…
— Достаточно, достаточно. По всем статьям наш человек! На чём погорел?
— В пивбаре “Петрополь” получил бутылкой по голове. Вон из макушки ещё донышко торчит.
— Значит, клиент — мученик? — сморщился клинобородый и гневно посмотрел на коллег.
— Никак нет, не сподобился. Этот самый Дрюня в пивбаре подлость готовил: науськивал нашего Колю на Крамского. Нам-то самим не подобраться к алкашу, златовласый не пускает… Только Коля вдруг возьми да и промахнись бутылочкой-то — златовласый крыло подставил, отвёл удар! Ну, и угодил Коля Дрюне по тыкве. Крак — и готово!
Вертлявый в ужасе схватился за голову, с содроганием нащупывая бутылочные осколки, торчащие из макушки.
— Ой! — закричал он, слабея в коленях и бухаясь на каменный пол. — Ой-ой-ой!
— А не рановато ли угодил? — не обращая внимания на крики, продолжал клинобородый, поправляя стекляшки на совином носу. — Можно было из него ещё пару мерзостей выдавить?
— Если бы! — вздохнул, роясь в бумагах, один из помощников. — К вечеру у него должна была печень отвалиться: цирроз! Ещё чего доброго страдать бы стал. А вдруг бы его после всех мучений каяться потянуло? Наверняка, вражина, попа — тьфу ты, хреновина, чуть себе язык не прикусил — пригласил бы! Ну и ищи его потом, свищи! Потеряли б клиента для муки-то вечной…
— Ага, значит, крылатый сам помог нам? Сам помог! Сам помог! — захлопал в бородавчатые ладони клинобородый. — Это даже лучше. Хотя, конечно, жаль, что Крамского и на этот раз упустили. Но, думаю, скоро ему конец! С ним ведь работают?
— А как же! Дельце одно хитрое ему готовят! Шедевр, а не дельце! Так что уж недолго осталось…
Клинобородый пришёл в радостно-возбуждённое состояние. Потирая от нетерпения руки, он взглянул на Дрюню, дрожащими руками пытающегося вынуть из головы стеклянное донышко.
— Где я? Что со мной? — тупо повторял он, коченея от смертного предчувствия.
— Где-где… В аду! В АДУ, морда узколобая! А ты думал где? — заорал на вертлявого один из бритоголовых.
— А вы кто такие? — “Морда узколобая” на мгновение перестал тянуть из черепа осколки и, открыв рот, уставился на троицу.
— Щас узнаешь! — рявкнул клинобородый и, схватив со стола чугунный дырокол, запустил им в Дрюню.
Дырокол угодил прямо в приоткрытый рот “морды” и начисто лишил его остатков зубов.
Несчастный грохнулся навзничь, но тут же вскочил на ноги, с силой прижал ладони к лицу и вдруг заорал сквозь пальцы:
— Мама!
— Что, мазурик, вспомнил мамашу-то? — ухмыльнулся клинобородый. — Добавьте-ка ему, товарищи следователи, перцу!
Товарищи проворно выскочили из-за стола и принялись дубасить “мазурика” кулаками. После первых же ударов Дрюня упал на пол и, закрывая голову руками, завертелся у них под ногами волчком.
Бритоголовые же не на шутку разошлись: не успевая отирать взопревшие лбы, с которых градом катился пот, они утюжили мазурика сапогами, словно тот был футбольным мячом, а они бразильскими форвардами.
— По печени ему, по печени! С оттяжечкой! — кричал один из них, ухая визжащего Дрюню попеременно то одной, то другой ногой.
— Кто мы такие… кто мы такие! — пыхтел второй, целя мазурику в голову. — Ещё издевается, плесень! Особое совещание! Будто не слыхал, змеёныш?
Клинобородый лишь посмеивался, удовлетворившись своим точным броском в челюсть Дрюне. При этом он скашивал глаза в сторону Печального, желая оценить его реакцию.
Молча взирая на “представление”, Печальный был абсолютно спокоен…
— Ладно, хватит с него. В переплавку мазурика! — сказал клинобородый, кивнув в сторону Дрюни, глаза которого были полны ужаса, а рот — так и не прорвавшегося наружу крика. — Ну, теперь понял, где ты? Вижу, уразумел, что такое настоящая боль. То, что ты терпел прежде — прыщик на носу! А эту боль перетерпеть нельзя, и в этом соль! Фокус в том, что здесь, у нас, уже невозможно отключиться, потерять сознание, умереть, наконец. Нельзя, потому что ты УЖЕ УМЕР и теперь у тебя будет только боль, от которой не спрятаться ни в беспамятство, ни в смерть. Ты пойдёшь в переплавку. Хочешь узнать, что такое переплавка? Это — вечность, мой милый! Ты, голуба, вкусишь такой жар, от которого в прежней жизни моментально обратился бы в газ. Газ!!! Нечто без памяти и желаний! Теперь ты будешь гореть вечно! Вечно!!! Ты будешь бесконечно погружаться в бездну нестерпимых страданий, муки без воздуха и пространства. Жар будет таким, что ничего, кроме него, ты не будешь знать. Ты, братец, попросту обратишься в жар, который будет для тебя одновременно ледяным хладом отверженности и безнадёжности. Жар и холод — отныне твоя религия и твоя жизнь! Здесь уже легионы таких, как ты. Легионы легионов! И никто вас не пожалеет! Здесь вообще никто никого не жалеет. Любовь и жалость остались наверху, на солнечной стороне, куда ты уже никогда не попадёшь. И даже тебя там любили бы…
Сверкая стекляшками, клинобородый с весёлой злостью взирал на раздавленного его страстным монологом Дрюню.
— Скажи мне, — продолжал он, — знал ли ты в жизни эту сладость: любовь? Любил ли ты хоть кого-нибудь? — Клинобородый, заметно волнуясь, подался вперёд.
— Он, товарищ Несгибаемый, своей мамаше четыре ребра сломал и все зубы выбил, — деловито сказал один из бритоголовых.
— Зубы? Ха-ха-ха! Значит, я не ошибся! — захохотал товарищ Несгибаемый, сверкая коминтерновскими стекляшками. — Я так и думал! Молодец! Ну, теперь ты — ещё один неопровержимый факт нашей правоты.
— Какой правоты? — наконец выдавил из себя Доюня, глупо улыбаясь бесформенным месивом рта и отказываясь понимать происходящее.
— Что человек — скотина глупая и для высших сфер ненадёжная! Что он — вероломная тварь, попирающая своего Создателя, тварь, не стоящая Его любви! — оскалил зубы товарищ Несгибаемый. — Теперь с тобой поработают другие товарищи. Надо отдавать долги.
В тот же момент к Дрюне подлетели два носатых упыря с прижатыми к синим черепам острыми волчьими ушами и, схватив его за шиворот, поволокли к дальнему столу.
— Мама! — только и успел прокричать Дрюня.
— Да, — вздохнул Крашеный, искоса поглядывая на Печального. — У них тут дикие порядки! Звери, а не люди! — сказал он и гадко хихикнул. — Нам вон в ту дверь.
Проходя мимо троицы, Печальный бросил на них взгляд.
“Особое совещание” отдыхало: товарищ Несгибаемый, вытерев рукавом кожанки дырокол, целился им в предполагаемого обвиняемого и имитировал бросок — тренировался. Следователи, разувшись, вытянули натруженные работой… конечности. Именно конечности, поскольку в сапогах у следователей оказались не ноги, а поросшие шерстью мосталыги с чёрными раздвоенными копытами, причём у одного из них в дополнение к этому анатомическому изыску был ещё и хвост.
Не лезь, дура!
Крамской молча курил вонючие сигареты и смотрел на Чудотворца.
“Далась ему эта икона! — думал Крамской. — Не продавай, не продавай… Какое его дело? Ладно, будем надеяться, что икона древняя. Может, отнести сначала Валерику?..”
Когда домой пришла жена, Крамской в красках рассказал ей о госте и показал икону.
— Видала? Восемнадцатый век! А может, семнадцатый! Дед хотел отобрать. Нашёл дурака!
— Так ведь это ж его икона! Он же священник! — воскликнула Люба и села напротив Крамского, тревожно сдвинув брови. — Отнеси её, пожалуйста, в церковь! — взмолилась она.
— Как же! А ты знаешь, сколько она стоит? Не знаешь! Старик ещё доказать должен, что это его икона! — взвился Крамской.
— Что доказать-то? У него письма от твоей бабушки! Иди, отдай её от греха подальше! — взмолилась Люба.
— Замолчи! Не твоё дело! — Крамской встал, отшвырнул ногой табурет. Схватив икону, он завернул её в рубашку и сунул за пазуху. — Всё, пойду, загоню.
Люба сделала отчаянное движение навстречу мужу, но тут бешеные глаза Крамского заволокла чёрная дымка и он, весь исполнившись какого-то дьявольского жара, ладонью в подбородок отбросил Любу на место. С круглыми от ужаса глазами она ударилась затылком о стену и упала лицом на стол.
— Не лезь, дура! — заорал Крамской. Взгляд его упёрся в новенький утюг, призывно поблёскивающий со стола. — Убью! — взорвался он.
Однако вместе с этим “взрывом” из Крамского вышло пламя ярости, оставив в мозгу лишь дым и тлеющие угли. Обессиленный, он повалился на табурет, смотря ничего не понимающими глазами на содрогающиеся плечи жены.
— Да… Я тебе тут утюг принёс, — пробурчал он, тронув жену за плечо.
Люба, не поднимая лица, плакала. Крамской держал над ней новенький утюг. И тут чёрное облако вновь наползло на него, и угли вспыхнули: ему неодолимо захотелось опустить утюг на голову этой глупой бабе — с хрустом размозжить череп. Сейчас он люто ненавидел её, жалобно всхлипывающую, с рабской покорностью принимающую от него всё: ругань, пьяные выходки, побои. Ненавидел и хотел только одного — убить.
Глаза Крамского сверкнули, он зловеще улыбнулся.
— Ноешь, дура? Ну, всё! — прошипел он, раздувая ноздри и наливаясь кипящей яростью…
И вдруг ему обожгло грудь. Холодом обожгло.
Бросив утюг на пол, он прижал ладони к сердцу. Они упёрлись во что-то твёрдое. Стараясь не обжечь пальцев, Крамской извлёк из-за пазухи икону и с удивлением уставился на неё.
Неужели она обожгла?
Зануда
Печальный и забегающий то справа, то слева от гостя Крашеный вышли в длинный коридор, по обеим сторонам которого высились массивные двери.
— Ну, как вам этот, с бутылочкой в голове? Смешной, правда? А как он голосил “Мама!”. И чего голосил? Тут голоси не голоси, а всё одно в котёл бросят! Эх! — Крашеный развернулся к Печальному и в порыве откровенности подался было вперёд, но пиджак на нём задымился.
Трагически вздохнув, Крашеный приоткрыл тяжёлую дверь и, согнувшись в три погибели, осторожно ввёл свою яйцеобразную голову в полумрак кабинета.
— Это мы с гостюшкой златовласым. К вам, вашество, можно на минуточку? Посекретничать! — сладко просюсюкал он и, хитро подмигнув Печальному: “Он такой зануда, такой зануда!”, прошмыгнул в кабинет, неожиданно превратившись в чёрную собаку с красными глазами.
В кабинете оказался дубовый стол с зелёным сукном и массивным письменным прибором. На правом углу стола Печальный приметил такой же, как у клинобородого председателя, чугунный дырокол.
Поймав взгляд Печального, Крашеный, хохотнув, прошептал:
— Не бойтесь, ваше преподобие, этот плешак дыроколами не швыряется. Не его профиль…
Он уже успел переместиться к столу “дражайшего зануды” и стоял там, помахивая хвостом. Длинный чёрный хвост — всё, что осталось от чёрной собаки, ибо Крашеный вновь был в пиджаке и красных лосинах.
За столом сидел отвратительный плешивый субъект с мутноватой каплей под носом, которая никак не хотела расставаться со старческой сливой, и при каждом перемещении головы лишь резиново тянулась, грозя сорваться на какую-то важную бумагу. Тянулась, тянулась, но всякий раз возвращалась на место.
Лицом и морщинистой шеей он напоминал старую черепаху, вырванную папуасом из панцыря себе на обед. Плешивый был в засаленном суконном мундире маленького делопроизводителя огромного департамента времён Александра III. Плечи и воротник его были густо осыпаны перхотью.
— Чем обязан? — проскрипел он наконец и поднял на Печального старчески слезящиеся глаза.
Поднял и тут же, болезненно сжавшись, превратился… в бородавчатую жабу. Однако долго оставаться жабой начальник канцелярии не пожелал. В считанные мгновения он переквалифицировался в трилобита — прообраз нашего речного рака — и, благополучно окаменев, замер на краю стула.
— Вот-вот, трилобитом или куском дерьма в наше время быть надёжней, чем начальником канцелярии! — доверительно доложил Крашеный и, ухмыльнувшись, тоном воспитателя дошкольных учреждений обратился к окаменевшему: — Ну-ну, дражайший, прекратите паясничать в казённом учреждении! Не позорьте мундир! Это наш гость…
— Он жжётся, — загробно проскрипел Суконный из каменной твердыни ископаемого. — Как бы он меня не того…
— Не того, не того! Ведь это наш друг! Правда? — гаденько подмигнув Печальному, пропел Крашеный. — Он даже обещал дать мне потрогать крылышко!
Со скрипом пройдя через стадии моллюска, кистепёрой рыбы, жабы, свиньи и распухшего от превратностей жизни потребителя “кармазина” с Малого проспекта Петроградской стороны, Суконный вернулся в исходное состояние, на всякий случай пугливо пригнувшись, чтобы в любой момент юркнуть под стол от опаляющего пламенем “высокого гостя”. Помешкав несколько секунд в таком положении, начальник канцелярии успокоился и шмыгнул носом, втягивая в себя студенистую каплю, которая была, конечно, весьма демократична для такого строгого учреждения, но всё же немного расхолаживала посетителей.
В ответ на нижайшую (намеренно фиглярскую) просьбу Крашеного показать гостю дело Крамского Суконный гнусаво заскрипел, что показывать дело не имеет права, что на это необходимо специальное предписание с самого низу, что ему надо работать, а тут приходят всякие златовласые и жгутся. При этом он противно тянул в сторону Крашеного свои скользкие губы и всё время пытался приобнять его, извивающегося и по-женски заломившего кисти рук.
— Если ты не поможешь моему другу, — капризным тоном говорил Крашеный, — можешь больше не приходить. Прощай! Я ухожу к Яблокову!
— Нет-нет! — шипел скользким ртом Суконный, кладя свои дрожащие ладони на руки Крашеного и осторожно пожимая их. — Не будь таким жестоким!
— Тогда сделай мне приятное. Покажи дело этого противного Крамского моему другу. — При этом Крашенный послюнил мизинец, вытащил маленькое зеркальце и стал наводить на лице марафет, игриво поглядывая то на гостя, то на Суконного, который снимал в это время с пиджака Крашеного невидимые соринки. — Ну что же ты? Мы ждём!
— О, ты меня погубишь, жестокий! — трагически прогундосил Суконный и, выдвинув один из ящиков стола, извлёк пухлую папку.
— Что делать, — виновато улыбнулся Крашеный, не решаясь похлопать гостя по плечу, — нам бы хотелось иметь что-нибудь более существенное, чем эти ветхие папирусы, тогда бы и дело наше было крепче… К сожалению, со временем из этих списков многое уходит, стирается… Так что картина будущего мучения получается у иных не совсем полной, так сказать, с некоторыми передышками, — доверительно сообщал Крашеный Печальному.
Суконный извлёк мелко исписанный с обеих сторон лист бумаги и протянул его Крашеному.
Крашеный пробежал текст глазами и присвистнул.
