Игорь Сорокин
Опубликовано в журнале Волга, номер 6, 1999
Игорь Сорокин
Воображаемый разговор с Александром П.
* * *
Встречаю я как-то Пушкина возле мостика на Фонтанке. Стоит, облокотившись на парапет, щурится на весеннее солнце, а оно полощется в ледяной воде. Увидел меня и спрашивает:
— А ты, прежде чем разговоры со мной взялся разговаривать, прочитал Абрама Терца — со мною прогулки?
— Нет, — говорю, — где уж, Александр Сергеевич. Я ведь “Войну и мир” так до сих пор до конца не дочитал.
— И не читай вовсе, — весело произнёс Пушкин, схватился и побежал за велосипедом, на котором, звеня во все звоночки, катилась его младшенькая дочь. — Пока!
Так я и не понял, кого он имел в виду: Льва Толстого или Абрама Терца?
* * *
Снится мне как-то, будто я в детстве, и ко мне, ребёнку, приходит Пушкин, — уже в который раз.
— Пушкин, ты ведь ангел, правда? — спрашиваю его я.
— Да, — очень просто и бесхитростно отвечает мне Пушкин. — Только, извини, мне теперь совсем некогда. Поговорим в другой раз. А сейчас я должен лететь по своим ангельским делам.
* * *
Зашёл я раз к Пушкину. Он говорит, сам весь в восторге:
— Поздравь меня, брат: вышли мои “Цыганы”. — И берёт из стопки журнал: — Это тебе на память. Прочти.
Я перелистал и попросил надписать — на память. И, если можно, то в стихах.
Пушкин на минуту задумался, потом взял перо и живо что-то набросал.
Теперь эти строчки знакомы каждому школьнику.
Там было:
Что пожелать тебе не знаю —
Ты только начинаешь жить.
От всей души тебе желаю
С хорошей девочкой дружить.
А. П.
* * *
Как-то раз Пушкин был сильно не в духе. Посмотрел на меня искоса и спрашивает:
— А правда ли, рассказывают, ты дразнился на меня? Как напишешь какую-нибудь поэтическую пакость, перечтёшь, закатишь глаза и говоришь: “Ай да Пушкин, ай да сукин сын!”. А?
— Что вы, — отвечаю робко, — я на себя ругался. Да и по молодости это было, от восторгов…
— Ну, тогда ладно, — смягчился он. И произнёс задумчиво: — Её ведь не вернёшь, молодость…
* * *
— Как так, — удивился раз Пушкин, — тебе в детстве “Бову” не читали? Так откуда ж ты русский?
— А мне “О царе Салтане”, “О Золотом Петушке” и про учёного кота читали.
Он задумался.
* * *
— А ты часом не пушкинист? — с подозрением спросил как-то Пушкин, оборвав разговор.
— Нет, Боже упаси.
— Ну и ладно.
Потом немного опечалился и переспросил:
— А зачем тебе тогда это?
Я уже приуготовился к ответу заранее:
— Да так просто.
— Вот и хорошо.
* * *
Пришёл я как-то раз к Пушкину. Условились заранее. Стучусь — никто не отпирает. Что ж ты будешь делать? — думаю. Стучусь опять, ещё громче. Как же так — никого? Стукнулся напоследок да собрался уходить.
Вдруг слышу, у дверей возня, спрашивают кто там.
— Пушкин! — отвечаю я обозлясь.
Дверь распахивается, и взлохмоченный поэт, готовый обнять меня на пороге, говорит, лукаво улыбаясь:
— Пушкин, брат, что случилось!? — на тебе лица моего нет…
* * *
Принялся я как-то читать “Гаврилиаду”.
И тут как тут явился Пушкин. Лёгкий и беззаботный.
— А ты не бес ли? — спрашиваю я его прямо.
— Да, — отвечал он умно и хитро. — Давай разговаривать.
— Ну уж нет, — отвечаю, — у меня намедни чайник на плите сгорел. Иду в магазин за новым.
— Брось, лучше вина на эти деньги купим.
— Нет, — говорю, — у меня изжога.
— Тогда пойдём на карусели.
— Что за глупости, мы же не дети.
— Как не дети? — и улыбнулся так открыто, что я застыдился своих подозрений.
— Побожись, — говорю, — что ты Пушкин, а не бес.
