Окончание
Владимир Каткевич
Опубликовано в журнале Волга, номер 2, 1999
Владимир Каткевич
Германская шабашка
Повесть
Окончание. См.: Волга. 1999. № 1.
Единый фронт Курдистана
Недели за две до прихода судна домой запасались картонными коробками из-под тоников и фруктов. Коробки загромождали тесные каюты и мешали убирать. К таре примеряли ширпотреб, по-моряцки школу, потом школа снова убиралась в рундуки. Тару укрепляли, тарой менялись. Это был ритуал.
Серёга притащил из гаража ящик и сказал:
— На школу.
Ящик простоял с неделю. Серёга ходил вокруг, заглядывал вовнутрь, вздыхал. Вечером куда-то исчез и принёс вполне приличный чемодан.
— Где взял? — спрашиваю.
— На свалке у штазистов.
Если ему что-то было нужно, он ходил на свалку, как в магазин.
— Дембельский чемодан солиднее, — сказал он. — Как ты считаешь?
— По крайней мере под дождём не раскиснет.
— У нас дембелей построили с чемоданами, и прапор говорит: “Порнуху оборвать!”. Вуйки переводилки клеили, баб разных, ковбоев. Один пристал: “Дай, — говорит, — чемойдан на дисять хвылын. Иды до дыркы в забори”. Мне что, жалко? Я во вторую очередь демобилизовывался. Вадик Левицкий как раз попросил подравнять затылок. Стал его стричь и забыл выйти к дырке. Потом мне уезжать. Прапор снова: “Отшкрябать порнуху!”. А она не отдирается. Этот бандеровец покрыл чемодан паркетным лаком. Иду в каптёрку и крашу чемодан половой краской. Пока доехал, вся пола шинели стала коричневой.
За день до отъезда Серёги появился бородатый, стал хозяйничать в мастерской-гараже.
— Он хочет, видимо, чтобы ты рассчитался за свет, — говорю.
— Я зайду в гараж, — предлагает Серёга, — отдам ему деньги, а ты скажи громко: “Губер, я тебя узнал. Мы вместе плавали…”.
Я вышел во двор, произнёс довольно громко обращение к Губеру, название судна произнёс. Серёги долго не было. Он вышел с грязными руками.
— Полей водички, — попросил. — Я ему помогал насос снимать.
— Он слышал?
— Он улыбнулся и сказал: “Ваш коллега кого-то зовёт”. По-немецки сказал.
Серёга выбросил фанерку с моряцким счётом и сложил подарки в дембельский чемодан. Купил жене часы, ребёнку что-то, себе почти ничего. Он едва перекрыл расходы на поездку и приготовился к упрёкам тёщи. Робу оставил в “Незабудке”.
Рано утром приехал Олег с младшей дочерью.
— С нового года, — говорит, — магистрат будет отправлять гостевые визы прямо на посольство.
Едем на вокзал.
У газетной стойки топчется долговязый с солдатским сидором за спиной.
— Помнишь, как его высаживали из электрички? — спрашивает Серёга.
— Это Лицо, — говорит Олег. — У него не всё в порядке с крышей.
Я купил “Комсомолку”. На первой странице захват группы преступников, искажённые лица. Отвык немного.
— Кого они ловят? — спрашивает малая.
— Кто плохо учится, — говорю.
— Ты же во второй класс ходишь, — стыдит Серёга. — Сама читай.
— Она уже здесь в первый класс пошла, — объясняет Олег.
Ребёнок говорит на одном языке, а читает на другом.
Подходит поезд “Париж Норд — Гамбург”.
— Лучше бы в обратную сторону, — говорит Серёга. Ему ехать парижским до Берлина, а там пересадка.
Перенесли вещи в вагон.
— Мы с Губером насос поменяли, — говорит Серёга. — Теперь у тебя проблем с водой быть не должно.
— У меня дома цветной снимок есть, — говорю. — Губер в толпе туристов стоит под Каракасом. Приеду, посмотрю.
Закукукали отправление.
— Главное, — говорю, — вовремя списаться на берег.
— Я думаю, это правильно, — поддерживает Серёга. — Мы тут с Раисой Максимовной посоветовались, поглядели, как живут хвалёные германцы…
Двери закрылись, парижский пошёл. Уехал хороший парень. Впереди две недели праздников, одиночество, пробки будет выбивать, замёрзнет насос.
— Он не под этим делом?
— Нет, трезвый.
— Что-то глаза блестят. У меня два бойца служили, вполне справные, можно было им матчасть доверить, и я доверял. Только замечаю, слишком довольные ходят, в армии редко кто доволен. Но, правда, не пахнет. Потом нашёл у одного в тумбочке клизму с перваком. Не сдержался, а у него папа полковник, до командира дивизии дошло. Мы в школу не опоздаем? — Он смотрит на часы. — Могу подвезти тебя до социала.
— Я в городе поброжу, — говорю. — Желаю счастливого Рождества.
У газетных вертушек чернокожие, югославы, газету “BORBA” кто-то раскрыл, каждый бесплатно читает про свою горячую точку. Вьетнамцы не читают, а торгуют из-под полы сигаретами. Полицай их не замечает, как у нас.
— Ты рашн? — спрашивает Лицо. “Комсомолку” у меня увидел. — Прикрой-ка.
Прикрыть его сложно, он длиннее меня.
Вышли. Он украл “Аргументы”.
— Дай почитать, — говорю. — Я быстро.
Сели в скверике на трамвайном кольце.
— Ты откуда? — спрашивает.
— Из Одессы.
— Из самой? Я жил в Одессе.
— На набережной? — спрашиваю.
— Ты там живёшь?
— Знакомый осетин там жил.
— Кто, Руслан?