— Желаете ознакомиться с документиком? — обратился он к Печальному, опасливо протягивая ему лист. — Тут полный список художеств вашего подзащитного. Аккурат на “вышку” выходит! По совокупности вашего Крамского уже давно можно отправлять на тот, то есть как раз на этот свет! — При этом Крашеный не удержался и злобно сверкнул глазами. — Если б только вы, неугомонный наш, не лезли наверх с вашими ходатайствами, он бы уже крутился в котле, как снеток… Но теперь — не извольте беспокоиться! Добро ОТТУДА получено, и все преграды сняты. Местные стратеги такой планчик для Крамского приготовили! Не план, а шедевр.. . Надеюсь, вы оцените! Очень интересный сюжет, а особенно концовочка. Роман, симфония! Толстой с Берлиозом! Что, желали бы вмешаться? Изменить, так сказать, линию судьбы? Э нет, не выйдет! Всё законно. Вы, конечно, фигура высшего пилотажа, но и мы — хе-хе! — не дыроколы чугунные! Правила игры не дано изменять никому, даже вам! Отправляйтесь-ка лучше к своему начальству за новым назначением. А мы уж тут как-нибудь без вас управимся! О-хо-хо, дела наши скорбные! — прикрыв зевок ладонью, закончил Крашеный… и вдруг схватил Печального за крыло.
Печальный попробовал отбросить негодяя, но тот вцепился в него намертво, как клещ…
Непродажная
— Валера! Выгляни на минутку…
— Чего тебе, мальчик? — в окошке за прилавком образовалась сытая физиономия приёмщика стеклотары с выпяченной нижней губой. Губа была скользкая и лиловая, и на неё нельзя было смотреть без тайного желания вытереть мальчику слюни.
— Во, смотри, Чудотворец! Восемнадцатый век! — сказал Крамской в сильном волнении. — Будешь брать?
Валера жеманно протянул руку и взял икону.
Минуты три он вертел её, изучал края доски, на которой был написан образ. Изучив, Валера небрежно бросил икону на столик рядом и, тяжело вздохнув, вытащил из-под стола бутылку водки.
— Нет, Валера! — отрицательно закрутил головой Крамской. — Она денег стоит. Больших денег. Это же Чудотворец!
— А мне какое дело, — оскорбился Валера, но всё же добавил к бутылке пару ассигнаций. — Что, мало? Ну, не хочешь — не бери!
Крамской потянулся было к деньгам и бутылке, но тут услышал у себя за спиной сиплый голос любителя опрокинуть стаканчик.
— Молодой человек, ты что же святынями разбрасываешься? Это ж икона, а не фунт изюма!
— Ну и что? — Крамской обернулся и узнал Арнольдыча — местного интеллектуала, экс-искусствоведа — с рюкзаком стеклотары на плече. Похоже, у Арнольдыча только что миновал очередной творческий кризис — от него густо пахло запустением. — Арнольдыч, объясни?
— А то, что она непродажная!
— Как непродажная?
— Так. Нельзя продать.
— Почему нельзя продать, Арнольдыч, почему? — заволновался Крамской, вспомнив предостережение старика. — Она ценная?
— Бесценная! — сказал Арнольдыч и ухмыльнулся. — Разве ты не знаешь?
— Нет. Откуда мне… Арнольдыч, а ты можешь оценить её?
— А я и оценил: бесценная!
— Кто-нибудь может сказать, сколько она стоит?
— Никто. Я ж тебе, дураку, об этом и говорю!
В разговор Арнольдыча и Крамского напряжённо вникал приёмщик: при этом он осторожно облизывал нижнюю губу и тихонько шмыгал носом. На всякий случай Валера уже припрятал икону в тумбочку и закрыл её на ключ.
Крамской побагровел от волнения и истерически хохотнул, радуясь, что так и не взял из рук Валеры деньги и бутылку.
— Валера, ты это, отдай мне икону, — тихо сказал Крамской.
— Как это отдай? Ты же её продал! — возопил Валера, делая недовольное лицо и отступая от окошка на три шага.
— Я её продал?! — в свою очередь возмутился Крамской и побледнел. — Ты что, гад? Эта икона бесценная, слышал? Она, может, тыщу баксов стоит, а ты мне два червонца суёшь! Отдавай икону! — И Крамской всунулся по плечи в маленькое окошко.
— Отдавай икону, мужик! — поддержала Крамского очередь. — Гони бесценную! Может, она вагон водяры стоит! А ну, давай быстро!
Валера покрутил головой по сторонам, словно надеясь отыскать в тесной комнатёнке группу поддержки. Крамской уже протиснулся в окошко по пояс и воинственно сдвинул брови у переносицы: мол, не доводи, мужик!
В этот момент в комнатёнку приёмщика с улицы ввалился коренастый молодой человек в кожаной куртке. Молодой человек был бледно-зелёным от выпитого вчера.
С кривыми и короткими ногами, он был к тому же сутуловат, а одутловатое лицо его брезгливо выражало личное превосходство над толпой, тем более такой — со стеклотарой в заплечных мешках. Бегающие глазки молодого человека выдавали в нём “крутого” парня, правда, ещё не настолько, чтобы плевать на человечество из окна номера люкс отеля “Англетер”.
— Вова! — бросился к вошедшему приёмщик. — Рассуди! Вот, мальчик наезжает на меня, как бульдозер, хочет прилюдно лишить собственности. Я ведь не первоклассник! Сначала икону продал, а теперь назад забрать хочет.
— Пошли его подальше! — лениво ответил Вова, которому сейчас было не до приёмщика. — Налей стакан, Валера…
Пока Валера, суетясь, доставал для Вовы стакан, опасливо оборачиваясь на окошко, в комнату ворвался Крамской и ещё несколько человек из очереди.
— Топайте отсюда! Ножками, ножками! — замахал руками Валерик.
Однако народ, набычившись и сжав кулаки, стоял насмерть. Правда, нашлись два хмыря со странным запашком — коробейники с блошиного рынка? — которые доказывали окружающим, что Крамской икону продал, так что пусть не мутит воду.
К чести местной клиентуры следует отметить, что хмырей никто не поддержал, а один из граждан даже пожелал “навтыкать” обоим клеветникам. Клеветники тут же испарились, вопя о гуманизме и правах человека…
— Никто её тебе не продавал, Валера! — хрипел Крамской. — Я её только посмотреть дал, а ты, гад, её в стол спрятал. Я ведь денег твоих не взял!
— Ну так бери, милый! — Валерик с готовностью протянул купюры .
— Задницу ими себе подотри! — мрачно заметил Арнольдыч, выдвигаясь на первый план. — Отдавай икону, иначе я у тебя тут все пузыри в пыль покрошу!
Вову удивило поведение очкастого клиента, но его мутило и, значит, необходимо было как можно скорее подлечиться.
— Не шуми, старый, — сказал он Арнольдычу и, судорожными глотками опорожнив стакан водки, сморщился и затих. Через несколько секунд он вернулся к жизни и обратился к Валерику: — Так брал он деньги или не брал? Не брал… А говорил, что согласен?
— Ничего я не говорил! Народ подтвердить может! — взвился Крамской.
— Ладно, верни ему, Валера…
Валерик повертел головой по сторонам, пытаясь приблизительно оценить предполагаемые убытки, которые понесёт его предприятие, если бешеный Арнольдыч раскокает египетскую пирамиду бутылок. Потом, скорчив брезгливую физиономию, он открыл тумбочку.
— Вот так, — сказал Арнольдыч, успев вперёд Крамского взять икону. — Ого! Ценный список!
— Ты же сказал, бесценный? — занервничал Крамской.
— А я и подтверждаю… Алтарная икона. Да, за такую коллекционеры могут…
Крамской не дал договорить Арнольдычу: выхватил из его рук икону и сунул её за пазуху.
— Тут будет надёжней! — сказал он, нервно улыбнувшись, и пошёл к выходу.
Народ, с интересом поглядывая то на Крамского, то на Арнольдыча, потянулся следом.
— Мужик, подожди! — заплетающимся языком обратился Вова к Крамскому. — Дай посмотреть икону-то. Не боись, я только гляну!
Крамской остановился и вопросительно посмотрел на Арнольдыча, стоит ли давать? Арнольдыч пожал плечами, и Крамской нехотя вытащил икону.
— Не бойся, не убегу! — сказал Вова и по-тараканьи забегал глазками по тусклому изображению. Не увидев, однако, ничего бриллиантово-платинового, он недоумённо вернул икону Крамскому и обратился к Арнольдычу: — Ты откуда знаешь, что она бесценная?
— Он искусствовед! В Русском музее работал! — гордо ответил за Арнольдыча Крамской, пряча икону за пазуху.
— Ты, молодой человек, “Русскую” от “Смирновской” отличить можешь? Можешь, потому что стаканюгу в глотку опрокинул и не откинулся! Вот и я могу простые “дрова” от шедевра отличить! Оценка — мой хлеб, то есть — закуска! — просипел Арнольдыч, приблизив своё красное в лиловых прожилках лицо к Вове и дыша на него давно не “просыхавшим” нутром.
— А сколько шедевр стоит? — с глупой улыбкой спросил Вова. — Десять тысяч баксов? Сто тысяч? Миллион?
Финита ля комедия!
— Ах-ах, какое блаженство, какая сладость неизречённая, прямо именины сердца! — затараторил Крашеный, крепко держа Печального за крыло и с зубов-ным скрипом терпя нестерпимое пламя. Прикрыв локтем физиономию, он приближался к Печальному. — Ах, товарищ перевоспитатель, дорогой наш Макаренко, спасите поэта, возьмите его в небесную обитель — в перековку, в переделку, я тоже хочу в жизнь вечную! Молю вас, хоть каплю жалости и любви! — хрипел он, и волосы на его голове горели, словно факел, а шерсть на жилистых запястьях скручивалась в тугие узелки. — Хочу быть сладким и любимым, желаю быть вечно! — последние слова Крашеный проскрипел откуда-то из живота, поскольку вся оболочка его, охваченная синеватым пламенем, стремительно теряла свою форму, как расплавленная кукла.
— Финита ля комедия! — крикнул по-петушиному Суконный и, неожиданно выскочив из-за стола, стал выделывать руками и ногами такие кренделя, которым позавидовали бы мастера карате.
И тут все предметы в кабинете… зашевелились.
Оказалось, что и стол, и стулья, и даже сами глухие стены со стоящими вдоль них стеллажами не что иное, как… мелко дрожащие твари: злобные упыри, скользкие гады, скрипучие насекомые.
Дубовый стол вдруг со страшным скрипом встал на дыбы и развернулся к Печальному. Это оказался гигантских размеров Непримиримый с горящими глазами и полусогнутыми, доходящими до пола обезьяньими руками. Правда, Непримиримый был несколько уплощён и местами прямоуголен. Всё это время ради маскировки старательно изображавший дубовый стол, он теперь никак не мог прийти в себя — мешкал, искал прежние формы.
Стены кабинета рассыпались на кирпичики и блоки, которые, вдруг обнаружив конечности и отвратительные клыкастые морды с горящими глазами, стали надвигаться на Печального.
Гады ползучие, скользкие и стремительные, игуаны с непроницаемыми лицами судебных исполнителей, гиены, извергающие из грязных пастей зловоние, мохнатые, клювастые пауки с бритвенными лезвиями на конечностях с визгом и шипением всё ближе подступали к нему, охваченные пламенем, исходящим от гостя, как от мартеновской печи.
Вслед за упырями и драконами шли отряды латышских стрелков, затянутых в чёрную кожу, с маузерами и скальпами врагов в сумках. Они вели беспрерывную стрельбу по гостю отравленными пулями и, по-орлиному выглядывая из-под околышей кожаных картузов, без остановки матерились. Латышей поддерживали “товарищи красные китайцы” — мелкие извивающиеся твари, пытавшиеся ползком добраться до Печального и вцепиться в него зубами. В стороне от них на возвышении стояли комиссары, из волчьих глаз которых в сторону Печального исходил огонь, вероятно, огонь классовой ненависти. Комиссары пили из горлышек шампанское и, обнимая голых девиц в хромовых сапогах, позировали местным художникам, которым время от времени доставались остатки шампанского. За их угодливыми спинами на запасном пути на всякий случай пыхтел бронепоезд, наводя на Печального жерла орудий…
Печальный чувствовал, что с каждой секундой слабеет. Крашеный, уже успевший превратиться в остов сгоревшего фрегата, повис на Печальном тлеющим скелетом, сжав его крылья пястными костями и намертво заклинившими челюстями.
— Он слабеет! Сейчас он будет наш! — чревовещал Крашеный, вернее то, что от него осталось, и в его красном, как абажур, черепе гудело синее пламя газовой горелки.
Страх, холод и уныние со свистом носились в воздухе, пытаясь войти в Печального. Пули латышей облетали его, огонь комиссарских глаз пропадал где-то на подлёте. Только вертким “красным китайцам” иногда удавался прорыв. Зажав зубами кривые ножи, они карабкались по прозрачному плащу Печального, будто и в самом деле надеялись добраться до горла…
Ещё чуть-чуть, и вся эта извергающая смрад и злобу нечисть должна была хлынуть на Печального, накрыть его с головой и впиться в него ядовитыми клыками.
Увернувшись от Непримиримого, немецким “Тигром” катящегося на него, Печальный пошёл навстречу “лаве”, закрывшись плащом. Разогнав комиссаров и визжащих девиц, он плечом столкнул бронепоезд с запасного пути в пропасть.
Всё вокруг пылало.
Упыри выли и кричали что-то немыслимое, головоногие, пузырясь от жара, раскидывали щупальца, насекомые раскрывали горящие крылья, а кистепёрые носились под сводами, в полуметре от него вдруг становясь ослепительными факелами сбитых самолётов.
Более остальных неистовствовал Суконный, оказавшийся резвым старичком, гораздым на всякие военные штучки.
Именно он руководил теперь захватом высокого гостя: вводил в бой то авиацию — летучих мышей и археоптериксов, то тяжёлую технику — дубиноголовых Непримиримых, изображавших собой тяжёлые самоходные установки, стенобитные машины и бульдозеры. Несмотря на то, что значительная часть их уже представляла груду тлеющих головёшек, Суконный бросал в огонь всё новые легионы, злоба которых превышала в них собственные боль и ужас.
Исчезновение тысяч Своих ничего не стоило перед победой над хотя бы одним Чужим.
Ради этого стоило сгореть!
Лава осталась позади. Стряхнув с себя сверкающие железки — всё, что осталось от Крашеного, — Печальный рванулся ввысь.
Арнольдыч
Крамской вышел на улицу в сопровождении Арнольдыча, изрыгающего проклятия в адрес приёмщика. Злопамятный Валерик, учитывая негативную роль, которую искусствовед сыграл в верном деле с иконой, не принял у него, придравшись к мелочам, и половины бутылок, таким образом оставив Арнольдыча без сладкого — бутылки послеобеденной водки…
Арнольдыч был известной фигурой в кругах расхристанных и лиловоносых бессребреников микрорайона, славясь благородной манерой пить всё, что предлагают. В народе он почитался как вольная птица высокого полёта, внезапно переходящая на бреющий вплоть до приземления где-нибудь на окраине в придорожной канаве.
Однажды счастливая и трезвая жизнь его в книгохранилище, где он, подобно бумажному червю, годами перерабатывал и усваивал тысячи страниц заумных текстов, ушла в песок, и искусствовед передислоцировался в пивбар “Петрополь”.
Как человек африканского темперамента, он любил закатиться дней на двадцать в какую-нибудь высокоинтеллектуальную, то есть премного пьющую, компанию и вместе с ней лечь на дно новой эпохи, чтобы потом неожиданно всплыть на углу Первой линии и Среднего проспекта, где умеренно разбавляли пиво и потому можно было отдохнуть от высокого полёта и глубины.
