(Очерки русской неподцензурной поэзии второй половины ХХ века. Статья вторая)
Олег Рогов
Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 1999
Олег Рогов
О поэзии Сергея Стратановского
(Очерки русской неподцензурной поэзии
второй половины XX века. Статья вторая)
Поэт, считающийся одним из классиков самиздатской литературы, печатавшийся в “глухие годы” лишь на Западе, выпустил высокой печатью всего одну книгу, итоговую1 . Это — представительное избранное, книга в полном смысле этого слова — одиннадцать её разделов заявляют ту или иную тему творчества поэта, а стихи в них сгруппированы по хронологическому принципу.
Первое, что приходит в голову при чтении этих стихов, — слово “традиция” и фамилии Заболоцкого и обэриутов. Но абсурд в поэзии Стратановского — принципиально иной. Он, скорее, утверждает, нежели отрицает. Абсурд — очень важная составляющая его поэтики, но она помещена в мощное поле идеологии, идущей скорее от Бердяева, нежели от Введенского: принять и пережить то, что дано, даже если эта данность — предельно абсурдна.
Однако, данность эта включает в себя не только внешнюю реальность советского пошиба, не только раздираемое противоречиями Я лирического героя, но и всю многотонную историческую и культурную память, которая присутствует в дне сегодняшнем, причудливо просвечивая через реалии быта, приметы места и извилистые тропы поэтического сюжета.
Отсюда — завораживающий сплав архаических пластов лексики и самых причудливых неологизмов, композиция поэтических текстов и их идеологическая отягощённость, отсюда и сплав разных стилевых решений.
Стратановский как бы балансирует между иронией и прямым высказыванием:
Мне смешон твой возвышенный слог
Побеседуем лучше шутя
(“Кентавры”)
Действительно, во второй половине века сложно говорить о некоторых вещах “на полном серьёзе”. Однако, предметы беседы всё те же самые, столь же актуальны, просто прежний способ обсуждения уже не подходит (и лучше всех это понял Пригов). А новая стилистика может быть не только позитивной, но и провокативной, включать в себя и прямое высказывание, притворяющееся банальностью. Банальность здесь — это лишь проверка аксиоматики на прочность и, растворяясь в контексте книги, эти приёмы помогают созданию очень мощного фона — тотального неблагополучия — физического, морального, социального и экзистенциального:
Страшнее нет — всю жизнь прожить
И на её краю
Как резкий свет вдруг ощутить
Посредственность свою
Один из главных мотивов его поэзии — сор, мусор, пыль. Он то завихряется в составных образах, то вырастает до философской категории.
Существование протекает “в зоне сорных часов и безлюдных вещей”, среди “сорного всполохов солнца”, персонажи его стихов, томимые то скукой, то страхом (тем самым, который “страх и трепет”), бродят по “улицам сорного лета”, стараясь чем-то защититься от экзистенциальной тревоги:
Шататься без толку, шататься
Забыться, не слышать стараться
Как дышит развязанный где-то
Смертей и рождений мешок
(“На улицах летнего света…”)
В этом контексте сливаются буддийское колесо и русская пословица, а тоска безвременья может даже тайно желать жертвенности — невозможной, поскольку предполагается именно пассивное её ожидание:
Стать счастливым, жить как все
И забыть, как бьётся белка
В сумасшедшем живом колесе
(“Мешает зависть дышать и жить…”)
Те же заигранные пластинки
Дребезжащий ВертинскийЖизнь без смысла, земля без кровинки и танго обиженной Польши
С каждым годом старее и плоше
И не бросят поленом в полярную печь
Не заставят под поезд грохочущий лечь
И не будет гоненийВ колесе повторений этапов по рельсам сибирским останусь вертеться с Вертинским
Выбор, который предлагается в этой ситуации, не даёт освобождения. Внутренний поиск, внешние ли перемещения, смирение или творчество — всё по-своему провально и ущербно:
То ли Фрейда читать
И таскать его басни в кармане
То ли землю искать