— Всё ты знаешь.
Находчивый парень, думаю.
Снял вещмешок, развязал. Интересно, что там? Может, спальник или одеяло? Бутылки здесь не сдают, а разбивают в контейнерах.
— Ты в лагере? — спрашивает.
— Нет, в сарае, — говорю. Не удивляется.
— А в каком районе?
— В Зуденбурге.
Он порылся в мешке, вытащил с десяток афишек, сухой клей. Одну прилепил прямо к трамваю, трамвай как раз остановился. Прокламация знакомая, “Единый фронт Курдистана”.
— Расклеишь у себя? — спрашивает.
Это даже забавно — штазистов фронтом припугнуть. Знал бы борода, кого приютил.
— Окажи материальную помощь.
— Мы курдам подавали.
— Где?
— Там, где тебя из электрички выгоняли.
— Швондеры?
А кто, кроме контролёров, может выгонять, пассажиры? Может, и выгоняли. Значит, донял.
— Пора, — говорит. — Скоро кауфцентр откроется.
Перешли трамвайную линию, смотрю, точно, открылся, манекен в дверях поворачивается. Прошли вовнутрь. Людей мало, тепло. Углубились между полками, он снова:
— Прикрой.
— Будь здоров, — говорю.
Иду к выходу, догоняет.
— Тебе дезодорант не нужен? За полцены. Я два дня не ел.
— Нет, — говорю. — Я привык к хозяйственному мылу.
Серёга бы сказал: “И это правильно”. Не хватает мне его. Уже, наверное, подъезжает к Берлину.
— Стакан глюнвайна возьми в имбисе. — Сунул мне в карман флакон.
Имбис — восьмигранная будка-забегаловка. Пахнет сосисками. Посетителей нет, только открыли. Заказываю два стакана горячего вина. Бармен включает плитку. Длинный успел приклеить листовку к стойке. Бармен заметил, вышел, отодрал, скомкал, что-то сказал. Сейчас нас выгонят. И вино жжёт губы, сразу не выпьешь. Выхожу. Он, видимо, допивает моё и своё.
Спускаюсь к реке. Собор поднимается над девятиэтажками, треугольный фронтон и полторы башни. Одну, видимо, разрушили в войну, зимой исполнилось пятьдесят лет бомбардировки города. Когда видел её под разными ракурсами, не покидало ощущение досады. Видна она из всех районов. Жители, наверное, привыкли, к уродству привыкают.
На большом щите силуэт собора, жирно выведена надстроенная башня, остроконечный колпак лежит на земле. Как они его поднимут, вертолётом, что ли?
В скверике десятка два чугунных фигур, или уродливые люди с провисшими животами и одутловатыми лицами, как на гравюрах Дюрера, или черти безобразничают. На каменной лавке сидит Лицо и разбалтывает что-то во флаконе. Отхлебнул, его передёрнуло.
Мальчик повел чёрного пуделя, парочка остановилась возле балюстрады, из клешней туалета вышел турок. Лицо в этот живой ряд не помещался, он был ожившей фантазией, не дюреровской и не Маньяско, а какого-то пьющего художника-бунтаря.
Выдавил сок из апельсина себе в рот, запустил апельсином в чёрта и увидел меня. Я отвернулся и пошёл к собору.
Ещё в Союзе забрёл на стройплощадку, где работали турки. Мне крикнули: “Ружьё! Собака! Собака! Ружьё!”.
Здесь никто не остановил.
Прошёл мимо строительных вагончиков к порталу. Центральный неф в лесах, за тентами что-то жужжит и разговаривают.
Поднимаюсь на башню. С высоты открывается излучина Эльбы, ожерелье озёр по правому берегу, безлюдный парк, колёсный пароход “Вютенберг” на стапеле. Улицы в лесах, город ремонтируется весь сразу, краны стаями. Нашёл Зуденбург, ступенчатую шедовую крышу трамвайного депо.
Гуси потянулись на восток, где-то в той стороне старый почтовый путь на Галле. Голубь залетел и вылетел, меня увидел. Накроют башню колпаком, не залетит. Собор-развалюха был символом города при народной власти, я видел его изображения на полотенцах и календарях.
Проехал полицейский луноход.
Пока меня не депортировали, но всё равно же влепят штампик “Botschaft… FA”. FA — это НАВСЕГДА.
Для кого-то, наверное, FA, как увечье, непоседа из Киева просто зачах бы или объявил голодовку перед посольством.
А мне что? Ну, не увижу больше этот незапоминающийся город со следами дислокации в виде рядочков тополей, Эльбу не увижу, полосатую дорогу для почтовых дилижансов, восстановленную башню.
НАВСЕГДА, конечно, имеет и обратное направление, скажем, для посетителей “Рилакса”.
Толик из цирка оставил в Харькове квартиру с мебелью. Нельзя зарекаться так же, как и проклинать, он это понимает.
Олег не вернётся, будет заниматься бизнесом, возвращать городу былое торговое значение, и дай бог ему удачи. Но это не значит, что ехать ему больше некуда. Просто надо его как следует обидеть, и он снимется. Куда, в Аргентину или в Трансвааль, я не знаю.
Всё-таки зря не уехал с Серёгой. Кто я Олегу, не сослуживец и не немец. Приехал некто, живёт у чёрта на куличках, особенно не беспокоит, не буянит и домой не просится. Такие бесхозные мужики должны у замужних барышень вызывать патологическое отвращение. Может, Майю пригласить? В сарае холодно, простудится.
Мигалка остановилась у портала, вижу белые чехлы фуражек. За полотнищами на лесах движение, рабочие побежали куда-то. Дело обычное, полиция отлавливает работающих по-чёрному. Убегать поздно. Достаю блокнот. На турка я не похож, если зайдут, увидят, сидит блондин, пишет что-то.
