Никита Янев
Опубликовано в журнале Волга, номер 2, 1999
Никита Янев
Огромный холод. Пепельные звёзды. Ещё — застывшая и мокрая от ночи, как фотография безжизненная, площадь. Лотки, ларьки, витрины магазинов, решётки ярмарки, фанерные домишки. Покойный лист в квадратной чёрной луже, обнажена от листьев ветка клёна. Глухая осень. Капли на плаще. * * * Этот мертвецки пьяный ночной город, замерзающий от одиночества. Везде натыкаешься на твои глаза. И только вид из окна квартиры находишь сносным, даже милым, закурив сигарету и затягиваясь в перспективу. Немного похожий на рыбу в аквариуме, хватая ртом растворённый воздух, успеваешь только не задохнуться. * * * А разве не для радости и смеха красивые счастливые ладони с морщинками судьбы на месте сгиба и губы, полусмытые в улыбке, и, незаконченные кистью жизни — смертью, глаза — лучи, глаза — озёра счастья и ожиданья, и надежды, столько ещё не бывшего копили, что за жестом, за приближением, прикосновеньем слова стать песней расплескавшихся страниц, поэзией дыхания и книгой, наполненной стихотвореньем чувств — всего лишь отыскать себя в себе. * * * Это слово было птицей в год, до оного созревший. Это слово дом, сгоревший пеплом звёздной медведицы. Это право не из лёгких, кто здесь судит, тот здесь Бог. Не покинь земной порог на бессмысленных верёвках. В этом доме плачет зверь, зверь с глазами человека. Эта комната теперь незаполненна. Два века ждал тебя её божок. Ноги босые, котомка с серым хлебом и негромко заливается рожок. * * * Тело сухое в волнах безнадёжного счастья с смертью боролось, вставали босые лучи. Ветви кривые толклись в электрической хляби, утро сочилось сквозь синие пыльные шторы, где-то с порога звенели шаги в коридорах, утро сочилось, как кровь молодого майора. И с эполет проливалось сквозь синие крыши бедное солнце, забытое кем-то в кармане канувшей ночи. И бледные тени глотались сытым зевком сквозь гранитные стылые скулы. Птицы парили, трава поднималась над пылью, пахло резиной, бензин поливальных машин красил асфальт, что павлина. Студёное небо пилось глотками и щурило глаз на прохожих. Сны молодыми майорами в небо стремились, белые лошади в небо несли их аллюром. Мертвенный гном уходил в голубое жилище, голуби мылись и кошек совсем не боялись, бороды брились по случаю, что надоели. Утро звенело трамвайными стёклами в крышах, стыли глазуньи, и мамы кричали из кухонь: “Завтракать марш”. Допивая иллюзии сна, гневно кивая в трюмо на свои отраженья, пятна трусов шевелились в подобьях зарядок. В общем, творилось обычное нужное дело, тело сухое в волнах безнадёжного счастья с смертью боролось, вставали босые лучи. * * * Слова на стебле фразы были сочны, как ягоды рябины или клюквы. Как солнечные кисти винограда, налитые чернильною глюкозой, что кровью. Не затем ли эти числа росли, что,выходя из небытья, отряхивая слизь налипшей ткани, уже глядя незрячими зрачками сквозь матовую плёнку материнства на то, что было чердаком или подвалом, ты отзывал судьбу свою в утробу, но та уже громоздко шевелилась мешочком тела с куколками чувств в углу на неподметённом полу. А ты потом в чернильной лихорадке всё вспоминал. На кончике пера распятый, в капле крови синей мешая память с половодьем чувств. И разводил сознанье, как косу разводят, клинопись рассыпав. Сочил его под корни луговые, испарина, задышка и работы вливались в запрокинутые руки рывки косые. Вместе со словами Разрушенные гнёзда покидали по нитке травы. Стрелами ложились на тёмную широкую ладонь земли или уже твоей судьбы. * * * Кресло. Стол. Кривой ночник. Я разделся и приник к белой плоскости постели. Что за странные пастели, что за близкие тона, пустота и глубина. И на дне её, как рыбы, ходят мысли, что могли бы стать картиной мести дней на холсте вселенной всей. В них тоска и смех, и боль. И последнее “позволь…”. * * * Нести себя им делалось всё легче, холёным душам в пальцах одиночеств, на дно колодцев жизни погружённых корнями непрестанного вниманья за лицами, слагающими правду деревьев, настроений, мостовых в одну картину импрессионистов, которых неизменно поставляла по смерти жизнь в алхимии природы, кривые ходы в потаённом мире коры растений, мозга, так же в землю, которая, сведя перечисленья в химическую формулу суглинка, под пахом солнца зачинала вновь. * * * И брошенный лучом на мостовую от скудно источающего свет пророка одноглазого — лампады то ли окна, а может, фонаря, какою-то неясной бродит тенью под сводом поднебесного пригляда мой современник — тоже человек с неверно обобщёнными чертами. На фоне городских полночных стен иль в залитых суетностью светила перстах божественных. Как нравится кому. * * * И на светящемся плацдарме остановки сухой сюжет: иль драка, иль лобзанье. * * *
Чуть гуще листьев тень и есть минута, из проносящихся случайных лимузинов вдруг выпадет ответ твоей догадке. Так словно ива деревом глядится в хрусталь сосуда пруда или речки. Так человек пред зеркалами ночи — перемещенье освещенья вида форм мирозданья. Так, нипочему встающих, отражаяся друг в друге лишь на минуту мысленного взмаха. Узнать себя и потерять себя. А человек, он здесь не принимаем, ведь человек всё может полюбить и жить всё дальше-дальше, хоть до неба, тогда как его дело быть собой.
