А. Седов
Опубликовано в журнале Волга, номер 6, 1999
А. Седов
“Противоречий очень много…”
(“Евгений Онегин”: проблема текста как проблема поэтики)
200-летие со дня рождения поэта воспринимается сейчас самыми различными людьми как безусловный и всеобщий национальный праздник. А таких всеобщих и безусловных праздников у нас, согласитесь, не так и много (Новый год? День Победы?).
Теперь поэт вполне устраивает всех. Хотя бы потому, что нас как-то объединяет (пусть и временно). Облик его — правда, в массовом сознании — существенным образом изменился: в своё время в школе мы изучали несколько иного Пушкина — энтузиаста, борца с самодержавным гнётом, который в число декабристов не попал то ли случайно, то ли они его как бы пожалели. Теперь больше вспоминают Пушкина-государственника, который грозил растленной Европе “стальной щетиной” победоносных штыков великой страны, раскинувшейся “от финских хладных скал до пламенной Колхиды”. Правда, и страна нынче уже не та, да и Пушкин-патриот — это такая же тенденциозная трактовка облика поэта, как и Пушкин-декабрист, Пушкин-эстет, Пушкин-эротоман, Пушкин-мистик…
Не лучше ли оставить эти спекуляции именем поэта всякого рода политикам, а попросту обратиться к произведениям нашего автора? Ну хотя бы к читаному-перечитаному “Евгению Онегину” и попробовать осмыслить проблему текста романа в стихах с точки зрения его поэтики…
Проблема текста? На первый взгляд, таковой как бы и вовсе нет.
Оба издания — и в 1833, и 1837 году — готовил автор, и, казалось бы, о чём теперь вообще разговаривать, но с другой стороны, — современному читателю существующий текст ЕО как-то изначально представляется не то чтобы уж совсем дефектным, а как бы не совсем, что ли, полным, и вроде бы дело исключительно текстологов и чуть ли даже не криминалистов — отыскать Самые Главные Листки, расшифровать, реконструировать хотя бы одну строку черновика или таинственной десятой главы, или там сделать ещё более полным “Путешествие Онегина”.
Всё это составляло и составляет заветную мечту любого пушкиниста; у этих попыток есть уже своя история, но попробуем взглянуть на это дело несколько с иной точки зрения.
А именно: с точки зрения статуса Текста в художественной структуре Произведения.
И тогда в иерархической последовательности можно выделить следующие очевидные разновидности… чего? Не текста, даже не произведения, а этой многоаспектной системы, которая включает в себя много чего и которую давайте традиционно и называть — ЕО:
1. Собственно авторский поэтический текст (от “Не мысля гордый свет забавить” до “Как я с Онегиным моим” — даже без учёта эпиграфов, даже ежели это — как самый первый эпиграф — мнимо-чужой текст1).
2. Авторские примечания и “Отрывки из путешествия Онегина”.
3. Стихотворные фрагменты, не вошедшие в № 1 и № 2.
4. Зашифрованная десятая глава.
5. “Минус фрагменты” — т.е. строфы и строки, которые вообще не были написаны, но которые всё же как бы и есть, ибо определённым образом они в тексте всё же обозначены, и у них в контексте произведения имеется своя, хотя и не вполне определённая семантика.
Удивительным представляется тот факт, что даже для самого квалифицированного пушкиниста все эти текстовые разновидности со временем сделались не то чтобы равноправными, но какие-нибудь почти не читаемые варианты (очевидно отвергнутые автором!) кажутся во сто крат привлекательнее хрестоматийно известных строк и безусловно относятся ими к ЕО. Так, излагая историю разгадки десятой главы, Б. В. Томашевский как о чём-то само собой разумеющемся пишет: “Хотя уже было известно, что перед нами строфы “Евгения Онегина”…2. Вот так: “было известно”… Но ведь сам автор так и не включил эти строфы в свой роман. Два отдельных издания романа, подготовленные автором, исследователя к чему-то обязывают? Цензура там или не цензура, — но ведь не включил?
Вышеприведённые текстовые разновидности ЕО иерархичны. При этом самый высокий статус у № 1 (далее — по убывающей). Даже № 2 не есть уже, в сущности, текст ЕО, хотя и принадлежит перу автора, хотя и вошёл в подготовленные автором издания (на определённых, впрочем, условиях)…
Тут следует, наверное, определиться, в каком значении здесь употребляется термин “художественный текст”. В качестве рабочего можно предложить следующее определение: художественный текст есть словесное выражение художественного произведения в манифестированных автором границах. Понятно, определение это не всеобъемлюще (в частности, к фольклорным текстам оно не приложимо, и работает лишь в применении к литературе Нового времени). Но уж какое есть…
Из него вытекает возможность того, что не всё художественное произведение может быть манифестировано автором как текст. Применительно к пушкинскому роману можно сказать, что эта возможность воплотилась в действительность.