Как пророческий посох в бурьяне
То ли жить начинать
То ли кончить, назад возвратиться
В общерусскую гать
В эту почву, кричащую птицей
Или лучше про пьяную кружку
Поэму писать
И ночами подушку
Как мясо кусать
Эту тоску, которая страшна ещё и тем, что невнятна для человека, можно попытаться преодолеть. Варианты более чем знакомы:
Заслонить небытие заводом
Уничтожить сварочной дугой
И в толкучке, с рабочим народом
Пиво пить, говорить о футболе
Словно не было сумерек боли
И мусора небытия
Другой способ — столь же древний, сколь и современный. Метапатология никогда не оставляет человека в покое, и он прибегает к старому и проверенному способу, благо что некоторые наркотики дозволены социумом. Опьянение в этом контексте становится сродни внутреннему поиску, своего рода резистансу в условиях тоталитарного режима, либо бегству от непрекращающегося внутреннего вопрошания, которое почти никогда не получает ответа:
Простейшая констатация того, что представляет из себя труд при социализме советского образца, превращается в мифологическую реальность и выражение “сизифов труд” оживает в безумном контексте стихов Стратановского, где явь насквозь мифологична, а древние мифы “работают” как исправные механизмы, снова и снова воспроизводя себя в реальности последней четверти двадцатого века: Сквозь сон мочащийся Сизиф
Чернорабочий, такелажник
Жалок он и некрасив
Был набит его бумажник
Квартальной премией, но скуку бытия
Почувствовав, всё пропил сразу
(“Мочащийся пролетарий”)
Мы чудесно спасёмся пустот бытия!
И тоску, словно чёрствую булку
Алкогольным ртом жуя
Человек ползёт по переулку
Трактуем всеми как свинья
А некогда его портреты в цехе
Сияли гордо и красиво
Он жил, радея за успехи
Родного коллектива
Была квартира и семья
И сыновья учились в школе
На диалектиков,Он потерял и в алкоголе но сущность бытия
Нашёл забвенье и себя
О ты, феномен отчужденья
Сизифо-жизнь, никчёмный труд
Живут дома, как наважденья
Каналы мутные текут <…>
Здесь Ленэнергии: Ленсвет, Ленгаз, Ленмозг
Сосут вампирами пустыми
И ты сгибаешься под ними
Ничтожный человеко-мост <…>
Трактуем всеми как свинья
Как язва общества и мусор бытия
(“Социологический трактат в стихах
о феномене алкоголизма”)
Мотив поедания (“тоску, словно чёрствую булку / алкогольным ртом жуя”; “В ночь, когда просишь любви, как булки / В ночь, когда шамкают переулки / Подворотен рты и портвейны пьяниц”; “живоглотный, животный цветок”) очень важен у Стратановского. Уже в первом стихотворении книги появляется загадочный предмет, который поглощает существование:
Тысячеустая, пустая
Тыква катится глотая
Людские толпы день за днём
И в ничтожестве своём
Тебя, о тыква, я пою
Но съешь ты голову мою
(“Тыква”)
Поглощение и поедание для персонажей стихов Стратановского присутствует не только в страдательных конструкциях. Этот процесс настолько тотален, что снимает инерцию и возвращает читателя к биологическому и мифологическому осмыслению инкорпорации:
И я не сам, ничей
Жующий скуку дней
(“Кентавры”)
Сам “совок” предстаёт как царство неких метафизический сущностей, и достигается это простейшим приёмом — обыгрыванием аббревиатур:
А там — Главрыбы и Главхлеба
Немые, пасмурные души <…>
И буквы вывески Главсоль
Шагают по воде
И мнится: я — совсем не я
Среди заводов и больниц
Продмагазинов, скудных лиц
Я стал молчанием и сором бытия
(“Обводный канал”)
Быт обставлен также мифологическими декорациями: смерть ударников производства сопрягается с греческими воззрениями на посмертное существование:
И ручьями заводскими
В чистой лодке похорон
Приезжал всегда за ними
Старый лодочник Харон
Через дождь, скучанье, горе
Сквозь надгробные слова
Уплывали души в море
Там — Блаженных острова
(“На заводе умирали…”)
Мифологичность буквально пронизывает жизнь человека, проникая в самые сущностные его проявления, как в смерть, так и в любовь: “Ночью Эрос, ночью Нина” (“Лубочная картинка”).