1. Как жила, так умерла. Осенью, с первыми холодами, в конце августа. На смерть бабушки
В конце жизни бил сын, всю жизнь горбатилась неизвестно на кого. А сын был рядом и похоронил.
Легла в свою землю рядом с сыновьями, подорвавшимися детьми на мине.
На лесном погосте пили, курили, смотрели в землю, глядели вдаль, а в глаза не смотрели.
2. Твоя душа меня взыскует, бабушка, а что я могу, я ведь нищий. Мне даже не жаль, у меня нет жалости ни к кому. Осталась одна капля любви, как её разделить на долгую-долгую жизнь, разве что выплеснуть в первом глотке. Но это нельзя, такое не любовь, а самоупоение. И люди это знают, когда горбатятся на земле. Заматеревают в корень. Делаются отдельными, злыми и жалостливыми. Такими уйдут уже, всех простив, передо всеми попросив прощения.
3. О священная минута казни, ты не состоятельна перед новым шагом, кто его сделает, кто его сделает. Как надо бояться жизни, как надо сторониться людей, как надо любить природу свою, чтобы сделать его, этот шаг. Запрокинуть руки, упасть на землю, смешаться с прахом, думать, помнить, понять. Ты не один на земле, ты не один, не один. Это ты, твоё, этот сброд и хлам. Это твоя чистая слеза: пот поколения в крови зачатия, в слизи семени, в блуде эпохи. Восстающее семя жизни. Новое солнце рядом с прежним, ещё невидимое, уже не видное. Неневинное солнце памяти. Ещё усилие, оно поднимется над нашими головами, из наших голов построенное. О нежный ребёнок, тронь своим оком коснящим нас, костерящих твоё рождение.
4. Так жизнь позвала, как долго я ждал этой смерти, этого рождения. Новая судьба, бабушка, ты освобождаешь своё место. Только бы не потерять твой свет. Живая звезда живёт и ждёт, когда же уже её позовут, потребуют даже на землю гнилую, прогнившую потом и солью, и кровью, пропитанную семенем поколения одного, другого, третьего. И так до бесконечности. Когда же судьба достигнет нас со своим ударом в руке? И вот удар камнем по темени, звезда ли упала, родилась ли новая. Мы летим сквозь фиолетовый свист ветра, мы делаем ногами шаги, толкая. Но когда-то и к нам притронется нежное дитя пальцем холодным. Кто ты, смерть, чего тебе надобно, будет спросить уже некому.
5. А нам ответят: это видите. И мы ответим: это видим. Ну тогда ступайте, скажите повести никому, былью подросшей совести. Вы видите, как на былинках, на ковыле играет этот ребёнок невесомый. Он, может, и розовый, и брюхо у него есть, и пачкает пелёнки жёлтым, да показать некому. Зато не держит дулю в кармане, когда к нему разевают рты как рвы пичуги, прорехи, падали. Проросшей земли стебли и горла. Мол, что-то надо, а что, Бог весть.
6. И слово “умерла”, может, самое благонадёжное из слов. Сколько в нём добротной радости и укрепления. Нам, живущим, твёрдая весть, всё окончательно и трагично. Тревожная новость, почти веселье, как сплетня, которую нельзя не выболтать. Вот наша родина, совсем юродивая. Как спрятать нежность к себе, покойникам, теперь отходящим в обитель райскую. Хотя бы тем Эдем блистающий уже удружил,в Эдемы выслужился, что словно с капусты кочана снимаем им последний лист в борщ истории. Отнесёмся к покойнику кочерыжками своих голов, животов, боков.
7. К нам идёт жизнь, житуха, жизнь. Мы её не любим, когда-никогда приголубим тем самым что есть мы сами. Но есть мы любим, мы пожираем её с костями, с одеждой, с пахом. А что ж, давай нам да наливай нам ещё добавки, сливай остатки. И будут сливки, сметана, масло, и будем ползать костями в прахе, и будем плавать в дерьме, в навозе, и скажем слово одно на свете.
8. Любовь сияет недотрогою. Мы это слово подглядим, когда в могилу уложим бабушку, у мамы мама тогда была. Теперь какое-то глухое молчание на том конце телефонного провода. У мамы мамы больше нету, что делать сыну, вернее внуку? Уж коли делать, сосать пустышку? копать могилу? прикинуться валенком? Вот шанец выстоять против молчания. Ни слова фальши, ни слова чести. Всё честь по чести, досужий вымысел из пальца высосан, бери лопату.
Любовь сияет недотрогою.
1988 — 1994 гг.