Слышу, как хрустит штукатурка под их ногами. К чёрту всё! Надоело быть татарином! Прячу блокнот и спускаюсь. Один марш прошёл, второй. Дыхание его слышу, мужик запыхался, высота-то приличная. Навстречу мне поднимается Лицо.
— Что ж ты свалил? — спрашивает.
— Полицаи сюда идут?
— Ты что, турок? Легавые турок ловят.
Вижу зелёные погоны, три звезды в ряд, бородка, у пояса фонарик и наручники.
— Ты куда? — спрашивает Лицо.
— Сдаваться, у меня виза просрочена.
— Тогда у них сейчас будет работа! — Он наклоняется и выкрикивает в пролёт какую-то дразнилку про Курдистан.
Полицай спокойно докладывает в “токи-воки” и ведёт его вниз. Я в нескольких метрах, но ко мне у них претензий нет. Провожают его к машине, правда, руки не заламывают.
Снова за меня решают, как мне дальше жить, Лицо решает. Депортируют, и чёрт с ним! Догоняю их, показываю полицаю паспорт с просроченной визой.
— Визум, — говорю.
Полицай протягивает визитку, и они уезжают. На визитке адрес магистрата, номера телефонов, что-то вроде нашего ОВИРа.
Генка-Ганс
Приготовился к затяжному безделью, но на второй день после Рождества Олег его привёз.
У него был вид взъерошенного воробья. Ветер собрал волосы в мысок, оголив залысины. Хотя они вышли из машины и замёрзнуть не успели, кончик носа у него покраснел, и он везде его совал, средней величины птичий нос. Прошёлся с нажимом по пустой комнате, вроде бы примерял новые кроссовки, оглянулся на задник. Открыл дверь в маленькую комнату.
— А телевизора нет? — Он примерял моё жилище не по сезону и мою жизнь не по возрасту. — И приёмника нет?
— И газет, — говорю, — не носят.
— Я русские газеты не читаю. — Зафутболил детский мячик. На светлых обоях осталось грязное пятно. — А как же ты живёшь? — Поднял с пола два грецких ореха, раздавил. Сердцевина оказалась чёрной, он их выбросил. — А моешься где?
— Хожу в сауну, — вру ему. — Девять марок без солярия.
Как раз замёрз насос, и я ждал оттепели, чтобы пополнить запас воды.
— У меня тоже душа нет. Я у подруги моюсь.
— Гена тебя загрузит, — говорит Олег. — В ноябре вы полный месяц работали? — спрашивает у Гены для меня.
— Мне постоянно одного человека не хватало. — Гена взял со стола кухонный нож, поиграл им по-хулигански, лезвие спереди кулака, сзади, положил.
— Может, даже тридцать первого будете работать, — сказал или пошутил Олег. — Платит он меньше, пятьдесят марок в день. Тебя это устраивает?
— Вполне, — говорю.
— Парень он дисциплинированный, — рекомендует меня, как солдата, Олег. — Из Одессы, почти земляк.
— Я одесситов не люблю. — Сразу предупредил, но почему, не уточнил.
— Ты откуда? — спрашиваю.
— Из Аккермана.
— Из самого?
— Конечно. — Он насторожился.
— Ходить придётся много, — предупредил Олег. — Лучше в спортивной обуви. — Генка ещё раз посмотрел на свои новые кроссовки.
— Я заеду за тобой в семь, — сказал Генка. — Только выйди за калитку, тут можно ноги поломать. Что там за железо в будяках?
— Косилка.
— Зачем она тебе?
Он опоздал. Я успел толкнуть машину иностранцев из Каунаса. Реставратор растерялся и под горкой вырулил на встречную полосу, чуть не устроив кучу-малу. Из пробки вырвался ярко размалёванный микроавтобус, и Генка спросил:
— Ты хочешь платить штраф? У немцев толкать нельзя.
В машине двое немцев, крепыш лет тридцати и дама, ещё Славик солдатского возраста и Тамара, жена Павлика, я их видел в автогадюшнике.
Задняя часть автобуса завалена пачками рекламы. Всю эту макулатуру надо разнести по домам.
Генка что-то бойко рассказывает немцам в лицах, присвистывает, даже напевает. Получается смешно, но явно старается и для нас. Поиграл ножом, одна рука на руле, в правой ножик летает. Надрезал апельсин. Тамара очистила, разделила дольки. И снова лезвие сверкает.
— Кто будет плохо работать, тому секир-башка!
Перевёл. Немка мужиковато засмеялась.
При въезде в городок остановились.
— Райнер, ду… — Объясняет задачу. Мне: — Твоя правая сторона. И всё.
Райнер тащит тележку, доверху набитую рекламными проспектами. Порывом ветра с его головы срывает кепочку. Голова бритая, на затылке жиденькая прядь, в ухе серьга. Махнул короткой ручкой. Догадываюсь, что показал направление.
Углубляюсь. Улицы расширяются, сужаются, дробятся, сливаются, петляют, почти никогда не видно конца, макушки елей с трёх сторон. У нас город заканчивается свалками, психбольницами и кладбищами, а у них вплотную лес, зимующие птицы поют, хвоей пахнет.
Где я найду немца, где Генка подберёт нас, непонятно. Очень боюсь потеряться. Квартала через три увидел на перекрёстке тележку, Райнера поблизости нет. Догадываюсь, что тележка маяк.
Снова лабиринт. Не помню, откуда вышел. Сунул в пластмассовый ящик проспект, а там точно такой же не пускает. Райнер меня обложил. Возвращаюсь, теперь мои проспекты торчат из ящиков, я их так сворачивал. Сзади Райнер орёт, серьга дрожит в ухе. Неужели нельзя было поставить его с немкой? На меня так не кричали года два. Послать бритого?