Лысый шишковатый череп экс-историка искусств, обрамлённый снизу куцей бородой и бликующий посередине солидными учительскими очками, из-за которых собеседника пронизывал взгляд то умных, то нагловато-насмешливых глаз, выдавал в нём человека сократовского ума. К тому же Арнольдыч был порядочный пьяница и отчаянный драчун. За это простой народ любил его, как родного…
— Арнольдыч, выручай! — начал, дрожа от нетерпения, Крамской. — Оцени, сколько она может стоить! Мне очень нужно!
— У тебя есть деньги? — мрачно спросил Крамского Арнольдыч.
— На! — сказал Крамской и протянул Арнольдычу две бумажки.
— О! Щедро, голубчик, весьма щедро!
— Ну, сколько она может стоить? — взмолился Крамской.
— Кто она?
— Брось трепаться! Икона!
— А, икона… А я думал совесть. Не знаю… Дорого. Она ведь наверняка — народное достояние.
— Ну, скажи, сколько: тысяча, две, десять?
— А кто её знает. Может, тысяча, а может, миллион…
— Долларов?
— Ну, если хочешь…
— Значит, её хотя бы за половину купят!
— Нет, не купят …
— Почему? Почему не купят, Арнольдыч?
— Потому что тебя гораздо дешевле пристрелить!
— Как пристрелить? — Крамской даже вспотел.
— В затылок! Ну, не пыхти, не пыхти. Если хочешь, подожди денёк: я скажу, сколько она стоит, только… Только лучше б ты её церкви вернул. Дай-ка ещё раз посмотреть… Похоже, краденая. Верни! Глядишь, святые отцы отмолят тебя от сковородок адовых. Другого такого шанса у тебя, алкаш мой дорогой, не будет.
— Слушай, Арнольдыч, а может, ты мне и покупателя подыщешь? Если дело выгорит — с меня ящик! Два ящика!
— А ты, брат, глобально мыслишь! Ящиками! Нет, меня за два ящика не купишь! Сказал подожди, значит, подожди. Завтра, завтра позвоню тебе… Всё, иди, дорогой.
Вторая попытка
Печальный вновь стоял за спиной Крамского.
Что ему удалось узнать?
Ничего, кроме того, что план уничтожения несчастного алкаша был реальностью и что его осуществление шло уже, вероятно, полным ходом. А Печальный до сих пор не имел представления о дьявольском “стечении обстоятельств”.
Понимая, что без помощи ему не обойтись, он уже был НАВЕРХУ. Чтобы побороться за душу Крамского, нужны были большие силы.
Но ТАМ Крамским больше не занимались.
Печальному было пора НАВЕРХ, за новым назначением, но за тридцать с лишним лет он буквально сросся с Крамским… И потом, что-то внушало ему надежду на счастливый исход дела. Заглядывая в порядком захламлённую душу подзащитного, он видел, что тёмное беспамятство — это лишь сон, правда, почти летаргический.
Он решил бороться до конца.
Нет, хватать Крамского за шиворот у входа в пивной зал, отводить его руку с червонцем от окошка винного отдела или подставлять крыло над открытым канализационным люком он не собирался. Он лишь хотел дать Крамскому возможность ещё раз самому сделать выбор. Может быть, он будет в пользу Света…
Полный решимости, минуя мрачные “круги”, Печальный нисходил в низшие сферы, словно по кольцевой дороге гигантского карьера.
На этот раз в руке у него был меч огненный.
— Кто к нам пришёл! Ваше преподобие, какими судьбами! Дайте я вас расцелую!
Навстречу Печальному, раскинув руки для дружеского объятия, летел… Крашеный, исполняя танец живота. За плечами у него болталась электрогитара. Мест-ный поэт был в женском купальнике, украшенном павлиньими перьями с блёстками. Правда, и на этот раз его ляжки были обтянуты чем-то красным.
Внезапно негодяй остановился и попятился, вытащив из кармана нож с выкидным лезвием. Печальный шёл на него, подымая над головой меч.
— Ой-ой-ой-ой, кормилец! — заголосил Крашеный, стремительно отскакивая к стене и боязливо скосив глаза на меч. — Не губите невольника чести! Родненький, добренький небожитель, в прошлый раз я немного перегнул палочку, так сказать, перешутил. Согласен, глупо получилось. Но такой уж я весёлый, страсть как люблю остроумные розыгрыши! Что, скажете, было не весело? Да вы, дружище, просто юмора не понимаете. Ишь, штуковину какую притащили. Б-р-р!!! Стращать будете? Ну-ну, пугайте поэта, давите невольника чести… Ах, что вы знаете обо мне! Поэт — это страдалец. Жестокий мир играет на струнах его души. Мне ведь наша последняя встреча боком вышла: сами знаете, погорел-с! Дотла-с! Одни головёшки только и остались…
О, я так страдал всё это время! Даже поэму сочинил. Хотите фрагментик? “В топке справедливости!” называется.
“Я к солнцу возлететь хотел, — противно загнусавил Крашеный, без остановки игриво подмигивая гостю и продолжая отвратительное вращение живота и таза, — но лишним в небе оказался. Увы-увы, мне не дано к вершинам горним прикасаться! Сгорел поэт в пучине света, в печи за правду погорел…” А? Каково? Слушайте дальше, дальше — класс: “…но в огненном аду зато родился он для правды жизни…” Он — это я. Надеюсь, вы не против правды жизни? Не против? Тогда посмотрите, что со мной стало после вашего вмешательства.
Крашеный схватил себя за макушку и дважды провернул череп по часовой стрелке. Скрипнув, голова отделилась от туловища.
— Нет, вы смотрите, смотрите! — продолжала голова, снятая с плеч. — Ничего своего не осталось! Череп — из стекла: бесхозным плафоном пришлось воспользоваться. С резьбой намучился, пока ставил на место. Потом опять же — причёска, макияж, губы бантиком, кольцо в ухо! А как вам мои блёстки и перья? Нравится? В Рио на карнавале приоделся. Вы бывали в Бразилии? Нет? А я люблю ослеплять! А тут чем ослеплять ? Вы только на руки посмотрите! Это, по-вашему, руки? Не руки, а срам один! Из кукольного театра реквизит захватили, думали, там мастера искусств работают, увлечённые делом кудесники! А там, пардон, алкаши! Нет, это руки поэта! Никакой нервной дрожи. Тьфу, даже сам себе противен! Но я молодцом, держусь пока. Разрешите вас обнять?
Печальный поднял над головой меч и грозно двинулся на Крашеного.
— Только не губи, родимый! — заголосил Крашеный, бросаясь на пол и крутясь там ошпаренной крысой. — Что вам бедный поэт сделал? Вы опять насчёт шуточек наших? Голуба, у нас тут такие правила шутейные. Сами знаете, со своим уставом в чужой монастырь… Всё, молчу, молчу! Чего изволите?
Печальный стоял над Крашеным, который прикидывался то спящим земноводным с нежным розовым животом в чёрную крапину, то ползущим насекомым с оторванными задними лапами, но всё равно не мог пронять гостя.
— Понимаю, — тяжело вздохнул поэт уже безо всякой надежды ввести гостя в заблуждение и принимая свой натуральный вид (голову он довольно ловко привинтил на место), — вам нужен планчик. Вас эта мёртвая бумажка волнует больше, чем живой поэт! — проныл Крашеный. — Неужели всё ещё интересуетесь подзащитным? Ох, неугомонный вы мой! Небось, всё здесь разнесёте, если не получите план. Знаю-знаю , и поэта не пожалеете… А ведь я вам помогу. Ей-ей, помогу! Не думайте, что я способен только на остроумные шалости, я ещё способен и на большие дела. Ради вас, ваше златокудрие, могу даже подвиг совершить!
Крашеный встал на ноги. Угодливо согнувшись, он теперь двигался по-рачьи — задницей вперёд, раскидывая ногами в женских туфлях на гвоздиках всякую ползучую нечисть.
— Что мы остановились? Не желаем идти к нашему суконному другу? Но планчик-то у него. Он ведь там, а мы здесь! Ой-ой! — вновь заголосил Крашеный, закрывая плафон замшевыми руками. — Только не разбейте! О, моё хрустальное здоровье! Да спрячьте вы наконец эту штуковину! — огрызнулся он. — Я ведь не кусаюсь, милый! — Тут Крашеный лукаво подмигнул гостю и скосил глаза себе на грудь, матовыми шарами выглядывающую из блескучего бразильского бюстгалтера. — Ну, хорошо, хорошо: “если Магомет не идёт к горе…” Или как там у вас? Ой, простите, это не у вас, конечно… В общем, сейчас соорудим канцелярийку прямо здесь. Как? Притянем всё необходимое и достаточное для бюрократа и его суконного дела. Знали б вы, как он мне надоел! Всё плачет, плачет, за руки хватает! Скорей бы уж уходил в перегной…
Ах, я так рвусь к высокому! У меня здесь столько почитателей! Художники, поэты, писатели! А как они все хвалят меня! Иной раз от сладости просто таю. Есть, между прочим, нобелевские лауреаты. Они, правда, больше других скрипят. Но кому же хочется в котле вариться, если можно за мной знаки препинания расставлять и поправлять рифму?! Я добрый: по очереди их за уши из котла вытягиваю — стишки им читаю. Вы не поверите — плачут от восторга!
Мочи слепого — хромой не убежит!
Крамской шёл, не чуя под собой ног.
Сердце трепыхалось в груди беззаботной птичкой, а душа пела: “Бесценная, бесценная, сто тысяч, миллион!” Небо грозило разразиться над ним золотым дождём…
Неожиданно кто-то тронул его за плечо. Крамской, не останавливаясь, обернулся.
Что-то тёмное мелькнуло перед его носом, и тут же в глазах лопнула сорокавольтовая лампочка, а во рту стало кисло. Асфальт качнулся и быстро поплыл ему навстречу.
Какие-то охрипшие глотки за спиной у Крамского радостно завопили:
— Мочи слепого — хромой не убежит!
Если бы Крамской не сделал шаг вперёд, то непременно бы упал. В этот момент слева снова возникла тень. На этот раз Крамской не стал ждать встречи с неопознанным летающим объектом и присел.
Кулак просвистел над его головой.
Крамской почувствовал запах алкоголя и выбросил вперёд руки, отталкивая противника. Он сделал это вовремя: противник уже намеревался воткнуть носок ботинка ему в пах.
Оглушённый Крамской смотрел перед собой широко раскрытыми глазами: он находился в проходном дворе, рядом с ним на асфальте барахтался Вова, пытаясь стать на ноги.
Тут только до Крамского дошло, что на него совершено нападение.
Почему?
Как почему?! Да ведь у Крамского за пазухой икона — та самая, бесценная!
“Сто тысяч, миллион!”
Вова уже стоял на четвереньках, испуганно косясь на Крамского из-за плеча.
Крамской хотел спросить его: “Ты что, парень, делаешь?”, однако искать правду было бессмысленно. Он подождал, когда налитый злостью Вовик начнёт разгибаться, и вдруг воткнул свой хрящеватый кулак ему в челюсть. Так и не разогнувшись, Вовик рухнул на асфальт…
В тот же миг хриплые глотки, обладатели которых всё это время прятались где-то за спиной у Крамского, заголосили по-бабьи:
— Ой-ой-ой! Милиция! Родненькие, человека убивают!
— Убивают и грабят!
Крамской резко обернулся и увидел двух скрывшихся в подъезде… коробейничков: те же солдатские обмотки и суконный сюртук.
Только через минуту поверженный медленно вернул из зенита зрачки своих закатившихся глаз и зашевелился, мучительно вспоминая, почему спит не на диване, а на канализационном люке. В глубине проходного двора он увидел спину. Когда спина исчезла за углом, Вовик понял, кому она принадлежит: он вспомнил, что пытался отнять у одного марамоя икону, однако тот совершенно неожиданно завалил его, как бычка.
“Ну, алкаш! Я тебя урою, что бы мне это ни стоило! Ты уже покойник!” — отважно размышлял Вовик, держась за челюсть и ища точку опоры.
Наконец он принял вертикальное положение и бросился в погоню, с трудом удерживая равновесие и ныряя то на ствол старого клёна, то на столб электрического освещения — примерно так, как это исполняют отдельные граждане в день солидарности трудящихся.
На улице Вовика мучительно, как после двух стаканов ларёчной водки, стошнило. Жизнь была ему отвратительней, чем уголовный кодекс, и в голове шумело чёрное море ненависти.
Прячась за углы домов и водосточные трубы, он не отставал от Крамского более чем на пятьдесят метров. Только когда тот, опасливо озираясь, зашёл в парадную и остановился у одной из квартир на третьем этаже, Вова снял наблюдение и на цыпочках вышел из парадной.
На улице Вова нашёл телефонную будку и набрал номер.
— Здорово, это Крюков. Есть дело, Антиквар… Что? Икона. Да, говорят, бесценная. Нет, не дрянь, думаю, украденная из музея. Почему? Один местный тут приценивался. Кто? Не то Адольфыч, не то Арнольдыч… Икона сейчас у одного марамоя. Да, синий нос… Зовут Крамской. Что? Нет. Не отдаст… В общем, его голыми руками не взять. Что? Да… Не по телефону. Завтра зайдёшь? Нет! Завтра икона уйдёт. Надо сегодня! Иначе потеряем чемодан зелени!
“А с чего это я решил, — думал Крюков, выходя из будки, — что с этим Крамским в одиночку не справлюсь? Зачем мне с Антикваром делиться?”
Хмель после незабвенного удара Крамского благополучно выветрился из его головы. Крюков был настроен весьма решительно. Следовало, правда, заскочить домой и взять… что потяжелей.
“А если у него там жена и дети? Ничего! Припугну, будут молчать. А алкаша урою!.. Не до смерти, конечно, — слишком много свидетелей, — но поучить надо! А его родственникам наплету что-нибудь насчёт долга. Так что икону заберу в счёт оплаты!” — подбадривал себя Крюков.
Кстати, его ещё не укатали?
Перед Печальным и извивающимся Крашеным возникла овальная приёмная Особого совещания. Теперь здесь никого не было.
— Я всех приказал убрать, чтобы не мешали. Они такие скучные: любят всякую плесень дыроколами воспитывать. О времена, о нравы! — вздохнул Крашеный и отворил дверь в канцелярию.
Суконный скрипел гусиным пером.
Перед ним лежала стопка донесений и бухгалтерские счёты. Начальник канцелярии утомительно перебирал пергаменты, то и дело щёлкая костяшками.
— Вы думаете, ваш Крамской хочет спастись? — спросил вполголоса Крашеный и попытался приобнять гостя за талию, однако тут же отдёрнул руку, как от раскалённого железа. — Что-то не припомню, чтобы он хоть раз пожалел о своей — хи-хи! — скотской жизни. Привет начальству! — весело крикнул Крашеный Суконному, дуя на обожжённые пальцы.
— Привет мастерам искусств, — проскрипел в ответ Суконный. — Как новая поэма?
— Кое-что есть. Вот, например, на злобу дня. — Крашеный скосил глаз на Печального и, криво ухмыльнувшись, начал гнусаво и монотонно декламировать:
Рядовой небожитель, мастер взять да помочь,
ходит ангел-хранитель по пятам день и ночь.
За рябым работягой, за тугим мясником,
как пустая бумага из парткома в профком.
Тихий, чуткий и бледный, каждой кошке знаком,
весь октябрь ходит бедный по дождю босиком,
без горячего чая, как ударник труда,
головою качая… И горит от стыда.
Пишет дикую повесть про Фому-дурака,
променявшего совесть на свинячьи бока,
на бесстыжую рожу и копилку, хоть режь…
Он по Образу тоже. Но Подобие где ж?
Шлёт Создатель погодку, а клиент всё одно:
лишь бы дуть свою водку и лежать, как бревно.
Что ему бодрость духа с острой правдой в горсти.
Не паси это брюхо! Эту плоть не спасти.
Что, бездомнее шавки, без присмотра врача,
здесь шататься без шапки, два крыла волоча?
