Сергей Шаулов
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 1999
Алексей Кривошеев. Ночные птицы / Издание осуществляется на правах рукописи. Тех. поддержка — редакция газеты “Вечерняя Уфа”. — Уфа, 1999.
Когда б вы знали, из какого сора…
А. АхматоваСовременная поэзия бравирует своим “сорным” происхождением. Культура превратилась в чердак; соседство грязного белья, Данте и пьяного Карлсона никого даже не удивляет. В этом смысле Алексей Кривошеев и его стихи — очередное лыко в строку.
Наше время не похоже на адский лабиринт. Не нужен Вергилий, чтобы пройти по его кругам, и потому величественный проводник превращается в скабрёзного лилипута с пропеллером и ночной птицей улетает в окно. “…Но где ж проводник, / Карлсон-Вергилий? — да в форточку шмыг, / шасть к холодильнику, тянет бутылку, / выжрал из горлышка жёглый глоток, / к форточке прыг и обратно утёк”. Приведённый пассаж — из арсенала уже не Карлсона, но булгаковского Бегемота: “Только глоток керосина может спасти умирающее животное!”. Даже демонизм вырождается, поэзия дискредитирована.
А что сам поэт, что человек? “В круглом пресном океане / без руля и без ветрил / грустно плавает в стакане / муха…” Лермонтовская поэтическая свобода оборачивается свободой передвижения в пределах стакана, в который превратилась Вселенная. Кстати, именно стакан становится у Кривошеева одним из основных средств поэтизации бытия, выступая в качестве то знака прошлого (“…не забыть, как ужасно прекрасен / жёглый водки глоток меж бурана и фальши, / как метели расстрел в октябре был атласен, / это самоубийство злосчастное наше”), то атрибута мелкого беса (смотри выше), а то и символа вселенской замкнутости и экзистенциальной трагедии.
“Жёглый глоток” возвращает, привязывает поэта к реальности, одновременно размывая её границы, творя свободу. Впрочем, если оставить ёрничанье, то становится ясно, что свобода для Ал. Кривошеева не иллюзия, но “осознанная необходимость”, необходимость веры. Потеря веры — ещё не самое страшное; потеря в вере, блуждания по поэзии убивают гораздо сильнее. (“Потери в вере, словно в “Англетере”: / не вынес бедолага в самом деле. / А может, было слишком много терний, / царапнул кровью и к петле с постели?”) Может, и так, но: “Господи, я не растратил свободы, / в сети ещё не лови”.
Пока Одиссей не исплавал “круглый пресный океан”, Господь не готовит ему сетей. В этом смысле современная одиссея становится тяжким путём познания, крестным ходом: “На перекрёстке распят Одиссей”. Греческий и христианский мифы, соединяясь в поэзии Кривошеева, теряют привычные этические и эстетические характеристики.
Для Одиссея возвращение лишается смысла: “Все вокзалы распахнуты настежь. / И бессонные утра тошны. / И метели пути его застят. / И не льстит ожиданье жены” (“Диптих”). Путешествие и ожиданье, не имеющее конца, не имеет и смысла, поэтому одиссея превращается в распятие. А дальше, в полном согласии с христианской традицией, — сошествие во ад, представленное, однако, весьма скабрёзно: “Мальчик, какие просторы открылись! / Раньше тебе только сказочки снились. / Вот тебе Карлсон, слетевший с небес, / вор, соблазнитель, болтун или бес. / Вот во что вляпался, вот куда влез” (“Малыш и Карлсон”).
Малыш-поэт и Карлсон-Вергилий — остроумная постмодернистская аллюзия на “Божественную комедию” — влекут за собой бездну ассоциаций и смыслов. Вергилий из божественного учителя превращается в мелкого беса, уводит героя в ад да там и оставляет (“в форточку шмыг”). Таков, видимо, скрытый сюжет стихотворения “Малыш и Карлсон”. Пути из ада нет: “Тот, кто хочет в рай пробраться, / в аде будет мальчуган” (“Муха”).
Но поэт, как это ни печально для него, и в аду остаётся поэтом: “И несмотря на полуночный час, / нёсся Орфея надорванный глас…”. Поэзия — страдание, смерть, самоубийство; при всей своей банальности идея сия вечна, как человек (то есть не вечна, но это уже тема для другого разговора): “Ах, бывало, бывало, в глухом переулке — / то ли плач это вьюги, то ль всхлипы подруги? — / как коты мы гульливы, сметливы, как урки, / но смелы и честны, и вот в этом все муки”…
Единственная защита от трагедии, которая от постоянного повторения давно уже стала фарсом, — ирония. Смех над попытками объяснить мир (долой философию!) — типичный постмодернисткий нигилизм: “В. Соловьёв ведь верно, по-отцовски, / А. Пушкина морально пожурил. / В. Розанов со страстью не по-скотски / в неделю раз совокупляться предложил” (“Размышления неофита”).
Мир, описываемый современной поэзией, представляет собой, скорее, помойку, чем величественные руины. Наши поэты изначально не предназначают свою вселенную ни для чего иного, а потому единственное, что остаётся — “возделывать свой сад”. К тому же ведёт и Кривошеев: “И я искал отдаться божеству. / И я скакал, как свойственно козлу. / Смешно, конечно, что ещё живу, // но я святому не исторг хулу”, — и это самое главное.
Поэзия растёт из любого “сора”. Никакого иного пути, кроме “кремнистого” и “сквозь туман”, для поэта никогда не было. И вообще: “Коль до сегодня дожили, / всё хорошо закончится”. Это из стихотворения “Алкоголики”. Да здравствует поэзия, хотя бы и на троих: поэта, Бога и… критика!
Сергей Шаулов