Через полчаса кончилась макулатура. Ни тележки, ни немца. Откуда-то вынырнул автобус. Все уже сидят, и Райнер.
— Ты эту улицу сделал? — спрашивает Генка.
— Да, — говорю, хотя не помню.
— А эту? Сделай по-быстрому. Нет, лучше я сам, а ты параллельную. Запомнил?
Поехали дальше, я, конечно, не запомнил. Не успели закончить, подкатил.
— Садись. Собери рекламу. — Пачка рассыпалась по салону, я собираю. — Пристегнись. Ты хочешь платить штраф?
Или неврастеник, или садист. Подаёт картонную тарелочку в фольге. Разворачиваю. Горячая вермишель.
Приехали в другое село.
— Будьте осторожны, — предупреждает. — Здесь Райнера покусала собака.
Снова Райнер потерялся, или я. С трудом отыскал тележку на перекрёстке. Из переулка вышел Славик и потащил её. Это его тележка, а не райнеровская. Где же Райнер?
— Ты мусорных контейнеров не видел? — спрашивает Славик. — Замахала эта тачанка.
И выбросил две пачки в канаву. Только облегчился, подъезжает Генка.
— Садитесь, — говорит. И мне: — Райнер сказал, что ты хреново работаешь. А где эта идиотка Эльвира? — Завёз куда-то. — Надо этот район сделать. Выходи быстрее. Я буду вас учить выпрыгивать на ходу. Прыгаешь спиной вперёд, потом переворачиваешься на бок, чтобы лопаткой не убило. Мы в училище прыгали. — И немцу переводит. Потом Тамаре: — Ты что, не видишь, что на ящике написано “Рекламу не бросать!”?
— Я знаю язык не хуже тебя. Я, между прочим, двенадцать лет преподавала в школе.
— Ну и что? Я семь лет работал следователем. Вот он плавал.
Тамара приготовилась ответить, но он переключился на Эльвиру, чтоб не скучала.
— Дурдом, — говорит Тамара. — Саша, ты на стройке с Олегом работал?
— Тамара, у тебя муж есть, — напоминает Генка и угощает её апельсином.
С отмычкой
Раннее утро, в салоне темно. Поблескивает серьга в ухе Райнера. Передняя спинка высокая, он сидит в позе маленького диктатора. Генка его забирает раньше и сейчас что-то досказывает, Райнер только изредка вставляет реплики. Обогнали кого-то, Генка спешит, чтобы успеть выбраться из города до пробок. Мы сейчас всего лишь огонёк, светодиод в цепочке спешащих к работе. Ручейки огоньков наталкиваются на запруды, выплёскиваются на Ринг, кольцевую, проносятся над городом, сливаются на автобане в метеоритные потоки.
Кто я для них? Райнер не отвечает, когда я говорю “могэн”. Наверное, он считает меня старательным неумехой, каким-нибудь горе-инженером, не прошедшим переаттестацию, или излечившимся алкоголиком. Правда, спросил, кем я был в той жизни. Генка что-то наплёл ему про кругосветки с “Нэккерманом”.
Я тоже справлялся насчёт Райнера. Он инженер-строитель из поколения кое-что успевших, но отвергнутых ломкой. Райнер всё-таки застал что-то понятное, успел побывать в молодых специалистах, жениться, развестись, ребёнок, кажется, есть. Отвергнутым себя не признаёт, он из обидчивых. Говорит, что не хочет работать на государство, платить налоги. Лучше таскать макулатуру. И на тренажёре потеть в подвале. Он качок.
Эльвира чиркнула зажигалкой, она много курит, у неё замёрзли руки.
Вот дочь её из невостребованных и отвергающих. Не работает и не учится. Когда Генка предложил поработать, она оскорбилась. “Как, чтоб я, в рекламе?”
Эльвира единственный мой ровесник. Она быстро и неутомимо ходит, старается, видимо, дорожит левой работой. Когда влезает в шарабан, опирается о моё колено, потом хлопает дверью, потом говорит “Кальд!”. Такие подвижные дамы никогда не отморозят себе нос. Хохочет низким прокуренным голосом. Работала кладовщицей, получает пособие. Давно разведена, раз в неделю встречается с приятелем Райнера. Приятель на восемнадцать лет моложе её, и она не прочь этим козырнуть. Обычная женская судьба.
— Эльвира, шлюссель… — Генка передаёт ей проволочную отмычку. — Пойдёшь с Эльвирой. И всё.
Микрорайон, пятиэтажки. Тележка мне не по росту, приходится сгибаться. Дёрнул дверь подъезда, она закрыта. Догадываюсь, для чего отмычка. Стараюсь засунуть крючок, чтоб никто не видел. Мне достался длинный, назад не вытащить, какое-то наказание. Захожу в подъезд, загружаю ящики. Спускается бабушка, что-то сказала, но я тупо молчу. В молчании глухонемых, снующих по вагонам с календарями и сонниками, лёгкая отстранённость, даже изящество. В моём страх разоблачения, бессилие, досада.
Ещё фрау, помоложе. Не оборачиваюсь. Догадываюсь, что она поздоровалась, но отвечать поздно.
Следующий подъезд вообще не заперт, но я вонзил крючок и не могу вытащить. Кто-то настойчиво толкает дверь изнутри, желает выйти. Вышел, сказал что-то, интонация райнеровская, слегка визгливая. Может, насчёт погоды или напомнил, что дверь не запирается. Дал ему проспект, но он не отстал, тут же на свой ящик показал, чтобы лишний листик туда, не дай бог, не опустил. Очень экономный народ.
Вообще дверь не открыть. Пропускаю.
