Лев Усыскин
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 1999
Лев Усыскин
Сосед
В тот городок у моря… В тот городок у моря — тёплый, тихий, где всегда цветут акации и всегда утренний бриз… где плещутся у воды досужие летние разговоры обрывками нечаянных фраз и закруглёнными на гласных игрушечными интонациями — в тот городок у моря, куда, конечно же, я не поехал, путая следы и обрастая щетиной безысходности, всякий раз отвечая неисчерпаемым в своей новизне неприятностям свежеобозначившимися провалами перегруженной памяти… Когда-то я был молод и знал то, что знал — иными словами, вот история той весны или, лучше сказать, часть истории, или даже история её истории — в общем, лишь иллюстрация того, что ледяная фасоль отчаяния как-то распределена между нами, в некотором смысле поровну и справедливо… то есть это история самоуверенного в своей основе человека, которому нет ещё тридцати…
1
От слякотной зимы, испещрённой мелкими, словно оспины на лице призывника, промозглыми оттепелями, остался леденящий полуобморок-полусон, вобравший в себя, наряду с гортанным клёкотом скандалов, царственный, воистину, жест — февральский утренний поход к престарелому нотариусу по фамилии Козлов, в результате которого моё, такое уютное, четырёхкомнатное гнёздышко на 2-й Советской, где не успел ещё выветриться запах убойного по своей дороговизне ремонта, безутешно и, что не в пример важнее, безвозвратно перешло в собственность к гражданке Половцевой Е. М., 1971 г. р., проживающей совместно с четырёхлетней дочерью от брака с гражданином Комаровым Ф. А. (это я, недостойный). Впрочем, в уныло-бесконечном ряду иных потерь, данная едва ли выделялась своим масштабом и потому воспринималась сколько-нибудь остро, по сути, лишь в первые несколько дней, пока я не нашёл подобающую моим новым обстоятельствам замену утраченному, а именно — восемнадцатиметровую комнатку с шестиметровой кухней в Купчино за сто двадцать пять долларов в месяц. Справедливости ради надо отметить, что выпавшая мне квартирка оказалась вполне пристойной, точнее, вполне пристойной для того, кто готов тратить на аренду жилья сто двадцать пять долларов ежемесячно, — мне же, в свою очередь, предстояло теперь примерить на себя и, примерив, в кратчайшие же сроки свыкнуться со шкурой такого вот человека, образ жизни которого ещё совсем недавно был мне не вполне понятен.
До меня в квартире жила её хозяйка собственной персоной, тридцатилетняя, довольно красивая женщина, по профессии зубной врач. В начале января она наконец вышла замуж и съехала к своему счастливцу. Квартиру сдали мне, рассовав по антресолям хозяйкины вещи и почти не оставив места для моих собственных, — впрочем, я въехал налегке и, не ощутив вследствие этого на первых порах какой-либо стеснённости, остался доволен тем, что наконец-то предоставлен исключительно себе самому. В той степени, конечно, в какой я вообще мог тогда быть хоть чем-то доволен.
Надо ли говорить, что, оставшись сам-друг, я начал пить? Выпестовав в себе в прошлой, так сказать, жизни казавшуюся мне тогда исключительно стойкой благородную симпатию к амбулаторной прозрачности “Абсолют-куранта”, я, конечно же, вынужден был снизить уровень притязаний, причём произошло это на удивление безболезненно и незаметно. Некоторое время в моих новых избранницах ходила крутобокая ливизовская “Пятизвёздочная”, однако вскоре её место уверенно заняла голубоглазо-несерьёзная “Насон-город”, детище неброского гения заснеженной Вологодчины. Следом, уже в непосредственной близости, маячила насквозь палёная продукция североосетинских аулов, однако я всё же нашёл в себе силы сказать “стоп”, движимый не столько заботой о собственном здоровье (какое уж тут, на хрен, здоровье!), сколько плескавшимися где-то на донышке моей души остатками того же, по всей видимости, чувства, что заставляло офицеров былых времён тщательно вычищать личные револьверы, прежде чем палить из них себе в висок.
Итак, пил я, как уже было сказано, часто и помногу, начиная обычно в обед, хотя случалось — и с утра тоже, поскольку воцарившаяся теперь в моей жизни праздность переводила само понятие режима дня в категорию малопочтенных рудиментов едва ли не религиозного характера. Надо полагать, исповедовал я эту религию без особого прилежания — два или три раза мне доводилось набирать чьи-то телефонные номера в половине третьего ночи (лишь в ответ на доносящуюся из трубки сонную ругань я удосуживался взглянуть на часы) и, напротив, однажды я с воистину гамлетовским пафосом отчитал позвонившего в дверь техника-смотрителя жилконторы, который посмел потревожить мой сон в два часа пополудни.