— Вот те крест. — И Пушкин, перекрестившись, поцеловал образок.
Я растрогался:
— Прости, — говорю, — Александр Сергеевич, мою глупость. Я ведь и вправду тебя за беса принял.
— А — пустяки! — весело сказал Пушкин. И мы обнялись.
Потом мы катались на карусели в саду, пили вино и несли всякую чепуху. А чайник Александр Сергеевич мне свой подарил. На другой день принёс. У него их всё равно два было.
* * *
— Эх, Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин…
— И не говори.
* * *
На святки навалило снега. Народ гулял между сугробов, бросался снежками, валял дружка дружку. То и дело раздавался весёлый смех — это катались с гор. Ребята валяли снеговые шары и лепили из них крепость.
Пушкин взялся за снеговика. Тут же набежало помощников. Слепили и бабу — всё как положено. Девки завели хоровод. Пушкин вывернул тулуп и, напялив, стал прыгать чортом, валить девок и целовать их в морозные щёки.
Потом отправились колядовать.
Наутро, засыпая в деревенском доме, счастливый Пушкин пробормотал:
— Ах, кабы ты видел, какую мы с Пущиным в Михайловском снежную бабу слепили — огромную. Одного терпеть не могу: когда потом варежки мокрые и ледяные. Арина Родионовна мне пять пар сменила. Колокольчик, слышишь… А?.. в марте… Будем…
С тем и уснул не договорив.
* * *
На другой день грызли сосульки.
— Несвежие, — пошутил вдруг Пушкин.
Я не нашёлся. Уже вечерело.
Тут вдруг под звонкий смех вылетает тёмный предмет из-за ворот. Пушкин так остолбенел, что даже сосульку выронил изо рта. С криком ринулся он в сугроб, куда, описав дугу, воткнулся девичий валенок.
Схватив его, безумный поэт пропрыгал в радости вкруг меня, приговаривая и рифмуя:
сапожок-сапожок
поцелуй, мил дружок
на стожок — пирожок
наливай на посошок!
И уж совсем неразборчиво, заговорщически сойдя на шёпот: рожоктворожокнагоршок…
— Чур моя, чур моя, — выпалил он уже возле самой калитки, хотя прекрасно знал, что я ему не соперник.
— Что ж, — охотно соглашался я, — завтра вечор жду истории.
* * *
Назавтра, однако, Пушкин ко мне не явился. Не было его и всю неделю кряду.
Пришёл он в четверг, худой и, кажется, весь измождённый. Я, признаюсь, сразу заподозрил здесь виновницей румяную простонародную любовь.
— Поздравь, я женюсь! — проговорил он с порога.
— Как? — недоумевал я. — Неужто…
— Да. да. да. И не отговаривай. Уж решено.
— Так кто ж она? — не выдержал я.
— Как? — видимо, оскорбился Пушкин. — Ты разве не знаешь или сомневаешься? Разумеется — Гончарова. Наталья Николавна.
Что оставалось — я сердечно поздравил.
* * *
Помню, страшно волновался, прежде чем показать ему книжечку про Питер. Там я стихи про Ленинград-Петербург и его окрестности в кучу собрал. Максим Лукьянов, сам-издатель, одно выкинул, к некоторым иллюстрации сделал. Сверстал красиво, на обложке рисуночек: мы с Пушкиным за руку здороваемся. Пушкина как положено сделал — легко, изысканно, с тросточкой и в цилиндре. А меня в фуражке, шинели с башлыком и в валенках. В руке — томик Пушкина. Не то студент, не то дезертир.
А на обороте тот же рисунок поменьше, а под ним надпись: “Какъ, тотъ самый?!..”. Я — Пушкину? Он — мне? Неясно. Но смешно. И в целом не обидно.
Так вот, собрался с духом — и показал. “Вот, — говорю, — Александр Сергеевич, книжечка получилась”. Он взял в руки, повертел, пару раз перелистал, приподнял над головой и с нажимом, разделяя на слоги, прочитал: “Игорь Со-ро-кин. Вос-по-ми-на-ние — Питер”. Что ж, брат, с тебя пунш!
Тут он сорвался с места и закружил меня, приговаривая: “Поздравляю, ставь давай бутылку. Ставь. Да не одну”.
На том и порешили: за каждое стихотворение — бутылка. Так оно и вышло. Выпили целый ящик.