Ты — любовь нам да ласку, а тебе — нагоняй…
Улетай в свою сказку. Дурака не валяй!
Вот мой плащ и галоши. Вот — билет на Луну…
Улетай, мой хороший, ты ему ни к чему.— Превосходно, гениально! А как метко! — заскрипел Суконный и, повернувшись к Печальному, небрежно бросил: — Лишнего плаща у меня нет, а галоши дать могу. Возьмёте?
Печальный молчал.
— Правда, — вновь загундосил Крашеный, — это пока не мои стишки. Позаимствовал у одного писаки с Васильевского острова. Взял, так сказать, слепок для проработки: буду строфы оттачивать! — Крашеный мечтательно закатил глаза.
— Гений! — воскликнул в восхищении Суконный и облизал губы.
— Ну, пока всё. О птичках потом, — деловито заговорил Крашеный, — тут дела посерьёзней! Надо спасать человека. Вот, адвокат желает смягчить участь своему подзащитному. Надо бы изменить вышку на пожизненное…
— Что значит “надо бы”? — встал с места возмущённый Суконный, стряхивая с плеч перхоть.
— Вот, товарищ просит, — развёл руками Крашеный и кивнул в сторону Печального. — Я и сам понимаю, что не положено, а он пристал с этим Крамским, как банный лист к заднице. — Тут Крашеный игриво подмигнул гостю и повернулся к Суконному. — Кстати, его ещё не укатали?
— Только-только начали. — Суконный строго посмотрел на гостя. — Процесс пошёл. Приходите завтра, когда ваш мазурик будет уже здесь с проломленной головой или с петлёй на шее. Сможете с ним попрощаться. А пока… Кстати, вы извинились перед нашим поэтом за ваше безобразное поведение в прошлый раз? Он ведь тогда дотла сгорел, как пук соломы! — по-учительски строго обратился Суконный к Печальному, немного картавя. — Что за манеры? Где вы научились палить приличных граждан? — Лицо Суконного было неподдельно величественно.
Печальный откинул назад свой плащ и, подняв над головой огненный меч, пошёл на приступ начальника канцелярии.
Однако плешивый негодяй ловко выскочил из-за стола и бросился к стене. Шмыгнув носом, он хищно обернулся, показал язык… и превратился в настенный плакат с грудастой красноротой певичкой, эротично выдыхающей ноту “до”. При этом певичка без остановки подмигивала с плаката, совсем как японка советскому школьнику с календаря-закладки.
Не обращая внимания на такой поворот событий, Печальный обрушил свой меч на красноротую, но за миг до этого та успела соскочить со стены. Правда, вместо женских ног у певички были огненно-рыжие тараканьи лапы. В Суконном от страха спутались мысли, и он напрочь забыл, кого сейчас изображает.
Начальник канцелярии скакал на тараканьих ногах по кабинету, тряся грудями изрядно потасканной дивы. Но куда он мог деться?!
— Не губи, кормилец! — вопили оба негодяя, причём один продолжал тараканьи бега, а второй метался по кабинету в виде беленькой овечки.
— Уж и пошутить нельзя! Скажите, пожалуйста, какие мы серьёзные! — картавила, заползая под шкаф, красноротая баба с тараканьими ногами. — Фу ты, ну ты!
Одним стремительным движением Печальный рассёк шкаф, и тот обратился в пепел. Под шкафом не оказалось никого, кроме шустрого оливкового таракана, который тут же помчался от гостя вдоль стены, петляя как заяц. Видимо, за несколько мгновений, проведённых под шкафом, начальник канцелярии взял себя в руки и благоразумно принял облик наименее уязвимого для гостя объекта.
— Караул, граждане! — тоненько пищал таракан. — Убивают! Уж и пошутить нельзя!
Печальный понимал, что продолжать общение с мытарями в подобном роде бесперспективное занятие. Это лишь тешило их.
Он прекратил преследование Суконного, который неуловимым образом проступал своим чиновничьим мундиром сквозь лакированный торс таракана, не забыв на мгновение отметиться в образе красноротой таракано-бабы. Даже в этих торопливых превращениях им не мог не соблюдаться образцовый канцелярский порядок.
Наконец проявившись всей своей суконной сущностью, начальник канцелярии принялся маневрировать по кабинету в железной тележке, устрашающе размахивая утюгами. Теперь у него не было ног.
Забыл он о них или просто желал поехидничать?
Крашеный был не то испуган, не то делал вид, что испуган. Он вообще не мог не дурачиться перед гостем, даже когда живьём сгорал, как полковник Пеньковский в советской топке.
Вид Печального был грозен. Широко ступая, он направился к столу, на котором лежали папирусы, и повторил огненное действо; стол с документами тут же превратился… в разбегающееся пламя. Ползучие твари, решившие разыграть роль стола, с воем бежали во все стороны, по пути сгорая, как бенгальские свечи.
— А-а! — закричали, заревели, завыли Крашеный и Суконный, ползая в нескольких шагах от Печального. — Лучших губишь! Довольно огня! Мы больше не будем! Мы дадим тебе документы. Можешь подавиться своим алкоголиком!
Не обращая внимания на злобные выкрики и вой, Печальный продолжал огненную работу. Только когда Суконный вдруг вырос перед ним на задних лапках в виде жирной собачонки с облезлой спиной, держащей в зубах листы бумаги, Печальный остановился.
Это был план и ещё какой-то длинный список.
Печальный сделал шаг навстречу Суконному.
Суконный завыл от страха и вжался в пол, поджав хвост и уши. Крашеный при этом нагло подмигивал Печальному из-за спины начальника канцелярии, давая понять, что он — на его стороне.
— Не погуби, отец р-родной! — подвывал Крашеный картавя.
— Ой-ой-ой, только списочек верните! Плод многолетних трудов! Ваше благородие, не губите старого служаку! — причитал Суконный.
Печальный читал послужной список Крамского, иногда бросая взгляд на план операции.
— Вы всё равно не сможете помешать нам осуществить его! — скрипел Суконный. — Все участвующие в нём персонажи — народец пропащий. Работают на нас по собственной воле: только шепни им — и готово. Наш золотой фонд, нелегалы в тылу противника. А какие чудовищные экземпляры попадаются?! Ни совести, ни чести!
Суконного прервал Крашеный:
— Но возвратимся к списочку драгоценному — к грешкам вашего подзащитного, — говорил он, прикрывая начальника канцелярии спиной. — Поймите нас правильно! Наша прямая обязанность там, НАВЕРХУ, когда придёт время, огласить весь список. Ваше право, конечно, кричать: “Какая чудовищная ложь! Вы не имеете права!” Однако решать судьбу Крамского будем не мы с вами!
— На то у нас всех один Судия имеется! — шмыгнул своей каплей Суконный. — Всевышний, так сказать! А в отношении планчика… — продолжал он, — взгляните, конечно, если хотите! Только потом, после несчастного — хи-хи! — случая, верните… Он ведь уже завизирован нашим нижним начальством. Так что обратного хода всё равно не будет…
— Несчастному случаю быть! — взвизгнул Крашеный.
— Даёшь “стечение обстоятельств” со смертельным исходом! — поддержал его Суконный. — Обеспечим человечество гробами! — добавил он и… гавкнул.
Она же бесценная!
Крамской в состоянии предстартовой лихорадки метался по кухне, роняя табуретки.
— Ну что, продал икону? — со страхом в голосе спросила Люба.
— Дура! Кому я её продам? Она же бесценная! Таких денег ни у кого из местной публики не найдётся! Вся надежда на Арнольдыча. Обещал выяснить, сколько она стоит! Может, и покупателя найдёт! — торжествовал Крамской. — Хватит трястись-то! Успокойся, не обижу: куплю тебе шубу из нутрии и стиральную машину с центрифугой — заживёшь!
— Не надо её продавать! Отнеси ты её тому священнику! — взмолилась Люба.
— Молчать! — весело рявкнул Крамской и вдруг извлёк из-за буфета бутылку с сизоватой жидкостью. — На меня уже было нападение! А это верный признак, что икона — бесценная! — Вырвав зубами пробку из бутыли, он опрокинул жидкость в стакан. С издёвкой посмотрев в сторону Любы, Крамской в несколько судорожных глотков опорожнил “стаканюгу”. После этого, зажмурившись, нащупал на плите чайник и сделал два жадных глотка из носика. — О-о! — наконец выдохнул он. — До костей продирает. Всё, пойду газету почитаю…
Последние слова Крамской произнёс уже заплетающимся языком…
Минут десять Люба плакала, стоя над диваном, на котором тяжело сопел её пьяный муж. Ей хотелось наложить на себя руки: броситься с моста, лечь под трамвай или повеситься. Если б не дети, она бы уже давно сделала это.
“Но почему я должна лезть в петлю, а не он?! — думала Люба, стоя у гладильной доски и бессильно водя раскалённым утюгом — последним приобретением мужа — по постельному белью. — Нет, когда-нибудь я не выдержу и задушу его, или…” — тут она перевела взгляд на утюг, и глаза её сузились. Ей вдруг показалось ЭТО предельно простым делом.
— Действительно, почему бы и нет? — спросила она вслух и перевела взгляд на мужа, тяжело сопящего на диване.
Ей ясно представилось, как она берёт утюг двумя руками, подходит к изголовью мужа и…
Во всём этом было что-то противоестественное, противное её натуре, но неведомая тёмная сила увлекала её за собой — туда, откуда доносилось пьяное бормотание и шёл тяжёлый дух спиртного. Машинально, словно немытую тарелку, Люба взяла в руки раскалённый утюг; губы её побелели, а в глазах заметались холодные искорки. Она была уверена, что через несколько секунд обязательно совершит ЭТО, совершит против воли, и при этом сознавая весь ужас совершаемого. Её словно толкали на убийство: взяв под руки, подводили, уже почти бессильную, к жертве.
“Убей его!” — приказывал мозг, и душа, трепеща, сжималась от ужаса предстоящего.
Сжималась, но ослушаться не могла.
“Ты должна это сделать, чтобы положить конец своим мучениям. Никто даже не заметит его исчезновения, ведь он — алкоголик. Зато ты сама и дети освободитесь от этой пытки. Тебе ничегошеньки не будет, ты ведь защищаешь себя! Себя и детей! Убей его, он погубил твою жизнь! Он украл счастье у твоих детей! Убей!!!”
“А что если суд меня не оправдает?!” — тонким сквознячком пронеслось у неё в голове. И тут же вкрадчивый шёпот успокоил её: “Что ты, голубушка! Оправдает, непременно оправдает! За такого красавца тебе медаль дадут и два мешка картошки выпишут!..”
Люба была уже в шаге от мужа…
Она медленно подняла над головой утюг, метя Крамскому в затылок и боясь промахнуться.
Странно: утюг был лёгкий, как пушинка.
— Дети! — шептала она. — Мои дети! Я не отдам их тебе, изверг!
Люба зажмурилась, и утюг начал роковое движение в сторону Крамского…
Ключик и утюг
Крашеный и Суконный, повиливая хвостами, стояли рядом с Печальным. Теперь это были два мраморных дога с подрезанными ушами и ошейниками. На одном из догов болтался сюртук, осыпанный перхотью: Суконный забыл его сбросить, а может, всё ещё продолжал ломать комедию.
Из серных паров, смешанных с клубами едкого дыма, выплыл город, в частности улица и дом, в котором жил Крамской.
По направлению к дому шёл человек в чёрных очках. Человек матерился сквозь зубы, то и дело сплёвывая себе под ноги — так он набирался решимости.
Человек шёл к Крамскому.
Под мышкой он держал разводной ключ…
А в это время в собственной квартире на диване лежал мертвецки пьяный Крамской. Рядом находилась его жена. Именно она должна была открыть дверь человеку с ключом под мышкой… Можно было не сомневаться — ключ предназначался Крамскому, а возможно, и его Любе!
— Делайте, что хотите, уважаемый, — заскрипел начальник канцелярии, — но этот ключик из сюжета уже не изъять. Он должен обязательно сработать. А в данных уморительных обстоятельствах он непременно сработает по голове! Так что, возможно, сейчас у нас с вами всё и закончится! — И Суконный скромно улыбнулся, совсем как пожарник, вынесший из огня девятнадцать старух на глазах изумлённой общественности.
— Да-да, вы как официальный оппонент можете изменить всё, кроме крае-угольной роли разводного ключа! — извиняющимся тоном промурлыкал Крашеный и послал Печальному воздушный поцелуй.
Человек в очках приближался к дому Крамского. Через несколько минут он войдёт и…
— Представьте себе: ваш подзащитный довёл этого гражданина до истерики! Вот мы и посоветовали ему — шепнули в ушко! — поквитаться. Может, хотите узнать, почему ключик, а не, скажем, ножик? Хотите? А ключиком — веселее! Вы же нас, шутников, знаете!
Печальный не слушал негодяев. Он смотрел на Любу: она держала в руке утюг и как-то очень уж страшно глядела на пьяного мужа.
Неужели решилась?
Крашеный и Суконный, без сомнения подстроившие эту ситуацию, беззвучно хохотали и во все глаза глядели на Печального. Они желали увидеть его смятение.
— Ну, как мы лихо Крамского в оборот взяли? Устроили ему “коробочку”! Он сейчас заявится сюда в поросячьем виде! А ведь в аду кайфа нет — одно похмелье! — давился от смеха Крашеный.
Люба в нерешительности всё ещё стояла над мужем… А гражданин в чёрных очках уже входил во двор дома.
И тут Печальный увидел на стене фотографию в рамке за стеклом. Это было семейное фото. На ней улыбающийся Крамской держал на коленях своих детей.
Вот что могло спасти Крамского в эти секунды. Но жена даже не взглянула на стену, на которой “висел” улыбающийся муж с детьми на коленях. Сейчас, сейчас…
Форточка!
Во дворе дети бросают в огонь всякое старьё. А вот и кусок черепицы бросили. Сейчас рванёт! Надо прогнать детей от костра. Но как? А пусть скамеечные старухи глаза разуют! Ага, увидели! Теперь пора бы им душераздирающими криками помянуть милицию. Так, кричат! А теперь — взрыв!
Люба летела вслед за утюгом в направлении головы мужа, летела, как лёгкое оперенье смертоносной стрелы, летела, не сопротивляясь убийственным мыслям и подчиняясь судьбе.
Она уже не могла не убить мужа!
Внезапно за окном раздался взрыв. Порыв ветра ворвался в комнату, хлопнув форточкой и сорвав со стены фотографию в застеклённой раме. Стекло разбилось.
Вжикнув утюгом, как саблей, в сантиметре от головы Крамского, Люба обернулась. На лице у неё бисером выступил пот. Ничего не понимающим взглядом она уставилась в пол. Там среди осколков стекла… сидел в кресле её муж — тот самый изверг, которого она сейчас едва не убила. Только он был чёрно-белый и, видимо, трезвый. На коленях он держал её детей, которых она теперь спасала. От него же и спасала. Дети обнимали Крамского за шею и счастливо смеялись. Крамской весело смотрел на Любу…
— Дети? — тупо произнесла злоумышленница, и глаза её прояснились. — Да что же это я?! — воскликнула она и, как ядовитого гада, отбросила от себя утюг.
“Как хорошо, что я не убила!” — подумала она, и слёзы хлынули из её глаз.
Печальный понимал, что утюг — это лишь отвлекающий манёвр мытарей, что всё дело в разводном ключе, который нёс под мышкой человек в чёрных очках! Ключ пах машинным маслом, и из сюжета его было уже не изъять. Он непременно должен сработать…
Но почему именно этот ключ?
И тут Печальный увидел, ГДЕ МОЖНО ВЗЯТЬ ЕЩЁ ОДИН КЛЮЧ.
Но как его взять, тем более в оставшиеся минуты?