Напиваясь, я, как правило, включал телевизор, после чего садился в кресло, к экрану едва ли не спиной — то, что там происходило, порождало в моём мозгу лишь причудливый орнамент, и только: подобие плавного колыхания каких-то, необычайно сложной формы, резных витиеватых листьев папоротника, а может, — другого какого-нибудь, похожего на птичье перо, растения… Мыльные оперы, авиакатастрофы, резонерствующие дикторы в стодолларовых галстуках, прогноз погоды, произносимый с интонациями, припасаемыми прежде исключительно для объявления войны, — всё это сливалось теперь в густой чёрно-голубой туман скучного безумия, лишь изредка нарушаемый пронзительными, словно неверное движение отягощённой опасным лезвием руки, видениями некогда безоглядно, на полном ходу пережитых развилок судьбы: глухим шелестом шагов по хвойному исподу притихшего после утреннего короткого дождя леса, недопитым стаканом остывшего чая или прощальным смазанным поцелуем — последним, по-вокзальному торопливым прикосновением губ женщины, которую любил и на которой не женился… В такие мгновения я наливал ещё и, с содроганием отвращения провожая на дно желудка очередную дозу алкоголя, одновременно с томительным замиранием ждал, когда она, наконец, со скрежетом и пылью сдвинет ещё на несколько зубчиков ржавую шестерёнку моего сознания — ждал, готовый пуститься на всё что угодно, ради того, чтобы хоть несколько часов кряду не глядеть на мир сквозь мутные, как речной лёд, обоюдовыпуклые слёзы…
Дабы уравновесить до некоторой степени мрачную тональность сказанного, упомяну об одной курьёзной обязанности, вполне добровольно возложенной мною на себя по отношению к хозяйке моей квартиры. Дело в том, что практически до самого своего замужества Лариса, так её звали, вела весьма общительный образ жизни. Как следствие, весь первый месяц мой в Купчине был бы начисто отравлен телефонными звонками её не снискавших взаимности поклонников, кстати сказать, не более моего уважавших право ближнего на ночной сон, если бы не регулярная терапия “Насон-городом”, вполне достаточная, дабы не замечать подобную заразу в столь гомеопатических дозах. Напротив, я был любезен и услужлив. Я просил повторить звонок через какое-то время, затем перезванивал Ларисе и после этого только сообщал неведомым юношам, что “она вышла замуж”, или “перезвонит сама через несколько дней, сейчас имеются определённые сложности”, или “она не хочет разговаривать”, или даже “она просила передать, что сам виноват”. Обычно этим всё и заканчивалось, лишь изредка происходило что-нибудь более занимательное: так, однажды Лариса просто не смогла идентифицировать кавалера, о чём я не замедлил ему сообщить. В ответ, после небольшой паузы, раздались интонации столь безутешные и жалостливые, что моё собственное сердце, дрогнув, что называется, колыхнулось затем несколько раз, словно бы клюквенное желе на подносе слегка споткнувшегося официанта. “Что?.. не знает?.. как, не знает?.. во, артистка!.. нет, ну надо же, а?.. не знает… ты скажи ей, браток, что Игорь это, в прошлом году, казино “Конти”… тот Игорь, у которого тачка ещё “Тойота”, металлик… да… пусть вспомнит… давай… я через час перезвоню…” Аккуратно оттранслировав всё это Ларисе, я услышал в ответ лишь ровный смех бодхисаттвы: “Ах, так этот… ну, вспомнил, тоже мне… дурачок… где ж он был раньше… скажи ему, что я больше не хожу в казино…”. На свою беду, Игорь позвонил не через час, как обещал, а без малого через два — когда я уже изрядно продвинулся в постижении тонкой материи вселенского сострадания с помощью всё того же безотказного “Насон-города”. В общем, едва в телефонной трубке вновь раздались знакомые интонации оскорблённой невинности, я собрал волю в кулак и, словно баргузин, пошевеливающий вал, принялся ворочать языком, как мне казалось, более чем складно: “Да… Игорь… видите ли, Игорь… мне не хотелось бы прослыть неполитичным… однако предмет вашего , так сказать, пристального интереса… ответил… то есть ответила… что вы могли бы, к примеру, с большей целесообразностью… я имею в виду — с большим эффектом… словом, если выразиться образно — то ответом на ваши чаяния будет, пожалуй, единственно, слово “металлик”… металлик, да… полный металлик… надеюсь, Игорь, вы не сочтёте это жестокостью с моей стороны, напротив, что касается меня лично, то я был бы рад, конечно же… предоставить вам от меня непосредственно…”.