Повезло, открыл сразу и крючок легко извлёк, но пока метался у ящиков, дверь захлопнулась. Изнутри замочной скважины нет, а ручка обломана. Жду и схожу с ума. Спускается пенсионер. Вынул рекламку из родной щели. Лезет за батарею и достаёт оторванную ручку. Открыл дверь и на место ручку припрятал.
А если забудет и унесёт? Наверное, они не забывают.
Ещё сюрприз. Перед подъездом кнопочки, как на баяне, и микрофон. Показываю Эльвире на кнопки.
— Бим-бим, — говорит и убегает.
Баян пропускаю. Подъезжает Генка и говорит:
— Что-то вы мало сделали.
— Отмычка, — говорю, — твоя ни в Красну Армию, я ей только замки уродую.
— Сколько можно их клепать? Вы же их всё время теряете.
Подглядел, как действует Эльвира. Она нажимает сразу на три-четыре кнопки. Спрашивают, видимо, “Вам кого?”. Эльвира отвечает: “Дас ист вербунг”.
Тоже сделал бим-бим. Открылось окно на первом этаже. Заспанный жилец выражает недовольство. Если ему не нужно, значит, должен страдать весь подъезд. Эгоист. Так и не открыл. Звоню. Открыли, но проверили. Сразу вывалил весь первый этаж.
— Биттэ, — говорю и каждому сую вербунг в ручки. Сверху тоже кричат. Возможно, “А мне?”. Поднимаюсь на четвёртый этаж, барышня в исподнем, убегает, спугнул. Собака прошмыгнула. Оказалось, собаку звала.
Иду в следующий подъезд. Ящиков вообще нет. Поднимаюсь на второй этаж. Голые стены. Для верности иду на третий. Пусто. Загадка. Вышел, а перед подъездом блок ящиков, я после фройляйн их не заметил.
Генка подкатил.
— Я же тебе показывал, — говорит, — как брать. — Сложил пачки, рекламы двух видов, согнул, ловко отщипнул одну сверху, другую снизу и сунул в щель-зажим. — Эльвира здесь сама закончит.
Повёз в частный сектор. Работа здесь не такая однообразная, но больше мелких огорчений. Отгадал, наконец, как открывается защёлка на калитке, защёлки у них с секретом, иду к дому, поднимаюсь на крыльцо, а на ящике нарисована красная пятерня и написано: “Bitte keine Verbung!”. Просят макулатуру не бросать.
Прицелился было воткнуть проспектик, вдруг кричат. Сидит мужик у окна, возможно, безработный. Реклама безработных раздражает, он, наверное, и так еле-еле концы с концами сводит. Назад шёл, снова задумался и машинально сунул ему в ящик. Он чуть из окна не выпал, решил, что назло. Тамара идёт навстречу.
— Я дальше уже сделала, — говорит. — Уехал, ничего не объяснил. Он совершенно не умеет работать с людьми.
— Да, — говорю. — Уехал, приехал.
— А твоя жена со Светланой Олега подруги?
— Были когда-то. — Когда, не уточняю. — Мы разошлись.
— У тебя сын?
У неё тоже сын от первого брака, с Павликом не расписана, хотя и колечко носит.
Славик налегке, наверное, половину выбросил. Генка подкатил.
— Что же вы, — спрашивает, — целый район за речкой пропустили?
— А ты говорил? — набрасывается на него Тамара.
— Славик, вот ты скажи, что ты сделал? — не отстаёт Генка.
— А ты что сделал?
— Я, между прочим, один сделал три деревни. Если б вас не развозил, я бы эти пятиэтажки щёлкал как семечки.
— По полчаса ждёшь возле каждого подъезда, пока они откроют.
— А ты не жди. Не открывают, проходи мимо.
— Сколько сейчас времени? Почему я должен возвращаться с работы в восемь часов вечера? Я устаю, ты понимаешь? Той немке всё равно, её дома никто не ждёт, а я не хочу, чтобы меня Оксана выгнала, — Эльвира сидит рядом, мне неловко смотреть ей в глаза. — У меня и так с Оксаной не всё в порядке. Хожу, а голова кругом.
— А ты отвлекайся. У меня через три дня развод. Я разношу рекламу и стараюсь отвлечься, иначе крыша поедет.
Заканчиваем в темноте. Генка находит меня по лаю собак.
— Я же объяснял вам, — говорит, — куда город развивается. Ты Эльвире и Райнеру отсёк половину улиц и сделал за них работу, это неумно.
До города сорок километров. Пока доберёмся, закроют магазины.
— Пацаны, кто пустил пулю? — спрашивает Генка. Пацаны, я и Тамара, стыдливо молчат. Славик заснул, голова его лежит на моём плече.
На спуске с Ринга Генка притормозил, и Эльвира выскочила по-десантному. Потом сошла Тамара. Она снимает комнату недалеко от гаража, где промышляет Павлик. Райнер вышел в центре.
— Славик, парфюм не нужен? — спрашивает Генка.
— Это лак для волос? — Славик разглядывает этикетку, зевает.
— Ты сколько уже здесь живёшь, полтора года?
— Ну.
— Допустим, завтра Мельцер разорится или просто выгонит нас. Что ты будешь делать? Специальности у тебя нет, язык ты не учишь.
— Вернусь в совок. У меня брат бизнесмен.
— Знаю я этих бизнесменов. Двое встретились. Один спрашивает: “Тебе нужна бочка повидла?” — “Уже беру”. Ударили по рукам, один побежал одалживать деньги, а второй искать повидло.
— Гена, зачем базарить, если не знаешь? Он эмпэ в Днепре держит. Это жидкий крем. Берёшь?
— Я с криминальными элементами дел не имею.
— И давно?