* * *
А было вот как. Я стал его к себе звать, а он — нет, в ресторан! Так и перетянул. По дороге заехали к Максимушке, забрали его с собой. Он, как Пушкина увидел, так и остолбенел. Потом ничего, привык — после пива. Пили по правилам, как меня скульпторы в Питере научили. Начали с пива, закончили “Цицероном”, уже у Максима. Напиток этот, гороховая самогонка, названная в память о великом философе, ставшем жертвой суеверия, крепость имеет колоссальную — 70 градусов, даже выше. А пьётся как живительная влага. Олег Максимович для себя, для хороших людей делает. Пушкин даже пожалел, что настоял после портера на “Клико”. Я вообще считаю, что шампанское — самое вредное дело для головы.
Мы научили Пушкина чокаться по-саратовски: с трёх сторон, подобно стерляди на гербе.
Сначала откупоривали, потом выпивали, а в промежутках я читал. Более других ему, конечно же, понравилось про Пестеля. Он его знал и любил, во-первых. Во-вторых — сам был склонен к мистике. Тут-то он и затребовал “Клико”, уверяя, будто Пестель его пуще всех любил. За Пестеля выпили молча, Пушкин попросил ещё. Потом выхватил книжку и уж в третий раз прочитал:
В этом тёмном странном месте
по ночам гуляет Пестель —
через мостик свой идёт,
неземной поклон кладёт.
Горд он, бледен и спокоен —
только шею трёт рукою.
Неземной поклон не виден,
Пестель тих и безобиден.
Безобиден, тих и всё же —
что-то изморозь по коже.
В этом тёмном странном месте
мы поставим мелом крестик:
мрак, брат Пестель, не померкнет —
погуляйте на Кронверке…
Потом Пушкину ещё понравилось про смерть Павла и “Каталог поцелуев”. Каталог мы часа полтора читали. Там, где в конце про него1 , поэт вдруг вспылил:
— Да я женщин перецеловал, больше, чем ты воробьёв видел!
Хорошо Максим смог перевести разговор — сначала на “Цицерон”, потом на суеверия. Пушкин рассказал про цыганку, про белую лошадь.
Дальше уж совсем плохо помню. Снег искрился, земля из стороны в сторону бросалась.
Очнулись мы на заре, кажется в Кишинёве.
* * *
Пушкин раз опомнился:
— А ты знаешь, что за эти разговоры тебя как-нибудь в дурку упекут?
— Сказки! — лаконично спарировал я.
— Ложь! — ещё короче высказался Пушкин
* * *
— Зачем тебе это — сам-то знаешь?
— Признаться, нет.
— Ну и славно!
* * *
— Эх, Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин…
— Да ты на себя посмотри.
* * *
Разговорились раз о литературном труде. Сошлись на чём и все. Вспомнили, будто граф Лев Николаевич Толстой любил повторять, что ничто так не улучшает произведение, как вымарки. Вспомнили Чехова. Пушкин привёл рассуждения Грибоедова о краткости, всячески их развив.
Так дошли и до дела. Брали с полки попавшуюся книгу: если не нравилась — сокращали целиком, а если заинтересовывала, то занимались правкой. От иных оставалось две-три страницы. От кого-то и вовсе ничего.
Под вечер я распалился и — для себя неожиданно — вдруг говорю:
— Я “Онегина” твоего сократил. Напрочь.
— Ну-ка, — обрадовался Пушкин неописуемо, — хоть больше, чем вполовину?
— Куда как!
Он заботливо подставил мне стул под ёлку. Я взобрался и прочёл с выражением:
А счастье было так возможно —
Так близко, так неосторожно.
— Что, всё? — удивился вдруг Пушкин восхищённо. — Кратче Хераскова! И Тредьяковского! Сукин ты сын! Ай-да! Ай!
И, не сдержавшись, пустился в настоящий пляс.
Сначала сплясал гопака, кадриль, после — русского, мазурку и контрданс.
Да так запыхался, что уж и не до литературы…
* * *
Я раз сыронизировал, сказав Маршаком: “День седьмого ноября — чёрный день календаря”.
— Да, — серьёзно ответил Пушкин и замолчал о чём-то.
Надо было мне знать, однако, что в этот день в 24-м году случилось то самое наводнение. Так и вышел у нас разговор о “Медном всаднике”.