Мытари, потирая ладони от возбуждения, гнали гражданина в очках вперёд, как бесправную скаковую лошадь. Предвкушая скорую развязку, они уже не обращали внимания на “оппонента”, потеряв его из вида…
Огромный мужик, живший под квартирой Крамских, как раз собирался позавтракать. Перед ним на столе лежала открытая банка с кильками в томатном соусе. Кильками уже полтора года как несъедобными. Оставалось лишь гадать, сколько отравленных временем килек проглотит этот человечище и сколько на них придётся сизой водки, кстати, также отравленной гадами в норковых шапках в одном из подвалов Апраксина двора.
И здесь у мытарей был свой интерес: они готовили этому утробистому квартиросъёмщику реанимацию. На квартире, правда, разыгрывался лишь первый акт пьесы “Ах, люди, не ешьте дешёвую кильку и не пейте ларёчную водку!”
Основные события должны были развернуться уже в больнице. Там по причине отсутствия питательного раствора, а возможно, и в результате врачебной путаницы — когда вас вместо соседа впопыхах кладут на стол и, невзирая на ваше изумление, быстренько вскрывают, как консервную банку, чтобы что-нибудь отрезать — утробистый должен был “дать дуба”. Умереть, так и не испросив прощения у жены и детей, брошенных им на произвол судьбы ради осуществления демократических прав и свобод человека в виде двух бутылок горькой в день!
Нет-нет, нужно было оставить ему шанс.
Но как?
Вот сейчас он проглотит столько отравы, что машина с красной полосой едва успеет довезти бледно-зелёное человечище до реанимации.
Что делать? Как спасти обоих? Ведь времени уже не осталось…
И тут Печальный увидел… слабое звено в цепи случайностей! Проржавевшее насквозь — только ткни пальцем — и готово!
Переместившись в радиаторы водяного отопления квартиры Крамских, он сосредоточенно обследовал ржавчину и солевые отложения. То, что он задумал, было гениально просто: где, в какой питерской квартире, система отопления — не слабое звено?
Ваш грабитель?
Внезапно за стенкой грохнуло.
Вскрикнув, Люба бросилась из комнаты.
В кухне прорвало трубу. Вода, пенясь, хлестала на пол. В панике Люба бросилась к недобитому Крамскому, но не смогла его разбудить: муж хрюкал и вяло отмахивался от неё. Пару минут женщина мужественно, но тщетно пыталась победить освобождённую стихию.
Кто-то позвонил в дверь.
С мокрой тряпкой в руках женщина бросилась открывать.
За дверью стоял подрагивающий от негодования сосед с нижней площадки — небритый гориллообразный гигант в тельнике и семейных трусах.
Гигант был в ярости, вода хлынула на него с потолка как раз в тот момент, когда он открыл кильку в томатном соусе и собрался опрокинуть сто пятьдесят. Теперь его заливало, и он готов был разорвать этих Крамских в мелкие клочки. Однако, увидев плачущую навзрыд женщину, гориллообразный смягчился и, обильно дыша в лицо Любе луком, поинтересовался, по какому случаю потоп.
Хозяйка сбивчиво несла околесицу, а хозяин — как всегда! — был недвижим; его стоптанные тапочки уже отправились в трансквартирное плавание. Трёхпалубно и пятизначно матерясь, сосед помчался к себе в квартиру за разводным ключом.
Через считанные секунды он с ключом влетел в квартиру Крамского и бросился к трубе, рыча от ярости и подсчитывая в уме ущерб (пожалуй, только килька и пострадает!).
Пока он орудовал железом, женщина ползала на коленках по квартире, собирая воду в тазы. Из-под шкафа внезапно выплыли два огромных таракана и стали угрожающе шевелить Любе усами. Отчаянно гребя, они спасались, застигнутые потопом врасплох. Люба яростно хватила обоих пловцов мокрой тряпкой, но рыжие, увернувшись от тряпки, как миноносцы от торпеды, с утроенной энергией заработали лапками.
Любе вдруг почудилось, что эти мерзкие насекомые пищат что-то вполне человеческое, правда, нецензурное.
Раздался звонок в дверь.
— Сейчас все нижние соседи сюда сбегутся. Чем за ущерб платить будешь, хозяйка? — с весёлой злостью спросил утробистый Любу и, щёлкнув замком, с силой распахнул дверь…
Что-то тяжёлое и твёрдое обрушилось на молодецкую грудь гиганта, едва не сломав ему ключицу. Гигант машинально отмахнулся разводным ключом. Тоненько просвистев по дуге, ключ глухо впечатался в теменную кость стоящего на пороге человека в чёрных очках, который тут же рухнул на пол.
— У, псих! — взвыл утробистый, прижимая к ушибленному месту ладонь. — Чуть не убил! Во люди: чуть протекло с потолка — и уже убить готовы! Из какой квартиры этот гад? Я что-то его не припомню. Может, ваш родственник? — спросил он Любу, разглядывая лежащего. — Ключом саданул, гадюка! Видал, ещё чёрные очки надел!
— Я его не знаю, — прошептала Люба, вглядываясь в мёртвые черты человека в чёрных очках. — Может, это — грабитель?
Гигант снял с лежащего чёрные очки и кивнул женщине:
— Его уже до нас оприходовали, — сказал он, глядя на посиневшее подглазье “гадюки”. — Ну что, ваш или не ваш?
— Не наш.
— Значит, грабитель.
— А он живой?
— А куда он денется: я его легонько тюкнул! Так, погладил, как родного, — испуганно сказал гигант, ощупывая лицо лежащего. — Пусть полежит у вас в прихожей, пока я воду перекрою. Потом отнесу его в скверик на скамейку. Только вы ничего не видели, понятно?
— А я и так ничего не видела, — сказала Люба, сдувая со лба спутанные пряди и благодарно улыбаясь испуганному гиганту.
— Смотри-ка, ключ у него совсем как мой. Хозяйка, вам разводной ключ не нужен?
Крашеный и Суконный злобно смотрели на Печального. Первым взял себя в руки поэт.
— Что ж, утёрли вы нам нос этим соседом с килькой. Где ваша капля, мой бедный друг? — Крашеный насмешливо посмотрел на нахмуренного Суконного. — Да ещё как ловко утёрли! Ведь оба мазурика ушли: и морячок этот, и ваш хроник. Кто бы мог подумать?! С перевыполненьицем вас! А мы-то хороши, совсем упустили вас, шалуна, из виду. Как вам удалось устроить этот прорыв? Ах, баловник, ах, умница! Мы ведь и сами прорыв этот готовили, правда, рассчитывали воспользоваться им значительно позже — в качестве страховочного варианта. Думали, сядет ваш герой опохмелиться, а тут мы ему кипяточком на ноги! Озвереет он, родимый, да и саданёт Любку свою так, что дух из неё вон. А там, глядишь, следствие, суд, зона романтическая с ёлками зелёными да авторитетами смурными. Поучат Крамского, поучат да и заточку сунут ему под рёбра, как неперспективному для общего дела. Но теперь ничего не поделаешь, ружьё выстрелило, правда, не в том акте. А и то хорошо: пусть лучше Любка сама саданёт его чем-нибудь тяжёленьким! Это ничего, что она теперь удержалась. Утюжок-то многоразовый! Хи-хи! — умилялся Крашеный, и глаза его горели красными углями. — У нас с вами ещё всё впереди. Пойдём дальше, посмотрим, кто кого.
Кто вам дал наколку?
Арнольдыч в замешательстве поставил помойное ведро на асфальт и нахмурился.
Перед ним, одетым в простреленный старостью спортивный костюм, из которого вываливалось академическое брюшко, возникли двое: пластмассово улыбающийся солидняк в дорогом костюме (чёрный низ, белый верх) и стройная женщина, щеголявшая огромным платком с узорами “а-ля рюс”, контрастирующими с правильным овалом породистого лица городской штучки.
Оба американисто улыбались — без остановки скалились на Арнольдыча.
“Явно не местного розлива!” — отметил про себя Арнольдыч.
— Вы знаменитый Арнольдыч?
— Нет, другой.
— Как другой? — продолжая улыбаться, удивлённо вскинула брови женщина. — Разве здесь другие Арнольдычи водятся?
— Ладно, господа, чем обязан?
— Вот этот мистер хотел бы получить у вас консультацию.
— А я вам не консультация… Ладно. По какому вопросу?
— По древнерусскому. По искусству. Вы ведь искусствовед?
— Я — пьяница.
— Ну, это делу не мешает, тем более что… — Тут женщина хитро улыбнулась и скосила глаза на свою сумочку, из которой выглядывала запечатанная головка пузатой бутылки.
— Кто вам дал наколку?
— Что-что? — опять театрально подняла брови женщина.
— Кто вас ко мне направил? — недовольно пробурчал Арнольдыч, не отводя, однако, пристального взгляда от головки.
— Люди, господин искусствовед. Местные жители, аборигены .
— Ну, что вам надо? Какая нужна консультация? — не очень-то любезно пробубнил Арнольдыч: у него раскалывалась голова от вчерашнего, а в животе варилась кислая лава.
Эти двое ему не нравилась. Какие-то манекены, люди из папье-маше… И всё же у них была бутылка, столь необходимая ему, чтобы благополучно дожить до вечера, когда за ним заедут и увезут на продолжение праздника, который всегда с тобой, если, конечно, монета в кармане.
— Я — Галина, переводчик, а это наш гость, мистер Браун. Его интересуют иконы. Вы понимаете? — перешла она на полушёпот, приблизив своё холёное лицо к Арнольдычу.
Искусствовед инстинктивно отодвинулся, боясь, что женщина, попав в атмосферу его дыхания, упадёт в обморок.
— Ладно, ладно. Пойдёмте со мной.
В квартире у Арнольдыча, приятно удивившей гостей древними фолиантами, редкими статуэтками и резной мебелью, держащейся на честном слове и трёх ногах, гости занялись разглядыванием икон, развешенных по стенам комнаты, и альбомов по искусству.
Минут десять они вежливо рисовали на лицах интерес к просматриваемому материалу и тихонько тянули коньяк, который деловито разливал хозяин (себе побольше, а гостям покультурней!).
— Вы, собственно говоря, зачем пришли? Только не крутите. Я старый волк, так что можете не стесняться.
— Я вижу, — начала Галина, — у вас, господин волк, совсем не так много икон да и они не совсем того… качества, а господин Браун хотел бы…
— А что бы он хотел? Рублёвскую Троицу?
— Да… — протяжно начала Галина, думая о чём-то своём, — икону, но редкую, настоящую, можно византийскую… Мистеру Брауну стало известно, что у одного из ваших друзей имеется икона какого-то “Чудотворца”. Николая?
— У одного из друзей? Интересно! Кто это вам сказал? — Арнольдыч даже привстал от удивления. — Уже донесли… Как только заведётся в отечестве что-нибудь ценное, так акулы капитализма тут как тут. Как вы узнали, господа? Ведь только вчера… — Арнольдыч посмотрел на иностранца и смолк.
— Это не важно. Мистер Браун — коллекционер, занимается иконами, и у него здесь много друзей, которые…
— Ладно-ладно, это я так, к слову. Мне ведь наплевать, откуда вам это известно. Только зачем вы ко мне-то пришли? Идите прямо к владельцу, с ним и говорите… Правда, я не знаю, где он живёт.
— Да нет же, мистер Браун хотел узнать ваше мнение об этой иконе.
— А зачем ему моё мнение? — насторожился Арнольдыч. — Мистер Браун, как вы говорите, — тут он саркастически хмыкнул, — коллекционер. А раз так — сам разберётся.
— Но ведь вы видели её. Ему не хотелось бы идти к владельцу иконы впустую. Ведь этот самый владелец, кажется, — деклассированный элемент? Или что-то в этом роде? Вдруг “Чудотворец” окажется лишь дешёвым списком? Может, она совсем и не ценная… А, господин консультант?
— А кто вам сказал, что она ценная? Обыкновенная икона, ничего особенного, не лучше вот этих.
— Сколько же она может стоить? — осторожно спросила Галина. Глаза её засверкали.
— Кто ж её знает… Ведь это икона, а не автомобиль. Так сказать, предмет иррациональный, почти мистический. Возможно, она даже чудотворная. А чудо, знаете ли, деньгами не измеряется, — ухмыльнулся Арнольдыч.
Он только что выжал последние капли из бутылки, и потому дальнейший разговор с гостями уже не имел ни практической пользы, ни смысла. Мистер Браун вопросительно посмотрел на свою переводчицу и улыбнулся.
— Можете не беспокоиться, иконка самая обыкновенная. Ну или почти обыкновенная. Кстати, хочу позвонить хозяину иконы, передать мои соображения по этому поводу. Ну-с, чем ещё могу? — Академично похрустывая суставами, Арнольдыч встал из своего продавленного кресла.
Поглядывая на гостей, хозяин двинулся к входной двери, намереваясь побыстрей выпроводить их и завалиться на диван до подхода основных сил с полными сумками разнокалиберных бутылок. У Арнольдыча вдруг разболелась голова и все части тела отяжелели так, словно к ним привязали складские гири.
Но гости не собирались уходить.
Они молчали и, как-то странно улыбаясь, смотрели на хозяина. Арнольдыч остановился в замешательстве и недовольно спросил:
— У вас ещё что-нибудь ко мне?
— Да, что-нибудь, — ответил иностранец и, не отрывая своего взгляда от хозяина, двинулся к нему навстречу, запустив руку во внутренний карман пиджака.
Козыри в игре
Итак, мытари знали о Крамском почти всё, и всё же Печальный знал о нём больше. Он знал такое, чего мытари, в силу испорченности собственных натур злобой и непомерной гордыней, знать не желали.
Он знал главное: КРАМСКОЙ ДАВНО СЧИТАЛ СЕБЯ ХУЖЕ ОСТАЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ, и как раз именно это покаянное чувство до сих пор держало приговорённого на поверхности жизни.
Какие же у хвостатых были козыри?
Главным, конечно, было спиртное: водка, водочка, водяра… портвейн. Будучи почти законченным алкоголистом, Крамской не мог устоять против него, как против землетрясения! То есть в конечном итоге он всегда падал, и хорошо ещё, если под лестницу в собственном доме.
Именно спиртное в разнообразных сосудах было заложено в узловые точки плана мытарей, дочерна исписанного загадочными, глумливыми фразами, назаборными изображениями и подзаборным юмором.
Во-первых, в плане фигурировали по крайней мере две бутылки.
Одна из них напоминала бутылку водки — на этикетке было криво написано это волшебное слово. Под ним красовались две физиономии — Крашеного и Суконного — с высунутыми по-собачьи языками.
Эта бутылка красовалась… в булочной. По крайней мере, на крыше избушки на курьих ножках в левом верхнем углу плана было нацарапано “БУЛАЧНАЯ” (именно через “А”).
В булочной жила красноротая баба Яга, которая, вместо пирожков и пряничков, угощала братца Иванушку — конечно же Крамского! — водочкой для общей анестезии перед отправкой на лопате в печь…
Эта бутылка сопровождала Крамского до самого конца, правда как-то неотчётливо. Возможно, мытари таким образом путали карты и пытались увести Печального по ложному следу .
Недаром же с этикетки смотрели глумливые морды Крашеного и Суконного!
“А что если изъять её из плана? — подумал Печальный. — Тогда возникнет дыра, вакуум, который непременно должен чем-нибудь заполниться”.
Изъятие бутылки, конечно, не изменило бы сущности подзащитного, но позволило бы организовать нечто непредсказуемое, непросчитываемое наперёд… Но как её изъять без воли на то “подсудимого”? Ведь он, пожалуй, ни за что от неё не откажется, если только у него на неё хватит наличности.
Даже в булочной не откажется!
Вторую бутылку — пузатую, зелёного стекла — держала в руке женщина, верней, нечто извилистое, напоминавшее танцовщицу из Мулен-Руж коротышки Тулуз-Лотрека. В одном месте эта бутылка вмещала зелёного змия, мирно свернувшегося на дне, но во втором — в ней пылал оранжевый дракон с блудливыми глазами.