Впрочем, контраст восприятия неизбежен, но ироническое восприятие не снимает пафоса, а лишь усиливает его. Приземлённые реалии становятся своего рода полем, в котором мифологические сущности усиливают свою мощь. Так, кентавры обитают на “жилплощади”; а Эрос и Нина становятся синонимами; сосуществуют обменявшиеся эпитетами “безумный рабочий и бессмысленный Орфей”; описывается пляска эротических фурий, “хлопотуний у лона рожденья / Эроса мусора, бога буден”; в стихотворении “Фабричный переулок” случайная подруга, “Пения уличная”, использована по назначению “и брошена как сор”.
Память прапредков может служить мощным инструментом именно в борьбе с экзистенциальной скукой. В этом случае неизбежен бунт. Выше я говорил о том, что выбор героя, охваченного скукой, страхом и трепетом не столь уж велик и не снимает вечных вопросов, которые ещё надо правильно поставить. Но возможен и бунт.
Потомки Герострата совершают, казалось бы, бессмысленный, но внутренне обоснованный акт — поджигают овощебазу. Собственно, объект неважен, важно противопоставление мокрого, влажного, разлагающегося и очистительного огня, который спасает сущность именно через её уничтожение.
Гниющие овощи становятся своего рода метафизическими отходами. Эта тема тоже очень важна для Стратановского. Отбросы, мусор, сор, ненужные предметы могут хранить в свёрнутом виде перспективу существования, быть заряженными человеческими энергиями, которые, куда бы они не были направлены, всё равно устремлены к высшему: А там, у жизни на краю
Живёт она, овощебаза
За чёрной речкой, с небом рядом
Как Афродита с толстым задом
Овощебаба во хмелю <…>
Беги от ужаса забвений
Беги, как некогда Евгений
От бронзы скачущей по мусорной земле
Туда, где в слякоти и мгле
Лежит мочащаяся база
Пустые овощи для города храня
И как любовного экстаза
Ждёт геростратова огня <…>
И словно огненная роза
Ты просияешь и сгоришь
Ведь мы — Геростраты Геростратовичи
Расточители греческого первоогня
Поджигатели складов сырья
И овощехранилищ
(“Геростраты”)
Стеклотару сдают, неботару
Баботару восторгов, надежды
Баботару любви
с отпечатками скотства и пьянства
Неботару без неба, с остатками боли и яда
Боготару пространства
с плотвой Иисусовой, с мусором
С метафизикой боли,
метафизикой зорь и надежды
Предмет, мелочь, пятна на стене живут своей жизнью, могут “отражать” глубинные свойства (через расслоение самого предмета и его потенциальной возможности), через восприятие их человеком:
Об пол желает грохнутьсяпосуда-самоубийца Стены едва бормочущиеоблиты ядом обойным Только углам и не больночернеющим как метафизика О, написать бы на кошкахкистью богемной “надежда” На потолке, на полу, на ложках
Краской звеняще-багровой
Краской залива восхода
(“Мастерская поэта”)
Лампочка света разбитого <…>
В кухне огромные пятна
полные моря заката
Ну а в уборной пятна
как европейская карта <…>
О, сапоги рассохшиеся,
с комьями глины небесной
Клянчущие метафизики
фрайбургской, бесполезной
Мусором для героев стихов Стратановского могут быть и вполне культурные объекты. Так, очистительный огонь присутствует и в цикле “Скоморошьи стихи”. Юродство-опрощение Скомороха-Обезьяныча, к которому приходит “за наукой” обезумевший человек (“Скоморошить? Давай скоморошить / В речке воду рубить топором / И седлать бестелесную лошадь / С человеческим горьким лицом”), тоже заканчивается огненной казнью:
Кто пожар скомороший зажёг
Ты ли, Вася, ремесленник смеха
Человек скоморошьего цеха
Весь обряженный в огненный шёлк
И душа твоя, ах весела
И колеблются почва и твердь
Пусть сгорит, пусть сгорает дотла
Ничего. Это лёгкая смерть
Впрочем, и огонь может “стареть” (как в стихотворении “Метафизик”), и борьба сущностей против непереносимой реальности может принимать иные формы.