Я не заметил, в какой именно момент моей речи раздались короткие гудки…
2
Всё же пора, наконец, рассказать про моего соседа — тем более, что он, в известном смысле, сыграл роль, если можно так выразиться, некоторой меры степени реальности происходящего, позволившей уверенно и однозначно разместить тот лоскуток моей жизни на равнодушном пространстве её бурого с начёсом верблюжьего одеяла…
Но лучше начну с начала. Итак, помимо моей, на площадке третьего этажа было ещё две двери. Первая, прямо напротив, с вырванным звонком и исчезнувшим куда-то бесследно резиновым половичком для ног, была, как мне сказали, опечатана милицией ещё с осени — кто-то умер и ждали наследников. Вторая, расположенная к ней торцом, скрывала за своей металлической непроницаемостью трёхкомнатную квартиру, имевшую общие с моей стены кухни и санузла — капитальную в первом случае и бесстыже-звукопроницаемую, почти фанерную, во втором. Каждое утро, когда сосед мылся, я имел удовольствие, помимо обычной водопроводной ниагары, слышать весь сонм сопровождающих данный процесс звуков — от звонко-нечаянного падения на фаянс раковины бритвенного станка (а, впрочем, может, и чего-то другого, сопоставимого по весу) до беззащитно обнажающего практически полное отсутствие слуха насвистывания дурацких мотивчиков, заезженных ещё в конце семидесятых.
Надо сказать, что, хотя и довольно редкие, совпадения наши с ним в посещении ванной раздражали меня чрезвычайно — мысль о том, что где-то в тридцати сантиметрах от меня находится сейчас человек, с фырканьем подставляющий лицо под прохладную воду, получающий от этого удовольствие, а главное — не думающий ни о чём, кроме размеренно-приятных дел, которыми, вне всякого сомнения, будет наполнен его грядущий день, — мысль эта, помимо воли, приводила меня в состояние исступлённого бормотания одними губами каких-то малосвязных инвектив… Но я опять забежал несколько вперёд в своём рассказе — в общем, соседом у меня был мужчина, если можно так сказать, наружности Чичикова: не молод — не стар, не низок — не высок, не полон — не худ… Встречал я его почему-то довольно часто, обычно на лестнице, реже — у подъезда, возле вишнёвого “опеля”, на котором он ездил. Мы всякий раз кивали друг другу, однако ничего при этом вслух не произносили. “Хватает с меня и его утренних вокальных откровений”, — думал я. О чём в это время думал он сам, я, конечно, могу лишь предполагать. Для полноты картины стоит ещё добавить, что при встрече он почти всегда насвистывал, как водится, вполне фальшиво, “Brown Girl in the Ring” или что-то вроде того.
Легко догадаться, что воочию сосед раздражал меня ничуть не меньше, чем через ванную перегородку. Его рассеянно-благостный взгляд, тщательно выбритые щёки, бесхитростное, обнажившее белоснежный рукав рубахи движение кисти, которым он, присев, гладил ластившуюся к ногам дворовую кошку, — всё это, а также дурацкая картинка на заднем стекле автомобиля практически мгновенно вызывали у меня приступ какого-то тошнотворного сарказма, словно бы я видел перед собой некую пародию, обезьяну, одетую в костюм от Armani и, исключительно по этой причине, вдруг возомнившую себя человеком.
Примерно месяц спустя после моего переселения в Купчино, в самом конце марта, я узнал, как соседа звать — Валентином Георгиевичем. Произошло это в один из вечеров, вполне заурядных, если не считать того, что вместо “Насон-города” мне помогало его скоротать шесть или семь бутылок “Мартовского” (возможно, именно календарное соответствие определило тогда выбор марки напитка, не помню). Я был примерно на середине дистанции, молча сидел, весь в рыбьей вяленой шелухе, на табурете, бессмысленным взглядом уставившись на медленно опадающую в стакане буроватую пену, когда в дверь неожиданно позвонили. В другом состоянии я несомненно удивился бы столь неурочному вторжению, однако принятая доза “Мартовского”, сконцентрировав внимание на внутренней перистальтике души, до такой степени размыла границу между этой самой душой и внешним миром, что гугнивый тенор звонка воспринимался мною почти как внутренний голос, — я не спеша встал, почесал живот и также не спеша, пнув подвернувшуюся неловко под ноги табуретку, пошёл открывать.