— Останови. Мне здесь ближе. — Славик выходит.
— Ты не спешишь? — спрашивает Генка. Спешить уже некуда, магазины закрыты. — Тогда я заеду кое-куда.
Остановился возле бара. Не было его минут пятнадцать. Пришёл с пакетом.
— Тебе парфюмерия не нужна? — спрашивает. — Немцы за полцены отдают, ворованное.
— Нет, — говорю, — я хозяйственным мылом моюсь.
— Бар видел? В этом помещении был мой магазин. У меня было два магазина, второй за Эльбой. В них половина русской колонии работала.
Снова остановились возле гаштета. Пошёл предлагать. Вернулся расстроенный.
— Войска ушли, и всё как оборвалось. Видел указатель? Я по этой дороге два года товар возил. Ставил лотки прямо напротив капэпэ. Офицерьё под конец вообще вразнос пошло, пьяные на службу ходили. Один майор чернопогонник спрашивает: “Ты где служил?” — “Во внутренних войсках”, — говорю. “Я, знаешь, сколько таких воспитал?” — “Что вы хотите?” — спрашиваю. “А чего ты грубишь? Думаешь, здесь хозяин?” Солдат три пары часов украл. Часы, конечно, дешёвка. Я его ногой врезал, он ручки вперёд для защиты, стойку принял. Как раз особист через капэпэ проходил. “Его, — говорит, — через двадцать четыре часа здесь быть не должно”. Жена старлея спрашивает: “Гена, а почём девочки в Гамбурге?” — “Сто пятьдесят, — говорю, — и выше”. — “А этот свитер сколько стоит, семьдесят? Мне два”. Сама полезла в машину. Потом напоминает: “Мне ещё десять марок сдачи”. А свитер ерунда, как на тебе. Я в день иногда по тысяче имел, друзья на хвосте сидели. Вовку Софрона знаешь? “Поехали, — говорит, — Ганс, проветримся в Гамбург”. Одолжил ему деньги на пикапчик. Берёт в Польше товар тысячами. Ты ж возьми сотню на пробу. Потом аренда задавила, разорился. Сейчас у меня эта реклама — единственное средство существования. Хотел в Эльбу броситься, так я же на спасательной работал, выплыву.
Он улыбнулся.
— Ещё разбогатеешь.
— Но уже без всяких друзей. С нашими лучше дела не иметь. Если до сорока лет не раскручусь, то вернусь в совок.
— На спасательную?
— Почему бы и нет? У нас ребята с ситом по пляжам ходили, знаешь, сколько золотых вещей находили.
Приехали к сараю. Огоньки на дороге уже редкие. Тихо.
— Ну и хата у тебя, — говорит, — катастрофа.
— Это ещё терпимо. Я в Орджоникидзе в развалинах жил.
— Где?
— На Чапаевской, недалеко от площади Китайских добровольцев.
— Я в Орджо учился. Там три училища. Мы мазутчиков не трогали, а общевойсковиков не любили. Если хочешь стрелять, как ковбой, а бегать, как его лошадь, поступай в училище МВД. Комсоргом курса был тоже одессит, папа у него полковник. Я с чеченцем дружил, ещё с одним парнем из Днепра. Ты напрасно парфюмерию не взял. Славик, тот перепуганный. Они на польских базарах бабок обирали, что-то вроде рэкета. Когда накрыли, заложил сообщника, а сам перешёл вплавь Одер и сдался в азиль, тогда ещё принимали. Ты не хочешь сдаться?
— Я ещё не решил.
— Вот ты плавал. У меня много друзей плавали. Я всегда лучше одевался. Приходит с рейса, пальца нет. Часто пальцы тралом отрывало. Сколько ты имел?
— Мотористом двадцать один, механиком пятьдесят четыре.
— А я студентом каждый месяц сто, сто двадцать наваривал. Возил харьковским поездом джинсы в Полтаву. Местные говорят: “Мабуть, в них нэ одного чоловика поховалы”. Тёмные были, а потом во вкус вошли, только подавай. Тереть научились. У меня туфли в поезде украли. Вышел босиком, взял такси. А как ты будешь встречать Новый год?
— Все праздники условны.
— Совковые да, но Новый год…
— Детский праздник.
— А сколько топлива берёт пароход?
Катастрофы
Лет пять подряд я встречал Новый год на вахте. После нуля дедушка спустится в машину, руку каждому пожмёт или запястье, если руки грязные.
Лучше всего проявить порывистость и уехать на Новый год куда-нибудь незапланированно, в последнюю минуту.
Один раз за час до Нового года целый пароход снялся незапланированно. Из Сухуми.
Нашего капитана нельзя обвинить в порывистости, просто он был старым каботажником и знал, что делает. По расписанию мы должны были сняться в 0 часа ночи первого, но капитан не хотел собирать экипаж по хинкальным, и судно ушло в 23, чтобы встретить Новый год в море.
Правда, двое моторменов всё-таки не успели, они потом дружно врали, что не слышали о корректировке расписания. Одним из отставших был Дацюк, вторым, инициатором и душой самоволки, был я.
Тридцать первого декабря мы стояли в очереди за водкой и продвигались в обратную сторону, нас теснили. Гастроном находился неподалёку от вокзала, там хорошо было слышно трансляцию. Я услышал, что отходит электропоезд на Сочи, и подсчитал, когда он прибудет. Получалось, что успеваю догнать судно, пароход как раз направлялся в Сочи.
— Я, наверное, махну электричкой, — сказал я.
— А как же газ? — Дацюк опешил. — Мне же Тростецкий деньги дал.
— Я не настаиваю, чтобы ты ехал.