Герои этих стихотворений — хулиганы и террористы — как бы надевают мифологические маски, которые парадоксально обнажают сущностные мотивы их поступков. “Пролы”, выражаясь оруэлловским языком, мстят за вызов, брошенный им “богинями зарубежными”:
“Обделённый судьбой” Емеля, посетитель Эрмитажа, поджигает Рафаэля:
Мы отомстим этим бабам,
богиням, раздетым бесстыже
Правившим в Риме, в Париже
сотворившим науки для греков
Будет великий реванш:
Сбросим на чистую землю
кирпичами побьём истуканш
(“Осквернители статуй”)
полотно “Диана” платит “сполна за обиды / Племени, чуждого ей”, а террорист, наносящий “смертопощёчину” демократическому “раю”, оказывается призраком из книги, “фантомом достоевского мозга”. Это всё нам чужое и нашей тоски не развеет
По грядущему миру, простому как шар голубой
Не возьмут за живое амуры, венеры, евреи
Только ум искалечат, а нашу не вылечат боль
(“Эрмитаж”)
Гибельны у Стратановского и самые обыденные ситуации. Смерть, например, подстерегает человека на курортном отдыхе, который включает в себя латентную возможность эпидемии:
Полудух-полудевка — холера
Ртом огромного размера
Ест немытые овощи
И человеко-траву
И бессильны руки помощи
Если рядом, наяву
Блуждает эта дева
Неся зерно пустыни
Чашу огненного гнева
И невымытые дыни <…>
Она — Эриния, она — богиня мести
И крови пролитой сестра
И она в курортном месте появилась неспроста
А мы — курортники, мы — жалкие желудки
Населяя санаторий
И жуя как мякиш сутки
Ждём таинственных историй
(“Холера”)
Здесь действуют непонятные природные (они же мифологические по определению) силы. По чьей воле они действуют — остаётся для человека тайной.
Само же верховное существо, которое властно над человеком и делает его несчастным из-за невозможности пробиться к нему “на прямой приём”, принимает разные обличия, столь же обманчивые, сколь и угрожающие.
Высшее существо не спасает и не освобождает (“Мои чернила, стол / Он превратил в тюрьму”). Оно предельно апофатично и проявляется лишь во внешних манифестациях, пристально наблюдая за человеком сверху, как звёзды или даже просто лампа в комнате:
А Бог — не призрак золотой
Не зверь, не звёздный жар
Он только голый шар
Бесполый и пустой
Он в комнате повис
Под самым потолком
И смотрит, смотрит вниз
Невидимым зрачком
, (“Бог”)
принимая обличия то печального “братка без плечей”, глядящего с белого потолка спальни на читателя, то таинственным братиком-гвоздём, с которым играют дети.
Этот взгляд сверху, точка зрения, вносящая нечеловеческое, антигуманное измерение, по определению иронична.
Оттуда, сверху, в трагедии всегда есть что-то забавное или абсурдное, а человек (“насекомый человек”) подобен соринке и беззащитен перед слепыми силами, непонятно кому подчиняющимися: О лёд, всемирный лёд, тюрьма
Вся стужа звёздная над нами
Как будто Древняя Зима
Оделась ясными зрачками
И смотрит в нас — со дна Невы
Читает нас — живую кожу
Как буквы — с ног до головы
Но тяжёлое пламя
Есть в основе вещей
Есть Играющий нами
Сорной горсткой людей
Своего рода апофатическая поэма “Диспут” повествует о том, как мистики разного толка, математик, колхозник, богослов, новый богослов, хасид, моралист, имморалист, гуманист, алкоголик, культуртрегер, просто верующий и председательствующий последовательно высказываются о том, чем (или кем) по их представлению является Бог, и в результате приходят к выводу, о том, что их высказывания обозначают лишь то, чем Бог не является.