К бутылке шла пунктирная линия со стрелками, которыми изображаются передвижения войск на карте командира. Пунктир тянулся к двери, из-за которой выглядывал чей-то нос и носок ботинка.
Крамской на плане изображался в виде оловянного солдатика, которого вели из пункта А, от бутылки водки, в пункт Б — к гробу с приоткрытой крышкой, из-под которой выглядывали белые тапки сорок четвёртого размера, в тоске поджидая клиента.
Несколько раз на пути солдатика вырастали то лотрековская танцовщица в оранжевых чулках, то крыса с профилем гадкого старика.
Солдатик носил с собой главный объект — нечто, помеченное косым крестом, и к этому кресту тянулись танцовщица и крыса. Нос также норовил выскочить из-за двери и умыкнуть его!
На всём пути Крамского преследовала маленькая злая собачка, хватавшая его за ноги.
От фигур исходили многочисленные стрелки и линии, замысловато переплетающиеся и непременно выныривающие у гроба. Если линия со стрелкой всё же утыкалась в криво нарисованный забор, то на заборе непременно было нацарапано “Кто прочёл — тот осёл!” или “Яблоков — жопа!” И это были ещё самые невинные надписи.
Под каждым изображением, помимо безобразных рож Крашеного и Суконного, фигурировавших здесь словно медали на этикетках дорогих вин, имелись цифры. Возможно, они означали время. Причём всякий раз, как солдат выпускал из рук объект, помеченный косым крестом, над ним тут же сгущались свинцовые тучи и все кирпичи, до поры лежащие на крышах, падали ему на голову.
Танцовщица кружилась с солдатом в вихре вальса, и за ними подглядывал из-за двери Нос. Затем она брала у солдата “объект”, дав ему взамен что-то вроде медицинского рецепта: на бумажке было написано: “Три раза в день по четыре раза. И так — до смерти!” Внизу стоял треугольный штамп с тремя известными всему советскому народу буквами.
После этого солдатик прикладывался к зелёной бутылке с драконом внутри, а танцовщица включала секундомер. Вдруг выросшая десятикратно собака хватала солдата в зубы и залезала в нору полакомиться свежатинкой. В самый последний момент в собачьей норе появлялась танцовщица и, вырвав солдатика из клыкастой пасти, сажала собаку на цепь, а самого солдата с драконом в животе выбрасывала на помойку. Солдат напоминал теперь водочную бутылку с отбитым горлышком…
Дальше в плане была сплошная неразбериха. Нос и танцовщица кидали друг в друга ножи, а толстая крыса с золотой монетой во рту подкрадывалась к объекту.
Прах времени заносил осколки бутылочного стекла — всё, что осталось от главного героя. Вокруг пестрели праздничные надписи: “Не всё коту масленица!”, “Политику живота одобряем!”
Печальный понимал, что план сработан специально для него канцелярией Суконного: чего только стоили эти “герои”, изображённые с характерными для заборов и стен туалетов гипертрофированными реалиями! Человечки на плане изображались весьма двусмысленно и словно предназначались для того, чтобы Печальный, взглянув на них, осквернился.
И всё же теперь в руках у него были две версии возможного развития событий, две цепочки. Первая была связана с семейными обстоятельствами. Но один раз утюг и ключ уже не сработали.
Во второй собака перекусывала солдата, а танцовщица выбрасывала его на помойку. При этом несчастный мог и досрочно умереть, проглотив оранжевого дракона.
Нужна была третья цепочка…
И создать её Печальный должен был сам.
Петер
Солнце уныло полоскалось в пыльных лужах.
Серый, как предрассветная дымка, Крамской вышел на Средний проспект и, рассекая волны выхлопных газов, взял курс на пивной бар “Петрополь”.
Ему уже было известно, что коварный Вова пытался завладеть его иконой прямо в квартире. Если бы не сосед с нижнего этажа, с которым Крамской допил заветную бутылочку в знак благодарности за отражение нападения и возмещения ущерба от протечки, то он лишился бы не только иконы, но, возможно, и жизни.
Мрачно выслушав плачущую Любу, он приказал ей никому не открывать дверь и вообще не лезть в это дело. Потом пересчитал пакеты с макаронами и придвинул поближе к входной двери комод. Напоследок он принёс из кладовки топор и, сурово посмотрев на жену, поставил его под вешалку.
Вчера он весь день томился — ждал звонка от Арнольдыча. Но Арнольдыч не позвонил. Сегодня с утра Крамской названивал экс-искусствоведу. Но никто не брал трубку.
“Надрался уже и отлёживается в тине, как налим! А может, ушёл куда по моему делу? Всё же два ящика — не шутка, их ещё отработать надо! Эх, Арнольдыч-Арнольдыч, да объявись же ты скорей! Ох, чую, не успею разбогатеть, не успею сбыть иконку. Уроют меня бандиты, как пить дать, мозги вышибут!” — мечтательно глядя в потолок, размышлял Крамской…
Днём он решился идти искать экс-искусствоведа по злачным местам прилегающих к дому окрестностей.
Он обходил “точки” Васильевского острова, однако Арнольдыч как в воду канул.
“Ушёл на дно, гад! — сокрушался Крамской. — Он же дал слово. И потом, я ему два ящика обещал!”
Крамской пошёл уже на второй круг, всё ещё надеясь перехватить синеносого жизнелюба, когда тот захочет освежиться парой-тройкой кружек пива.
— Эдик, у вас тут Арнольдыча не было? — с надеждой спросил Крамской важного господина шестьдесят шестого размера в халате санитара, расползшемся под напором девятимесячного живота. Пахнущий вчерашней кислятиной малый с отвисшей нижней губой трудился у никелированного крана, брезгливо разливая пену по кружкам.
— Кто такой? — с отвращением отрыгнул вислогубый.
— Искусствовед… умный такой. Помнишь, с синим носом? Говорит ещё красиво про баб из эпохи Возрождения.
— А, тот алкаш… Вон там сидит один. Тоже по искусству специалист. Может, знает чего, — сказал Эдик и презрительно кивнул в сторону курильщика в широком берете Ван Эйка.
— Можно? — Крамской указал на стул напротив курильщика. Тот равнодушно пожал плечами. — Вы случайно не знаете, где Арнольдыч? — Крамской сел за стол и впился взглядом в рассеянно смотрящего перед собой человека.
— С кем имею? — нехотя произнёс курильщик, запустив в Крамского сизое колечко.
— Кого? — глупо спросил Крамской.
— Ладно, кто будете, сударь?
— Крамской. Ну…
— Крамской? — встрепенулся курильщик. — А-а, знаю, знаю. Так это, значит, у вас та икона, о которой говорит округа? Арнольдыч мне рассказывал.
— Что он вам рассказывал? — Крамской даже вскочил, но тут же придвинул свой стул ближе к столу и сел.
— Что вы скачете? — засмеялся курильщик, бросив недокуренную сигарету в пепельницу. — Пейте пиво, угощайтесь.
— Что он вам сказал? — Крамской ладонями обхватил кружку и теперь пожирал собеседника глазами.
— Петер, — сказал курильщик и протянул через стол тонкую изящную руку с аккуратными ногтями. — Художник, поэт, фотограф. В общем, философ и теоретик мироздания, — усмехнулся Петер.
— Крамской, — сдерживая себя, Крамской пожал руку Петера, — бывший человек. Теперь практик… Ну, где Арнольдыч? — нетерпеливо спросил он, желая положить конец затянувшейся церемонии знакомства.
— Как где? В полёте к эмпиреям! — ухмыльнулся Петер. — Я так высоко, как он, уже не могу, печень отказывает, а у него ещё хороший ливер. Ну, не волнуйтесь, он сейчас где-то в окрестностях, оттягивается.
— Где именно?
— Не могу знать. Меня он с собой не взял, да и не мог взять. Он ведь… с женщиной уехал, тайно. Интересная такая, холёная дама.
— С женщиной? — идиотски округлил глаза Крамской, не в силах представить Арнольдыча с женщиной, да ещё с дамой. — Врёшь!
Петер нахмурился, глаза его засверкали, но лишь на мгновенье: он тут же взял себя в руки.
— Шерше ля фам… Кстати, о вашей иконе. Арнольдыч попросил меня… в общем, поручил мне это дело, сказал, что вы сюда придёте. Вы с ним договаривались?
— Нет, я должен был позвонить…
— Ничего не понимаю. Хотя на Арнольдыча это похоже. Правда, у меня совсем нет времени заниматься вашей иконой, так что… — Тут Петер бросил быстрый взгляд на Крамского, умоляюще смотревшего на него. — Ладно, наплевать, так и быть… — закончил он.
— Так икона-то ценная? — осторожно спросил Крамской огорчённого Петера.
— Не знаю, надо посмотреть. Наш общий друг говорил мне, что это может быть даже…
— Что???
— Ничего. Пойдёмте посмотрим, только поживее.
— Да-да, я тут близко. Только попросим жирного, чтобы наши кружки со стола не убирал…
Урою!
Они почти летели. Петер, нахмурясь, молчал. Думал о своём.
Перед самым домом, впереди них резко затормозил автомобиль — красная “девятка”. Из “девятки” вывалился Вова. Он был в чёрных очках, из-под которых глянцевато отливала упругая синева…
Бережно уложенного утробистым морячком на скамейку в сквере Вову разбудила лохматая собака, налаяв ему в ухо всяких мерзостей.
Ничего не соображая, он вскочил со скамейки и помчался в неизвестном направлении. Направление вывело его в Парголово к деревянным двухэтажным домам. Ввалившись в один из гнилых подъездов и находясь в состоянии аффекта, Вовик стал справлять малую нужду на глазах у хозяйки, несущей со двора высушенное бельё. Хозяйка ничего не сказала синелицему, но через минуту вышел хозяин и, не дожидаясь, когда Вовик закончит, черенком лопаты вышиб его на улицу — физиономией в жидковатую грязцу.
Здесь жертва аффекта пролежала до сумерек, когда его наконец разбудили двое и, взяв под руки, повели.
— Куда вы меня? — крутил головой ничего не понимающий Крюков.
— Ох, бедный ты, бедный! — канючил один из них — плешивый, сморщенный старик. — Да не крутись ты, гнида! Умаялись мы сегодня! Пока кирпичи по крышам расставишь да электропроводку расковыряешь, семь потов сойдёт. Зато какой салют вечером будет. А пожарные, дураки, шестую бутылку открывают. Ничего, сегодня ночью они, мазурики, у нас попляшут!
— Кто? — округлил глаза Вова.
— Мазурики! — подмигнул Вове плешак.
— Зачем? — пробормотал Крюков, и его стошнило прямо себе на брюки.
— Для смеха… — подмигнула Крюкову раскрашенная баба. — Во как тебя укатали-то, родимый. Ну теперь держись, самое интересное начинается. Пойдём с нами, — сказала она хрипловатым мужским голосом. — Поучим тебя маленько!
Крюков ошалело посмотрел на бабу: на груди из-под рубашки у неё выбивалась густая шерсть, а глаза горели, как кремлёвские звёзды.
У Крюкова подкосились ноги, он слабо прохрипел:
— Делайте со мной, что хотите, только не убивайте!
После этого повалился на землю и забылся, мелко подрагивая конечностями, как легавая после охоты…
Но это было вчера, а сегодня Вова, на губах которого играла диковатая улыбочка, был полон решимости прикончить Крамского, ставшего причиной его головной боли в прямом и переносном смысле.
Он бежал по направлению к Крамскому, сжимая в кулаке монтировку. Крамской поднял руки, инстинктивно защищая голову.
— Ну всё, фантик! — завопил Вова, оттолкнув по пути хрупкого Петера. — Урою!
Не добежав пару шагов до Крамского, он размахнулся монтировкой и, торжествующе сверкнув глазами… упал. В тот же момент Петер — именно он уронил громилу — навалился на Крюкова и захрипел Крамскому, из последних сил сдерживая бешеного Вовика:
— Что стоишь, идиот, помоги же мне скрутить этого психа!
Началась потасовка. Монтировка то и дело рассекала воздух в непосредственной близости от головы Крамского, но ему каким-то образом всякий раз удавалось увернуться. Вдвоём с Петером они всё же скрутили яростно рычащего Вову и связали ему руки за спиной брючным ремнём.
С окрестных дворов стекались свидетели уличной драки. Ради такого “святого” дела граждане, рискуя упустить сюжетную нить, побросали любимые сериалы.
— Вот молодцы! Теперь бы ещё дать ему ломиком по голове, а потом зарыть в сквере! — одобрил поведение Крамского и Петера один из общественников со слуховым аппаратом.
Народ одобрительно закивал.
— Уж очень их развелось. Надо бы сократить поголовье, — не унимался общественник.
— А у меня и лопатка найдётся! — сообщил плешивый бродяга в обмотках, без остановки скалящий зубы жёлтого металла. Он тут же извлёк из широких штанин сапёрную лопатку и принялся отчаянно ковырять ею землю, хихикая и подмигивая окружающим.
Внезапно стоящий сбоку от скрученного “шизика” Петер сильно ударил его кулаком в челюсть. Крюков повалился на спину и обмяк. Уже в который раз за последние сутки он терял сознание. Это могло для него плохо кончиться.
Петер схватил Крамского за рукав, и они юркнули в проходной двор…
В квартире у Крамского герои ещё долго не могли унять дрожь в коленях, то и дело выглядывая в окно и прислушиваясь к шагам на лестнице.
— Кто это? — отрывисто спросил бледный от волнения Петер.
— Так. Бандит… Зовут Вова. Хочет у меня икону отобрать. Один раз я его стукнул, потом сосед постарался, когда он ко мне в квартиру ворвался…
— Так он знает, где ты живёшь? — перешёл на ты Петер.
— Выходит, знает, — побледнел Крамской.
— Ну, брат, тебе здесь оставаться опасно. Да и мне тоже. Наверняка этот Вова не один… Ладно, где икона? Давай её сюда скорей! И зачем я только с тобой связался?!
Крамской стал лихорадочно развёртывать свёрток, а Петер прильнул к окну.
— Я же говорю, всё дело в иконе. Всё из-за неё…
— Ну, давай её! — Петер нетерпеливо вырвал икону из рук Крамского и впился взглядом в изображение. — Включи свет! — воскликнул он. — Больше света! Больше! А-а, — махнул он рукой, — пёс с тобой! Дай-ка я её сфотографирую!
Он тут же извлёк из кармана своей просторной куртки фотоаппарат и сделал несколько снимков.
— Это зачем? — насторожился Крамской.
— Зачем, зачем! — передразнил Крамского Петер. — Чтобы не таскать икону с собой, дурья башка, когда начнёшь искать покупателя, понял?
— А можно узнать, сколько она стоит?
— Не знаю, может, дорого, а может… дрянь. Арнольдыч ничего определённого на этот счёт не сказал. Но думаю, вещь ценная. Ты её не украл?
— Нет, что ты! — Крамской опустил глаза.
— Ну-ну… — Петер задумчиво поглядел на Крамского. — В общем, надо проконсультироваться со знающими людьми. Кстати, знаешь, что мы сделаем, чтобы хоть как-то закрепить за тобой права на неё? Я тебя вместе с ней сфотографирую, чтобы в случае чего знали, кому она принадлежит. Идёт?
— О! Вот это дельно! — обрадовался Крамской. — Тогда я её, если что, и отсудить смогу.
— Отсудить, — пробурчал Петер, щёлкая фотоаппаратом. — Так тебе и дадут отсудить. Хлопнут по башке и спустят в канализацию… Всё. Завтра забегу. А ты пока из дома не выходи. Дай мне свой телефон. Когда соберусь к тебе, позвоню, чтобы встретил, а то как бы меня этот придурок…
— Да-да, конечно! — горячо заговорил Крамской, пряча икону. — Я буду сидеть дома.