В ЕО за пределы текста выведены, в частности, примечания автора, которые не столько разъясняют какие-то моменты, сколько позволяют поэту выйти за пределы текста и обозначить иную (в ряде случаев — чужую, а иногда и авторскую — но иную, не поэтическую! — точку зрения). Безусловно, функция этих примечаний не только (и даже не столько) служебная и относиться к ним как всего лишь к примечаниям не стоит.
Вот в комментариях к третьей главе Пушкин пишет: “Смеем уверить, что в нашем романе время расчислено по календарю”. Современный исследователь верит поэту на слово и определяет, что, скажем, встреча Онегина и Татьяны в Петербурге произошла непременно в 1824 году (по календарю же расчислено!), но тут же вынужден при этом констатировать, что Татьяна именно в 1824 году никак не могла говорить с испанским послом (“Кто там в малиновом берете / С послом испанским говорит?”), ибо как раз в это время Россия не поддерживала дипломатических отношений с Испанией3. Надо полагать, что автору вовсе не требовалась такая степень точности, и современному исследователю, наверное, не стоит столь категорически настаивать на указанной дате встречи героев? Конечно, художественный мир ЕО соотносится с российской действительностью, но зачем же так буквально?
Таким же образом определив, что события начала пятой главы происходят непременно зимой 1820 — 1821 годов, и поясняя строку “Снег выпал только в январе”, комментатор вынужден констатировать, что в реальности снег на севере России выпал в этом году… в конце сентября. Осознавая и провозглашая, что “любые реалии, входя в текст романа, получают значение художественных деталей”4, комментатор тем не менее почему-то не отказывается и далее “расчислять время романа по календарю”, хотя поэт вполне определённо заявляет: “Противоречий очень много, / Но их исправить не хочу”. Чувствуете, он не хочет…
И помещать имения Онегина и Лариных непременно в Псковской губернии тоже вряд ли правомерно, ибо строки эти так и остались в черновике (“Но ты — губерния Псковская…”). Где-то на северо-западе России — и только.
Вообще не следует забывать, что никакого Онегина ни на каких брегах Невы никогда не рождалось (приходится говорить банальные вещи!), сфера художественного произведения несводима ни к каким реальным прототипам, тем более, что именно в этом случае поиски прототипов весьма непродуктивны.
Всё это так, но сам поэт провоцирует читателей и исследователей на эти поиски: “А та, с которой образован / Татьяны милый идеал”, кто она? После долгих поисков литературоведы наконец поняли: никто, мистификация, приём такой — создание иллюзии прототипа… Как и Онегин, по отношению к которому в нашей культуре сложилась целая традиция: относиться к нему как к живому человеку, предъявлять ему претензии, обвинять и защищать его. Такая, понимаете ли, игра…
С лёгкой руки В. Белинского принято возводить на пьедестал Татьяну, несмотря даже на то, что она “другому отдана”, как некая вещь. Пушкин же как психолог гораздо тоньше. При всём несомненном авторском апофеозе его героиня демонстрирует и свою некоторую ограниченность, чисто дамское непонимание своего собеседника: “Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?” — высказывая при этом такие презрительно-уничижительные соображения о мотивах его страсти (“обидной страсти”!), что прямо удивительно, как может это сочетаться с любовью, всё ещё живущей в её сердце, но ведь сочетаются же… Можно, оказывается, и любить человека, и так его не уважать. И не понимать.
Сам Онегин в итоге так и остаётся загадкой не только для героини, но даже в известной мере и для автора, который ряд нереализованных возможностей героя так и оставляет в черновых материалах. Они не только за пределами текста (что вполне очевидно), но и за пределами произведения (уже по определению это — “черновики”); только вот теперь в нашей культуре это уже больше, чем черновики. Их и читают, и цитируют, и комментируют, в ряде случаев напрочь забывая, что это не текст и даже не произведение. Но так уж случилось, что их эстетическая значимость оказалась вполне самоценна.
Надо повторить — это не есть текст ЕО, несмотря даже на то, что отдельные отрывки, не вошедшие в издания 1833 и 1837 годов, печатались при жизни Пушкина (в частности, четыре строфы главы четвёртой, обозначенные в отдельном издании лишь цифрами, были напечатаны в октябре 1827 года в журнале “Московский наблюдатель” под названием “Женщины” и с подзаголовком “Отрывок из Евгения Онегина”; в отдельном же издании в тексте обозначен пропуск не четырёх, а… шести строф). Но в 1827 году Пушкин не возразил ни против факта опубликования чернового фрагмента, ни против подзаголовка.