В темноте замок почему-то долго не поддавался, словно чужой, — когда я включил в прихожей свет, мне показалось, что сорокасвечевая лампочка как-то не так горит, вернее даже — как-то не так гудит, вследствие чего она тут же была вновь выключена, затем вновь включена, опять выключена и опять включена — и лишь по завершении указанной серии смелых экспериментов с электричеством я счёл себя готовым к общению с томящимися за дверью незваными гостями, окажись они хоть участковым патологоанатомом с ассистентами…
Тем не менее, действительность в какой-то степени и тут превзошла ожидания: не затрудняя себя описаниями ощущений, возникших, едва я, наконец, совладал с замком, скажу лишь, что таковые были сродни ощущениям человека, открывшего соответствующим образом обозначенную дверь в общественный сортир, однако оказавшегося при этом вдруг на сцене Венской оперы. Грязный, весь в плотвичной вонючей чешуе, не в полной мере убеждённый в застёгнутости пуговиц на собственной ширинке, я с изумлением вглядывался красным нетрезвым оком в заполнившие всю лестничную площадку идеально ухоженные и спрыснутые, казалось, разом всей рекламируемой по телевидению парфюмерной продукцией лица.
Их было, кажется, человек пятнадцать — мужчины, женщины, очень хорошо одетые, с мерцающими в отблесках целлофана букетами цветов и ещё какими-то объёмистыми аккуратными свёртками… “Добрый вечер… мы, наверное, ошиблись дверью… да… простите, бога ради… Валентин Георгиевич живёт в соседней квартире, не так ли?..” Пробурчав что-то, я кивнул — мгновение спустя всё поплыло в моих глазах, словно отражения в разбуженной брошенным камнем луже, мелькнув, однако, напоследок улыбающимся лицом стерильно-яркой, как патентованная фотомодель, блондинки. Я отшатнулся и с трудом захлопнул дверь.
Дня через два после этого я встретил моего соседа во дворе возле автомобиля вдвоём с той самой патентованной блондинкой — они о чём-то разговаривали, смеясь, затем сели в машину и, филигранно развернувшись впритык к двум уныло-неподвижным, по всем приметам, ещё с самой осени “запорожцам”, уехали прочь. Случилось так, что я видел и как потом они вернулись, примерно через час, по-прежнему возбуждённые, хотя и усталые, с целым ворохом покупок — сосед, по обычаю, кивнул мне, затем сказал что-то блондинке, которая, как видно, меня узнала — я успел заметить секундное, неконтролируемое облачко румянца на её лице, тут же, впрочем, исчезнувшее.
Ещё через несколько дней, зайдя как-то в ванную, я услышал из-за стены, под аккомпанирующий ровный шелест душевых струй, вполне правильное, даже по-своему прихотливое сопрано, без слов напевавшее, кажется, что-то из “Травиаты”, а в конце апреля, когда однажды, вынося мусор, я обнаружил моего соседа кормящим так приглянувшуюся ему серую в рыжих подпалинах кошку чем-то, по виду напоминавшим копчёное филе лосося, мне вдруг стало ясно, что с блондинкой у него всё кончилось. Во всяком случае, больше она мне не попадалась.
3
Собственно, вот и всё. Осталось описать тот случай или, если угодно, то происшествие, что ли, — не знаю, как сказать… В общем, тогда же, в последних числах апреля, я вдруг проснулся среди ночи как от щелчка — электронные цифры моргали где-то на середине четвёртого часа, я взглянул на них и, одновременно с этим, понял, что больше уже не засну — подобное не раз происходило со мной в последнее время — тоже, по всей видимости, благотворный результат продолжительной дружбы с “Насон-городом”, — так вот, со вздохом осознав свой приговор до конца ночи, я встал, включил свет и поплёлся в сортир. Разглядывая там в зеркале несчастную опухшую и бледную рожу, я одновременно отметил, что сосед принимает душ. Секунду спустя меня это заинтересовало — прежде Валентин Георгиевич подобными вольностями не отличался, даже в период , так сказать, патентованной блондинки: ночь для него всегда была ночью, а в девять тридцать он садился в свой вишнёвый “опель” и уезжал заколачивать бабки часов до восьми вечера.