Я его озадачил. В нашей каюте я пользовался кое-каким авторитетом. Когда Дацюк попадал в затруднения или возмущался очередной пароходской несправедливостью, он обращался ко мне: “Вот ты грамотный хлопец…”.
А тут вдруг грамотный хлопец решается на явное безрассудство.
— Ты через Абхазию не ездил? — спрашиваю. — Очень живописная дорога, похоже на Венесуэлу.
— А как же водка?
— Всё равно нам не хватит, видишь, грузины через головы суют без сдачи, они все друг друга знают.
Очередь перед нами продолжает расти, берут ящиками. В это время объявляют отправление, и я бегу к вокзалу. Поезд уже дрожит, вот-вот отойдёт. Трогаемся, и рядом со мной усаживается запыхавшийся Дацюк.
— Я деньги нашёл, — он показывает четвертак. — Чудак лез через головы и выронил.
А он подобрал и, пока не хватились, смылся.
— Всё равно водка кончалась, — говорю.
— И потом, у Трости понажираются…
Это непременно. Кто-нибудь обязательно напомнит, что жена Дацюка Нина встречает Новый год с негром, и Дацюк будет кричать по ночам.
Интересно, если нарядить негра Дедом Морозом, дети испугаются?
Полвагона заняла сельская компания, дети, жёны, гвалт, всего человек тридцать, фибровые чемоданы. В таких чемоданах население возит мандарины. Один из мужиков в форме сверхсрочника внутренних войск разливает.
— У нас тоже или вертухаями в тюряге служат, или морские фуражки, или железнодорожные, — говорит Дацюк.
Железнодорожные, чтобы буркнуть контролёру “форма”, хотя льгот не положено.
Я был в его селе, полгорода возили туда на помидоры или в сад. Помню сад километра на три, безумно горит наравне с солнцем прожектор. На откосе красиво выложено “За бой изоляторов — под суд!”. Отвалы мусора в пыльной посадке, куры на мусоре, дальше кладбище, колокол на каменных столбах под навесом. Навес двускатный, как над колодцами. Хаты долго голубеют сквозь посадку, когда едешь мимо, село большое, и кладбище долго тянется.
На кладбище его бабушка лежит. Умерла вскоре после его женитьбы и оставила хату из самана-лампача. Когда осенью дожди зарядили, с десяток хат поплыло, а у них выстояла. Я знаю про его жизнь больше, чем он про мою.
Милиция идёт по вагонам. Один взвесил чемодан в руке:
— Чей?
Хозяин не сразу обнаруживается.
— А зачем тогда колхозникам землю давали?
Вертухай идёт договариваться с милицией, мандарины вывозить нельзя.
Вслед за милицией идут двое усатых.
— Чача, чача.
— А стаканы есть? — Дацюк заглядывает к нему в сумку.
— Назад буду идти, отдашь, — говорит самогонщик, ещё брынзу даёт на закуску.
— Крепкая, — говорит Дацюк. — Пыты можно, а ходыты ни.
Попутчики тоже чокаются. Грудной ребёнок заходится. Перепеленали, открыли чемодан с мандаринами. Закусывают, запах по всему вагону.
— Я каждый день приносил сетку апельсин, — хвастается Дацюк. — Я работал в цехе минералки. На минералке ещё лимонад разливали. Я апельсины с под решётки на палку с гвоздиком накалывал. Сетку наберёшь, и настроение совсем другое.
За Новым Афоном компания выходит, в вагоне пахнет мандаринами. Кроме нас, ещё старичок-лесовичок спит под ёлкой, наверное, внукам везёт, и больше никого. За окном кипарисы с шапками снега, пальмы укутаны рогожей, огоньки мигают, на остановке слышно, как музыка играет.
— Тростя уже, наверное, икру мечет. — Дацюк вытягивается на скамье.
Может, пожалел, что ввязался в авантюру. Тоннель проехали. Оглядываюсь, а лесовичка уже нет, мы одни.
Машинист прошёл с ключами.
— Скоро разъезд, — говорит.
Ещё тоннель, и остановка. Бужу Дацюка, выходим на перрончик. Впереди ещё тоннель, вокруг горы, вечнозелёности, ротонда, гипсовый олень, к рогам газету прицепили, пушистый снег сыплет хлопьями, а на перроне стоит Дед Мороз. Ватный тулуп ему коротковат, видны монтажные сапоги с пряжками.
— Хули долго говорить, заходите в хату, — приглашает Дед Мороз.
Заходим в сторожку. Тусклая лампочка, “козёл” пышет жаром, трое играют в карты, кто-то спит в сапогах на топчане, пахнет шпалами. На полу ящик с водкой и стреляные гильзы. Дед Мороз наливает каждому по полному стакану, перелил.
— Спасибо, — говорю.
— Хули мне спасибо, наливай и пей. — И уходит в ночь.
Мужик в фуражке с зелёным околышем тасует колоду.
— Документы есть? — спрашивает.
Берёт паспорт моряка и, даже не развернув, запирает в сейф. И не спрашивает: “Мужской прэдмэт есть?”.
— Зачем ты ему светофор дал? — шепчет Дацюк.
С опозданием вспоминаю, что за обложку паспорта я засунул нашу общую сотенную зелёненькую.
— Иди сюда. — В фуражке отпирает железную дверь. Там в застеклённом ящике наганы, штук двадцать, патроны в жестяных коробках. — Это оружие, — говорит. — Знаешь, что здесь такое? Здесь охрана железной дороги. Теперь ты наш гость. В преферанс играешь?
— Мы же с поезда, — объясняю.
— Поезд без него не уйдёт. — В фуражке кивает на заросшего до глаз мужика. — Он стрелочник. А раньше лесником работал. Пока московский не пропустим, не поедете.
Пишем пулю. Дети привезли на саночках бутыль вина литров на пять и горячее. Московский, видимо, опаздывает.