Иногда, впрочем, статус некоторых фрагментов как бы не вполне определён самим автором. Так, сокращая концовку шестой главы (и тем самым придавая выброшенным строчкам статус черновика), Пушкин тем не менее приводит их в собственных примечаниях, делая эти строки… частью произведения, тем самым как бы приглашая читателя в свою поэтическую лабораторию, но и не размывая при этом границ Текста. Поэт как бы говорит: так вот, мол, я их (светское общество. — А. С.) обличил, а потом демонстрирует благородную сдержанность и несколько своё обличение смягчает, выводя за пределы Текста. Но это обличение остаётся в пределах произведения: “Среди бездушных гордецов, / Среди блистательных глупцов…” — и т.д. — градация из четырнадцати однородных членов без учёта эпитетов). Окончательный приговор всё же остаётся в пределах текста, но и снова повторяется в авторских примечаниях: “В том омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья”.
К этой игре семантикой словесных фрагментов и смене точек зрения цензура не имеет никакого отношения…
Какое-то смысловые переклички с ЕО имеют и другие пушкинские тексты, в ряде случаев эти отношения достаточно косвенные.
Так, в издании 1825 года текст первой главы своеобразно коррелировал с представленными тут же “Разговором книгопродавца с поэтом” и мистифицирующим “Предисловием”, в котором Пушкин выступал с точки зрения издателя. Это придавало ЕО несколько иной смысл5 и чуть ли не делало вышеуказанные тексты в какой-то степени частью пушкинского романа. Поэт как бы говорил читателю: перед вами не романтическая поэма, герой будет дистанцирован от автора, литература — ремесло, вдохновение не продаётся (хотя рукопись продать очень даже можно) — своеобразная установка для восприятия, установка несколько эпатирующая, и не следует, понятное дело, тезисы Поэта напрямую отождествлять с реальной позицией А. С. Пушкина. Впрочем, в отдельное издание автор не включил ни “Разговор…”, ни мистифицирующее “Предисловие”, таким образом эти смысловые соотношения для нашего современника уже утрачены, и их уже потом пришлось реконструировать литературоведам.
Финал же пушкинского романа не только породил целую литературу, но и в известной степени определил судьбы и поиски русского романа XIX века… да и русского романа вообще в смысле соотношения Текста и Произведения6.
Собственно говоря, где он, этот финал?
Вот версия Ю. Н. Тынянова: “Подлинным концом “Евгения Онегина” являются <…> “Отрывки из путешествия”, помещение которых только так и можно объяснить”7. А как же авторское “Конец” после восьмой главы? А как же свидетельство в этих же самых “Отрывках”: “Автор чистосердечно признаётся, что он выпустил из своего романа целую главу…”. Выпустил — следовательно, исключил из текста. Напечатал отрывки (и уже после авторского комментария!) — следовательно, посчитал необходимым ввести в произведение на неких особых условиях (“не текст”).
Как известно, в финале Онегин не умер, не женился и не успокоился подобно герою “Новой Элоизы” Руссо на отношениях нежной дружбы с предметом своей страсти… Автор отверг и возможность для своего героя заняться поэтическим творчеством, и возможное превращение его в некоего патриота-славянофила — “Уж Русью только бредит он”. Но известная формула В. Белинского “жизнь без смысла, а роман без конца” устроила далеко не всех.
Во-первых, читателей, которым Пушкин одно время планировал даже ответить (наброски послания Плетнёву середины 30-х годов), но не стал. Во-вторых, некоторых исследователей, которые выдвигали гипотезы, что Онегин должен бы непременно пережить нравственное возрождение, которое привело бы его к участию в декабристском движении8, а если автор не представил этот вариант более обстоятельно, то виновата исключительно… цензура (потому что если бы поэт представил такой вариант, то…). Поистине, если бы цензуры не было, её непременно следовало изобрести как раз для ради такого случая. Но Онегин-декабрист — это такой же отвергнутый автором вариант, как и Онегин-славянофил, как и Онегин-поэт. Можно спорить лишь о том: в 1829 году этот вариант был отвергнут поэтом или позже, но этот спор неизбежно выводил бы нас за пределы проблемы текста…
Если уж непременно надо реанимировать отвергнутые поэтом черновые варианты, то почему бы не отметить намётки возможного увлечения героя некоей “R. С.”, которая несколько раз в весьма определённом контексте упоминается в “Альбоме Онегина”:
Последний звук последней речи
Я от неё поймать успел,
Я чёрным соболем одел
Её блистающие плечи.