— По крайней мере сегодня сиди. А завтра… Завтра утром появится Арнольдыч, если, конечно, не попал в штопор. Он всё же специалист — не чета мне. Если надумаешь идти в город, возьми с собой что-нибудь… потяжелей. Понял? И зачем я только с тобой, идиотом, связался?! Кажется, внизу нет никого. Пойдём, проводишь меня.
Печальный остаётся
Печальный понимал, что опоздал. План ликвидации Крамского летел по какой-то скрытой от него траектории. Единственное, что он мог ещё сделать, так это остаться здесь, в преисподней, наблюдая за осуществлением “трагического стечения обстоятельств” и на ходу ища слабые звенья “цепи”.
Крашеный и Суконный приплясывали, как игроки на ипподроме, поставившие на тёмную лошадку и вдруг выигравшие. Они посылали друг дружке воздушные поцелуи, обнимались, оглаживая и пошлёпывая друг друга ниже спины. Правда, дружки могли тут же и поцапаться: Крашеный с шипением вцеплялся когтистыми пальцами Суконному в физиономию и с яростным остервенением драл её, а Суконный, визжа по-кошачьи, щипал Крашеного за грудь. При этом оба норовили впиться друг другу в глотку жёлтыми клыками, вдруг выросшими до размеров, свойственных саблезубым тиграм…
— Если уж вы отважились остаться в наших палестинах — хи-хи! — то хочу сразу предупредить: теперь ваша собственная судьба в руках Крамского, — прошипел Крашеный.
— Да, всё зависит от вашего подзащитного, — заскрипел Суконный. — В соответствии с подписанной противоборствующими сторонами конвенцией о правах на человеческие души, мы имеем право задержать вас на веки вечные, если душа Крамского достанется нам.
— Нет-нет, не на веки вечные, а всего лишь до Суда… — Крашеный потирал от возбуждения ладони, весь потрескивая искорками электрических разрядов. — Местные шутники, конечно, не в силах применить к вам весь комплекс профилактических мероприятий: скажем, оторвать вам крылышки, а потом бросить в котёл на общих основаниях, — захлёбываясь от восторга, говорил Крашеный. — Ведь вы — сущность неуничтожимая! Но и света вы больше не увидите, если, конечно, ваш Крамской не прыгнет выше головы. Однако боюсь, ему не выйти из нашего лабиринта обстоятельств, поскольку обстоятельства-то у нас сплошь алкогольные. Так что готовьтесь. Скоро вы будете наш. Я, конечно, не сравниваю ваше златовласие со своей козлиностью, но всё же мы будем с вами по одну сторону…
Трактор какой-то!
Вытянувшись в струнку и каждую секунду ожидая кирпич себе на голову, Крамской шёл вдоль Среднего проспекта. Он то и дело озирался по сторонам, готовый до последней капли крови отражать нападение неприятеля. В кармане у него лежал… амбарный замок. Нет, Арнольдыч и сегодня не объявился.
Крамской так увлёкся изучением ближайших подходов к своему мелко дрожащему телу, что едва не сбил с ног женщину, тащившую под мышкой золочёную раму с холстом, прикрытым куском газеты. Стриженая блондинка в чёрных очках, одетая во всё белое, вскрикнула и отшатнулась.
— Вы как трактор какой-то! — воскликнула она, ставя раму на тротуар.
На длинной загорелой шее блондинки был повязан фиолетовый шарф с малиновыми искрами. На голове у неё была шляпа с полями, бросавшими тень на верхнюю половину лица женщины, уже вошедшей в свой лучший, но, увы, предзакатный возраст. (Этакий персик, лежащий в вазе вторую неделю.)
Женщина улыбалась. Её грустные чёрные глаза щедро сияли. Крамской остановился в растерянности.
— Что вы на меня смотрите? Помогите, если можете: а то у меня сейчас руки оторвутся.
Крамской нерешительно взял тяжёлую раму.
— Спасибо, — сказала она улыбнувшись. Глаза её по-кошачьи сузились, на переносице образовались маленькие морщинки, словно это “спасибо” было насмешкой. Более всего Крамского поразили её зубы — белые, как на рекламе зубной пасты.
“Наверняка вставные! — вдруг подумал он. — Хотя…”
— Вы меня так рассматриваете… — улыбнулась незнакомка, уверенная в том, что не может не нравиться.
— Это я так… — смутился Крамской, опуская глаза. — Куда нести?
— Ко мне в мастерскую. Это здесь рядом. Правда, вам придётся нести это чудо на чердак. Седьмой этаж. Не беспокойтесь, я отблагодарю вас.
— Я и не беспокоюсь. Седьмой так седьмой. Кстати, что я несу?
— Маленьких голландцев… Драка в пивной, ну или что-то в этом роде.
— Ого! — удивлённо воскликнул Крамской и добавил для солидности: — Подлинник?
— А что тут удивительного? Это ж не Рембрандт и не Веласкес. Маленькие голландцы на то и маленькие, чтобы их иметь в подлиннике. А вы как думаете? Кстати, меня зовут Полина, а как вас?
— Крамской.
— Вот как! Тот самый Крамской?! Художник? — засмеялась Полина, устроив Крамскому целый звездопад из-под своих длинных ресниц.
— Алкоголик, — мрачно ухмыльнулся он. — Тот самый алкаш.
— Вы шутите, Крамской.
Последнее слово Полина сказала тихо нараспев, словно прислушиваясь к нему.
В мастерской
Помещение, куда грациозная, как пантера, Полина ввела Крамского, обалдевшего от аромата духов и неуловимого запаха горячего женского тела, вмещало в себя весь тот набор сил, средств и орудий зрелого профессионала, который ещё полон творческих замыслов, но которому, увы, уже никогда не стать мастером: в общем, всё было очень миленько, но дух не захватывало.
Сразу при входе в мастерскую — в начале длинного коридора — высился платяной зеркальный шкаф конца прошлого века, исполненный в виде триумфальной арки. Далее — вплоть до двери в комнату — следовали холсты, рамы и подрамники.
В центре просторной комнаты с двумя зарешеченными окнами по-хозяйски раскинул сухие крепкие ноги мольберт с ещё пахнущим краской натюрмортом — кондовые пионы в стеклянном кувшине, лимон со срезанной змейкой кожицей, словно отлитая из молибдена муха. Рядом с мольбертом на полу лежала палитра с глянцевыми червяками краски, валялись кисти, бутылочки с растворителем, тряпки. Напротив окон стоял большой стол, заваленный листами ватмана и картона с изображённой на них мешаниной из фасадов петербургских зданий, диковинных земноводных и человеческих торсов, выполненных с такой анатомической точностью, словно их автор после завершения творческой карьеры собирался подрабатывать в морге патологоанатомом.
В дальнем углу по соседству с холодильником и журнальным столиком расположились два кожаных кресла и диван. За креслами стопкой стояли холсты, сигнализируя зрителю то зеленью сада, то кусочком гранитной набережной, а то и розовой мякотью какой-нибудь среднерусской купальщицы. На подоконнике за шторами пылилось блескучее воинство бутылок. По полу были разбросаны книги по искусству, на одной из которых пылилась пара бокалов.
Крамской невольно облизнул сухие губы.
Безусловно, в мастерской царил беспорядок. Но какой! Крамской тихо благоговел: кажется, этот беспорядок называется художественным?
Побелённые стены мастерской были впритык увешаны видами города Питера, выполненными в тёплой землистой гамме. По соседству с ними безжизненно никли букеты полевых цветов, со старушечьей тоской смотрящие в розовые дали; кривились пожившие до мха деревенские избы с почерневшим штакетником, краснорожими бабами, лошадьми и разбитыми дорогами. А один из этюдов даже натурально пылил вослед бредущему стаду коров и корявому мужику с прутом.
Это мастеровитое разноцветие, вероятно, имело непосредственное отношение к творчеству хозяйки мастерской. Однако на стенах попадались и другие авторы: немцы, голландцы, фламандцы из антикварного магазина, напирающие то на раскидистую флору и шляпы с перьями, то на скользкую рыбу на серебре, по-учительски смотрящую на вас из-за упитанных уток, фазанов и стреляных зайцев с красными глазами. Ниже этих деликатесов размещались нехитрые акварельки, среди которых попадались даже иконы.
— Маленькие голландцы! А вот — фламандцы! — сказала Полина и показала на две небольшие картины на стене.
На одной из них Крамского более всего потрясли анонимные человеческие задницы, которые, как спелые корнеплоды, торчали из бойниц второго этажа дома и вершили свои дела прямо в небольшой ров. Но самым поразительным было то, что мимо задниц как ни в чём не бывало проходили средневековые горожане, одетые как артисты балета, с корзинами или налегке.
Полина подошла в стене, где оставался прямоугольник голой стены.
— Несите её сюда. Я думаю, здесь ей самое место.
Картина математически точно вписалась в прямоугольник. У Крамского даже создалось впечатление, что Полина подбирала её в антикварном магазине не по художественным достоинствам, а по размеру.
— Как здесь и было! — сказал Крамской восхищённо. — Даже верёвочку не пришлось подгонять. В самый раз. Чудеса!
— Не чудеса, а глазомер, товарищ Крамской, — скороговоркой произнесла хозяйка и подвела гостя к креслу. — Можете падать! — Полина улыбнулась и мягко толкнула его в грудь.
Едва не задохнувшись исходящим от хозяйки ароматом и успев про себя отметить, какая у Полины красивая и ухоженная рука, Крамской сел.
Надо сказать несколько слов и о той картине, которую он принёс в мастерскую. На холсте разместилась уютная пивная или что-то вроде — с основательными, грубыми столами, уставленными большими бутылями, кувшинами и тарелками с ветчиной, рыбой и дичью. Рядом на скамьях восседали тучные мужики и ещё более тучные бабы в чепцах, медленно наливаясь из медных кубков и кружек чем — то не очень благородным.
Лица жителей средневековья не были отмечены работой ума. Зато они были по-молодецки красны и покойны, а осанки отдыхающих — величавы и даже царственны.
Упитанность героев картины и ассортимент закусок, выставленных перед ними, давали зрителю ясно понять, что труженики далёкого прошлого жили совсем не так плохо, как это принято считать в наше прогрессивное время. Не так безнадёжно, чтобы без конца клясть свою жизнь, изо всех сил стремясь к прогрессу и социальной справедливости. Их и там, в полудиком феодальном обществе, недурно кормили! На фоне этой хмельной умиротворённости и поголовной сытости последующее историческое движение умов в сторону разрушительных революционных тенденций выглядело весьма неубедительно.
Кроме того, смелая кисть неизвестного художника утверждала, что и в его отсталые, с точки зрения революционности, времена имелось место для активного отдыха.
В центре пивной смертным боем дрались двое распоясанных толстяков в деревянных башмаках. В руках у одного из мужиков была бутылка тёмного стекла, в руках у второго — нож. Один из них непременно должен был прикончить другого и продолжить отдых. Однако художник обрывал этот конфликт в высшей его точке, так и не дав состояться смертоубийству. Этим художественным актом он словно говорил своё решительное “нет” мятежному духу революции с её перманентной радостью разрушения…
Крамской наконец отвлёкся от созерцания бытовой сценки хлебосольного учреждения позднего средневековья.
— Что-то не очень вы похожи на художницу, — выпалил он, озираясь по сторонам из глубокого кожаного кресла.
— Это почему? — удивилась Полина.
— Не знаю… Вот хотя бы ваши руки. Ведь на них нет краски. Ни пятнышка!
— Ах! — улыбнулась Полина. — По-вашему, я — маленькая девочка, которая не умеет мыть руки?
С застывшей на лице улыбкой хозяйка уставилась на гостя. Крамской подумал, что ему лучше молчать.
Кто-то позвонил в дверь. Полина очнулась, пожала плечами и нахмурилась: “Хм, незваный гость!”
Улыбнувшись, она быстро пошла в коридор, крикнув оттуда Крамскому, что сейчас вернётся.
Она отсутствовала минут пять, всё это время возбуждённо переговариваясь с “незваным гостем”. Они там, кажется, даже схватились: до Крамского донеслись пыхтение и возня… Ему показалось, что хозяйка не хотела пропускать гостя в мастерскую. Крамской встал, подошёл к двери и услышал обрывок фразы: “Будет, как договорились, я же не дура…”
Потом раздался смех.
Мурашки пробежали по спине Крамского; он вернулся в кресло и зажал потные ладони между коленей.
— Это заказчик, — сообщила вернувшаяся Полина, губы которой были бледны и лицо пошло пятнами. В руках она держала бутылку коньяку. — Хотите коньяк?
— Э-э, ну-у… хм.. — замычал Крамской.
— Бросьте, это французский, настоящий. Берите рюмку…
Ну уж и шестнадцатый!
Они выпили половину бутылки: больше хозяйка не дала.
Пил в основном Крамской, Полина ограничилась одной рюмкой.
Глаза Крамского лихорадочно заблестели, диковатые слова стали с разбега налетать друг на друга, язык то и дело застревал где-то у альвеол. Без остановки говоривший Крамской выглядел состоявшимся алкоголистом.
В сбивчивых речах, которые он изрекал перед вежливо улыбавшейся хозяйкой, позабыв о приличиях и нагло развалясь в кресле, не было ни мысли, ни информации, ни даже простенькой философии — ничего. Одни общие места.
Правда, под конец монолога он вдруг сообщил:
— А у меня тоже кое-что художественное имеется.
— Что это кое-что? — недоверчиво вскинула брови уставшая от болтовни гостя Полина.
— Ну это, — широким жестом Крамской указал на картинную галерею мастерской. — Предмет искусства. Очень ценная вещь.
— Подлинник?
— А как же! Семнадцатый век! А может, шестнадцатый! — гордо врал хмельной Крамской.
— Живопись?
— Живопись, — пьяно улыбнулся Крамской.
— Запад?
— Восток! Русь. Древняя…
— Ну уж и шестнадцатый! Тут в шестнадцатом ничего, кроме петухов расписных, не наблюдалось, — насмешливо заметила Полина и вытащила из американской коробки длинную сигарету.
— Это икона.
— Хорошо, пусть икона, но откуда известно, какого она века? — Полина затушила сигарету в пепельнице и придвинулась к Крамскому.
— Один знакомый искусствовед сказал. Мы с ним, извините, бутылки вместе сдавали. Я икону в приёмный пункт принёс: хотел продать, а он меня отговорил: сказал вещь — бесценная. Вот и приятель его у меня был. Икону сфотографировал, обещал сегодня фотку принести. Ценная икона. Кстати, знакомый мой, Арнольдыч этот, в иконном деле собаку съел. Съел и запил с горя. Мои знания, говорит, теперь коту под хвост пошли, поскольку полный коллапс культуры и Конец Света. Мне, говорит, теперь только пить беспробудно и осталось. А на что пить прикажете? Так что не сомневайтесь!
Крамскому хотелось ещё поговорить об экс-искусствоведе, но Полина, давно не вникавшая в его пьяный лепет, неожиданно перебила:
— Собаку съел. Это хорошо… — Несколько секунд она молчала. — Вот что, Крамской, покажите мне эту икону. Возможно, я куплю её у вас, если она, конечно, бесценная…
— Это можно. Для хорошего человека я всегда… С радостью!
— Она у вас дома?
— Да.
— Давайте сейчас же пойдём к вам домой и посмотрим на…
— Чудотворца!
— Посмотрим на вашего “Чудотворца”. Вы не против? Я дам вам за неё хорошую цену, если, конечно…
— Я не против… но вот жена. Будет на вас глаза пялить, а потом устроит скандальчик. Не хочу я, чтобы она.. .
— Что за глупости! Я пока ещё не ваша любовница! — Полина по-кошачьи прищурилась.
Крамской смутился, как подросток.
Я ведь — не дурак!
— Не беспокойся, Люба, это — художница Полина. Хочет посмотреть икону, — сказал Крамской испуганной жене, встретившей их в передней.
“Ох, не надо бы!” — говорили тревожные глаза Любы.