* * *
Ветер бушевал во всю ночь.
* * *
— А Милорадович благороднейший был человек, — сокрушился вдруг Александр Сергеевич, всё ещё пребывая в задумчивости, — сколько пуль пропустил героем, а смерть нашёл нелепую — хоть и на площади. Жил с царём в голове и помер от какой-то Конституции.
— А Каховский, стало быть, — без царя в голове?
— Бес, — ответил Пушкин, — он и в цепях свободен.
* * *
Идём мы как-то вдоль Малой Невки. Вдруг навстречу нам Женя Малякин. Пьянющий идёт, руками машет. И издалека ещё кричит:
— Эх, ни… себе, с кем это ты, Сорокин!
Я смутился за Женю и отвечаю тихо:
— С Пушкиным. Александром Сергеевичем.
— Вижу, что не с Байроном. Джоном Гордуном.
Я, чтобы замять неловкость, взялся представлять Женю.
— Вот, — говорю, — поэт, редактор, многожёнец. Помните…
Но Пушкин не дал мне договорить:
— Как же!
И, обратившись уже к Малякину, сказал:
— Сорокин, как выпьет лишнего, так заставляет слушать твоё стихотворение.
И тут же его прочёл:
В одичалой степи словно мыши шуршат провода,
наблюдается небо с любой облюбованной точки.
Здесь никто не бывал. Разве Пушкин забредши сюда
и по вьюге пройдясь написал “Капитанскую дочку”… И т.д.
Вправду все биографы и современники отмечают у Пушкина великолепную память. Эх, кабы мне такую! Я ведь до сих пор не могу вспомнить, чем всё закончилось в тот день.
* * *
Как-то раз предложил Пушкину пойти посмотреть “Моцарта и Сальери” в театр АТХ. Дело как раз было в Саратове. Наклеили мы ему усы, зачесали бакенбарды, очки надели — чтобы не было излишней ажитации. Пушкин, пока смотрел, то хмурился, то смеялся как ребёнок.
После спектакля зашли вместе с режиссёром, Иваном Ивановичем, в их каморку. У меня заранее была приготовлена на этот случай бутылка водки. Познакомил. Иван Иванович поначалу не поверил. Но потом сняли грим, и всё стало ясно. “Что делать?” — разлили.
Пушкин сказал стихами:
Иван Иваныч Верховых
Любит выпить на троих.
Тут же в дверь постучали. Это был актёр Ганин. Налили и ему. Пушкин стихи переиначил:
Иван Иваныч Верховых
Любит пить на четверых.
Здесь случился актёр Волков. Пушкин снова переиначил:
…любит пить на пятерых.
Потом поодиночке просочились актёр Нестеров с актёром Кудиновым, потом ещё кто-то. Пушкин всё переделывал, переделывал: шестерых, семерых, восьмерых.
Потом, когда завалила толпа во главе со Скородумовым, он опечалился. Число оказалось семнадцать. Махнул рукой и выпил молча.
Потом уже не до стихов ему было.
* * *
Мы вышли на улицу, обнялись и пошли.
“Выхожу один я на дорогу…” — затянул Пушкин мою любимую песню.
Так шли мы, шли и пели. Потом, не допев, завернули в подворотню.
Я всё перепутал — и говорю:
— Хорошую же песню ты написал!
Пушкин посмотрел на меня немигающим взором, вздохнул и, содрогнувшись, пробормотал:
— …И ты!
Мы оба прослезились.
* * *
— Вот ты разговариваешь со мной, допытываешься чего-то.
— Это я себя пытаюсь осознать. В Пушкине.
— Брось свой ложный пафос. А кабы не было меня вовсе?
— В том-то и дело, что всё бы тогда было по-другому.
— Да так бы и было — не Пушкин, так Кукушкин. Представь, разговаривал бы сейчас с каким-нибудь Кукушкиным! А он бы был вдруг трезвенником? Или разговаривать бы с тобой не пожелал?
— Да хватит выдумывать. История не терпит сослагательных наклонений.
— Это, кстати, мне приписывают. А я на самом-то деле от дядюшки, Василия Львовича, подхватил. А он у Карамзина подслушал.
Помолчали.
— Эх, — продолжил вдруг Пушкин, — с кем ни разговаривай, всё правды не узнаешь.
Рисунок Бориса Глубокова