Согласитесь, что это более определённо звучит, нежели предельно гипотетическое увлечение героя какими-то там освободительными идеями? Но и это — всего лишь отвергнутый автором вариант судьбы героя (и притом, безусловно, “не текст” и даже — “не произведение”).
…А интересно было бы посмотреть на нашу гордую Татьяну, ежели бы наш герой закрутил роман с этой самой “R. С.”…
Любопытно, что Онегин так и не стал всечеловеческим образом. Какой-нибудь американец вообще не может понять: в чём, собственно, состоит трагедия этого героя? Оброк с имения идёт себе своим чередом, здоровье есть, герой путешествует ради своего удовольствия (прямо тебе турист), в чём же проблема?
А в том: хочется чего-то великое совершить, а сферы приложения нет. А что вообще делать человеку в этом мире? Карьеру? Надо больно… Деньги копить? На тот свет с собой не возьмёшь. Любовь? Но она, видите ли, другому отдана и будет, несмотря ни на что, век ему верна… А эти, как их, декабристы? Что там декабристы, герой знает историю: в который раз деспотизм порождает свободу, свобода — анархию, далее — будет снова деспотизм. Посему — возводить на престол российского Бонапарта (Пестель? М. Орлов? Кто там ещё?) — надо больно мараться… “Я молод, жизнь во мне крепка; / Чего мне ждать? Тоска, тоска!..” Это может в высшей степени понять прежде всего человек русский…
Так где же кончается текст ЕО? Он кончается там, где это манифестировано автором, а именно —
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
С Онегиным здесь — и с героем, и с сюжетом, и с Текстом.
Но Тынянов прав в том смысле, что с окончанием текста не кончается произведение, которое завершается следующим образом: “Итак, я жил тогда в Одессе…”. И вот в произведение как раз-то и входят и авторские примечания, и “Отрывки из путешествия Онегина”. Но не десятая глава и не черновики, место которых — в издательских примечаниях и более нигде. И ежели наше литературоведение несмотря ни на что помещало историю с десятой главой даже и в школьную программу, то не в последнюю очередь по соображениям идеологическим, а уж на уроках некоторые учителя-словесники увлекались до такой степени, что производили Онегина в декабристы, ученики же в своих сочинениях прямо выводили героя на Сенатскую площадь, а Татьяну посылали за ним в Сибирь, напрочь забывая, что она в некотором роде замужем…
“Даль свободного романа” породила такую организацию произведения, которая провоцировала читателя на выход за пределы Текста. Автору было тесно в его пределах, и различными способами Пушкин преодолевал Литературу (то делая её объектом изображения, то чередуя “поэтическое” и “прозаическое” видение мира, то балансируя на границе жанра, то стимулируя читательскую активность пропущенными фрагментами, то мистифицируя проектом “романа на старый лад”, в котором читатель найдёт “Несчастной ревности мученья, / Разлуку, слёзы примиренья” и в котором автор приведёт героев “под венец”.
Отстраняя иными фрагментами Текст романа, Пушкин преодолевал неизбежную конечность произведения, одномерность авторской точки зрения. Поэт вполне сознательно “не дочёл её романа”. В данном случае “её” — уж не действительности ли? Незаконченность романа оказывается закономерным следствием принципиальной незавершённости и незаконченности героя, который от этого страдает, а поэт только лишь манифестирует текст одновременно и как законченный, но и при этом он что-то, оказывается, “не дочёл”, предоставляя сделать это своим читателям, что вот сейчас мы и продолжаем делать…
С течением времени всё, что написано автором ЕО, всё, что хоть как-то соотносится с пушкинским романом, вошло в сферу не только исследовательского, но и читательского интереса (в том числе и совершенно не запланированные автором для читательского восприятия фрагменты и даже то, что автор напрочь отверг или даже попытался утаить — то ли от цензуры, то ли от нашего неуёмного любопытства).
Это означает, что Произведение живёт своей жизнью, в чём-то уже независимо от авторской воли.
1
“Помета “извлечено из частного письма” фиктивная, автор текста эпиграфа — Пушкин” (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина “Евгений Онегин”. Комментарий. — Л., 1980. С. 116.).2
Томашевский Б. Пушкин. Кн. 2. — М. — Л., 1961. С. 204.3
Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина “Евгений Онегин”. Комментарий. — Л., 1980. С. 355.4
Там же. С. 258.5
См. об этом: Алексеев М. П. Заметки на полях // Временник Пушкинской комиссии. — Л., 1977. С. 98 — 107.6
См. об этом: Седов А. Ф. Достоевский и текст. — Балашов, 1998. С. 9 — 12.7
Тынянов Ю. Н. О композиции “Евгения Онегина” // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. — М., 1977, С. 60 — 61.8
См. хотя бы: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. — М., 1957. С. 250 и далее.