— Если икона мне понравится, я обязательно куплю её, — сказала Полина, очаровательно улыбаясь замурзанной Любе, прижавшейся к стене и испуганно смотрящей на столь прекрасную особу.
На Любе был малиновый халат с вырванной на груди пуговицей и рыжий перед-ник с огромным жирным пятном в районе живота. Сооружение на её голове больше напоминало рабочую поверхность швабры, нежели причёску. Хозяйка с языческим ужасом взирала на гостью, конечно же, по ошибке вошедшую сюда, в это обиталище всего неудавшегося и несбывшегося, в нору, где можно насмерть пропахнуть щами и увидеть в хлебнице весело шевелящего тебе усом наглеца таракана…
— Ну что смотришь? Иди причешись, не пугай людей! — раздражённо бросил жене Крамской.
Ему было неприятно видеть, как насмешливо смотрит Полина на его Любку, женщину хотя и достойную, но вот уже лет пять как абсолютно не следящую за собой по причине почти президентской сверхзагруженности по дому и беспробудной заботы о хлебе насущном.
Боясь, что муж сейчас вспылит, Люба перевела взгляд на свой передник, подло выдававший её с головой, и прикрыла руками живот. О сооружении на собственной голове она, к счастью, не думала. После того, как в шесть часов утра энергичными движениями пальцев Люба ввела его в эксплуатацию, оно существовало в автономном режиме.
Гостья вошла в сырую петербургскую комнату с потёртыми обоями, на которых вперемешку с детскими рисунками, зафиксированными на стене грязным желтком конторского клея, зеленела чеканка с Чебурашкой, пластмассовый оленёнок времён победы кубинской революции над американским империализмом и фото морского слона, трубящего в развёрстое северное небо в море Уэддела.
Из мебельной обстановки имелось: две железных кровати послевоенного образца, крашеный шкаф с торчащим из-под зеркальной дверцы рукавом; шкаф, о котором мадам Раневская никогда не сказала бы ничего воодушевляющего. А вот стул, стоявший рядом, непременно вдохновил бы Ван-Гога, если бы тот был ещё живой и ходил без уха по Большой Пушкарской за пивом.
Потолок был высок и мрачноват от древних протечек, окно с потемневшими рамами — огромно и безжизненно. Наготу его пыльных стёкол ничто не прикрывало: внешний мир входил в это жилище своими чёрными углами и фасадами весьма правдиво — без ажурных иллюзий уюта. Воздух в комнате был неподвижен, как в морге. В таких комнатах, как правило, калечат друг другу жизнь, принимают яд или долго-долго умирают от чахотки.
Крамской вытащил из-под кровати фибровый чемодан с основательными залысинами на боках и мотоциклистом на крышке и, щёлкнув замками, достал икону.
Полина взяла её в руки. Сначала она внимательно, как таможенник в Шереметьево, оглядела икону со всех сторон, потом ощупала, будто слепая на паперти, и даже понюхала. После этого на несколько минут впилась сосредоточенным взглядом в изображение святого.
— Ну уж и шестнадцатый век, — наконец несколько сонно произнесла она. — Дай Бог, чтобы оказался девятнадцатый. Скорее всего двадцатый… Но всё же хорошая икона. Хотя что значит хорошая! Не беспокойтесь, пожалуйста! — ласково обратилась Полина к сникшему Крамскому. — Возможно, я ошибаюсь. Я ведь не профессор по древностям, хотя кое-что и смыслю в иконописи. Вот если б это действительно была стоящая икона, тогда понадобился бы профессор. Но она не стоит профессора. Да и где его взять? Настоящий оценщик — это как выигрышный лотерейный билет: все знают, что он есть, но никогда его в руках не держали. Правда, и оценщик, пусть даже хороший, едва ли сможет оценить красоту. А мне ваша икона нравится. Я покупаю её у вас. Хотите… сто долларов?
— Но Арнольдыч утверждал, что она бесценная. Может, она пятьдесят тысяч стоит! Долларов! — защищал икону Крамской. — Правда, я сомневаюсь, что…
— Вот именно, сомневаюсь… Что может знать какой-то там Арнольдыч о древнерусских иконах? Неужели вы думаете, что он понимает в Рублёве больше, чем я, художник?! Вот лапти и ложки, хохлома да гжель — это другое дело! — насмешливо рассуждала Полина, бросая лукавые взгляды на Крамского. Она отложила икону и, подойдя к сидящему за столом Крамскому, положила ему на плечо свою ладонь, нежно коснувшись кончиками пальцев его затылка. — Кстати, кто это Арнольдыч? И где он?
— Бывший специалист из Русского музея.
— Такой маленький противненький старичок, приятно картавящий о прошлом и забывающий в столовой вставную челюсть? — съязвила гостья.
— Нет, не старичок. В общем, — смутился Крамской, — мы с ним иногда посидим где-нибудь, пива попьём…
— А! — воскликнула Полина. — Тогда понятно, что это за специалист.
— Да нет, он настоящий. Он-то знает.
— Нет, дорогой мой Крамской, ничего он не знает. Эта икона самая обыкновенная. Я это вам как специалист говорю.
— Но почему тогда вы её покупаете? — пролепетал Крамской, уже согласный даже бесплатно отдать “Чудотворца” художнице.
— А потому что она красивая. Вот, держите! — Полина вытащила из сумочки банкноту и, всё так же улыбаясь, протянула её Крамскому.
Крамской машинально взял зеленоватую бумажку. В вихре вдруг налетевших на него мыслей особено звучала одна: свершилось! Сделка как-то сама собой произошла, и у него больше нет “Чудотворца”.
Он подумал, что теперь с ним должно что-то случиться. Стало страшно, в ушах зазвенело. На лбу и на спине выступила испарина.
Тем временем Полина, отвернувшись от хозяина, неторопливо упаковала икону в сумочку. То и дело она поглядывала на часы. Сердце Крамского вдруг бешено заколотилось: показалось, сейчас оно сорвётся со своего места и хлынувшая кровь затопит его изнутри.
Крамской вздрогнул: кто-то настойчиво звонил в дверь. Он вскочил из-за стола, но остался на месте — дверь уже скрипела. В прихожей возникло движение, кто-то заговорил мягким приветливым голосом.
Дверь к комнату открыла Люба, стыдливо прячущая топор под передник.
— К тебе, — сказала она и исчезла, а в дверном проёме возникло приветливое лицо Петера.
— Привет! — сказал он, входя в комнату. Тут же подойдя к окну, он тревожно оглядел двор. — Я принёс фото. Арнольдыч звонил?
— Нет!
— Значит, завис… А я к тебе окольными путями добирался. Боялся с Вовой повстречаться…
Петер сокрушённо покачал головой и выложил на стол фотографии. После этого пожал руку Крамскому и слегка поклонился Полине.
— Это что такое! — воскликнул он, увидев, что женщина пытается упаковать икону в сумочку. — Ты что, дурак, продал икону? — Петер побледнел и растерянно развернулся к Крамскому.
— Да… то есть нет. Нет ещё, — занервничал Крамской.
— Как нет? — удивилась Полина. — Я ведь отдала вам деньги!
— Вот ваши деньги! — выпалил Крамской и, проглотив сухой горячий ком, протянул Полине банкноту.
Петер вскочил со стула. Увидев в руках Крамского банкноту, он ухмыльнулся и покачал головой.
— Дурень, не сто американских долларов, а сто тысяч американских долларов — вот цена этой иконы! — вежливо улыбнувшись Полине, сказал он.
Лицо Полины стало жёстким: плотно сжав губы и сузив глаза, гостья заметно нервничала.
— Так, значит, вы не продали мне икону, Крамской? — спросила она резко, с вызовом.
— Не продал, — тихо сказал Крамской, опуская глаза. — Мне надо посоветоваться.
— Хорошо, — сухо сказала Полина. Она вынула из сумочки уже наполовину спрятанную икону и бросила её на стол. — Только вряд ли она стоит таких денег! Этот господин, как я понимаю, просто сфотографировал вашу икону. Покупать её он не собирается! — Ноздри её гневно раздувались.
— У меня нет такой суммы, — вежливо улыбнулся Петер. — Но я люблю справедливость. Справедливость — одна из составляющих гармонии.
— Кстати, господин хороший, откуда вы здесь взялись? — раздосадованная Полина раздражённо смотрела на закурившего “господина хорошего”.
— Я здесь по случаю: из любви к древнему искусству и справедливости. Зовите меня Петер, если хотите. Не волнуйтесь, я сейчас ухожу, но мой вам совет: если хотите приобрести произведение искусства — платите реальные деньги.
— Но не сто же тысяч? — воскликнула Полина, нервно выхватывая сигарету из пачки.
— А почему бы и нет? Хотя, не знаю… Но коллекционеры подскажут вам настоящую цену. А ты, Крамской, имей дело только с состоятельными покупателями. Остальные будут пытаться сделать свой бизнес за твой счёт…
— Где же их взять, состоятельных? — нервно бросил Крамской.
— По-твоему, все коллекционеры и антиквары в Питере перевелись? — усмехнулся Петер.
— Есть один… Семён Матвеевич, коллекционер, антиквар. У него и иконы имеются. Кстати, я его неплохо знаю: он у меня всех бронзовых собак скупил. Специалист по всяким ценностям. Живёт тут неподалёку, в конце переулка…
— Вот и сходи. Если не веришь мне, может, своему коллекционеру поверишь. Я бы сам купил эту икону, если бы имел необходимый капитал… Если этот Семён Матвеевич не купит, я куплю. Продам свой “жигулёнок”, займу у друзей и куплю. Конечно, не за полную стоимость, но всё же за приличные деньги. Ты ведь не откажешься, Крамской, от приличных денег?
— Не откажусь! — улыбнулся Крамской. — Я ведь не дурак.
— Не дурак, но дурачок, как я вижу! — сощурился Петер и едва заметно кивнул в сторону Полины.
Уже взявшись за ручку двери, Петер сказал:
— Тут у дома какие-то квадратные парни крутятся. Думаю, тебе надо быть настороже: слава о твоей иконе уже разлетелась по окрестностям. Скоро сюда столько орлов слетится, что хоть из дома не выходи. Тебе надо как можно быстрее избавляться от неё. Но ни в коем случае не бери икону с собой! Только фотографии. Лучше ту, на которой ты с иконой в руках. Она большая и подробная, как в альбоме! — Петер посмотрел на Полину и торжествующе улыбнулся.
— Какой неприятный тип! — передёрнув плечами, сказала Полина, когда Петер удалился.
— Да-а… — вяло протянул Крамской, пряча от гостьи бегающие от радостного возбуждения глаза.
Пару минут они сидели молча. Наконец Полина решительно встала.
— Ну что ж, Крамской, я вижу, вы раздумали продавать Чудотворца… Проводите меня.
— Вы же сами слышали, — заволновался Крамской. — Мне надо сходить к Семёну Матвеевичу. А вдруг эта икона в самом деле сто тысяч долларов стоит?
— Ага, двести! Таких цен, дорогой товарищ Крамской, в российской природе не существует, — спокойно сказала Полина. — Может, где-нибудь на Луне она и стоит таких денег. Но у нас… У нас, по крайней мере, раз в двадцать меньше. Уверяю вас, никто из зравомыслящих соотечественников не даст вам таких денег. Прощайте! — сказала Полина и, пахнув на Крамского парижской парфюмерией, направилась к выходу.
— Подождите! — вдруг воскликнул Крамской и вмиг потерял голос. — Я это… вечером принесу её вам. Не беспокойтесь, я продам её вам, потому что вы первая, кто… если, конечно, та сумма, которую… — Крамской смолк и вопросительно посмотрел на Полину. — Я принесу её вам в пять часов. Только посоветуюсь и принесу.
— Надеюсь, ваш Семён Матвеевич не сдаёт бутылки! — насмешливо глядя на Крамского, сказала Полина открывая дверь в прихожую.
— Сдаёт, — глупо улыбнувшись, сказал Крамской. — Он миллионер, но бутылки сдаёт аккуратно. — Тут он приблизился к Полине и шепнул: — И даже собирает их! Я сам видел!
— Так мне ждать вас в пять часов, Крамской?
— Да. Я обязательно приду. В любом случае…
— Что значит в любом случае? — надменно улыбнулась она.
— Простите, но мне надо сначала… — смешался Крамской.
— Нет, это уж вы простите меня, — сказала Полина. — Ворвалась к вам, как бандит с большой дороги, да ещё и доллары пыталась всучить! Вот мой телефон на всякий случай. — Полина вышла на лестничную площадку. — Думаю, что тысячу долларов я смогу собрать, — напоследок бросила гостья, не оглядываясь на хозяина.
Пойду Матвеичу сдаваться!
После ухода Полины Крамской обессиленно опустился на кровать.
В комнату бесшумно вошла Люба.
— Продал?
— Нет.
— Врёшь!
— Да вон она на столе, — неожиданно спокойно сказал Крамской.
— Ну и слава Богу! Хорошо, что ты её не продал. Это ведь грех… Давай, я её повешу у детей в комнате.
— Она давала мне сто долларов и намекала на тысячу.
— А сколько это в наших деньгах? — Люба сосредоточенно хлопала глазами. Не дождавшись от мужа ответа, она продолжала: — Да хоть бы и сто долларов! Что нам эти миллионы! Главное, что ты не продал святого угодника… да ещё какой-то там…
Ещё секунду назад сдержанно-сосредоточенный, Крамской взвился. Раздражение пришло откуда-то извне: накатило девятым валом, накрыло с головой, и Крамскому захотелось ударить Любу. Едва удалось сдержаться. О, если бы он только продал сейчас “Чудотворца” Полине, то непременно ударил: так бы и треснул глупую бабу по лбу, а потом схватил за шиворот и выбросил из комнаты…
Нутром чувствуя, какие звериные страсти кипят сейчас в душе мужа, Люба благоразумно помалкивала, опустив глаза.
И всё же хорошо, что он не продал сейчас икону. Но хорошо совсем не потому, что не продал, а потому, что не продешевил.
— Да что ты понимаешь, дура! Эта икона в сто раз больше стоит! Я это потрохами чувствую. Пойду Матвеичу сдаваться. Он, гадюка, прижимистый и, конечно, много не даст, но всё же, на всякий случай…
Перед выходом на улицу Крамской выглянул в окно. Во дворе на детской площадке топталась парочка личностей, одетых во всё чёрное — кожаное и джинсовое. Оба то и дело поглядывали на окна верхних этажей.
Крамской отпрянул от окна: ему вдруг показалось, что молодчики высматривают именно его.
“Наверно, уколотые. Если они по мою душу, значит, икона дорогого стоит. Стали бы такие деятели с ерундой связываться. Нет, дело верное. Надо сдавать Чудотворца!” — подумал он.
Икона на фотографии получилась великолепно. К тому же, помимо сияющего Чудотворца, на иконе присутствовал сумрачный Крамской собственной персоной — с отчётливыми синяками под глазами и безвольно отвисшей нижней губой.
Ещё раз оглядев двор, Крамской спрятал фотографию в задний карман брюк и решился.
Однако как ему не хотелось заявляться к Семёну Матвеевичу! С ним Крамской всегда чувствовал себя полным идиотом и негодяем, хотя обманывали и грабили именно его, Крамского, а не гневно раздувавшего ноздри коллекционера. Возможно, Семён Матвеевич с пелёнок занимался скупкой краденого и был в этой науке полным академиком, но преступником всякий раз каким-то неуловимым образом оказывался именно Крамской, честно отдававший в потные ладони коллекционера фамильного бронзового пса и то красневший при этом, то бледневший. После всех этих унизительных продаж в душе у Крамского остался невыносимо тяжёлый осадок и две сумки пустых бутылок…
На улице было тихо. Никто за Крамским не погнался и даже не преградил ему путь. Стремительно проскользнув между густым кустарником и стеной дома, он юркнул за угол.
(Окончание следует.)