Об этих же — непривычных, скажем так, аспектах религиозного мировосприятия — стихи заключительного раздела книги.
Вновь верховное существо “поверяется” на прочность в разных аспектах человеческого восприятия.
Не божий град, не сад эфирный
Сквозь дождь и скуку перед ним
Реальный Иерусалим
Стоит как Миргород всемирный
И словно хлеб у бедняка
Черствы слова его моленья
Исчез феномен исцеленья
Гниёт Кедрон, полурека
И в Галилее рыбари
Из той туманной древней дали
Забросив невод в час зари
Лишь душу мёртвую поймали
(“Гоголь в Иерусалиме”)
Бог в повседневности:
“Верую, ибо абсурдно”. Парадокс Тертуллиана, равно как и тяжба Иова, неизменно присутствуют в стихах Стратановского на религиозную тему. Здесь и переложение первого псалма, образная система которого совпадает со сквозными мотивами у Стратановского: в овощебазах, на фабриках
В хаосе матчей футбольных,
в кружке ларёчного пива
В скуке, в слезах безысходности,
в письмах обиды любовной
В недрах библейских дубов,
в дрожи плоти от страха бескровной
Морей и трав колебля лона
Подъемлет ветер смрадный прах
Вы прах, отступники Закона
Тела, горящие в пирах <…>
Вы — сор у Господа в ладони
Земли пустое вещество
(“Фантазия на тему 1-го псалма”)
Может быть, Бог меня ищет,
атомы боли даруя
Будничным, смирным вещам
В цикле “В страхе и трепете” на человека сыплются молнии с неба и кирпичи с крыши, его дробит Божий молот, из мешка судьбы летят болезни. “Нас гладит Бог железным утюгом / Он любит нас с ожогами на коже”.
“Библейские заметки” открываются уже знакомым “взглядом сверху”:
Ящики скорби и радости
Кукла Его Авраам
Куклы Его Моисей,
пророки, цари на Сионе
И на огромной ладони
Камушком кажется Храм
Если говоря о современности, Стратановский употребляет мифологические образы и приёмы “высокого стиля”, то в “Библейских заметках” он активно использует обыденный язык, изломанный феней, канцеляризмами и бюрократическими оборотами. На фоне расшатанного гекзаметра это производит совершенно головокружительное впечатление:
Бог или ангел случайный
Мимолетящий,
тогда удержал его руку
Я не знаю и знать не хочу
Вряд ли кому интересны
Нынче эти разборки <…>
Разве праздник сегодня, —спросил я тогда Авраама, — Почему ты, отец,приказал заготовить дрова? Точишь нож, для чего?Неужели Господь захотел Снова жертвы внеплановой?” <…>
То ли ангел случайный
Мимолетящий, тогда удержал его руку
От прямой уголовщины
или грозный раздумал Господьчавкая есть мою плоть Я не знаю и знать не хочу
(“Исаак против Авраама”)
Особенно трагичен метафизический абсурд для детского сознания. Озорство с ковчегом (“Ящик священный — ковчег, / генератор безмерного гнева”) оборачивается гибелью; малолетка в Мицраиме дрожит от страха, когда Господь убивает мясницким ножом первенцев в стране поработителей перед Исходом (“Был я тогда пацанёнком, / и что было дальше — не помню…”); будущего пророка утешает ангелом, который говорит ему, что будущая слава — это награда за теперешние унижения (“Громом господь поразит / всех мочащихся ночью в постели” — / Так говорил мне наставник, / буквоучитель заслуженный…”).
Тема детства в контексте экзистенциального неблагополучия проходит через всю книгу. Его не жаль:
Детство столь же мифологично, как и древние мифы, разве что добавились новые реалии (голый Тарзан, частушки про Берию и пироги Маленкова). От райского бытия — “Африка детства” — через вбрасывание в пронизанный мифологическими токами социум до инициации, которая совмещена с призывной комиссией военкомата:
Пусть уплывает во тьму
баркой грубых и толстых учительш
Бочкой забитых детей
Перед сонмищем богоотцов
Перед комиссией воинов
в гимнастёрках, заляпанных красным
Перед пытливыми эскулапами
с деревянными, страшными лапами
Ты ли вчерашний школьник
из страны матерей и сестёр
Из зелёно-таинственной школы,
где писал неуклюжие буквы?