— Жена, дети есть? — спрашивает в фуражке.
— Есть! — отвечает Дацюк.
— Тогда за детей!
— За Джульетту!
— За Казбека!
— Тебя как? За Колю!
— За Сталина! За мир!
— За любовь!
— За Брежнева не обязательно.
В фуражке выходит и возвращается с пистолетом.
— Сейчас будет салют.
После салюта провал. Потом вижу, Дацюк спит с полуоткрытыми глазами, рядом на топчане храпит Санта Клаус.
— Твой товарищ плохо? — спрашивает в фуражке.
— Нет, он обычно так спит.
— Так нехорошо спать.
— А Дед Мороз штатный? — спрашиваю.
— Никифор? Он сварщик из Гудауты. Подрабатывает на детских ёлках, а потом ребят угощает.
Смотрю на часы, половина четвёртого.
— Ехать надо, — говорю, — мы на пароход опаздываем.
— Посадишь его на московский, — говорит в фуражке леснику-стрелочнику.
Потом снова обрыв плёнки.
Очнулся в вагоне. Лежим на третьей полке с Дацюком, тесно и опасно. Поезд стоит. Проверяю нагрудный карман, паспорта нет. Вспоминаю, что он заперт в сейфе. А за обложкой паспорта… Срок от двух до восьми. Хмель прошёл. Протискиваюсь мимо пьяных на площадку. В фуражке курит на перроне.
— Паспорт! — кричу ему. Поезд трогается.
Охранник что-то говорит по-грузински проводнику, бежит к караулке, кричит и падает. Проводник срывает стоп-кран и высовывает жёлтый флажок. К поезду несётся мальчик, Казбек, кажется, передаёт мне паспорт, и поезд вползает в тоннель. Растолкали меня, когда уже светало.
— Твой товарищ лежит на мой товарищ и спит, — говорит какой-то усатый. — И глаза открыт.
Дацюк на грузина с полки упал.
Отлучку нам почему-то простили. Правда, стармех сказал:
— Есть товарищи, от которых я просто не ожидал таких фокусов. Пляски, лезгинки под аккордеон…
Лезгинку тоже почему-то нам приписали. В Сочи Тростецкий привёл к борту музыканта из “Каскада”. Когда Тростя поднимался по трапу, музыкант играл на аккордеоне. У каждого свой праздник.
До Нового года три сырых дня. Лучше их не считать, перепутать, рано зарываться в пуховик, рано вставать. Только бы Олег не приехал приглашать для приличия в “Рилакс”. Бывшие собираются в “Рилаксе”. Вроде и хлопот со мной не много, но сам факт дачного проживания, наверное, беспокоит.
Если разобраться, штазисты тоже бывшие, правда, в своей стране. Из головы не выходит Губер. А почему непременно в своей? Может, это вовсе не его страна, если он, скажем, тройной агент, какой-нибудь кагэбэшник из казахстанских немцев, командированный для шефской работы в штази, а те его уже в западные службы внедрили, у штази была сильная агентура, об их подвигах даже фильм сняли. Губер, будучи на борту нашего судна, мог заодно и за экипажем присматривать, только с другой стороны, так даже удобнее.
Смеркалось, когда постучал Генка.
— Катастрофа! Мельцер с представителем фирмы проверили три района, опросили жильцов. Есть дома, куда рекламу вообще не носили. Никогда. Представляешь?
Я знал о таких белых пятнах, а он тем более знал, он их планировал. Фирма заплатила, и она вправе требовать. Мы получаем ровно столько рекламы, сколько почтовых ящиков в населённом пункте.
— Я Райнера уволю. Ты доделал улицу?
— Ты же сказал: “Садись”.
— Я Мельцера предупредил: “Если будете повышать голос, я вынужден буду сделать то же самое”. Придётся заканчивать. Бесплатно. Поедешь?
— Поеду.
— И, пожалуйста, не копайся, работай быстрее. Если он меня выгонит, я останусь без средств к существованию. Один знакомый немец предлагает работу, строить ему виллу, платит двадцать пять марок в час.
— Так это же больше, чем у Мельцера.
— Я не хочу попадать в рабочую среду, из неё потом не вырвешься. По-моему, Мельцер уже кого-то подыскивает.
— Это не так просто. Ты знаешь все деревни и дороги.
— Он сказал: “Значит, они тебя обманывают”.
— Кто обманывает?
— Вы. Вы меня обманываете, пропускаете кварталы. Мельцер вообще-то мужик неплохой. Это его шефиня накручивает. Сын тоже в неё, выродок.
— Сколько сыну?
— Лет двенадцать. Прихожу на разбор, а он злорадствует: “Сейчас папа будет тебя ругать!”. Змеёныш.
Приехал возбуждённый.
— Представляешь, Привоз продают. Позвонил из совка один крутой банкир. “Найди, — говорит, — покупателя, желательно немца”. Это же Привоз!
Сначала предложили ему, а у него тридцать марок и долги. Ярмарки и барахолки всегда его волновали. Он засыпал с книгой Гиннеса, где вычитал, что самой большой была ярмарка в Ганновере. Даже вынашивал планы собственной ярмарки.
— Почему обязательно немца?
— Ты странный человек. Чтобы рэкет не достал. Пока они выходят на хозяина, обычно проходит года два, а за два года можно… — он так возбуждён, как будто продавали Крым или Кремль. — Это же золотое дно!
— Но всё-таки дно. А потом что, поджечь?
— Зачем? Продать.
— Кому?
— Кому угодно. Юргену, например.
К его “Незабудке” ещё Привоз. На штазиста мафии придётся выходить года три-четыре, а за это время он превратит Привоз в свалку.<…>