Я прислушался; на этот раз, вопреки обыкновению, сосед мылся молча: как я ни напрягался, ухо не различало иных звуков, кроме шума падающей воды. Тогда я предположил, что сосед просто забыл выключить душ, отправившись спать, — единственное, что пришло мне в голову. Утвердившись в таковом предположении, я, помнится, обругал его “пьяной сволочью” и двинулся на кухню ставить чайник. Когда сорок минут спустя я зачем-то вернулся в туалет, вода за стенкой лилась как и прежде, причём я понял, что меня это раздражает в высшей степени, словно бы наглое покушение разделить узурпированную мной de facto монополию на распущенность. Я вновь отправился на кухню, достал из холодильника водки и уже съеденный на две трети кусок салями. Там же я и проснулся, сидя за столом, приложившись правой щекой к покрывающей его синей клеёнке. Была половина двенадцатого; первым делом я отправился в ванную и убедился, что с ночи там ничего не изменилось. Вода у соседа лилась уже восемь часов как минимум. Вишнёвый “опель”, хорошо видимый из моего окна, стоял во дворе, невзирая на вторник. Что-то это всё значило. Я задумался, вернее, попытался это сделать сквозь похмельную муть, однако тут в дверь позвонили, и я впустил обворожительно-некрасивую, прямо глаз не отвести, десятилетнюю девочку, жившую, как я знал, этажом ниже, от меня наискосок. Она едва не плакала: “Дяденькаунасваннузаливает… янезнаюбабушкаушлавмагазинянезнаюкудазвонитьдяденькаасоседнеотвечаетязвонилавдверьаводальётсяильётсяаяоднаабабушкаушладяденька…”.
И тут вдруг, словно бы сорвавшейся с карниза увесистой сосулькой по темечку, — я понял, отчётливо и однозначно, что у соседа дело — швах. Я метнулся в комнату, запутавшись по дороге в собственных ногах, с грохотом рванул телефон… Дальнейшее осталось в мозгу бредовым калейдоскопом, и только — ленивые, пышущие здоровьем милиционеры в крысиного цвета бронежилетах, бессмысленно топтавшиеся на площадке, пришедший им на смену заикающийся участковый, долгие поиски слесаря, и, наконец, нашедшийся слесарь — пурпурнолицый и седоусый матерщинник… Потом, жалобно, неестественно лязгнув, подалась дверь… Несколько первых шагов в туманное нервосплетение чужого жилища — быстро, на шум текущей воды… Ещё одна дверь, незапертая, узкой щёлочкой из-за неё — забытый, чахоточный электрический свет… Я не помню, кто вошёл первым: кто-то, конечно же, тут же бросился вызывать ненужную “скорую”, кто-то выругался в сердцах — помню, как озадаченный участковый, почесав затылок, сказал что-то про “чистый суицид”… Чуть позже вышедший из оцепенения слесарь, сделав несколько несмелых шагов по мокрому полу, завернул кран, остановив этим воду, медленно лившуюся через край ванны, наполненной чем-то бурым, словно старый раствор марганцовки, в котором, будто в каком-то диковинном соусе, лежал, неестественно запрокинув голову, абсолютно незнакомый теперь мне человек…
4
Примерно две недели спустя, как-то вечером, когда я по странной случайности был трезв, вдруг позвонил Аркаша Луньков и обычным своим тоном, словно бы общался со мною накануне, а не вечность назад, сообщил, что в “Северной Розе” ищут человека на директора по фондовым операциям. Почему он позвонил именно мне, кто дал ему мой телефон — это, должно быть, останется загадкой в веках, однако уже на следующее утро я проснулся с ощущением какой-то кристально-грохочущей ясности в голове, словно бы плескавшуюся там до того грязную жижу наконец хватило морозом и, припорошив идеально-белым, как мех ангорского кролика, тёплым снежком, превратило в сказочно-заманчивый пейзаж рождественской открытки.
Едва ли я когда-либо брился и повязывал себе галстук с таким удовольствием, как в то утро. Судя по всему, я даже не думал о возможных результатах — удачных или нет — предстоящей встречи: я просто делал, что подобает, исключительно ради самой возможности делать, что подобает, — и это странное, всеохватное чувство сопровождало меня словно нимб: превращало в торжественный грохот литавр невинный хлопок входной двери за спиной, подкатывало без задержки к моим ногам ожидаемый в другое время часами рейсовый автобус, останавливало, едва я оказывался на улице, занудливый майский дождичек, заботливо принимая во внимание отсутствие у меня зонтика…
…Когда я вернулся, квартира показалась мне во сто крат более чужой, чем в тот день, когда я переступил её порог впервые, — чужим был даже запах, словно бы всё это время в ней жила со своими заведёнными дурацкими обычаями и пристрастиями какая-то неизвестная мне семья…
Не разуваясь, я прошёл на кухню и некоторое время без всякой мысли глядел, как заходящее солнце играет в пыльном хрустале порожних бутылок… Надо было тут прибрать… Ничего не хотелось… Я повернулся кругом и снова вышел на улицу.
13.12.97 — 30.12.97