СЕРГЕЙ ТРУНЁВ, АЛЕКСЕЙ КОЛОБРОДОВ
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 1999
Сергей Трунёв, Алексей Колобродов. День святого V. Стихи о любви. — Саратов, 1998.
“Досужее конкретизирование авторства отдельных текстов не возбраняется”, — гласит курсив после выходных данных на последней странице. В этом замечании сквозит нечто давно забытое, нечто нежно-тоталитарное. Если сейчас (во всяком случае, пока я пишу эту рецензию) разрешено всё, что не запрещено, то раньше было наоборот. Уведомление о разрешении (что-нибудь вроде: “гуляйте по газонам, россияне, мните травку, пока есть что мять, завтра будет поздно!”) производит действительно щемящее впечатление.
Итак, стихи о любви, картинка на обложке соответствующая. Чётко обозначенная жанровая привязка, жёсткая, как обсуждаемая в СМИ (во всяком случае, пока я пишу эту рецензию) жёсткая привязка национальной валюты к доллару, наводит на размышления. Любовная лирика — жанр, прямо скажем, не ходовой. Впрочем, в последнее время были сделаны определённые попытки продвинуться в этом направлении (прямо как Ельцин говорю! вот что значит новости каждый день смотреть). И эти попытки оказались небезуспешными — Уперс с его публикатором (см. “Urbi” и “Риск”) продемонстрировали, что жанр не иссяк, разве что перелился в иной сосуд. Но это лишь исключение, которое подтверждает правило. Лирика гражданская, пейзажная, любовная — сейчас в загоне. Может быть, появятся иные разновидности? Скажем, стихи о дружбе, о ненависти? Кто знает…
Две фамилии на обложке одной книги — факт не столь уж редкий. Но вот отказ конкретизировать авторство — это что-то новое. Были бы Трунёв с Колобродовым сиамскими близнецами — нет проблем, читатели отнеслись бы с пониманием. А так — приходится думать. Игровой момент — это, конечно, хорошо. Но как же тогда серьёзную рецензию написать? Можно, конечно, идентифицировать авторство, хотя поэты перетасовали тексты, доверив свои голоса контрапункту. Но когда начинается игра, кто знает, где она закончится? Вдруг авторам пришло в голову имитировать стиль друг друга? Это как шпионаж — он думает, что они думают, что он думает, что…
Чтобы не оказаться в дураках, придётся рассматривать книгу как один текст.
В стихотворениях намертво спаяны в жестокий сплав культурные образы и жуткие реалии советского быта, который разрастается до категории бытия. С этим смешением ведёт свою тяжбу поэт. Разумеется, здесь неизбежны трагическое мироощущение, иронический пафос и хорошая доза нигилизма. И столь же неизбежен эпос (не случаен в этой связи и традиционный для жанра шестистопный дактиль с перекрёстной, впрочем, рифмовкой в стихотворении “Петербург”) — ведь груз культуры уравновешивает груз реальности, данной лирическому герою в разнообразных ощущениях.
Несмотря на почтительные интонационные реверансы Гандлевскому и поэтам круга “Московского времени”, стихи (и стихия мифа-эпоса) обладают личной достоверностью. Миф сформирован и оказывается очень впечатляющим, во всяком случае многое узнаваемо не только на интеллектуальном уровне и это узнавание почти неизбежно для ровесников автора, по определению в той или иной мере впитавших советский опыт бытия.
Как работает это смешение на уровне хотя бы имён собственных? Вот перечень из стихотворения “Петербург”: Пуго, Фрейд, Анечка, Ржевский, Бродский, Мандельштам, Розенбаум, Цицерон, Черчилль, Власов, Гитлер, Штирлиц, Мюллер, Сталлоне, Карден, Сен-Лоран. Как видим, есть не только культурные герои, но и некие лица, окружавшие лирическое “я”. То же касается в других текстах и родственников: они перемешиваются с историческими персонажами, причём текст в таком случае и сообщает последним некую семейственность по отношению к душе автора, и переводит его близких в холодный исторический контекст. Стихи подчас действительно напоминают “шпаргалки по родной литературе” — мелкий почерк, заведомая тезисность и спаянность имён и событий, дат и локусов на одном клочке бумаги.
“Прозаикался про всё Мандельштам и уже прохрипел Розенбаум” — последняя строчка упомянутого уже стихотворения. В его контексте два этих имени употреблены на равных правах, и ещё одна особенность эпоса в том, что нет ситуации выбора (массовое / культурное), а есть полное принятие и того и другого, и свой счёт автор предъявляет “полному списку”.
Впрочем, эта тяжба была бы менее интересна, если бы перед нами был только “негатив”. На деле же сплавлены не только низ с верхом, но и отношение к этому сплаву представляет из себя симбиоз любви-ненависти. Третья сила, которая, собственно, и создаёт текст — это, выражаясь блоковскими образами, узнавание и приятие жизни. Так, в одном из стихотворений душа, только что покинувшая тело, внимательно и любовно, даже как бы слегка удивлённо, наблюдает за обитателями коммуналки, фиксируя мельчайшие детали, от мыслей её обитателей до их физиологических проявлений.
Любовь-ненависть к пространству, взятому во времени (= Родине, господа, если не бояться этого слова), проявляется в довольно сложном комплексе — начиная от фонетического уровня (паронимические проклятия в стихотворении “Родина”) и заканчивая сюжетами стихотворений, которые активно демонстрируют как пространственно-культурное мерцание (Шотландия / Скот-ланд; милиционер и шпана / шериф и братва Робин-Гуда в стихотворении “Стихи под эпиграфом”), так и смешение быта и культуры (убитый комар вкладывается между страниц прижизненного Фонвизина, которого герой намеревался снести к букинистам). Впрочем, сама жизнь подбрасывает те ещё примеры, микшируя время и пространство — в одном из стихов помянута могила Канта, которая, как известно, расположена в областном центре одного из субъектов РФ.
Второй ряд текстов, представленных в книге, — неспешная медитативная лирика, либо игровые вариации под названием “Любовь …” (далее вместо многоточий следует специализация героя — астроном, поэт, геометр и так далее).
Последние — с учётом иронической стихии — достаточно предсказуемы. Вообще, в этих стихах чувствуется детский восторг перед поэзией (каламбуры, морфологические намёки и тому подобное).
Гораздо более интересен первый блок текстов, условно говоря, медитативный — когда герой сливается с природой и уже невозможно различить, где начинается одно тело и заканчивается другое, где можно стать листом осоки, исчезнуть как след.
Эти стихи можно определить как “рыбачий цикл”. В них — как и в предмете, им посвящённом, есть некая отрешённость, русский дзэн, подчас переходящий в иронию с готическим (в русском смысле) оттенком.
Несмотря на достаточно узкое тематическое пространство, именно эта линия может быть весьма продуктивной при условии отрефлектированной стилистики и русская поэзия может приобрести ещё один жёстко заданный образ автора, застолбившего себе необжитой доселе участок.
Олег Рогов