Где нагая богоучительница
с золотистой косой до бедра
Утешала тебя,
отмывала лицо от обиды?
(“Инициация”)
Детские обиды и дворовые битвы не так уж разнятся от идеологии революционеров и реальных сражений.
Ты чуешь гарь. Земля в петух-пожаре
В петух-мечте о красно-золотом
Опоньском царстве, где голодным ртам
Отрежут по куску зажаренного Бога
С тех же нестандартных координат рассматривается и русская история. В поэме “Суворов” народный герой примеряет на себя разные стилистические обличия и определения — от державинского слога до канцелярского жаргона и неологизмов (“Водитель масс. Культурфеномен”, “Божий сор”, “парадный сор”, “сор, палач” , “татаро-волк”.
Вообще, стилистическая палитра Стратановского необычайно разнообразна. Это и упражнения на чужом языке (Шевченко), который кажется теперь наивным — и оттого беззащитным (“Гайдамаки”), это и вполне логические выстроенные диалоги (например, “Князь Хворостинин” с неизбежной актуализацией темы эмиграции и обыгрыванием фамилии героя: “Не лепше ль, князь Иван, нам хворостинкой сорной / Сгореть у Господа в карающей руце”), это и примерка к российской истории античной мифологии (“казацкий Дионис”) , и ощущение героя, пытающегося выстоять и перед небом, и перед прошлым:
Я уеду туда,
за плечами останется город
Дыр и дворцов тараканских,
истукан из гранита и спеси <…>
Господи… Наша земля… вся изранена…
Щебень и мусор
Обыгрывание топонимов столько же онтологично, как и любые каламбуры у Стратановского и связано с сакральным значением имени: Горький — “город горьких отбросов”, где живут “авторабы”; Судак — “общерыба России”, которая сродни Левиафану: “Далёких глотающа пляжников, / человеко-консервное юдо”, где “скука — дежурное блюдо”.
Фантастические миниатюры Стратановского сгруппированы в разделах “Научная фантастика в стихах” и “Ненаучная фантастика в стихах”. Это антиутопия в жанре лирической миниатюры, главная оппозиция, заявленная в этом жанре — биологическое/культурное.
Биоархитектура:
живой инвентарь проживанья
Джунгли растений-жилищ
недра животных-жилищ
Мир организмов-домов,
организмов-заводов и службищ
Всасывающих вместилищ
тысяч людей и машин
Плачут Железо и Камень,
плачут дрожащие жертвы
Рая белкового —
всепожирающей Жизни
(“Биоархитектура”)
Практически любое идеологическое новшество подвергается скептическому осмыслению (“лингвовойска ноосферы”, “Фёдоров-армия”, “утешители штатные, библитерапевты” “Центросон”, “школа районная йоги”).
Стратановский — поэт очень цельный, в том числе и стилистически, какой бы темы он ни касался (а говорить о тематическом репертуаре в данном случае вполне уместно). Его излюбленный приём — сталкивание разных языков, создание неких стилистических монстров, как на уровне разных поэтик, так и в пределах словосочетания. В этом случае возникают неожиданные сопоставления, которые стали своего рода отличительной чертой его стиля: “набоков-отель”, “плеханов-вальс”, “любочавканье плоти, плотва-людоедица / В игломясом чудовище чмоканье двух”, “службище”, “чепухарь канцелярских забот”, “любомясо соитий”.
Несмотря на нечастое появление его стихов на журнальных страницах, несмотря на отсутствие внятного осмысления его поэзии критикой, можно говорить о подспудном влиянии, которые стихи Стратановского оказывают на современную поэзию, и влияние это не ослабевает.
1 Стихи. Санкт-Петербург: Ассоциация “Новая литература”,1993.